Цена

Горячая работа
NC-17
В процессе
51
5
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 707 страниц, 263 397 слов, 28 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
51 Нравится 94 Отзывы 35 В сборник

Интерлюдия. Дорога Странников

Настройки
Интерлюдия. Дорога Странников Камень под ладонью раскрылся дорогой. Храм не исчез сразу. Ещё держались холод алтаря, запах масла и дыхание Владана где-то за правым плечом — но всё это уже отступало, как берег, от которого уносит без единого гребка. Под ногами легла мокрая глина, следующий шаг вошёл в снег, ещё один — на чёрный камень, над которым вода текла вверх, к незнакомым созвездиям. Потом кончился и камень, а ступня всё равно нашла опору там, где человеческое тело должно было провалиться. Я шёл. Я стоял у алтаря. Рогатое тело не двигалось, ладонь лежала на тёмном камне, а под ногой уже хрустел чужой снег. Оба положения были правдой, и ни одно не принадлежало мне до конца. Имя Миха держалось дольше храма. Сначала я знал, что это моё имя. Потом — что так зовут рогатого резчика у алтаря, чьи пять веков, смерть, боль в пальцах и тяжесть рогов я почему-то помню. Ещё через шаг уже нельзя было понять, вспоминаю его я или он вспоминает меня. Шёл другой. И я шёл им. Стоило попытаться разделить нас, сбивался шаг. Он вспоминал — я проживал; я узнавал собственные мысли в том, чего со мной никогда не было. Иногда Миха оставался человеком у алтаря, через которого проходит чужая дорога. Иногда человеком у алтаря казался уже он, а я был тем, кто шёл. Между «я» и «он» не помещалось целое слово. У Странника не было одного тела, которое можно назвать настоящим. Формы приходили вместе с мирами и оставались там, когда совершалось всё, ради чего он входил. Иногда тело начиналось с первого вдоха и росло годами; иногда уже лежало мёртвым у дороги, если смерть пришла слишком рано и оставила после себя дело, которое некому довести. Мужчина лежал у разбитой повозки. Колесо ушло в канаву, постромки оборвались, лошадь давно скрылась в лесу. Шея сломана, лицо в снегу — но пальцы ещё хранили тепло, хотя сердце уже стояло. За перевалом, в низком доме под еловой крышей, рожала его жена. Он шёл к ней, когда погиб. Теперь дорогу заметало, огонь в доме гас, ребёнок лежал неправильно, и женщина теряла столько крови, что до утра могла не дожить. Я вошёл в оставленное тело. Первый вдох поднял из лёгких кровь. Сердце ударило тяжело, будто его толкнули снаружи, потом ещё раз — и вспомнило работу. В сломанной шее стояла боль, которой живой не вынес бы, но это тело уже однажды умерло, и боль больше не имела над ним прежней власти. Я поднялся. Ноги сами знали дорогу домой — свернули у расщеплённой сосны, нашли под снегом тропу, поднялись на крыльцо; рука легла на щеколду так уверенно, словно смерть у повозки была лишь короткой задержкой в пути. Женщина увидела лицо мужа и назвала его имя. Я ответил. В первый раз слово осталось чужим, во второй тело узнало его, а когда она позвала снова, голова повернулась раньше мысли. Другого имени у этой формы не было. Ей было некогда вглядываться в мужа и видеть случившуюся с ним смерть. Она лежала у погасшей печи, обеими руками держась за живот, и старалась не кричать, потому что на крик тоже нужна сила. Я поднял огонь, нагрел воду, принял ребенка так, как помнили руки одной из прежних форм. Этот мужчина никогда не принимал детей. Ребёнок родился почти без дыхания. Маленькое тело лежало у меня на ладонях синее, скользкое, страшно тихое. Я очистил ему рот, растёр грудь, вдохнул в него воздух — и через несколько мгновений он вздрогнул и закричал. Этот крик прошёл через уже мёртвое сердце. Женщина заплакала и снова позвала мужа по имени; я ответил с другого конца комнаты, заворачивая ребёнка в нагретую ткань. До рассвета я вынес обоих через перевал: она висела у меня на плече, почти без памяти, а он лежал за пазухой, и каждый его короткий горячий вдох отдавался в груди, которой самой уже не полагалось дышать. Когда дверь заметенного по крышу дома открылась и навстречу выбежали люди, я передал им ребёнка, потом женщину. Тело мужчины опустилось у порога, и сердце остановилось во второй раз — теперь спокойно: всё, ради чего его подняли из снега, было сделано. Женщина поняла, что осталась без мужа. Её крик поднялся вслед за первым криком ребёнка. Я вышел из формы и унёс с собой оба.

