морозный переворот был дешевле: хроника одного совещания.
16 апреля 2026 г., 22:36
Снежная, Заполярный дворец, шестнадцатый день месяца Вьюг.
Зал совещаний номер четыре — официально «Зал тактического планирования имени павших героев Морозного переворота», но в неофициальной обстановке все называли его просто «четвертый», потому что даже у Предвестников не хватало духу произносить это пафосное название без чувства лёгкой неловкости — был стерилен, как операционная Дотторе после того, как он лично проследил за уборкой. Идеально отполированный обсидиан стола, чёрное зеркало, в котором отражались не столько лица, сколько искажённые, вытянутые тени лиц — словно сама поверхность стола пыталась показать их истинную сущность, просто была слишком вежливой, чтобы сделать это явно. Холодный свет голографических проекций, выбеливающий кожу до фарфоровой бледности, до того оттенка, который так ценили в моргах. Воздух, прошедший через двенадцать фильтров и насыщенный озоном ровно настолько, чтобы подавлять любые посторонние запахи, но не настолько, чтобы раздражать дыхательные пути тех, у кого они ещё функционировали в биологическом смысле.
И поверх всей этой стерильности — запах табака.
Последнее было противозаконно.
Санитарный департамент Снежной, подчинявшийся лично Пульчинелле, трижды выпускал циркуляры о запрете курения в помещениях стратегического назначения. Трижды. И трижды эти циркуляры оседали в архивах, даже не достигнув адресата.
Потому что курил только один человек. Если его вообще можно было им обозвать. Иль Дотторе. И плевать он хотел на санитарные нормы, на циркуляры, на Пульчинеллу и, кажется, на законы физики в придачу. Его сигарета — тонкая, чёрная, с серебряным ободком — тлела в длинном мундштуке из человеческой бедренной кости. Чьей именно, Доктор не уточнял.
Панталоне сидел во главе длинного стола из цельной плиты обсидиана — добытой в шахтах, где каждый месяц замерзало по меньшей мере три десятка заключённых лагерей трудового перевоспитания, что делало её, наверное, самым дорогим предметом мебели в мире, если считать не в деньгах, а в загубленных душах. Плита была отполирована до такого зеркального блеска, что в ней можно было разглядеть собственное отражение искажённым, вытянутым, будто смотришь на себя из-под толщи ледяной воды. Его кресло — единственное с подлокотниками из настоящего меха снежного лиса, единственное чуть выше остальных, не более чем на пять сантиметров, но и этого было достаточно, чтобы любой, кто входил в зал, инстинктивно цеплялся взглядом, — было развёрнуто боком к собравшимся. Панталоне не смотрел на них. Он изучал голографическую карту континента, где алыми, пульсирующими точками отмечались центры производства, синими — логистические узлы, а холодным белым — ледяные шахты Заполярья. Каждая точка — это жизни, ресурсы, прибыль. Каждая точка — это решение, которое он уже принял или ещё примет. Он задержал взгляд на одной из белых точек и подумал, что к следующему кварталу её, возможно, придётся погасить — выработка падает, а заключённые, видите ли, дохнут быстрее, чем планировалось. Какая неэффективная трата ресурсов.
На столе перед ним стоял пузатый бокал тёмного стекла. В нём плескалась янтарная жидкость — спиртовая настойка на крови бездонного вишапа, рецепт из личных запасов Дотторе. Панталоне не пил её. Он просто вдыхал запах, позволяя ему оседать на языке, чувствуя, как пары алкоголя и железа — тяжёлый, металлический привкус, как если бы он лизнул лезвие ножа, которым только что кого-то убили, — проникают в каждую пору его слизистой, обжигают, а потом отступают, оставляя послевкусие чужой боли. Чужой агонии, законсервированной в спирте, как заспиртованный уродец в банке у Сандроне. Он думал о том, сколько существ должно было умереть, чтобы получить эту жидкость, и эта мысль доставляла ему извращённое, почти эстетическое удовольствие.
Пальцы в перстнях — белое золото, платина, чёрный жемчуг, каждый перстень, как печать, скрепляющая очередную сделку, очередную купленную душу, — выбивали беззвучный ритм по подлокотнику. Ритм этот был единственным звуком, нарушавшим тишину, если не считать тихого пощёлкивания заводного ключа Сандроне и ровного, как работа паровой турбины, дыхания Капитано. Панталоне ждал. Он всегда ждал. Ожидание было его валютой. Он ссужал его другим под такие проценты, что они предпочли бы заложить собственные души. Хотя, если честно, большинство из них уже это сделали.
Вокруг стола сидели они.
