Глава 9. Библиотека
20 апреля 2026 г., 14:16
Три дня после того разговора на поле стали для Малахара испытанием, которого он не ожидал, — не потому, что подготовка к ритуалу требовала каких-то невероятных усилий или магических знаний, выходящих за пределы его возможностей, а потому что внутри него, там, где он привык к тишине и порядку, вдруг возникло что-то, что мешало думать, мешало сосредоточиться, мешало делать то, что нужно. Он думал, что подготовка будет простой — найти подходящее место, собрать необходимые ингредиенты, дождаться субботы, когда луна войдет в нужную фазу, а магические потоки выстроятся в правильную конфигурацию. Но внутренняя подготовка, та, о которой никто не говорил и которую нельзя было найти в древних свитках, оказалась сложнее, чем все битвы, которые он пережил за свою жизнь, чем все королевства, которые он завоевал и разрушил, чем все враги, которых он уничтожил, даже не вспомнив их имен.
Он сидел в своей комнате в башне Люцис, на высоком этаже, откуда открывался вид на серое небо и мокрые крыши, сжимая в руках старый пергамент с описанием ритуала драконьего брака — документ, который хранился в тайниках предыдущего дракона и перешел к нему вместе с телом, вместе с магией, вместе с той тяжелой ношей, которую он не просил и не выбирал. Дракон, чье тело он теперь занимал, записал этот ритуал на древнем языке, языке первых магов, который уже никто не использовал в повседневной жизни, — четко, аккуратно, каллиграфическим почерком, с пометками на полях, сделанными дрожащей рукой старого существа, которое, возможно, знало больше, чем говорило, и боялось больше, чем показывало. «Кровь должна быть добровольной — только тогда связь станет нерушимой. Вино — красным, как жизнь, как та кровь, что течет в ваших жилах. Клятва — от сердца, даже если сердца нет».
Малахар перечитал эти строки десять раз, потом одиннадцатый, потом двенадцатый, и каждый раз они вызывали у него одно и то же чувство — глухое, тянущее раздражение, которое не имело конкретного источника, но которое разливалось по всему телу, заставляя сжимать челюсти и стискивать кулаки.
— Идиоты, — прошептал он, откладывая пергамент на край стола, где он свернулся в трубочку, подвязанный черной лентой, которую он не стал развязывать, потому что не хотел видеть эти слова снова. — Все вы идиоты — и боги, и те, кто писал эти ритуалы, и те, кто верит, что клятва может что-то изменить. Клятва — это просто слова, а слова не имеют силы, если за ними ничего не стоит.
Он встал и подошел к окну, и его шаги были тяжелыми. За стеклом серело холодное утро — небо было затянуто плотной пеленой облаков, которые не сулили ни дождя, ни солнца, только бесконечную, давящую тоску, которая просачивалась в комнату, в стены, в его мысли. Шесть башен академии вонзались в небо, как копья, которыми кто-то пытался пронзить саму тьму.
Где-то там, в башне Аурум Лентус, в маленькой комнате на четвертом этаже, спала Лизавета Марлер — его избранница, его будущая жена. Она не знала, что он думает о ней в эту минуту, не знала, что он проклинает богов за то, что они свели их вместе, не знала, что он ненавидит себя за то, что не может ее ненавидеть, что он не чувствует к ней ничего, но почему-то позволяет ей обнимать себя, позволяет прижиматься, позволяет касаться, когда от других он отшатывается, как от зараженных.
Мужчина провел рукой по лицу, потер переносицу, разминая затекшие мышцы, и тяжело вздохнул — глубоко, протяжно. Три дня у него было, чтобы подготовиться — найти место для ритуала, собрать ингредиенты, убедиться, что никто не помешает, что никто не войдет, не увидит, не расскажет.
Место он нашел на второй день, после долгих блужданий по подвалам академии, где пыль стояла такая плотная, что казалось, будто здесь никто не ходил целую вечность.
Это была старая часовня, скрытая в подвале башни Ордо Вестерум — той самой, которая стояла отдельно от остальных, в дальнем конце академического двора, окруженная старыми деревьями, которые давно засохли и стояли голыми, черными скелетами, напоминая о том, что время не щадит никого. Ее построили еще основатели академии, тысячу лет назад, для магов, которые хотели молиться древним богам — тем, что жили до прихода чистокровных, тем, чьи имена давно забыты, чьи храмы разрушены, чьи статуи превращены в пыль. Часовня была маленькой, тесной, с низким потолком, который давил на голову, и каменными стенами, покрытыми глубокими трещинами, похожими на морщины на лице древней старухи, которая видела слишком много и слишком устала, чтобы улыбаться.
Витражное окно, единственное окно в этой часовне, выходило на восток, и утром, когда солнце вставало из-за горизонта, свет проходил сквозь цветное стекло и окрашивал пол в красные, синие и золотые тона — те самые цвета, которые когда-то символизировали кровь, небо и магию, а теперь просто лежали на пыльном камне, никому не нужные, никем не замечаемые. Сейчас, в предрассветных сумерках, когда солнце еще не взошло, а луна уже села, часовня казалась мертвой — не просто пустой, а именно мертвой, как тело, из которого ушла душа, оставив после себя только холод и запах разложения. Пыль лежала на всем толстым слоем — на каменном полу, на деревянных скамьях, которые давно сгнили и рассыпались бы от любого прикосновения, на алтаре, который стоял в центре, как древний жертвенник, на котором приносили дары богам, которые уже не слушали.
Малахар стоял посреди часовни, сжимая в руке лист пергамента, который он взял с собой, чтобы проверить детали, и его дыхание вырывалось из груди маленькими белыми облачками — здесь было холодно, как в склепе, как в той пустоте между мирами, где он провел десять лет, сходя с ума от одиночества. Он представлял, как здесь будет проходить ритуал, и его воображение рисовало картины одну за другой, как на старом кинопроекторе, который крутит пленку, давно потерявшую цвет.
Он увидел алтарь — старый, каменный, покрытый вековой пылью, которую нужно будет счистить, прежде чем начинать, потому что грязь оскорбляет богов, даже тех, в которых он не верил. Он увидел чашу — серебряную, с рунами, выгравированными по краям, ту самую, которую дракон хранил в своей комнате в шкатулке из черного дерева, под замком, который открывался только кровью. Ее нужно было наполнить вином — красным, густым, как кровь, как та жизнь, которую они должны были соединить.
Он увидел их — себя и ее — стоящих напротив друг друга, в нескольких шагах, разделенных только воздухом и тем странным напряжением, которое возникало между ними каждый раз, когда она смотрела на него своими карими глазами, в которых не было страха. Он увидел, как она поднимает руку, как он берет кинжал — старый, с рукоятью из драконьей кости, — как делает надрез на ее пальце, тонкий, аккуратный, чтобы не причинять лишней боли. Он увидел, как ее кровь капает в чашу с вином, смешиваясь с красной жидкостью, растворяясь в ней, становясь частью чего-то большего.