***

Странник входил туда, где ход событий ещё не затвердел в единственный. Иногда такая точка лежала в сердце мира, уже пошедшего трещиной; иногда умещалась в комнате, где несколько человек собирались подписать приказ, которому суждено пережить их всех. Однажды я простоял ночь за спиной правителя, пока он перечитывал письмо о начале войны. Свеча оплывала, за окном спал город, ещё не знавший, что его уже вписали в чужую цену. Под утро я сказал немного — три-четыре слова, не больше, те самые, которых ему не хватало, чтобы увидеть конец собственной рукой. Он долго смотрел на меня через плечо, потом разорвал лист и велел отвести войско от границы. Города, которым предстояло сгореть, остались стоять; у людей, уже обречённых чужим росчерком, родились дети. Никто не помнил человека, приходившего ночью во дворец, — да мне и не нужна была память о себе. В другом мире всё решилось у потухшего костра. Человек сидел на промёрзшей земле, рядом лежал нож. За ним не стояло войско, от него не зависела страна. Утро было нужно только ему самому, а он уже решил, что до него не доживёт. Я сел рядом, собрал сырые ветки, заново развёл огонь и разломил хлеб. Мы почти не говорили. До рассвета он несколько раз смотрел на нож, потом на пламя. Утром взял отсыревшую корку, выругался и пошёл искать сухие дрова. Я ушёл, пока он стоял ко мне спиной. Дорога не делила людей на больших и малых. Иногда судьба страны держалась на одном слове; иногда миру требовалось лишь, чтобы один человек пережил ночь. Странник мог войти ради единственного движения и выйти раньше, чем уляжется пыль, а мог остаться на час, на год, на целый человеческий век. Размер беды не определял срока: он оставался ровно столько, сколько выбирал сам. Однажды я выбрал путь длиннее всякой работы. Я родился. Не вошёл в чужую жизнь и не поднял оставленное тело — пришёл вместе с первым вдохом, в форме, до меня не принадлежавшей никому. Память обо всех мирах вошла со мной в этот первый крик, но долго лежала тихо, как взрослое умение спит в руке младенца, которая ещё не научилась удержать материнский палец. Я рос. Учился ходить ногами, прежде не носившими другого человека. Называл матерью женщину, первой поднявшую меня с постели, — и слово делалось настоящим, хотя за ним стояли бесчисленные миры. Отец учил меня держать инструмент и сердился, когда я понимал быстрее, чем положено мальчику; сперва я притворялся медленнее, чтобы не пугать его, потом перестал, потому что любовь выдерживает странность, если дать ей время привыкнуть. Память не мешала мне быть ребёнком — она просто ждала под детскими днями, целая, не убывшая ни на одно лицо. Родители умерли рано, я похоронил их своими руками. Грань мира лежала рядом, от одного движения открылась бы дорога — но я вернулся в опустевший дом, закрыл дверь и прожил в нём первую ночь без них. Позже я полюбил женщину. Она не была дана мне дорогой и не стояла в точке, где решалась судьба страны. Однажды засмеялась над тем, как я чиню крышу под дождём, и осталась подавать доски. Я видел короткий срок её тела, знал, сколько человеческих жизней оставил за спиной, и всё равно женился на ней без скидки на этот срок. У нас родился сын. Я принял его на руки и узнал тот же страшный вес, что когда-то лежал в ладонях мёртвого мужа у повозки: маленькое живое тело, целый путь, ещё не сделавший первого шага. Только теперь никто не ждал от меня спасения — ребёнок уже был жив, женщина рядом смеялась и плакала, и я держал не чужое