Глава 12. Одержимость профессора
27 апреля 2026 г., 10:29
Малахар не знал, что делать с Корвином, и это незнание было хуже любой битвы, потому что в битве он всегда знал, куда ударить, когда нанести удар и как добить врага, а здесь — перед ним была не армия, не заклинание, не крепость, а жалкий, одержимый преподаватель с красными глазами и дрожащими руками, который лез туда, куда не следовало, с упорством, достойным лучшего применения. Убить? Легко — один щелчок пальцами, одна вспышка черной магии, и от Корвина останется только мокрое пятно на каменном полу, которое уборщицы сотрут к утру, даже не поняв, что это было. Но убийство преподавателя привлечет слишком много внимания — а ему сейчас меньше всего нужны были лишние вопросы, лишние расследования, лишние взгляды в его сторону.
Стереть память? Тоже вариант, чистый, аккуратный, почти хирургический — одно заклинание, и Корвин забудет не только о драконе, но и о том, как его зовут. Но Корвин был упрямым, как баран, который видит забор и думает, что за ним — райские кущи, и если стереть ему память один раз, он начнет копать снова, с удвоенной энергией, с утроенной подозрительностью, с той самой болезненной одержимостью, которая разъедала его душу, как кислота. И тогда игра начнется заново — бесконечная, утомительная, бессмысленная, в которой Малахар не хотел участвовать, потому что у него были дела поважнее, чем возиться с полоумным магистром, который видел темную магию в каждом чихе студента.
Он мог бы запугать его — прийти ночью, превратиться в дракона, дыхнуть огнем, показать, на что способен, заставить его кричать, молить о пощаде, ползать на коленях и клясться, что он больше никогда не подойдет к нему ближе, чем на десять метров. Но Корвин был из тех, кто не боится смерти — он боялся только одного: неизвестности, того, что он не может контролировать, того, что ускользает от его понимания. А смерть была для него слишком простым, слишком понятным финалом, к которому он, возможно, даже стремился, потому что его жизнь давно превратилась в один сплошной кошмар, из которого он не мог проснуться. Малахар не был уверен, что его драконья сущность — чешуя, пламя, золотые глаза — произведет на преподавателя нужное впечатление. Корвин мог просто не заметить, погруженный в свои бредовые теории, или, что еще хуже, воспринять это как подтверждение своих подозрений и полезть в драконью пасть с еще большим энтузиазмом.
— Идиот, — сказал Малахар, шагая по коридору в сторону кабинета директора, и его голос эхом разносился по пустым каменным стенам, которые, казалось, впитывали каждое слово, чтобы потом шептать его привидениям по ночам. — Тупица. Назойливая, никчемная, бесполезная муха, которая жужжит над ухом и не дает спать, даже когда ее прихлопнули. Почему ты не можешь просто заниматься своими делами? Почему ты лезешь туда, куда не следует? Почему ты не можешь, как все нормальные преподаватели, сидеть в своем кабинете, ставить двойки студентам и мечтать о том, как ты выйдешь на пенсию и будешь ловить рыбу на ближайшем озере?
Он знал, что Корвин уже нашел его ложные документы — те самые, которые он подбросил в архив с такой тщательностью, с такой любовью к деталям, что даже самый опытный эксперт не отличил бы их от настоящих. Знал, что тот сидит сейчас в своем кабинете, в окружении гор пыльных свитков, перечитывает их в сотый раз, пытается соединить разрозненные факты в стройную картину, которая ведет в никуда, к выдуманному магу, которого никогда не существовало. Знал, что это займет его на несколько недель — ровно столько, сколько нужно Малахару, чтобы подготовиться к следующему шагу, чтобы найти способ уничтожить Леннарта, не разрушив при этом весь мир. Но проблема была не в Корвине. Проблема была в том, что Корвин мог случайно наткнуться на правду — не через логические умозаключения, не через дедуктивный метод, которым он так гордился, а через чистейшую, отвратительную, несправедливую удачу. А удача, как известно, любит тех, кто ее ищет, кто не боится заглянуть под каждый камень, кто готов перерыть тонны грязи, чтобы найти ту самую, единственную жемчужину, которая перевернет все с ног на голову.
Малахар поднялся на верхний этаж центральной башни, где витал запах старых книг и еще более старых секретов, и постучал в тяжелую дубовую дверь кабинета директора — раз, другой, третий, каждый удар звучал как приговор. Не дожидаясь ответа — он никогда не ждал, потому что ждать было для тех, кто сомневается, а он не сомневался ни в чем, — он толкнул дверь и вошел, и его шаги гулко отдались в тишине, как удары колокола, который звонит по кому-то, кто уже мертв, но еще не знает об этом.
Директор сидел за своим столом, как всегда — сгорбленный, старый, в мантии, которая висела на нем, как на вешалке, и перебирал какие-то бумаги, которые, вероятно, видели еще прошлый век. Его белые глаза без зрачков смотрели в одну точку — туда, где стена встречалась с потолком, и где уже сто лет висела пыльная картина с изображением основателя академии, который, казалось, насмешливо наблюдал за происходящим. Он не поднял головы, когда Малахар закрыл за собой дверь и щелкнул замком — на всякий случай, чтобы никто не ворвался в самый разговор, — но его пальцы, лежавшие на пергаменте, слегка дрогнули, как у человека, который услышал шаги палача и знает, что сейчас начнутся расспросы, от которых не отмажешься.