Арлекино — прямая, как штык винтовки, в безупречном белом мундире без единой складки. Её одежда всегда была идеальной, как и всё, что она делала, как и всё, что она требовала от своих детей. Она сидела так, словно её позвоночник был стальным стержнем, вбитым в основание черепа и проходящим до самого копчика. Её чёрные глаза с кроваво-красными крестами зрачков не выражали ничего, кроме холодного, вышколенного внимания. В этих глазах можно было утонуть, но не в романтическом смысле — в том смысле, в каком тонет человек, которого держат под водой, пока он не перестанет дышать. Перед ней лежала тонкая папка с гербом Дома Очага — стилизованным пламенем, заключённым в клетку. Пламя, которое не греет, а только освещает путь в никуда. Она не смотрела на папку. Она смотрела на Панталоне, но не на него — сквозь него, словно он был стеклянной витриной, за которой происходило что-то гораздо более важное. Панталоне иногда казалось, что Арлекино видит не его, а статью расходов под названием «операционные издержки». Впрочем, он и сам на себя так смотрел.
Сандроне, напротив, занимала собой слишком много места, хотя физически была меньше Арлекино. Дело было в её ауре — тяжёлой, гнетущей, как предчувствие механической поломки, от которой нельзя застраховаться. Она сидела, сгорбившись над столом, и её пальцы — тонкие, с аккуратным маникюром, но почему-то казавшиеся грязными, словно она только что копалась во внутренностях своей машины, — постоянно двигались, поглаживая край контейнера, который стоял перед ней. Огромный заводной ключ, вживлённый в спину, тихо пощёлкивал в такт её дыханию, и этот звук — механический, ритмичный, неестественный — действовал на нервы, как капающая вода. В этом звуке слышался упрёк: «мы могли бы пить чай, но вместо этого обсуждаем бюджеты на убийства». В контейнере, в маслянистой жидкости, плавало нечто, отдалённо напоминающее человеческий эмбрион с медными проводами вместо пуповины. Эмбрион был мёртв, конечно. Или, возможно, никогда не был жив. Сандроне это не волновало. Она смотрела на него с той же нежностью, с какой мать смотрит на своего ребёнка, и это было самым омерзительным, что Панталоне видел за последнюю неделю. Хотя нет, не самым. Он видел смету расходов на проект «Безмолвный хор» — вот где был настоящий хоррор.
Коломбина сидела в углу, на полу, поджав под себя ноги, и плела венок из засушенных цветов — незабудок, которые каким-то образом умудрялись расти в гидропонных садах Дворца, несмотря на то, что единственным источником света там были холодные люминесцентные лампы. Наверное, цветы тоже поняли, что с этим миром что-то не так, и решили, что лучше цвести в искусственном свете, чем никак. Она была единственной, кто не смотрел на Панталоне. Она вообще ни на кого не смотрела. Только на свои цветы. Её губы беззвучно шевелились, будто она напевала колыбельную. Её присутствие было почти незаметным, как присутствие тени в углу комнаты, но Панталоне знал: тени иногда оживают. И когда они оживают, лучше быть где-то в другом месте. Она была опасна не тем, что делала, а тем, что могла сделать, но не делала, и никто не знал, когда и почему она решит это сделать. В этом и заключался её гений. Гений безумия, возведённого в ранг искусства. Панталоне подумал, что если бы у него была возможность застраховать свой рассудок от Коломбины, он бы, пожалуй, взял кредит под любые проценты.
Капитано занимал целый сегмент стола. В своём непроницаемом шлеме, в полном боевом облачении, он напоминал не человека, а монумент — памятник самому себе, воздвигнутый ещё при жизни и, возможно, переживший уже не одну жизнь. Его броня была безупречно чистой, словно он только что вышел из ремонтного цеха, где его полировали специальными составами, от которых у рабочих начинали гнить лёгкие. Его дыхание было ровным, как работа паровой турбины, и в этом дыхании было что-то неестественное, механическое, как будто внутри шлема не человек, а машина. Или, возможно, человек и машина в такой степени слияния, что уже невозможно понять, где заканчивается одно и начинается другое. На столе перед ним не было ничего. Он пришёл слушать, а не просить. Он был слишком благороден для этого. Благородство в мире тоталитарной Снежной было такой же редкостью, как тепло в ледяных шахтах, и такой же бесполезной. Но, как минимум, ему не нужно было раздавать трудовые жетоны.