продолжение, которое нужно донести и передать дальше, а собственного сына. Он рос у меня на глазах: спал на груди, бегал по дому, перерос мать и начал спорить со мной так, будто спор был его ремеслом; я учил его работать руками, провожал в первую дорогу и встречал у ворот, когда он вернулся мужчиной, а однажды он привёл в дом того, кого полюбил, и за столом прибавилось ещё одно место. И всё это время я помнил всё. Другие формы, другие имена, миры, где моё присутствие длилось один вдох, и миры, которым я отдавал столетия. Врата лежали рядом, открытые в любой день; мне не нужно было ждать старости, болезни или смерти — я мог выйти утром, посреди разговора, даже внутри объятия. Поэтому каждый прожитый здесь день был выбором остаться. Мы старели вместе, как стареют обычные люди. Только болезнь пришла за ней раньше срока. Я ещё седел, терял силу и понемногу гнулся к земле, а она уже угасала у меня на руках. Я держал её руку, когда дыхание стало редким. Память о прежних смертях не сделала эту легче: я знал, что пойду дальше, знал, что прожитое останется во мне целым, — и всё равно хотел невозможного, чтобы она открыла глаза ещё один раз. После её смерти я остался ради сына, а потом понял, что остаюсь уже не ради него: он жил своей жизнью и приходил в дом по желанию, а не по долгу. Я оставался потому, что эта жизнь была моей и я хотел довести её до конца. Колени начали ныть перед дождём, зрение ослабло, голос высох; сын поседел у висков, и однажды я разглядел в его лице собственную человеческую старость. Только тогда пришёл срок. Ночью дом спал, за стеной дышали люди, которых я любил. На столе осталась чашка, к которой утром уже не прикоснётся моя рука. Я сел у двери, опустил ладони на колени и раскрыл грань. Смерть ещё не пришла — она была не нужна. Врата прошли через мир тихо, тонкой линией, видимой только мне: по одну сторону остались старое тело, дом и всё прожитое, по другую лежала дорога. Я сделал шаг и вышел целиком. Тело осталось у двери; сердце остановилось лишь после того, как я его покинул, будто до последнего держало уговор между нами. С собой я унёс всё — женщину, что смеялась под дождём, вес новорождённого сына, голос матери, руки отца, пустой дом после похорон, ноющие перед грозой колени. Ни одно воспоминание не стало чужим, ни одна любовь не осталась принадлежать человеку, которого больше нет. Это был я. Я родился в том мире, прожил в нём целую жизнь, сам открыл врата и ушёл, не отдав смерти ни одной своей части. У алтаря я почувствовал разницу так ясно, что моя собственная память отозвалась болью. Рогатый резчик всё ещё стоял в храме, но его первая смерть уже раскрывалась внутри меня. С ним — со мной — всё случилось наоборот. Сначала пришла смерть, разорвала связь с телом, сделала прожитую жизнь законченной; и только потом чужая сила протащила через грань, выдернула из положенного хода и бросила в новую форму. Оттого внутри меня стояли отдельные жизни, каждая со своей последней минутой; оттого Миха не мог решить, продолжение он или человек, которого всякий раз начинают заново. Странника смерть не подхватывала и не несла дальше. Он уходил раньше, чем она получала над ним власть, и уносил всего себя. Я знал это телом Странника. Я у алтаря знал то же самое болью Михи. Граница между «я» и «он» стала тоньше, но не исчезла. Я шёл дорогой; я же держал ладонь на камне. Иногда Странник казался тем, чью память проживает Миха. Иногда Миха — телом, которое Странник вспоминает из невозможного будущего.