— Ты редко приходишь просто так. — сказал директор, поднимая голову, и его голос был спокойным, ровным, как поверхность озера в безветренный день, но в этом спокойствии чувствовалась та особая, старческая мудрость, которая не лезет за словом в карман, а ждет, когда ей откроются.
Малахар сел на стул напротив, не дожидаясь приглашения откинулся на скрипучую спинку и скрестил руки на груди в позе человека, который пришел не просить, а требовать, и который не привык, чтобы ему отказывали. Его лицо было непроницаемым, но в его черных глазах, глубоких, как колодцы, в которых никогда не было воды, мерцало золото — признак раздражения, которое он с трудом сдерживал, потому что раздражение было слабостью, а слабость — роскошью, которую он не мог себе позволить.
— Твой преподаватель, магистр Корвин, — сказал он, и его голос был ровным, холодным, почти ледяным. — Эта назойливая, маниакальная, одержимая муха, которая, видимо, забыла, что она — преподаватель, а не тайный агент королевской службы. Он копает под меня уже несколько недель, и с каждым днем его паранойя становится все более изощренной и все более опасной — для него. Он подсылает ко мне шпионов, которые не могут связать двух слов, обыскивает мою комнату, когда я на лекциях, следит за мной по коридорам, как будто я — не студент, а заговорщик, который планирует свергнуть мировое правительство. Он уже близок к разгадке. И если он продолжит в том же духе, мне придется его убить. А убивать преподавателей — это всегда хлопотно. Бумаги, расследования, вопросы, на которые не хочется отвечать...
Директор помолчал, и в этой тишине, которая повисла в кабинете, как тяжелое, бархатное покрывало, сотканное из пыли и вековой тоски, слышно было только тиканье старых часов, которые отсчитывали секунды, минуты, годы, века. Его белые глаза смотрели на Малахара с выражением, которое трудно было описать — не удивление, он знал о навязчивости Корвина, не страх, он слишком стар, чтобы бояться того, что можно убить одним ударом, а что-то среднее. Усталость человека, который видел слишком много глупости за свою долгую жизнь и уже перестал удивляться ей, но все еще не научился с ней справляться.
— Корвин — хороший преподаватель, — сказал директор, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на оправдание, которое он сам не до конца разделял. — Он знает свое дело, студенты его боятся и уважают, и за десять лет работы у него не было ни одного серьезного нарушения дисциплины, кроме этой... этой его одержимости тобой. Но он слишком ревностно относится к правилам — для него нет ничего страшнее, чем тот, кто нарушает установленный порядок, кто осмеливается думать иначе, кто существует за пределами его понимания мира. А ты... ты нарушаешь его самим фактом своего существования. Ты — загадка, которую он не может разгадать, и это сводит его с ума.
— Мне плевать на его ревность, — сказал Малахар, и его голос стал жестче, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду. — Мне плевать на его правила, на его порядок, на его десять лет безупречной работы. Я не могу допустить, чтобы он узнал правду — не потому что я боюсь, что он расскажет Леннарту, хотя и это было бы неприятно, а потому что он сначала попытается уничтожить меня сам, своими руками, своими жалкими заклинаниями, которые не смогут даже поцарапать меня. И тогда мне придется его убить, а убивать преподавателей, повторюсь, хлопотно. Не для меня — для тебя. Потому что тебе потом придется объяснять родителям, Совету Магов и всему свету, почему один из твоих магистров исчез, оставив после себя только горстку пепла и легкий запах серы.
Директор смотрел на него долгим, тяжелым взглядом, и в его белых глазах отражалась глубокая, вековая усталость человека, который несет на плечах груз, непосильный для любого смертного. Он понимал, что Малахар прав — Корвин перешел все границы, и если не остановить его сейчас, он может наделать глупостей, которые будут стоить ему жизни, и не только ему.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил директор, и его голос был тихим, почти беззвучным, как шелест листьев перед бурей. — Ты пришел не для того, чтобы просто пожаловаться на жизнь. У тебя всегда есть план, даже когда ты притворяешься, что его нет.
— Уйми его, — сказал Малахар, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на приказ, смешанный с легкой, почти незаметной мольбой — той, которую он никогда бы не признал, даже под пытками. — Поговори с ним. Пригрози, отправь в отпуск — на месяц, на два, на год, я не знаю. Скажи ему, что ты отправляешь его на конференцию в столицу, где он сможет обменяться опытом с другими маниакальными преподавателями. Делай что хочешь, но чтобы он отстал от меня хотя бы на время. Хотя бы на месяц. Мне нужно, чтобы он не совал свой нос туда, куда не следует, пока я не разберусь с Леннартом.
— Ты просишь меня вмешаться в работу преподавателя? — Директор поднял бровь, и в его голосе прозвучала легкая, почти отеческая насмешка. — Это неэтично, Малахар. Я не могу просто взять и отправить Корвина в отпуск без уважительной причины. У него есть права, есть контракт, есть...