Он увидел, как она берет кинжал — ее пальцы дрожат, — как делает надрез на его пальце, и он чувствует боль — не острую, не ту, к которой он привык, а какую-то другую, более глубокую, более личную. Он увидел, как его кровь капает в чашу, смешиваясь с ее кровью и вином, и как жидкость начинает светиться — сначала тускло, потом ярче, потом ослепительно, как маленькое солнце, которое зажгли в подземелье.
Он увидел, как они произносят клятвы на древнем языке — слова, которые он выучил наизусть, но которые не понимал до конца, потому что они были не просто словами, а обещаниями, которые нельзя нарушить, которые связывают навсегда, которые превращают двух чужих людей в одно целое. Он увидел, как его губы шевелятся, произнося эти слова, и как ее губы шевелятся в ответ, и как их голоса сливаются в один, как будто они поют одну песню, даже не зная мелодии.
И последнее, что он увидел, — поцелуй. Тот самый, который завершает ритуал, который скрепляет клятву, который делает их мужем и женой перед лицом богов и древних магов, чьи души, возможно, до сих пор бродят по этим коридорам, не в силах покинуть место, которое было их домом. Он увидел, как он наклоняется к ней — она такая маленькая, такая хрупкая, такая теплая, — как его губы касаются ее губ, и как она замирает, не дыша, не двигаясь, не веря, что это происходит.
От этого последнего образа его передернуло — не от отвращения, он не чувствовал отвращения, когда она прижималась к нему на поле или обнимала его в библиотеке, а от чего-то другого, чего он не мог назвать, потому что не знал такого слова. Это не было похоже на страх, не было похоже на неуверенность, это было что-то новое, что-то, что появилось в нем только после того, как он встретил ее, и что не исчезало, сколько бы он ни пытался его задавить.
— Ты справишься, — сказал он себе, и его голос прозвучал в пустой часовне глухо, как эхо в горах, как отражение от стен, которые уже сто лет не слышали человеческой речи. — Это просто ритуал. Как тысячи других, которые ты проводил. Ничего личного. Ты делаешь надрез, ты произносишь слова, ты пьешь вино. Все просто. Все механически, по инструкции.
Он знал, что лжет, потому что ритуалы, которые он проводил раньше, были ритуалами смерти, разрушения, уничтожения — он приносил в жертву врагов, он вызывал демонов, проклинал целые города, и ни один из этих ритуалов не требовал от него клятвы от сердца, ни один не требовал поцелуя, ни один не требовал, чтобы он смотрел в глаза той, чья кровь смешивается с его кровью, и чувствовал... ничего. Ничего. Только холод, пустоту. Только то странное, почти незаметное спокойствие, которое появлялось, когда она была рядом, и которое исчезало, когда она уходила.
Он провел рукой по стене часовни, по холодному камню, который хранил память о тысячелетиях, и подумал о том, что завтра он снова увидит ее, снова сядет напротив в библиотеке, снова будет смотреть на ее пшеничные волосы и карие глаза, снова позволит ей обнимать себя, прижиматься, касаться. И ему не будет противно — это он знал точно. Не будет приятно, не будет тепло, не будет хорошо — просто не противно. Как будто ее присутствие было разрешено, допущено, включено в список того, что он мог позволить.
— Завтра, — сказал он тихо, и его голос прозвучал в пустой часовне как обещание, как приговор, как констатация факта, который невозможно изменить. — Завтра я скажу ей, где и когда.
Он усмехнулся — не горько, не весело, а как-то нейтрально, как усмехаются, когда понимают, что ситуация вышла из-под контроля, но ничего не могут с этим поделать. Усмешка вышла кривой, почти болезненной, но в ней не было той горечи, которая была раньше, когда он только узнал, кто она такая и чья она дочь. Теперь была только усталость — глубокая, всепоглощающая, почти смертельная, та самая усталость, которая приходит, когда понимаешь, что вся твоя жизнь — это не твой выбор, а чья-то чужая воля, и ты просто пешка на доске, которую двигают туда-сюда, не спрашивая твоего согласия.
Он вышел из часовни, закрыл за собой тяжелую дубовую дверь, которая скрипнула так, как будто ее не открывали сто лет, и направился к лестнице, ведущей наверх. Его шаги гулко отдавались в пустых коридорах подвала, где пыль стояла такая плотная, что казалось, будто здесь никогда не было жизни, и не будет, и не должно быть. Он шел, и его мысли были заняты ею — Лизаветой, его избранницей, его будущей женой.
Он не чувствовал к ней ничего — это было самое главное, что он знал о себе и о ней. Не любовь, не привязанность, не благодарность, не жалость. Ничего. Только холодное, спокойное принятие факта, что она нужна ему, чтобы жить, и что он будет делать все необходимое, чтобы она была рядом, чтобы она была здорова, чтобы она была согласна. Но почему-то, когда он думал о том, как она называет его дракончиком, или о том, как она прижимается к его груди, или о том, как она улыбается, не скрывая улыбки, внутри него возникало что-то — не тепло, не радость, не облегчение, а что-то другое, что он не мог назвать, но что не исчезало, сколько бы он ни пытался его игнорировать.
— Ты не должна была появляться в моей жизни, — сказал он тихо, поднимаясь по лестнице, и его голос прозвучал в пустоте, как обращение к той, кто его не слышала. — Ты не должна была быть моей избранницей. Ты не должна была соглашаться. Ты не должна была обнимать меня. Ты не должна была говорить, что любишь. Но ты сделала все это. И теперь я вынужден иметь с тобой дело. Не потому что хочу, а потому что у меня нет выбора.
Он вышел из подвала, и холодный утренний воздух ударил в лицо, заставив его прищуриться и сделать глубокий вдох. Небо было серым, как всегда, и шесть башен академии вонзались в него, как копья, как пальцы, как символы той власти, которую он когда-то хотел захватить, а теперь был вынужден делить с девушкой, у которой нет магии.
Он пошел к своей башне, и его шаги были тяжелыми, уверенными, как всегда. Завтра он снова увидит ее. Завтра он скажет ей, что место найдено, что ритуал состоится в субботу, что она должна быть готова, а сегодня он просто будет сидеть в своей комнате, смотреть на серое небо и думать о том, что, возможно, боги не так жестоки, как он думал. Возможно, они дали ему не бремя, а шанс. Возможно, эта девушка с пшеничными волосами и карими глазами действительно может его спасти. Не только от проклятия. Но и от него самого.
Он не знал, верит ли в это. Но он знал, что завтра он снова увидит ее, и это было единственное, что имело значение.
День перед церемонией выдался серым и тяжелым, как свинцовая плита, которую кто-то невидимый опустил на академию, придавив её к земле. Небо было затянуто такими плотными тучами, что казалось — вот-вот пойдет снег, хотя календарь упрямо показывал начало ноября, и воздух был наполнен той особенной, ни с чем не сравнимой сыростью, которая пробирает до костей и заставляет даже самых стойких магов кутаться в мантии.