***

Дорога вывела меня к весенней реке. За старым затвором лежала низина. Вода уже вошла в дома, где после тяжёлой зимы остались мёртвый скот, гнилое зерно и непогребённые тела; течение подмывало край, и скоро вся эта смерть ушла бы вниз — к колодцам, к живым селениям. Затвор надо было открыть сейчас. Я стоял у тяжёлого рычага и чувствовал ход воды дальше всякого зрения: знал, в какой день сляжет первое селение, сколько домов опустеет через неделю, где люди начнут бросать умерших у дороги, если дать гнили пройти. В низине ещё оставались живые. Между затопленными домами двигался другой Странник — я узнал его не по лицу, лица я ещё не видел, а по тому, как мир прогибался под чужой свободной волей. Он возвращался туда, откуда люди уже ушли, вытаскивал тех, кого сочли потерянными, и каждый его шаг просил у меня ещё немного времени. Я должен был открыть затвор. Он должен был успеть вывести людей. Мы стали противниками раньше, чем встретились: я видел целое — реку, селения ниже по течению, смерть, что размножится от одного промедления; он держался за каждого, кто ещё дышал внизу. Его дело мешало моему, моё решение обращало его труд в бессмыслицу, и ни один из нас не ошибался — потому и договориться было почти нельзя. Из-под сломанной телеги донёсся детский крик. Вода поднялась ребёнку до груди, ось прижала одежду, колесо глубоко ушло в грязь; люди на дороге не слышали его за гулом реки. Я отпустил рычаг и побежал вниз. Другой Странник развернулся в тот же миг. Мы вошли в воду с разных сторон — я подставил плечо под борт телеги, он взялся за ось. Дерево держало тяжесть, грязь не отпускала колесо; мы навалились разом, ещё не глядя друг на друга, и телега наконец поднялась. Я вытащил ребёнка. Он был лёгким только для рук — внутри малого тела уже лежала целая жизнь, которую вода едва не оборвала прежде первого настоящего выбора. Я передал его другому Страннику, и наши пальцы сошлись на мокрой детской спине. Узнавание прошло через прикосновение. Передо мной был равный. Не человек, которому случайно досталась сила, и не дух этого мира, скованный его законами: он тоже входил в формы по своей воле, тоже мог раскрыть грань и уйти, унося всю прожитую память. И он узнал во мне то же самое. Только тогда мы подняли глаза. У него были светлые волосы, высокий ровный лоб, спокойные брови с лёгким подъёмом у переносья, простая борода. В лице держалась ясность даже здесь, в холодной воде, среди криков и обречённой земли; я видел того, кто вернётся за последним даже тогда, когда разум уже велит остановиться. Он смотрел на мою крупную кость, тяжёлый лоб, прямые тёмные брови — и на решение, которое я всё равно должен был исполнить. Форма давно перестала значить для нас почти всё. Тела служили одному миру, одному делу или целой прожитой жизни, а потом оставались за гранью; мы не искали в них постоянства и ни одно не звали истинным обликом. И всё же эти два лица почему-то не исчезли. В них мы впервые увидели друг друга. Позже в них же полюбили. Должно быть, форма, в которой тебя впервые узнали равным, уже не бывает совсем случайной — из бесчисленных тел именно эти два остались между нами. Бесчисленные мгновения спустя рогатый резчик вырежет эти два лица из дерева в комнате княжеского замка, не понимая, отчего рука требует именно таких линий. Много позже люди назовут их человеческими ликами богов. А пока мы стояли по разные стороны воды и держали между собой спасённого ребёнка. — Сколько осталось? — спросил я. — Двое. — Вода долго не выдержит. Он кивнул, прижал ребёнка к груди и побежал к дороге. Я вернулся к затвору. Последние люди успели подняться на склон. Я опустил рычаг. Вода ударила по низине всей тяжестью. Изгороди легли сразу, стены держались дольше, потом треснули и пошли вместе с потоком; мёртвые поднялись со дворов, гнилое зерно вымыло из амбаров. Река забирала всё, что должно было остаться здесь, чтобы не убить людей дальше. Удар бревна сломал мне рёбра. Вода вошла в лёгкие, тело перестало слушаться — но смерть не успела замкнуть его на себе. Я раскрыл врата прямо внутри потока и вышел. Дорога легла под ноги; за спиной река доламывала форму, которой я больше не принадлежал. Можно было идти дальше. Я не пошёл. Другой Странник остался в мире — разводил огонь для спасённых, делил уцелевшее зерно, поднимал стены на месте смытых домов. Первое дело давно кончилось, а он всё жил среди тех, кого вывел из воды. И я ждал его за гранью. Я у алтаря знал это ожидание по-своему. Оно отзывалось ночами, когда рогатый резчик засиживался возле смертного дольше, чем собирался, и домом, из которого я ещё мог уйти, хотя давно перестал считать дни. Обе памяти легли одна на другую, и на миг стало невозможно понять, кто именно ждёт: Странник за гранью или Миха у двери, которую для него не запирали. Человеческая мера не заслоняла ожидания — только делала его больнее. Другие миры раскрывались рядом. Я чувствовал места, где нужна была рука Странника, видел дороги, по которым мог уйти прямо сейчас. Остался. Когда второй наконец вышел, лицо было уже другим: он прожил принятую форму дольше первого дела и покинул её, лишь когда счёл жизнь завершённой. Я не узнал черт. Узнал его. Он остановился передо мной. — Ты что здесь делаешь? — Жду. — Зачем? Я не нашёл ответа, который не сделал бы правду меньше. Он смотрел долго — так, будто впервые видел не противника и даже не равного, а существо, для которого его возвращение оказалось важнее следующего мира. Потом встал рядом. Только тогда дорога снова обрела продолжение.