— А то, что он обыскивает мою комнату, когда меня нет, — это этично? — перебил его Малахар, и его голос стал громче, потому что терпение, которое и так было не самым сильным его качеством, начало истощаться. — То, что он подсылает ко мне шпионов — тоже этично? То, что он следит за мной по ночам, как влюбленный подросток, который не может признаться в своих чувствах, — тоже этично? Твой преподаватель нарушает все мыслимые и немыслимые правила академии, а ты говоришь мне об этике? Ты издеваешься?
Директор замолчал, потому что он понимал, что Малахар прав — Корвин перешел все границы, и если не остановить его сейчас, то последствия могут быть катастрофическими. Не для Малахара — для Корвина, для директора, который будет выглядеть полным идиотом, когда выяснится, что его преподаватель месяц за месяцем преследовал студента, не имея на то никаких оснований, кроме собственной паранойи.
— Хорошо, — сказал директор, и его голос был спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась та особая, старческая решимость, которая не терпит возражений. — Я поговорю с ним. Завтра утром. Объясню, что его поведение выходит за рамки служебных обязанностей. Пригрожу дисциплинарным взысканием, если он не прекратит. Но не обещаю, что это поможет — Корвин упрямый, как старый осел, и он не остановится, пока не докопается до истины или пока не сойдет с ума, что, впрочем, уже почти случилось.
— Тогда я остановлю его сам, — сказал Малахар, вставая, и его голос был холодным, как лед, как дыхание смерти, которая стоит за плечом и ждет своего часа. — Но я хотел дать тебе шанс — из уважения к твоему возрасту, к твоей мудрости, к тому, что ты единственный, кто знает правду и до сих пор молчит, хотя, возможно, это не мудрость, а просто желание сохранить свою старую шкуру. Не думай, что я забыл — ты тоже виноват в том, что произошло много лет назад. Ты мог остановить Леннарта, но промолчал. Ты мог спасти тех, кого он убил, но не стал. Не заставляй меня жалеть, что я не обратился к кому-нибудь другому.
Он направился к двери, его шаги были тяжелыми, уверенными, как удары молота по наковальне, но на пороге он остановился и обернулся, и его черные глаза, в которых мерцало золото, смотрели на директора с выражением, которое трудно было описать — не угроза, не мольба, а холодное, ледяное предупреждение.
— Если он продолжит в том же духе, — сказал Малахар спокойно, как будто речь шла о погоде или о том, что на обед в столовой сегодня подают рыбу, — я убью его. Не потому, что я злой, не потому что я хочу, и даже не потому, что он меня достал, хотя это тоже важная причина. А потому что он — угроза. Для меня, для Лизы и для всего, что я строю. А я не могу позволить, чтобы какая-то назойливая муха разрушила это. Ты понял?
Директор смотрел на него, и в его белых глазах отражалась глубокая, вековая усталость — усталость человека, который видел слишком много смертей, слишком много предательств, слишком много жестокости, и уже не надеялся, что когда-нибудь это закончится.
— Понял, — сказал он, и его голос был тихим, как шепот ветра за окном. — Я сделаю всё, что смогу. Но ты должен понимать — я не всесилен. Я могу поговорить с ним, могу пригрозить, но если он решит, что его миссия важнее моих угроз, я не смогу его остановить. Только ты можешь это сделать. И только ты знаешь, как это сделать — быстро, чисто, без свидетелей и последствий. Я лишь прошу тебя — если дело дойдет до этого, сделай так, чтобы никто не пострадал. Кроме него.
Малахар кивнул — один раз, коротко, резко, — и вышел из кабинета, и дверь за ним закрылась с тихим, но отчетливым щелчком, который прозвучал как приговор. Когда он шел по коридору, его мысли были заняты не Корвином — он был просто мухой, которую можно прихлопнуть в любой момент. Он думал о Лизе — о ее пшеничных волосах, о ее карих глазах, о ее тихой, спокойной улыбке, которая почему-то заставляла его забывать о том, кто он есть на самом деле. И о том, что Корвин, со своей безумной одержимостью, может разрушить единственное, что дало его жизни хоть какой-то смысл, кроме мести.
Директор остался один. Он сидел за своим столом, смотрел на закрытую дверь и думал — о Корвине, который лезет туда, куда не следует, подгоняемый своими демонами, о Малахаре, который вернулся из мертвых и угрожает убить преподавателя, о Лизавете Марлер, которая стала женой дракона и даже не подозревает, какой опасности подвергается. Он думал о том, что мир сошел с ума, а он, старый дурак, пытается навести порядок в этом безумии, как будто может что-то изменить.
— Боги, — прошептал директор, поднимая глаза к потолку, где пыльные балки хранили секреты ста лет, — дайте мне сил, мудрости и немного удачи. Потому что без них я не смогу спасти никого — ни его, ни ее, ни даже этого напыщенного индюка Корвина, который, похоже, решил, что его крестовый поход против дракона важнее его собственной жизни.
Он взял перо — старое, с расщепленным кончиком, которое писало с противным скрипом, — и написал записку Корвину. Короткую, строгую, не терпящую возражений: «Магистр Корвин. Настоятельно прошу вас явиться в мой кабинет завтра в девять утра. Есть срочный разговор, касающийся вашего поведения и профпригодности. Без опозданий. Обсуждению не подлежит. Директор».