Лизавета шла в библиотеку по пустым коридорам, и её шаги отдавались в тишине, как удары сердца испуганной лани — слишком громкие, слишком быстрые, слишком заметные для той, кто привык быть незаметной.
Девушка пришла раньше — на целых полчаса раньше, потому что не могла больше сидеть в своей комнате, не могла смотреть на Изи, которая крутилась перед зеркалом, примеряя новое платье, не могла слушать шум за окном и голоса студентов, которые обсуждали предстоящие экзамены и рождественские каникулы. Она хотела только одного — увидеть его, сесть напротив, чувствовать его присутствие, знать, что он здесь, что он не исчез, что он не передумал. Страх гнал её вперед, страх, что он не придет, что она опоздает, что что-то случится и она потеряет его раньше, чем успеет сказать то, что хотела.
Она вошла в библиотеку, и привычный запах кожи, пергамента и времени ударил в нос, успокаивая. Старый библиотекарь дремал в своем кресле, уронив седую голову на грудь, и его дыхание было таким ровным и глубоким, что казалось — он не проснется, даже если случится землетрясение. Несколько студентов сидели за дальними столами, уткнувшись в книги, и никто из них не обратил внимания на тихую девушку в темной мантии, которая скользнула в самый дальний угол, туда, где стеллажи с книгами по древней истории создавали густые, черные тени.
Он еще не пришел.
Лизавета села за стол, положила руки на холодную деревянную поверхность и закрыла глаза. Она ждала, сегодня ожидание было другим — не сладким, не томным, а тревожным, почти болезненным, как будто внутри нее поселился маленький, колючий зверек, который царапал когтями её душу и не давал покоя. Она не знала, почему так нервничает. Завтра — ритуал. Завтра она станет его женой. Завтра её жизнь изменится навсегда — или закончится, если родители узнают, если Елена донесет, если что-то пойдет не так.
Она услышала шаги — тихие, почти бесшумные, но она знала их так хорошо, как знала биение собственного сердца. Она открыла глаза и увидела его. Он шел между стеллажами, высокий, темный, опасный, и его черная мантия развевалась за спиной, как крылья ночной птицы. Его лицо было непроницаемым — черные глаза, бледная кожа, сжатые губы, — но в его походке было что-то, что заставило её сердце сжаться. Усталость. Он был усталым — не физически, его драконье тело не знало усталости, а внутренне, глубоко, там, где он прятал то, что не показывал никому.
— Ты рано, — сказал он, садясь напротив, и его голос был ровным, спокойным, как всегда, но в нем слышалось что-то, чего Лиза не могла определить. Не удивление — он не удивлялся ничему, просто констатация факта. — Я думал, ты придешь позже.
— Не могла ждать, — ответила Лизавета, и её голос был тихим, потому что в библиотеке нельзя было говорить громко, а еще потому что она боялась, что её голос дрогнет и выдаст то, что творилось у нее внутри. — Боялась, что ты не придешь, что передумаешь.
— Не передумаю, — сказал он, и его голос был холодным, как лед, как ветер с северных болот, который пронизывает до костей и заставляет даже самых смелых прятаться по домам. — Я не передумываю, потому что принимаю решения и следую им. Независимо от того, нравятся они мне или нет.
Она смотрела на него, и в её карих глазах отражался тусклый свет магических светильников, которые горели на стенах, отбрасывая длинные, дрожащие тени. Она видела его усталость, видела тени под глазами, которые не были там вчера, видела, как напряжены его плечи, как сжаты челюсти. Он был как натянутая струна, которая вот-вот лопнет, и это пугало её больше, чем его холодность, больше, чем его жестокость, больше, чем все, что она знала о нем.
— Ты выглядишь уставшим, — сказала она, и в её голосе прозвучала та самая нежность, которая нравилась ему, которую он не искал, но которая появлялась каждый раз, когда она говорила с ним. Нежность, которая не требовала ответа, не ждала благодарности, не просила ничего взамен. Просто нежность — как тепло от огня, который горит сам по себе, никому не нужный, но согревающий тех, кто рядом. — Ты спал?
— Драконам не нужен сон, — ответил он, и это было не совсем правдой, потому что его тело — человеческое тело, которое он носил, — требовало отдыха, но он игнорировал эти требования, как игнорировал все, что мешало его планам. — Я готовился к завтрашнему ритуалу. Проверял ингредиенты, настраивал магические контуры, убеждался, что никто не помешает.
Она хотела сказать, что он должен беречь себя, что он не железный, что даже драконы нуждаются в отдыхе, но не сказала, потому что знала — он не примет её заботы, не поймет, не оценит. Он не умел принимать заботу. Он умел только брать, завоевывать, уничтожать. И она принимала это, потому что не ждала от него ничего другого.
— Можно я посижу рядом с тобой? — спросила она, и в её голосе не было просьбы — скорее, констатация желания, которое она не могла подавить. — Не напротив. Рядом. Чтобы касаться тебя. Мне нужно касаться тебя. Это успокаивает.
Он смотрел на нее долгим, тяжелым взглядом, и его черные глаза, в которых иногда загоралось золото, сейчас были пустыми, как колодцы, в которых никогда не было воды. Он не понимал этой потребности — прикасаться, обнимать, быть рядом. Для него прикосновения были либо оружием, либо угрозой, либо необходимостью. Но она была другой, она была избранницей. И он позволял ей то, что не позволял никому.
— Садись, — сказал он, и это было разрешением, которое она ждала.
Она пересела на стул рядом с ним — так близко, что их плечи почти касались, — и положила свою ладонь на его руку. Её пальцы были тонкими, холодными, дрожащими, и она чувствовала, как под его кожей перекатываются мышцы — твердые, как камень, как сталь, как что-то, что не должно быть живым. Он не отдернул руку. Не сделал замечания. Не посмотрел на неё с раздражением. Он просто сидел, позволяя ей касаться себя, и его дыхание было ровным, спокойным, как дыхание спящего зверя.
— Завтра все закончится, — сказала она тихо, и её голос был мягким, как пух, которым набивают подушки, чтобы в них можно было уткнуться лицом и плакать, когда никто не видит. — Ты больше не будешь кашлять кровью. Проклятие отступит и ты будешь жить без боли.
— Да, — сказал он, и его голос был таким же ровным, как и прежде. — Завтра все закончится. И начнется что-то новое. Что — я не знаю и не хочу знать. Я просто делаю то, что должен.
Она повернулась к нему, и её карие глаза встретились с его черными. В её взгляде не было страха — только та тихая, спокойная решимость, которая появляется у людей, когда они понимают, что отступать некуда, что нужно идти вперед, даже если страшно, даже если больно, даже если кажется, что сил не хватит. Она улыбнулась — не широко, не радостно, а грустно, почти печально, как улыбаются те, кто знает, что счастье недолговечно, а боль — вечна.