***

Сначала между нами ещё оставалось место для оружия. Мы по-прежнему видели разные стороны одной беды: я чаще держал целое и соглашался с ценой, он находил человека, которого эта цена объявляла лишним, и возвращался за ним. Мы спорили, мешали друг другу, расходились по разным краям мира — и всё-таки теперь один не уходил за грань, пока не выходил второй. В горящем городе я держал врата открытыми, пока люди шли через дым. Он спустился в нижние камеры, куда правители заперли тех, кого решили не спасать. Огонь уже втягивался в переход, края сходились, а его всё не было. Я мог уйти и сберечь дорогу для тех, кто успел. Остался. Он вышел последним — обожжённый, с человеком на плече; увидел меня у закрывающейся грани и впервые улыбнулся так, словно ожидание было не слабостью, а чем-то уже понятным между нами. Первым во мне поднялось облегчение. Правота пришла после. Потом была долгая зима. Мы валили лес для тех, кто лишился крова, ставили крыши, вытаскивали из снега замёрзших, ночевали у одного огня — сперва по разные стороны, после ближе, потому что под одной шкурой теплее, и никакой большой причины для этого не требовалось. Его ладонь задержалась на моём запястье уже тогда, когда холод перестал быть оправданием. Я не убрал руку. Через множество миров это касание тянулось от первого — над спасённым ребёнком. Тогда мы узнали равного; теперь тело узнало желанного. Формы менялись, но между нами уже пролегла собственная дорога. Иногда мы входили в мир вместе, иногда с разных сторон и встречались спустя годы: лицо могло быть незнакомым, голос чужим, рост и сила другими — а воздух рядом всё равно набирал прежний вес, и рука узнавала раньше взгляда. Когда тела оставались за гранью и памяти нужна была форма, она возвращала те первые два лица: тяжёлое — человека у затвора, ясное — того, кто выводил людей из низины. В них мы впервые отделились друг для друга от бесчисленных миров и существ. В них же однажды легли рядом. Он вернулся с работы с рассечённым плечом. Я промывал рану и ругался: для Странника царапина, но человеческая плоть оставалась человеческой, и кровь по груди шла настоящая. Он отвечал сперва зло, потом тише. Моя ладонь задержалась на его плече дольше, чем требовала перевязка. Он накрыл её своей. Между этим касанием и поцелуем не оказалось пустоты. Всё, что копилось в ожидании у грани, в облегчении каждого возвращения, в общей работе и в привычке искать его среди чужого мира, сошлось в одно движение. Я притянул его к себе. Он подался сразу, всем телом, будто тоже устал оставлять эту дорогу безымянной. Чужой рот был тёплым. Дыхание сбилось разом у обоих; пальцы нашли затылок, волосы, край ключицы. Временная форма — одна из бесчисленных, завтра оставленная за гранью — вдруг стала единственным телом, какого я хотел именно сейчас и именно этими руками. Я узнавал его кожу под ладонями прежде, чем успевал подумать, что никогда её не касался: тепло, солёную влагу у самой раны, ровный жар под рёбрами, где билось сердце, которому ещё рано умирать. Он целовал меня медленно, потом не медленно; его ладонь легла мне на горло — не сжать, а услышать, как я дышу, — и от этого простого веса по телу прошло больше, чем прошло бы от любого слова. Мы не растворялись друг в друге. Он оставался другим — отдельным, желанным, способным уйти, и оттого особенно важным в каждом движении навстречу. Его дыхание грело мне шею, моё сбивалось от его близости; я чувствовал собственную кожу и его руки на ней, собственное желание и ответ, что приходил из другого тела, как тепло приходит к ладони, поднесённой к огню. Я у алтаря проживал это вместе с ним. Сперва чужая близость вошла в рогатое тело жаром и тяжестью; потом поднялась навстречу моя собственная память — руки Бардила, его дыхание на коже, привычный вес живого тела рядом, ночь в комнате, где для меня оставляли дверь открытой. В следующий миг уже нельзя было понять, кто вспоминает кого: Миха проживал близость Странника или Странник смотрел из моей памяти на Бардила. Любимые не смешивались, хотя смешивались мы. Я любил своего Странника. Миха — Бардила. Через удар сердца «Миха» снова отходил в сторону, и я целовал того, кого ещё не называли Солнцебогом; потом возвращалось рогатое тело у алтаря, но правда оставалась той же: любовь не отнимает дорогу и не велит стать меньше, чтобы остаться рядом. После той ночи между нами не возникло ничего нового — просто то, что уже жило в ожидании, в работе и в каждом возвращении, обрело наконец тело. В следующих мирах мы тянулись друг к другу раньше, чем начинали спорить. Ждали уже не спутника. Каждый стал для другого тем, ради кого стоило дожить начатую жизнь и вернуться на дорогу. Сначала я ждал его после конца. Потом возвращался к нему. А там и сама дорога без него сделалась неполной.