Он запечатал записку золотой печатью — той самой, которую использовал только для самых важных посланий, — и отправил с совой, которая сидела на подоконнике и смотрела на него круглыми желтыми глазами, как будто знала, что происходит, но не могла рассказать.
Потом он откинулся на спинку стула, закрыл глаза и провалился в тяжелый, беспокойный сон, где тени плясали на стенах, а голоса шептали о том, что все идет не так, как надо, и что утро принесет не облегчение, а новые проблемы, с которыми он, возможно, уже не справится.
Кабинет директора на утро встретил Корвина запахом, который он ненавидел больше всего на свете, — запахом пыли, древних свитков и того особенного, сладковато-горького аромата увядания, который исходил от самого старого мага, сидевшего за массивным столом из черного дерева. Этот запах всегда напоминал Корвину о смерти — не той быстрой, чистой смерти, которая приходит с клинком или заклинанием, а медленной, гниющей, разлагающейся изнутри, которая забирает человека по кусочкам, оставляя после себя только пустую оболочку и горькое сожаление о том, что ничего нельзя изменить.
Он вошел без стука, потому что его нервы были натянуты до предела, и еще одна секунда ожидания за дверью могла бы стать последней каплей, превратив его в кричащего, бьющегося в истерике безумца, каким он, впрочем, уже почти стал. Его маленькие, колючие, красные от бессонницы глаза обвели комнату быстрым, цепким взглядом, оценивая обстановку, ища засаду, ловушку, подвох — но в кабинете никого не было, кроме директора, который сидел за столом с таким видом, будто ждал его уже несколько часов и успел передумать тысячу раз, прежде чем дверь наконец открылась.
— Вы звали меня, господин директор, — сказал Корвин, и его голос звучал ровно, но в этой ровности чувствовалось напряжение — как в струне, которую перетянули слишком сильно и которая вот-вот лопнет, хлестнув по пальцам того, кто посмел до нее дотронуться.
Он не сел. Он стоял перед столом, выпрямившись, как солдат перед командиром, которому предстоит выслушать выговор за нарушение устава, но в этой выправке было что-то вызывающее, почти дерзкое — как будто он хотел показать, что не боится, что готов к любому разговору, что его не сломить ни угрозами, ни приказами, ни даже самим директором, который смотрел на него своими белыми глазами без зрачков, как будто видел не его, а что-то за его спиной, что-то, что Корвин не мог разглядеть, но чувствовал кожей.
Стул, стоявший напротив, был пуст, и его темная бархатная обивка, вытертая от времени, казалась Корвину насмешкой — приглашением к расслаблению, которого он не мог себе позволить, потому что расслабление было для слабых, для тех, кто не несет бремя правды, для тех, кто спит спокойно, пока мир рушится вокруг.
— Садись, Корвин, — сказал директор, и его голос был тихим, спокойным, почти ласковым — тем особенным тоном, который он использовал, когда собирался сообщить неприятные новости, а Корвин за долгие годы работы в академии научился распознавать этот тон так же хорошо, как и тон, которым директор объявлял о каникулах. — Не стой как истукан, мы не на плацу и ты не солдат, хотя, глядя на твою паранойю, можно подумать, что ты всю жизнь только и делал, что окопы рыл.
Корвин помедлил секунду, не столько раздумывая, стоит ли садиться, сколько давая себе время собраться с мыслями, чтобы не ляпнуть чего-то, о чем потом пришлось бы жалеть. Потом он сел на стул напротив, и стул скрипнул под его весом так громко, что Корвину показалось, будто этот скрип разбудит всех привидений, которые, по слухам, бродили по коридорам академии по ночам, и они придут посмотреть, кто посмел нарушить их покой.
— Вы хотели меня видеть, — сказал Корвин, и его голос был холодным, как лед, как дыхание зимы, которая подкрадывается незаметно и убивает все живое, не спрашивая разрешения. — Вот я здесь. Говорите. Только быстрее. У меня много дел. Особенно важных дел, от которых, возможно, зависит судьба всей Анрелии.
Директор смотрел на него долгим, тяжелым взглядом, и в его белых глазах, лишенных зрачков, не было ни гнева, ни раздражения — только глубокая, вековая усталость человека, который видел слишком много глупости за свою долгую жизнь и уже перестал удивляться ей, но все еще не научился с ней справляться. Он провел рукой по лицу — старой, морщинистой рукой с желтыми ногтями и вздутыми венами, — и тяжело вздохнул, как вздыхают палачи, когда понимают, что им предстоит казнить невиновного, но приказ есть приказ.
— Я знаю, что ты делаешь, Корвин, — сказал директор, и его голос стал жестче, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду. — Знаю, что ты копаешь под Анхеля — роешься в архивах, допрашиваешь старых преподавателей, перечитываешь контракты, которые были написаны еще до того, как твоя бабушка научилась ходить. Знаю, что подсылаешь к нему шпионов — студентов, которые даже не понимают, для чего их посылают, и возвращаются с пустыми руками и стертой памятью. Знаю, что обыскиваешь его комнату, когда он на лекциях, и, судя по всему, не находишь ничего, кроме пыли и книг, потому что если бы ты нашел что-то стоящее, то уже бегал бы по коридорам с криками «я же говорил!». И знаю, что следишь за ним по коридорам, как влюбленный подросток, который боится признаться в своих чувствах и поэтому крадется за объектом обожания по ночам.