— Ты знаешь, — сказала она, и её голос стал еще тише, почти беззвучным, — я никогда не думала, что буду так бояться. Не родителей, не монастыря, не Елены. А того, что ты умрешь. Когда ты сказал, что проклятие убивает тебя, у меня внутри все оборвалось. Я поняла, что не смогу жить, если тебя не станет. Не потому что я нуждаюсь в тебе, не потому что ты мое спасение, а потому что... ты просто есть. И этого достаточно.
Она не ждала ответа — и не получила его. Маг молчал, смотрел на стену, на стеллажи, на тени, которые плясали в свете магических светильников, и его лицо было непроницаемым. Но она видела, как его пальцы — те, которые лежали на столе — чуть заметно дрогнули, когда она сказала «ты просто есть». Это было маленькое, почти незаметное движение, но она заметила, потому что смотрела на него, не отрываясь, боясь пропустить хоть что-то.
— Ты странная, — сказал он, и в его голосе не было насмешки, только констатация факта, как будто он говорил о погоде или о том, что трава зеленая. — Ты говоришь то, что другие прячут. Ты делаешь то, что другие боятся. Ты не боишься меня, хотя должна. Ты не боишься будущего, хотя оно темное и неизвестное. Ты просто... есть.
Она почувствовала, как её сердце пропустило удар, когда он повторил её слова — «ты просто есть». Он не говорил комплиментов, не дарил улыбок, не обещал вечной любви. Но он повторил её слова и для неё это было важнее любых признаний.
Лиза подняла руку и коснулась его щеки — осторожно, почти боязливо, как касаются крыла бабочки, чтобы не повредить, не спугнуть, не разрушить ту хрупкую магию, которая возникла между ними. Её пальцы скользнули по его бледной коже, по острой скуле, по гладко выбритой щеке, и она чувствовала, как под её прикосновением его мышцы напрягаются, но он не отстраняется, не отводит голову, не говорит, чтобы она убрала руку. Он просто сидит, позволяя ей касаться себя, и его дыхание становится чуть глубже, чуть чаще, но не потому что он взволнован, а потому что его тело реагирует на прикосновение так, как реагирует на холод или на боль — автоматически, без участия сознания.
— Ты позволил мне прикоснуться к твоему лицу, — сказала она, и в её голосе слышалось удивление, смешанное с радостью. — Ты никогда не позволял никому касаться твоего лица. Я видела. Даже Феликс не рискует подойти слишком близко.
— Ты не никто, — сказал он, и его голос был ровным. В нем не было той ледяной пустоты, с которой он разговаривал с другими. — Ты моя избранница. Это дает тебе право на то, что не дано другим.
Она улыбнулась — на этот раз шире, теплее, почти счастливо, — и убрала руку, потому что не хотела злоупотреблять его терпением. Она знала, что он не любит прикосновений, что ему неприятны даже случайные касания, и то, что он позволяет ей обнимать себя, сидеть рядом, касаться его лица, было для него огромной жертвой, даже если он не осознавал этого.
Они сидели в тишине — не неловкой, не тяжелой, а той, которая бывает между теми, кто понимает друг друга без слов, кто не нуждается в разговорах, чтобы чувствовать присутствие другого. Она смотрела на его профиль — острый нос, сжатые губы, черные волосы, падающие на лоб, — и чувствовала, как внутри неё разливается тепло. Как от огня в холодную ночь, ак от глотка горячего чая после долгой прогулки. Как от того, что он рядом, и пока он рядом, ничего плохого не случится.
И вдруг он кашлянул.
Это был не тот сухой, короткий кашель, который бывает у людей, когда они простужены или когда в горле першит от пыли. Это был глубокий, рвущийся из груди кашель, который сотряс все его тело, заставил его согнуться вперед и схватиться за край стола, чтобы не упасть. Лизавета замерла, глядя на него расширенными от ужаса глазами, и её сердце, которое только что билось ровно и спокойно, вдруг пропустило удар, а потом заколотилось где-то в горле, как птица в клетке.
— Анхель? — позвала она, и её голос дрожал, но он не ответил, потому что кашель не прекращался — он становился только сильнее, глубже, страшнее.
Он кашлял, и его плечи тряслись, и его пальцы впились в деревянную столешницу так сильно, что ногти оставляли на ней глубокие борозды. Он пытался сдержаться, подавить приступ, заставить свое тело слушаться, но проклятие не слушалось — оно вырывалось наружу, требуя выхода, требуя крови, требуя того, что принадлежало ему по праву. Когда он убрал руку от рта, на его ладони была кровь — темная, почти черная, густая и Лизавета смотрела на неё, не веря своим глазам.
— Нет, — прошептала она, и её голос был тихим, как шелест листьев перед бурей, как шепот ветра, который предвещает грозу. — Нет, нет, нет...
Она вскочила со стула, и её стул с грохотом упал на пол, но она не обратила на это внимания, потому что он кашлял снова, и на этот раз крови было больше — она капала на стол, на его мантию, на пол, оставляя темные, страшные пятна. Он попытался встать, но его ноги подкосились, и он рухнул на колени, а потом сел на пол, прислонившись спиной к стене, чтобы не упасть и не разбить голову.
Лизавета опустилась рядом с ним на колени, и её руки дрожали, когда она коснулась его плеча. Он был бледен — бледнее обычного, до синевы, как будто вся кровь ушла из его лица, оставив только кожу, натянутую на острые скулы, как барабан. Его глаза были закрыты, дыхание — прерывистым, и она боялась, что он перестанет дышать, что он умрет здесь, на полу библиотеки, в этом пыльном углу, где никто не найдет их, пока не станет слишком поздно.
— Анхель, посмотри на меня, — сказала она, и её голос дрожал, но она старалась говорить спокойно, потому что знала — паника не поможет. — Пожалуйста, посмотри на меня.
Он открыл глаза — черные, глубокие, пустые, — и посмотрел на неё. В его взгляде не было страха — он не боялся смерти, не боялся боли, не боялся ничего. Но в нем была усталость — такая глубокая, такая всепоглощающая, что Лизавета почувствовала, как её сердце разрывается на части.
— Все хорошо, — сказал он, и его голос был хриплым, срывающимся, но в нем слышалась та спокойная, ледяная уверенность, которая заставляла её верить ему, даже когда все говорило об обратном. — Это просто приступ. Они случаются. Завтра все закончится. Не бойся.
— Не говори, что все хорошо, — прошептала она, и её глаза наполнились слезами — не теми, которые она сдерживала, а теми, которые вырывались наружу, независимо от её воли. — Я вижу кровь. Я вижу, как ты страдаешь. Не говори, что все хорошо, когда это не так.
Она обняла его — прижалась к его груди, обвила руками его шею, уткнулась лицом в его плечо, и её тело сотрясалось от рыданий, которые она не могла остановить. Она плакала тихо, почти беззвучно, как умела плакать только она — без криков, без стонов, без жалоб, только слезы, которые текли по щекам и капали на его мантию, смешиваясь с его кровью.
Он не обнял её в ответ — его руки лежали на полу, безвольно, как у тряпичной куклы, — но он не оттолкнул её, не сказал, чтобы она отошла, не сделал ни одного движения, которое говорило бы о том, что её прикосновения ему неприятны. Он просто сидел, прислонившись к стене, и позволял ей обнимать себя, позволял плакать, позволяла быть рядом, и его дыхание постепенно выравнивалось, становясь глубже и спокойнее.