***

Мы прошли через множество миров, оставляя в них дома и мосты, людей, переживших собственную последнюю ночь, города, получившие ещё один ход. Прожитое сохраняло вес, но оставалось там, где случилось: мы не вырывали миры из их пути и не несли за собой как добычу — потому и могли идти дальше. Потом пришёл этот мир. От земли после дождя поднималось тепло, над домами лежал дым, у реки разделывали добычу, и кровь тонкой полосой уходила в воду. Здесь люди жили в двух формах и в обеих оставались собой. По дороге человек бежал на двух ногах, на ходу припадал к земле и нёсся дальше зверем, а у поворота снова вставал — тем же человеком, с тем же узелком через плечо. Ребёнок входил в реку босиком, нырял человеческим телом, под водой вытягивался в зверя, скользил между камнями и выбирался на берег снова ребёнком, с тем же смехом и сбитыми коленями. Никто не оборачивался — здесь так жили. Звериное и человеческое не спорили за место в одном существе; сила не приходила извне, не принадлежала храму или избранному роду — она лежала в каждом теле, шла через кровь и отзывалась в земле под шагом. Люди носили её без поклонения, как дыхание, голод и способность любить. Мы задержались на день. Потом ещё на один. Нашли крышу, под которую возвращались к вечеру, хотя грань мира лежала рядом и дорога звала множеством открытых ходов. Утром снова выходили к реке; к вечеру уже знали, где половица скрипит под ногой, с какой стороны входит в дом дым и куда ложится последний свет. Никто не просил нас спасать этот мир. Он не лежал на разломе и не ждал руки у рычага. Люди жили без нас, река текла, ребёнок входил в воду и выходил из неё другой формой, оставаясь собой. Я сидел у корней большого дерева. Земля после дождя была тёмной и тёплой; если сжать её в ладони, между пальцами проступала вода. Рядом сидел он. Мы молчали, глядя на реку и дым над крышами. Дорога оставалась открытой — я мог встать, он мог уйти со мной или выбрать другой ход. Ничто нас не держало. — Я хочу остаться тут. Он повернул голову. Слова уже прозвучали, и только теперь я понял, что впервые за ними не стояло дела. Мне хотелось снова проснуться под этой крышей, увидеть тот же дым над домами, знать, что завтра ребёнок опять войдёт в воду, а человек с узелком пройдёт по дороге и сменит форму у поворота. Хотелось прожить здесь следующий день без иной причины, кроме самого этого дня. Он мог уйти. Любовь не требовала повторить мой выбор, дорога не закрылась, наши пути оставались свободными. Он долго смотрел на мир. Потом посмотрел на меня. — Тогда останемся. Он выбрал множественное число, и из моего желания вышло наше место. Только после этого я у алтаря услышал первую фразу собственным голосом — голосом рогатого резчика, всё ещё державшего ладонь на камне. Когда-то он тоже вошёл в дом, думая остаться ненадолго. Когда-то я вошёл. Различие снова исчезло: мы оба перестали считать дни, научились узнавать шаг любимого и возвращаться туда, где нас не держали. Желание прошло между нами без перевода — слишком человеческое для бога и слишком большое для одного человека. Странник идёт. Бог остаётся.

***

Сначала в этом ещё не было клетки. Мы выбрали мир, который могли покинуть; дорога лежала рядом. Потом пришло то, перед чем этот мир оказался слишком слаб. Чтобы удержать людей, зверей, воду и землю — всё, что мы успели полюбить, — нам понадобилась сила... Дорога начала отступать. Первым, раньше тела, вернулся дом Бардила целиком: комната, в которой меня не запирали; человек, способный удержать и всякий раз оставлявший мне выбор; жизнь, ставшая моей без клятвы владеть ею. Рука, державшая крепко, всё равно умела разжаться. Потом вернулось тело: вес рогов, боль в пальцах. Имя пришло последним. Миха. Первое мгновение оно ещё обозначало рогатого резчика у алтаря. Потом вернулись Бардил, пять веков, боль в пальцах — и имя снова стало мной. Двое Странников, ставших богами, отступили в своё прошлое, но граница между мной и тем, кто шёл, ещё не закрылась до конца. Я не знал, чьей рукой касаюсь камня. Знал только, что держу её там сам.
51 Нравится 94 Отзывы 35 В сборник
Отзывы (4)