— Я не... — начал Корвин, но директор жестом остановил его, и слова застряли у него в горле, как кость, которую не проглотить и не выплюнуть.
— Не перебивай, — сказал директор, и в его голосе прозвучала такая властность, что Корвин почувствовал себя нашкодившим первокурсником, которого вызвали к директору за поджог лаборатории. — Я еще не закончил. Ты, Корвин, перешел все мыслимые и немыслимые границы. Ты нарушил устав академии, кодекс преподавателя, законы магической этики и, вероятно, еще несколько десятков правил, о существовании которых даже я не подозреваю. Ты ведешь себя не как магистр, а как параноидальный маньяк, который видит заговоры в каждом шорохе, в каждом вздохе, в каждом движении век.
— Я выполняю свой долг, — сказал Корвин, и его голос был твердым, почти вызывающим, как у человека, который стоит перед расстрельной командой и отказывается поворачиваться спиной к палачам, потому что считает, что его дело правое, даже если оно ведет его на смерть. — Я обязан защищать эту академию от любой угрозы — от внешних врагов, от внутренних предателей, от тех, кто притворяется другом, но на самом деле точит нож, чтобы вонзить его в спину. А Анхель лан Альваро — угроза. Он использует темную магию при студентах, не моргнув глазом. Он что-то скрывает — что-то, что, возможно, может уничтожить всех нас. И я не позволю ему...
— Он дракон, — перебил директор, и его голос стал холоднее, как лед. — Драконы всегда опасны — это их природа, как у драконов, а не у людей, которые решили вдруг стать преподавателями магии. Но он не враг этой академии. Он связан контрактом — контрактом, который ты, со всей своей одержимостью, даже не удосужился прочитать целиком, потому что это потребовало бы времени, а ты предпочитаешь строить догадки на песке, вместо того чтобы изучать факты. Он защищает нас — от тех, кто сильнее, умнее и опаснее, чем мы можем себе представить. Он не причинил никому вреда, кроме тех, кто лез к нему с глупыми вопросами и шпионскими заданиями.
— Пока не причинил, — парировал Корвин, и в его голосе зазвучала сталь — не та, которую закалили в огне, а та, которая просто острая и готовая резать, не думая о последствиях. — Но рано или поздно он покажет свое истинное лицо — лицо монстра, который притворяется человеком. И тогда будет поздно — поздно что-то менять, поздно что-то исправлять, поздно молить о пощаде. Я чувствую это. Я знаю это. И я не могу молчать, зная, что эта тварь...
— Ты ничего не знаешь, — тихо сказал директор, и в его голосе не было гнева — только та особенная, глубокая печаль, которая бывает у тех, кто видел слишком много смертей и знает, что некоторые из них можно было предотвратить, если бы кто-то вовремя промолчал. — Ты чувствуешь, Корвин, но чувства — плохие советчики. Они обманывают, подставляют, толкают в пропасть. А ты уже на краю. Еще один шаг — и ты сорвешься.
— Тогда скажите мне правду! — Корвин вскочил со стула — резко, порывисто, как пружина, которую сжали слишком сильно и наконец отпустили. Его лицо раскраснелось, на лбу вздулись вены, глаза горели безумным огнем — тем самым, который бывает у людей, стоящих на грани безумия и уже не видящих разницы между реальностью и своими фантазиями. — Скажите, кто он! Скажите, откуда он взялся! Скажите, почему вы его защищаете! Вы знаете, я вижу это по вашим глазам! Вы знаете правду, но молчите! Почему? Почему вы предаете академию? Почему вы предаете всех нас?
— Потому что я обязан молчать, — сказал директор, и его голос был спокойным, как поверхность озера в безветренный день, но в этом спокойствии чувствовалась та особенная, ледяная решимость, которая не терпит возражений. — Контракт есть контракт. Я не имею права раскрывать детали. Даже если эти детали стоят жизни.
— Контракт? — переспросил Корвин, и в его голосе прозвучала насмешка — та самая, которая появляется у людей, когда они слышат оправдание, которое считают глупым и неубедительным. — Вы говорите о контракте, который был заключен сто лет назад с другим драконом? С тем, который умер — тихо, мирно, незаметно, как и подобает старому, уставшему от жизни существу? С тем, который был добрым, мудрым и настолько безобидным, что его боялись только первокурсники, и то потому, что он ворчал, когда они шумели в коридорах? Анхель — не тот дракон. Он не заключал нового контракта. Он просто занял чужое место — как вор, который залез в чужой дом и притворяется хозяином. И вы это знаете. Вы знаете, что он самозванец. Но вы молчите.
Директор молчал. Он смотрел на Корвина своими белыми глазами — пустыми, как колодцы, в которых никогда не было воды, — и в этом молчании было что-то такое, что заставило Корвина почувствовать себя муравьем, который ползет по столу и думает, что он — хозяин этого мира, пока чья-то рука не сплющит его в лепешку.
— Я знаю только то, что должен знать, — сказал директор, и его голос был тихим, как шепот ветра за окном, как шорох сухих листьев под ногами. — А ты, Корвин, не знаешь ничего. Ты строишь догадки на песке — на том самом песке, который развеется при первом же порыве ветра. Ты ищешь доказательства там, где их нет — в старых свитках, в пыльных архивах, в памяти старых преподавателей, которые уже ничего не помнят, потому что выпили слишком много вина на своем веку. Ты тратишь время на то, что не имеет значения, и упускаешь то, что действительно важно — например, свою работу, свою карьеру и свою жизнь.