— Завтра все закончится, — повторил он, и в его голосе не было утешения — только констатация факта, как будто он читал лекцию или давал указания. — Ритуал остановит проклятие. Я перестану кашлять кровью. Ты перестанешь бояться. Все будет хорошо, я сделаю так, чтобы это произошло.
Она подняла голову и посмотрела на него — заплаканная, с красными глазами, с дрожащими губами, такая маленькая и хрупкая в своей темной мантии, и он видел в её взгляде тот самый страх, который она прятала от всех, но который сейчас вырвался наружу, как зверь из клетки.
— Я боюсь не за себя, — сказала она, и её голос был тихим, почти беззвучным. — Я боюсь за тебя. Если ты умрешь, я не знаю, что буду делать. Я не знаю, как жить дальше. Ты — единственный, кто смотрит на меня как на человека. Не как на никчемную девчонку без магии. Не как на обузу. Не как на пустое место.
Он смотрел на неё, и в его черных глазах не было ни тепла, ни холода — только та пустота, которая была его спутницей всю жизнь, с того самого момента, как он понял, что мир жесток, а люди — предатели. Но в этой пустоте, где-то глубоко на дне, мерцало что-то — не золото, не драконья сила, а что-то другое, что она не могла назвать, но что заставляло её сердце биться быстрее.
— Не плачь, — сказал он, и его голос стал чуть мягче — не настолько, чтобы это заметил кто-то другой, но она заметила, потому что слышала его голос сотни раз во сне и знала каждую его интонацию. — Завтра все закончится. Я буду жить. Ты будешь жить. Мы будем жить. А это все, что имеет значение.
Она хотела сказать что-то еще, но её голос прервался, потому что он вдруг закашлял снова — сильнее, чем в первый раз, и на этот раз кровь хлынула из его рта, заливая мантию, заливая её руки, заливая пол вокруг них. Она смотрела на эту кровь — темную, густую, почти черную, — и её тело охватил такой ужас, что она перестала дышать.
— Анхель…— сказала она тихо, чтобы в библиотеке никто не услышал их. — Анхель, не смей умирать! Слышишь? Не смей!
Он пытался сказать что-то, но слова тонули в крови, которая заполняла его рот, и его глаза — черные, глубокие, пустые — смотрели на неё с тем же выражением, с которым смотрели всегда — спокойно, отстраненно, почти равнодушно. Но она видела, как его зрачки расширяются, как его дыхание становится поверхностным, как его тело слабеет, как он уходит.
— Не бойся, — успел сказать он, и его голос был едва слышен, как шепот ветра в сухой траве. — Я не умру. Я не могу умереть. Не сегодня. Не завтра. Не тогда, когда я так близко.
Он потерял сознание.
Его голова упала на грудь, тело обмякло. Лизавета смотрела на него, и её сердце ушло в пятки — не билось, не колотилось, а просто остановилось, как будто время замерло, как будто мир перестал существовать, как будто ничего не имело значения, кроме того, что он лежит на полу библиотеки, бледный, как смерть, с кровью на губах и закрытыми глазами.
Она перестала плакать. Слезы высохли сами собой, потому что организм решил, что сейчас не время для слез — сейчас время для действий. Она дрожащими руками взяла его голову и положила себе на колени, чтобы ему было удобнее, чтобы он не лежал на холодном каменном полу, который вытягивал из него последнее тепло. Его волосы были мягкими, черными, и они пахли чем-то горьким и далеким.
— Анхель, — позвала она, и её голос был тихим, но настойчивым. — Анхель, проснись. Пожалуйста. Проснись.
Он не просыпался. Его лицо было спокойным — слишком спокойным для живого человека, и она боялась, что он мертв, что он умер, пока она держала его голову на своих коленях, что она опоздала, что все было зря.
— Анхель! — Она потрясла его за плечо, но он не реагировал. Его голова мотнулась, как у куклы, и это было страшно — видеть его, такого сильного, такого опасного, такого живого, превратившегося в безвольную массу, которая не могла даже открыть глаза.
Она услышала шаги — быстрые, тяжелые, приближающиеся, — и её сердце, которое только что остановилось, забилось снова, но не от страха за него, а от страха за себя. Кто-то шел. Кто-то мог их увидеть и мог рассказать. Кто-то мог разрушить все, что она строила, все, ради чего жила, все, что имело значение.
— Лиза? — раздался голос, и она узнала его сразу — это был Феликс, тот самый рыжий парень, который всегда крутился вокруг Анхеля, который был его единственным другом в академии. — Лиза, это ты? Что случилось?
Он подбежал к ним, и его голубые глаза расширились от ужаса, когда он увидел Анхеля, лежащего на полу, с кровью на губах и на мантии. Он опустился на колени рядом с ними и посмотрел на Лизу, требуя ответа.
— Приступ, — сказала она, и её голос дрожал от слез, но она старалась говорить быстро, потому что времени не было. — Он кашлял кровью и потерял сознание. Я не знаю, что делать. Я не знаю, как его разбудить.
Феликс не стал задавать лишних вопросов. Он знал, что Анхель болен, но не знал, что проклятие убивает его, не знал, что завтра должен состояться ритуал, который спасет его. Но сейчас было не до объяснений. Сейчас нужно было спрятать их, потому что он услышал шаги — другие шаги, легкие, уверенные, цокающие, как копыта лошади по мостовой. Шаги женщины, которая знала себе цену и не привыкла оглядываться.
— Елена, — прошептала Лизавета, и её лицо побледнело еще больше, чем было, потому что она узнала эти шаги — они преследовали её с детства, они звучали в коридорах их дома, когда сестра шла к её комнате, чтобы унизить, оскорбить, напомнить, что она никто.
— Пожалуйста, — сказала она, глядя на Феликса, и в её глазах было столько отчаяния, столько мольбы, столько страха, что он не мог отказать. — Сделай нас невидимыми. Пожалуйста. Если она увидит меня с ним, если она узнает, что мы вместе, она расскажет родителям. И меня отправят в монастырь. Навсегда. Я никогда не выйду оттуда. Пожалуйста.
Феликс не раздумывал ни секунды. Он поднял руку, прошептал заклинание — тихо, почти беззвучно, — и Лизавета почувствовала, как холодная волна магии накрыла её и Анхеля, делая их невидимыми для посторонних глаз. Она видела свои руки — они были прозрачными, как стекло, как вода, как воздух, — и знала, что Елена пройдет мимо, не заметив их, если только не споткнется о тело дракона, которое лежало на полу, невидимое, но все еще здесь.
Феликс сел на стул, как ни в чем не бывало, взял книгу, которая лежала на столе, и сделал вид, что читает. Его лицо было спокойным, расслабленным, как будто он ждал друга, который опаздывал на встречу. Только его глаза — голубые, ясные, как весеннее небо — были напряжены, и он смотрел на дверь, откуда должны были появиться шаги.