— Не имеет значения? — Корвин повернулся на каблуках, и его мантия взметнулась, как крылья испуганной птицы, которая пытается взлететь, но не может. — Вы называете это не имеющим значения? В академии поселился самозванец — существо, которого здесь не должно быть! Он занял чужое тело — чужое, понимаете? — и притворяется тем, кем не является! Он использует темную магию — ту самую, которую запретили после войны, потому что она слишком опасна! Он...
— Он — дракон, — перебил директор, и его голос стал ледяным, как дыхание смерти, которая стоит за плечом и ждет своего часа. — Этого достаточно. Для меня, для академии, для контракта. А для тебя, Корвин, этого должно быть достаточно, если ты не хочешь, чтобы я отстранил тебя от работы и отправил в отпуск — длительный, оплачиваемый, в какую-нибудь деревню, где нет магии, нет студентов, нет драконов, нет ничего, кроме коров и скуки.
— Вы не посмеете, — сказал Корвин, но в его голосе уже не было той уверенности, которая была минуту назад, потому что он знал: директор может все, что захочет, и никто не встанет на его сторону, если он решит избавиться от надоедливого преподавателя.
— Не посмею? — директор приподнял бровь, и в его белых глазах мелькнуло что-то, похожее на усмешку — не насмешливую, а скорее грустную, как у человека, который смотрит на ребенка, настаивающего на том, что он самый сильный в мире. — Корвин, я был директором этой академии, когда твоей бабушки еще не было на свете. Я пережил войны, эпидемии, магические катастрофы и многодраконов. Я хоронил студентов, преподавателей и друзей. Думаешь, я испугаюсь угроз от магистра, который не спал несколько ночей и теперь видит заговоры в каждом углу? Я вышлю тебя в такую глушь, что ты будешь молить о возвращении, даже если для этого придется целовать дракону лапы.
Корвин открыл рот, чтобы возразить, но слова застряли в горле, потому что он знал: директор не блефует. Он действительно мог это сделать. И никто — ни Совет Магов, ни Леннарт, ни сам Анхель — не встал бы на его сторону, потому что у директора были власть, связи и та самая мудрость, которая позволяла ему находить выход из самых сложных ситуаций.
— Я не остановлюсь, — сказал Корвин, и его голос дрожал, но в этой дрожи слышалась не слабость, а решимость — та самая, которая заставляет людей идти на баррикады с голыми руками. — Я клянусь, что докопаюсь до истины. Даже если это будет стоить мне карьеры. Даже если это будет стоить мне жизни. Даже если для этого мне придется самому превратиться в дракона и вступить с ним в бой. Я узнаю, кто скрывается под маской этого... этого чудовища. И тогда вы все увидите, что я был прав. Все. До единого.
Директор смотрел на него, и в его белых глазах отражалась глубокая, бесконечная печаль — печаль человека, который понимает, что спасти тонущего можно только насильно, вытащив его из воды, но тонущий не хочет, чтобы его спасали, потому что он уверен, что вода — это его стихия.
— Ты не представляешь, во что ввязываешься, Корвин, — сказал он тихо, и его голос был похож на шорох умирающих листьев, которые кружатся в последнем танце перед тем, как упасть на землю и превратиться в прах. — И когда поймешь — будет поздно. Поздно для тебя, поздно для академии. Поздно для всех, кто окажется рядом.
— Может быть, — ответил Корвин, и его голос был холодным, как лед, как дыхание зимы, которая приходит внезапно и не спрашивает разрешения. — Но я готов рискнуть. Потому что кто, если не я? Кто, если не тот, кто видит правду, когда все остальные закрывают глаза?
Он развернулся — резко, порывисто, как будто хотел добавить к своим словам еще и эффектное завершение — и вышел из кабинета, громко хлопнув дверью так, что гобелен на стене покачнулся, а портрет основателя академии, казалось, укоризненно покачал головой. Его шаги гулко отдавались в пустом коридоре, и тени плясали вокруг него, как бесы на шабаше, как призраки, которые знают то, чего не знает он, и смеются над его самоуверенностью.
Директор остался один. Он сидел за своим столом, смотрел на закрытую дверь и думал — о Корвине, который лезет туда, куда не следует, подгоняемый своей одержимостью, которая скоро погубит его, если он не одумается, о Малахаре, который вернулся из мертвых и теперь угрожает убить преподавателя, который, по иронии судьбы, когда-то был его самым преданным... поклонником? Нет, не поклонником. Наблюдателем. Тем, кто смотрел на него горящими глазами и запоминал каждое слово, каждый жест, каждый взгляд. И теперь эта давняя, забытая, похороненная на дне души страсть превратилась в ненависть — в ту самую ненависть, которая сжигает все на своем пути.
— Боги, — прошептал директор, поднимая глаза к потолку, где пыльные балки хранили тайны веков, — если вы есть — а я, проживший столько лет, начинаю в этом сомневаться, — защитите их. Всех. Даже Корвина. Особенно Корвина. Потому что он — самый слепой из всех, и самый уязвимый, и самый близкий к пропасти, и он даже не замечает этого, потому что смотрит не под ноги, а в небо.