Елена вошла в библиотеку, как королева входит в свой тронный зал — высоко подняв голову, с идеальной осанкой, с улыбкой, которая была такой же фальшивой, как и все остальное в ней. Ее светлые волосы были собраны в элегантный длинный хвост, и она была красива — так красива, что студенты, сидевшие за дальними столами, подняли головы и посмотрели на неё с восхищением. Она не обратила на них внимания — они были недостойны её взгляда.
— Феликс, — сказала она, останавливаясь напротив него, и её голос был мягким, вкрадчивым, как шелк, скользящий по коже. — Добрый вечер. Ты не видел книгу по искусству светлой магии? Ту, с золотым тиснением. Я ищу её уже час, но не могу найти.
Феликс поднял голову и посмотрел на неё с легкой улыбкой — не слишком дружелюбной, не слишком холодной, а такой, какой смотрят на знакомого, с которым не хочется общаться, но и не хочется ссориться.
— Видел, — сказал он, и его голос был спокойным, как всегда. — Она в противоположном углу, на третьей полке, справа. Я сам брал её на прошлой неделе. Интересная книга. Особенно глава о световых барьерах. Но тебе, наверное, это неинтересно.
Елена улыбнулась — той самой улыбкой, которая заставляла мужчин падать к её ногам, но Феликс остался равнодушен, потому что он был одним из немногих, кто видел её настоящую — злую, расчетливую, пустую.
— Спасибо, — сказала она и пошла в противоположный угол, цокая каблуками по каменному полу.
Феликс смотрел ей вслед, и его лицо оставалось спокойным, но внутри него все кипело. Он знал, что Елена — сестра Лизы, знал, что она ненавидит её, знал, что она сделает все, чтобы разрушить её жизнь. И он не позволит этому случиться.
Елена взяла книгу, пролистала её, сделала вид, что нашла то, что искала, и вышла из библиотеки, не оглядываясь. Ее шаги затихли вдали, и тишина снова опустилась на зал, нарушаемая только шелестом страниц и дыханием студентов, которые вернулись к своим делам.
Феликс подождал еще минуту, чтобы убедиться, что она не вернется, потом поднял руку и снял заклинание невидимости. Лизавета снова стала видимой — бледная, заплаканная, с дрожащими руками, но живая. Она сидела на полу, держа голову Анхеля на своих коленях, и смотрела на Феликса с благодарностью, которая не нуждалась в словах.
— Спасибо, — прошептала она. — Ты спас меня. Если бы она увидела...
— Не за что, — сказал Феликс, и его голос был спокойным. — Он бы не простил меня, если бы я позволил ей разрушить ваши планы. А он не тот, кого стоит злить.
Она хотела сказать что-то еще, но почувствовала, как голова Анхеля на её коленях шевельнулась. Он открыл глаза — черные, глубокие, мутные — и посмотрел на неё снизу вверх, как смотрел всегда — без удивления, без страха, без той человеческой теплоты, которую она так хотела увидеть.
— Ты плакала, — сказал он, и его голос был хриплым, но ровным. — Я же говорил — не бойся. Я не умру.
Она хотела сказать, что он напугал её до смерти, что она думала, что он умер, что её сердце остановилось, когда он потерял сознание, но не сказала, потому что знала — он не поймет. Он не умел понимать такие вещи. Он умел только терпеть, сражаться и выживать.
Она помогла ему сесть, и он прислонился к стене, закрыв глаза. Его лицо все еще было бледным, но дыхание выровнялось, и кровь больше не шла. Он был жив и был здесь.
— Завтра, — сказал он, не открывая глаз, и в его голосе не было ни обещания, ни угрозы — только констатация факта. — Завтра все закончится. И ты больше не будешь плакать. Я сделаю так, чтобы ты не плакала.
Она смотрела на него, и её сердце, которое только что билось где-то в горле, постепенно успокаивалось. Она знала, что он не чувствует к ней ничего — он сказал это прямо, и она не ждала от него любви.
Феликс смотрел на них — на бледного, испачканного кровью Анхеля, который сидел, прислонившись к стене, закрыв глаза и тяжело дыша, и на Лизу, которая дрожала всем телом, но держалась, потому что не могла позволить себе развалиться на части. Он видел, как её руки, тонкие и хрупкие, все еще лежали на плече дракона, как будто она боялась, что дракон пропадет.
Рыжий парень не задавал вопросов — не потому что ему было всё равно, а потому что понимал: сейчас не время для расспросов. Сейчас время для действий.
— Нам нужно увести его отсюда, — сказал он тихо, и его голос был спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась сталь, которую он редко показывал. — Если кто-то ещё войдёт и увидит его в таком состоянии, начнутся слухи. А слухи — это то, чего вам обоим сейчас не нужно.
Лизавета подняла на него глаза — красные, опухшие от слез, полные той смеси благодарности и отчаяния, которая бывает у людей, которые только что видели смерть и поняли, что она может прийти в любую секунду. Она кивнула, но не двинулась с места, потому что её тело не слушалось — оно застыло, как парализованное, скованное страхом, который она не могла преодолеть.
Малахар открыл глаза — медленно, как будто каждое движение требовало усилий, которых у него почти не осталось. Его черные глаза встретились с голубыми глазами Феликса, и в этом взгляде не было благодарности — только холодная, ледяная оценка, которую он давал всему, что попадало в поле его зрения. Он оценивал Феликса как угрозу, как союзника, как инструмент, который мог быть полезен или опасен. И то, что он видел, заставляло его сжимать челюсти.
— Помоги мне встать, — сказал он, и его голос был хриплым, но ровным. Это был не приказ и не просьба — это была констатация факта, как будто он знал, что Феликс сделает это, потому что Феликс всегда делал то, что нужно.
Феликс не стал спорить. Он подошел к Анхелю с одной стороны, взял его под руку и потянул вверх. Малахар поднялся — медленно, тяжело, как старый дуб, который пытается выпрямиться после бури, но каждое движение давалось ему с трудом. Его ноги дрожали, и он на секунду потерял равновесие, но Феликс поддержал его, не давая упасть.
Малахар повернулся к Лизавете, и его глаза остановились на её лице. Она всё ещё сидела на полу, съежившись, как маленький зверек, который боится, что его ударят. Он протянул ей руку. Она смотрела на его ладонь — бледную, с длинными пальцами, испачканную в его собственной крови, — и не верила, что он делает это. Маг никогда не протягивал ей руку. Он позволял ей касаться себя, но сам не инициировал прикосновений. И сейчас, когда он стоял перед ней, шатаясь от слабости, и протягивал руку, она почувствовала, как её сердце пропустило удар.
— Вставай, — сказал он, и в его голосе не было ни мягкости, ни тепла — только холодная, ледяная команда, которую нельзя ослушаться.