Он взял перо и попытался писать — отчет, — но руки дрожали. Чернила растекались по бумаге бесформенными кляксами, как слезы, как кровь, как те самые пятна, которые остаются на месте преступления, когда жизнь покидает тело и некуда больше бежать.
Он отложил перо и просто сидел, глядя в пустоту, и ждал. Чего? Он не знал, но чувствовал, что ждать придется недолго.
Буря приближалась. И никто — ни директор, ни Корвин, ни сам Малахар, который сейчас, вероятно, сидел в своей комнате и курил, глядя на луну, — не могли ее остановить.
А в это время, на другом конце академии, в своем кабинете, заваленном пыльными свитками и поддельными документами, Корвин сидел, перечитывая ложные бумаги в сотый раз, и его глаза горели тем самым безумным огнем, который бывает у людей, стоящих на грани великого открытия — или на грани безумия, что, впрочем, одно и то же. Он был близко. Так близко к разгадке, ёще немного — и он узнает правду. Еще немного — и он уничтожит чудовище, которое поселилось в академии, которое ходит по коридорам, дышит одним воздухом со студентами, смотрит на всех своими черными глазами, в которых иногда вспыхивает золото.
— Я найду тебя, Анхель, — прошептал он в темноту, и его голос был тихим, как шепот могильщика, который под покровом ночи роет яму для того, кто еще жив, но уже приговорен. — Или Малахар. Или кто бы ты ни был. Я найду тебя и уничтожу — своими руками, своей магией, своей волей. Клянусь. Клянусь своей жизнью, клянусь своей смертью. Клянусь всем, что у меня есть.
Он сжал пергамент в руке так сильно, что бумага затрещала, и на его лице — бледном, изможденном, с глубокими тенями под глазами — появилась улыбка. Не та улыбка, которая появляется от радости, а та, которая бывает у хищника, когда он наконец настигает добычу и знает, что она никуда не денется.
— Скоро, — прошептал он, глядя на башню Люцис, где в этот час, вероятно, спал дракон, и его глаза горели в темноте, как два угля, в которых еще тлеет жар. — Скоро. Очень скоро.
Ветер завыл за окном, и тени на стенах зашевелились, задвигались, задышали, как живые. Буря приближалась. И Корвин готовился встретить ее с открытым забралом — или с открытым безумием, что, впрочем, одно и то же.
100 год правления династии чистокровных магов
В тот год академия праздновала столетие. Шесть башен были украшены флагами, по коридорам развесили старые гобелены, изображавшие основателей, а в Большом зале готовили пиршественный стол для преподавателей и лучших студентов. Воздух был пропитан запахом праздника, но Корвин не чувствовал его. Он сидел в своей комнате в башне Менсис, сжимая в руках учебник по ментальной магии, и его пальцы дрожали.
Ему было пятнадцать. Первый курс. Он был худым, бледным, с вечно взъерошенными тёмными волосами и глазами, которые смотрели на мир с голодным, почти болезненным вниманием. Он был некрасивым — по крайней мере, так он думал. Слишком острый нос, слишком тонкие губы, слишком бледная кожа. Девушки не смотрели на него, преподаватели не хвалили. Сокурсники не замечали. Он был тенью — одной из многих.
Но он учился. Он глотал книги по магии, как голодный — хлеб. Он тренировался до кровавых мозолей на пальцах. Он заучивал заклинания на древнем языке так, что они отскакивали от зубов. Он хотел быть лучшим, хотел, чтобы на него смотрели. Он хотел быть как он.
Как Малахар ван Лихтвэг.
Корвин впервые увидел Малахара на первом курсе в начале учебного года, когда тот был на третьем. Это было в Большом зале, во время церемонии распределения первокурсников. Малахарстоял у стены, скрестив руки на груди, и его зелёные глаза цвета летней весны смотрели на толпу с лёгким, почти скучающим презрением. Он был красив. Не просто красив — прекрасен. Высокий, стройный, с чёрными волосами, падающими на высокий лоб, и бледной кожей, которая светилась в полумраке, как фарфор. Девушки оборачивались на него, парни завистливо отводили взгляды. Он был центром вселенной, вокруг которого вращались все остальные.
Корвин смотрел на него и чувствовал, как внутри загорается странный, почти болезненный огонь. Не зависть — он не смел завидовать такому человеку. Не восхищение — это слово было слишком слабым. Поклонение. Малахар был для него богом, сошедшим с небес, чтобы преподать смертным урок истинной магии.
Корвин начал подражать ему. Он изменил походку — стал ходить так же плавно, как Малахар, почти скользить по каменному полу. Он изменил голос — старался говорить так же тихо, спокойно, почти равнодушно. Он даже изменил почерк — выводил буквы так же аккуратно, с тем же наклоном, который был у Малахара в его конспектах. Он хотел быть его тенью, его отражением, его подобием.
Но он никогда не мог сравниться.
Малахар был недосягаем. Он учился лучше всех, знал больше всех, умел больше всех. Преподаватели спорили, чьим наследником его считать, студенты боготворили его, девушки писали любовные письма, которые он сжигал, не читая. Он был идеален и Корвин, который каждую ночь заучивал заклинания до хрипоты, до слёз, до крови с носа, но никогда не мог достичь его уровня.