Лиза взяла его руку — её пальцы были холодными и дрожащими, — и он потянул её вверх, легко, как будто она ничего не весила. Девушка поднялась с пола, и её ноги подкосились, но она удержалась, опираясь на его руку, которая была твердой, как камень, и такой же холодной. Он не отпустил её сразу — держал ровно столько, сколько нужно, чтобы она обрела равновесие, а потом убрал руку, как будто ничего не произошло.
Она стояла перед ним, маленькая, хрупкая, с красными глазами и дрожащими губами, и смотрела на него снизу вверх. Ей хотелось остаться — остаться с ним, быть рядом, чувствовать его присутствие, знать, что он жив. Она не хотела уходить в свою холодную комнату, где её ждала пустота и тишина, где она оставалась одна со своими страхами и сомнениями. Девушка хотела быть здесь, в этом пыльном углу библиотеки, где пахло кровью и древними свитками, где он сидел на полу и кашлял кровью, но был жив.
— Я могу остаться? — спросила она, и её голос был тихим, как шелест листьев перед бурей. — Я помогу. Я не буду мешать.
Малахар смотрел на неё, и его лицо было непроницаемым, как каменная маска. Он видел её страх, её желание быть рядом, её потребность касаться его, чтобы убедиться, что он не умер. Он не понимал этого — не понимал, зачем ей это нужно, зачем она цепляется за него, зачем тратит свои силы на того, кто не может дать ей ничего взамен. Но он знал, что она должна отдохнуть. Завтра — ритуал. Завтра ей понадобятся все её силы, все её спокойствие, все её терпение. Если она придет туда измотанной, заплаканной, с дрожащими руками, это может повлиять на результат.
— Нет, — сказал он, и его голос был ровным, как лезвие меча. — Ты устала и плакала. Ты пережила достаточно на сегодня. Иди в свою комнату и отдохни. Завтра тебе понадобятся силы.
Она хотела возразить — открыла рот, чтобы сказать, что она не устала, что она может быть полезной, что она не хочет уходить, — но он сделал шаг к ней и легко, почти невесомо, подтолкнул её рукой в спину, направляя к выходу. Это было не грубо — не толчок, не удар, а простое, спокойное движение, которое говорило: «Иди. Не спорь». Его ладонь коснулась её спины через ткань мантии, и она почувствовала тепло — чужое, холодное, но всё же тепло, — и её тело на секунду замерло, а потом подчинилось.
Она пошла к выходу, и её шаги были тихими, как шаги тени, которая боится потревожить покой этого места. У двери она обернулась и посмотрела на него — на его бледное лицо, на его черные глаза, на его руки, которые были испачканы кровью. Она хотела сказать что-то — может быть, «до завтра», может быть, «я буду ждать», может быть, «береги себя», — но не сказала, потому что знала — он не услышит. Не потому что он был жесток, а потому что он не умел слушать такие слова. Они были для него пустым звуком.
Она вышла, и дверь за ней закрылась с тихим, почти ласковым стуком.
Малахар остался наедине с Феликсом. Они стояли в пыльном углу библиотеки, окруженные стеллажами с книгами, которые никто не читал, и тишиной, которая давила на уши, как вата. Феликс смотрел на дракона, и в его голубых глазах не было страха — только спокойствие и легкая, почти незаметная тревога. Он видел, как Анхель пошатывается, как его дыхание всё ещё тяжелое, как кровь засохла на его губах и подбородке, и понимал, что этот человек — или то, чем он был — находится на грани.
— Ты тоже должен отдохнуть, — сказал Феликс, и его голос был мягким, как пух, которым набивают подушки, но в этой мягкости не было жалости — только забота, которая не требовала ответа. — Завтра важный день. Я не знаю, что вы задумали, но знаю, что тебе нужны силы. Даже драконам нужны силы.
Малахар повернулся к нему, и его черные глаза остановились на лице рыжего парня. Он смотрел на него долго, тяжело, как смотрят на врага, которого не могут убить, потому что он не враг, или на друга, которому не могут доверять, потому что доверие — это роскошь, которую он не мог себе позволить. Он видел Феликса насквозь — видел его искренность, его доброту, его желание помочь без всякой выгоды для себя. И это пугало его больше, чем любая угроза, потому что он не понимал, зачем Феликсу это нужно.
— Зачем ты помогаешь мне? — спросил он, и его голос был холодным, как лед. — Что ты хочешь получить? Деньги? Власть? Защиту? Говори. Я не люблю, когда люди делают что-то просто так. В этом всегда есть подвох.
Феликс усмехнулся — не обидно, не зло, а как-то грустно, как усмехаются люди, которые видели слишком много и устали от недоверия.
— Ничего, — сказал он, и его голос был спокойным, как поверхность озера в безветренный день. — Я не хочу от тебя ничего. Ни денег, ни власти, ни защиты. Ты — единственный в этой академии, кто разговаривает со мной как с равным. Не как с придурком, который вечно болтает ерунду. Не как с пустым местом. Ты просто... слушаешь. Иногда отвечаешь и мне этого хватит.
Малахар смотрел на него, и в его черных глазах не было ни тепла, ни холода — только та пустота, которая была его спутницей всю жизнь. Он не понимал. Он искренне, глубоко, до костей не понимал, как можно помогать кому-то просто так, без выгоды, без расчета, без желания получить что-то взамен. Когда он был Малахаром ван Лихтвэгом — темным магом, завоевателем, чудовищем, — никто ничего не делал просто так. Его союзники предавали его при первой возможности. Его враги убивали его, когда он был слаб. Его друзья — если они у него вообще были — ждали момента, чтобы вонзить нож в спину. Леннарт был лучшим из них — самым близким, самым доверенным, самым преданным и Леннарт убил его…
— Ты странный, — сказал Малахар, и его голос был ровным, но в этой ровности не было той ледяной пустоты, с которой он разговаривал с другими. — Ты помогаешь мне, хотя я не просил. Ты рискуешь, волнуешься, хотя я тебе никто. Я не понимаю этого. Я никогда не понимал.
— А что тут понимать? — пожал плечами Феликс, и его голос был легким, почти беззаботным, как будто они говорили о погоде или о том, что на обед в столовой. — Ты мне нравишься как человек. Ты честный. Жестокий, но честный. Ты не притворяешься, не лжешь, не играешь роли. Ты просто... есть. Как скала или как утес. И с тобой почему-то спокойно. Даже когда ты в бешенстве.
Малахар молчал. Он стоял, прислонившись к стене, и смотрел на Феликса, и в его голове крутились мысли, которые он не мог остановить. Он думал о Лизавете — о том, как она обнимала его, плакала, боялась за него, хотя он не дал ей ни одного повода для любви. И он думал о Феликсе — о том, как этот рыжий парень с голубыми глазами и вечно растрепанными волосами помогал ему, не спрашивая ничего взамен, не требуя благодарности, не ожидая награды. Два человека. Два обычных человека — один с почти нулевой магией, другой с сильной магией, но с болтливым языком. Они были никем в этом мире магов и драконов. Но они были здесь. Рядом с ним. И они не боялись, не предавали его и даже подумать не могли о таком.
— Ты глупый, — сказал Малахар, и в его голосе не было насмешки — только констатация факта. — Ты рискуешь своей репутацией, своей безопасностью, своей жизнью ради того, кто может уничтожить тебя одним движением. Ты не знаешь, кто я на самом деле. Ты не знаешь, что я сделал. Ты не знаешь, на что я способен. И ты помогаешь мне. Почему?
— Потому что я вижу, — ответил Феликс, и его голос стал серьезнее, почти взрослым, как будто он сбросил маску вечного болтуна и показал то, что прятал под ней. — Я вижу, что ты не такой, каким хочешь казаться. Ты носишь маску чудовища, но под ней — человек. Раненый, сломленный, уставший, но человек. И я не знаю, что ты сделал в прошлом. Может быть, ты действительно убивал. Может быть, ты разрушал города. Может быть, ты заслуживаешь смерти. Но я вижу, как ты смотришь на Лизу. Я вижу, как ты позволяешь ей обнимать себя. Я вижу, как ты терпишь её прикосновения, хотя ненавидишь, когда к тебе прикасаются. Ты не чудовище, Анхель. Ты просто очень уставший человек, который забыл, каково это — доверять.
Малахар смотрел на него, и в его черных глазах, на самом дне, мерцало что-то — не золото, не драконья сила, а что-то другое, что он не мог назвать, потому что не знал такого слова. Это не было уважением — он не уважал никого, кроме себя. Это не было благодарностью — он не умел благодарить. Это было чем-то другим, чем-то, что появлялось, когда он смотрел на Лизу или на Феликса, и не мог понять, почему они делают то, что делают.
— Ты слишком много говоришь, — сказал он, и в его голосе не было злости — только усталость. — И слишком много думаешь. Это опасно.
— А ты слишком мало говоришь, — ответил Феликс, и на его губах появилась легкая улыбка. — И слишком мало думаешь о том, что тебя окружает. Ты смотришь на мир как на поле битвы, где все — враги. Но это не так. Есть люди, которые не хотят тебя убить. Есть люди, которым ты не безразличен. Есть люди, которые просто... хотят быть рядом. Потому что ты — это ты. И этого достаточно.
Малахар отвернулся. Он смотрел на стеллажи с книгами, на тени, которые плясали на стенах, на пыльный пол, на котором еще остались темные пятна его крови. Он не хотел слушать эти слова — они были слишком мягкими, слишком человеческими, слишком чужими для него. Но он не мог закрыть уши, не мог уйти, не мог сделать так, чтобы они исчезли. Они оставались в его голове, как заноза, как напоминание о том, что мир не состоит из одних врагов.
— Я не умею доверять, — сказал он тихо, и его голос был почти беззвучным. — Я разучился. Или никогда не умел. Когда я был... когда я был тем, кем был, никто ничего не делал просто так. Каждый хотел что-то получить. Деньги, власть, защиту или даже мою голову. Я привык к этому. Я научился видеть выгоду там, где другие видят доброту. И теперь, когда я вижу тебя и Лизу, я не понимаю. Я ищу подвох, но не нахожу. Это пугает меня больше, чем любой враг.
Феликс смотрел на него, и в его голубых глазах отражалась та тихая, спокойная грусть, которая бывает у людей, которые видят боль и не могут её унять.
— Может быть, это потому, что подвоха нет, — сказал он. — Может быть, мы просто хотим быть рядом. Потому что ты — это ты. И потому что без тебя нам будет хуже. Не потому что ты сильный. Не потому что ты можешь нас защитить. А потому что ты делаешь нашу жизнь... интереснее. Живее. Настоящее.
Малахар молчал. Он стоял, прислонившись к стене, и чувствовал, как усталость разливается по его телу, как тяжелый, свинцовый туман, который затягивает сознание и не дает думать. Он хотел сказать что-то — может быть, «спасибо», может быть, «уходи», может быть, «оставь меня в покое», — но не сказал. Вместо этого он сделал то, чего не делал никогда.
Он посмотрел на Феликса и кивнул.
Это был маленький, почти незаметный жест — легкое движение головы, которое могло означать что угодно. Но Феликс понял. Он понял, что это было — не благодарность, не признание, не обещание. Это было принятие. Принятие того, что этот рыжий парень с голубыми глазами и вечно растрепанными волосами был рядом. И что это было не так уж плохо.
— Иди, — сказал Малахар, и его голос был ровным, как лезвие меча. — Мне нужно побыть одному. Завтра... завтра ты можешь пригодиться. Если захочешь.
— Захочу, — сказал Феликс, и на его губах появилась улыбка — не широкая, не радостная, а спокойная, как утренний свет, который пробивается сквозь тучи. — Я всегда хочу. Ты же знаешь.
Он развернулся и пошел к выходу, и его шаги были легкими, почти бесшумными, как у кошки, которая крадется к добыче. У двери он остановился, обернулся и посмотрел на Малахара — на его бледное лицо, на его черные глаза, на его руки, которые все еще были испачканы кровью.
— До завтра, Анхель, — сказал он. — Береги себя. Если не для себя, то для неё. Она не переживет, если с тобой что-то случится.
Он вышел, и дверь за ним закрылась с тихим, почти ласковым стуком.
Малахар остался один. Он стоял в пыльном углу библиотеки, прислонившись к стене, и смотрел на дверь, за которой скрылся Феликс. В его голове крутились мысли — о Лизавете, которая плакала над ним и обнимала его, о Феликсе, который помогал ему без всякой выгоды, о том, как двое обычных людей могли так переживать за него, волноваться, бояться. Это было чуждо ему. Это было непонятно. Это было страшно.
— Идиоты, — прошептал он, и его голос прозвучал в пустой библиотеке глухо, как эхо в горах. — Все вы идиоты. Оба. Но... может быть, это не так уж плохо.
Он оттолкнулся от стены и пошел к выходу, и его шаги были тяжелыми, как удары молота по наковальне. Он шел по пустым коридорам академии, мимо портретов древних магов, которые провожали его удивлёнными взглядами, и думал о том, что завтра все закончится. Сначала ритуал, а потом — новая жизнь. Не та, которую он хотел. Не та, которую он планировал. Но, возможно, не такая уж плохая.
Он вышел на улицу, и холодный ветер ударил в лицо, заставив его прищуриться. Небо было черным, беззвездным, как бездна, в которую он падал десять лет назад. Но где-то там, в башне Аурум Лентус, горел маленький огонек — свеча, которую зажгла Лизавета, чтобы не бояться темноты. Он смотрел на этот огонек, и в его черных глазах отражался его свет — маленький, хрупкий, почти незаметный, но живой.
Он пошел к своей башне, и его шаги были тяжелыми, уверенными, как всегда. Но в его походке появилось что-то новое — что-то, чего не было раньше. Спокойствие. Не то холодное, ледяное спокойствие, которое было его маской, а другое — глубокое, настоящее, которое появляется, когда понимаешь, что ты не один. Что есть те, кто рядом. И что, возможно, это не так уж плохо.