Потому что у Малахара был талант. А у Корвина было только упрямство.
Однажды — Корвин запомнил этот день на всю жизнь — он осмелился заговорить с Малахаром.
Это случилось в библиотеке. Корвин сидел в дальнем углу, готовился к экзамену по демонологии, и вдруг поднял голову и увидел, что Малахар стоит у соседнего стеллажа, перебирает книги. Он был один. Без Леннарта, без Миранды, без Дориана. Просто стоял и читал корешки книг, и его профиль был прекрасен, как античная статуя.
Корвин не знал, что на него нашло. Может быть, отчаяние. Может быть, надежда. Может быть, просто глупость. Он встал, подошёл к Малахару и сказал:
— Господин Лихтвэг, можно у вас спросить?
Малахар повернул голову. Его зелёные глаза с золотистыми искрами смотрели на Корвина сверху вниз, и в них не было ни удивления, ни раздражения, ни интереса. Только спокойствие. Абсолютное, ледяное спокойствие.
— Спрашивай, — сказал он.
Корвин сглотнул. Его сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели, голос дрожал.
— Как вам удаётся быть таким... таким сильным? Я учусь дни и ночи, но не могу достичь и десятой доли вашего мастерства. В чём секрет?
Малахар смотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом взял с полки книгу — старую, в потрёпанном кожаном переплёте — и протянул Корвину.
— Прочитай это, — сказал он. — Там есть ответ.
Корвин взял книгу дрожащими руками. На обложке было написано: «О природе магического дара. Трактат». Он открыл её, пролистал несколько страниц и понял, что это не учебник, а философское эссе о том, что магия — это не только сила, но и воля. И что настоящий маг не тот, кто умеет колдовать, а тот, кто умеет хотеть.
— Спасибо, — прошептал Корвин, поднимая глаза.
Но Малахара уже не было. Он ушёл так же тихо, как и появился, растворился в тенях библиотеки, оставив после себя только запах озона и древней магии.
Корвин держал книгу в руках и чувствовал, как его сердце переполняет благодарность. Он решил, что Малахар заметил его. Заметил и выделил среди тысяч других студентов. Это было лучшее воспоминание его жизни.
Он не знал, что Малахар раздавал такие книги всем, кто подходил к нему с вопросами. Что это был просто жест — холодный, отстранённый, ничего не значащий. Что для Малахара он был всего лишь одним из многих. Одним из тех, кто мелькал перед глазами, не оставляя следа.
Но Корвин не знал. И это незнание стало его проклятием.
Он был одержим.
Доказательства, которые он нашёл — ложные, подброшенные Малахаром — вели к одной и той же точке. Таинственный маг, заключивший контракт с драконом. Маг, который был убит Леннартом. Маг, который вернулся из мёртвых. Корвин соединял нити, строил теории, проверял факты. И каждый раз, когда ему казалось, что он близок к разгадке, что-то ускользало. Какая-то деталь. Какая-то улика. Какая-то последняя часть головоломки, без которой картина не складывалась.
— Где же ты? — бормотал он, перебирая бумаги. — Где ты прячешься, Малахар? Я знаю, что ты здесь. Я чувствую тебя. Твоя магия — она везде. В воздухе, в стенах, в моей крови. Почему я не могу найти тебя?
Он встал из-за стола, подошёл к окну и посмотрел на башню Люцис. Там, на верхнем этаже, горел свет. Анхель не спал. Снова. Корвин знал, что дракон почти не спит по ночам — он следил за ним, записывал каждый час бодрствования, каждую минуту активности. И это знание не приближало его к разгадке.
— Ты — Малахар, — сказал Корвин в темноту, обращаясь к далёкому огоньку в окне. — Я знаю это. Я уверен, но как доказать? Как заставить других поверить?
Он вспомнил разговор с директором. Белые глаза, вспыхнувшие светом. Голос, который звучал как похоронный звон.
— Они все замешаны. Директор, преподаватели, студенты — все они слепы, все они глупы. Только я вижу, только я знаю.
Он вернулся к столу, схватил чистый лист пергамента и начал писать. Не письмо Леннарту — он уже отчаялся получить ответ. А что-то другое. Манифест, обвинение. Документ, в котором он изложит все свои подозрения, все доказательства, все выводы. Он разошлёт его во все инстанции — в Совет Магов, в королевский дворец, в каждую академию Анрелии. Пусть все узнают правду. Пусть все увидят, что чудовище вернулось.
Он писал, и его рука дрожала, буквы прыгали, слова путались. Он не замечал этого. Он видел только одно — правду. Ту, которую искал всю жизнь. Ту, ради которой готов был пожертвовать всем.
— Я найду тебя, Малахар, — шептал он, выводя очередную фразу. — Я уничтожу тебя, даже если для этого придётся сжечь академию дотла. Даже если для этого придётся убить всех, кто встанет на моём пути.
Он не замечал, как его глаза наливаются кровью, как лицо искажается безумной гримасой, как руки начинают ходить ходуном. Он не замечал, что перестал быть тем семнадцатилетним мальчиком, который восхищался Малахаром. Он стал кем-то другим. Монстром. Одержимым. Безумцем.