Пульчинелла ёрзал. Маленький, сморщенный, в нелепом цилиндре, который он упрямо носил даже на официальных заседаниях, потому что считал, что это придаёт ему солидности, мэр Снежной выглядел здесь чужеродно. Он был как грязное пятно на безупречно белой скатерти, как кусок угля в груде бриллиантов. Его руки постоянно двигались, перебирая бумаги, поправляя цилиндр, потирая друг о друга, словно он пытался согреться в этом ледяном зале, где температура поддерживалась на уровне четырёх градусов по Цельсию — оптимальная для сохранения свежести трупов, как однажды пошутил Дотторе, и никто не засмеялся, потому что все знали: это не шутка. Но именно через Пульчинеллу проходили все нити управления гражданским населением, все доносы, все списки «неблагонадёжных». Его папка была самой толстой. Внутри — тысячи имён, адресов, компрометирующих фактов. Материал для арестов на месяцы вперёд. Каждое имя в этой папке — это судьба, сломанная жизнь, человек, который либо сгниёт в лагерях, либо, если повезёт, будет переработан в «ресурсы» для проектов Сандроне или Дотторе. Пульчинелла не думал об этом. Он думал только о том, как бы не потерять своё место, свой цилиндр, свою жалкую жизнь. И, судя по тому, как он трясся, этот момент мог наступить в любой момент.
Синьора отсутствовала. Уже давно отсутствовала. Она была в Инадзуме, выполняла деликатное поручение Царицы — «деликатное» в том смысле, в каком деликатным может быть извлечение Гнозиса из тела живого Архонта, операция, требующая изящества мясника и такта палача.
Панталоне на мгновение нахмурился. В этом пункте повестки его внутренний аудитор — та часть рассудка, что отвечала за двойную бухгалтерию и не терпела несостыковок, — подавал слабый, едва слышный сигнал тревоги. Гнозис Электро. Инвентаризационная опись №4. Статус: получен. Местонахождение: сейф-лаборатория Дотторе, доступ «Ноль». Он сам видел его месяц назад, когда утверждал смету на его изучение. Холодный, фиолетовый, источающий мощь, сопоставимую с гневом самой Вечности.
Тогда какого дьявола Синьора до сих пор торчит в этой богами забытой Инадзуме, пытаясь выковырять камень из груди тамошней сёгуна? Панталоне попытался ухватить ускользающую мысль, но она рассыпалась, как пепел от сигареты Доктора. Вместо чёткой логической цепочки в голове возникала лишь вязкая, размытая уверенность: «Так надо. Таков был изначальный план. Ресурсы выделены. Миссия в процессе».
Вероятно, очередной виток многоходовой игры Дотторе, решил он, стараясь подавить раздражение. В конце концов, какая разница? Бюджет на командировку Синьоры был утверждён два квартала назад, средства освоены. Второй Гнозис Электро в отчётности не появится, а значит, и убытков нет. Лишь смутное, не поддающееся учёту чувство, что где-то в гроссбухе мироздания завелась двойная запись.
Её пустующее кресло, обитое красным бархатом, казалось зловещим напоминанием — никто не незаменим, но некоторых отсутствие заметнее. Красный бархат был цвета запёкшейся крови, и Панталоне иногда думал, не специально ли Синьора выбрала именно этот цвет. Скорее всего, да. Она любила театральные эффекты. Он надеялся, что она не забыла забрать чек за командировочные расходы.
И наконец, Дотторе.
Он стоял у окна, спиной ко всем, заложив руки за спину. Он уже не курил. Белое пальто, фиолетовая бабочка, маска, скрывающая верхнюю половину лица. Его поза выражала крайнюю степень незаинтересованности происходящим, но Панталоне знал: это маска, как и всё в этом человеке. Алые глаза за стёклами маски были устремлены в снежную круговерть за окном, но Регратор чувствовал, как взгляд Доктора, подобно скальпелю, скользит по затылкам собравшихся, снимая слой за слоем, обнажая их слабости, страхи, тайные желания. Дотторе слышал каждое слово, каждый вздох, каждый скрип кожаных кресел. Он анализировал. Раскладывал на составляющие. Искал выгоду. Он был как хищник, который не нападает сразу, а ждёт, пока жертва сама подойдёт поближе, привлечённая его неподвижностью, его кажущейся безопасностью. И когда жертва подходит достаточно близко..
Панталоне не был жертвой. Он был банкиром. А банкиры не становятся жертвами. Они становятся кредиторами. И процентная ставка по кредиту на божество будет, мягко говоря, высокой.
— Начнём, — голос Панталоне прозвучал мягко, почти ласково, как голос врача, который сообщает вам, что операция будет болезненной, но не смертельной, хотя сам знает, что лжёт. Он наконец развернулся к собравшимся, и свет голограммы отразился в его очках, на мгновение превратив их в два пылающих экрана. Он видел их лица, их позы, их напряжение, и это доставляло ему удовольствие. Удовольствие кукловода, который дёргает за ниточки и наблюдает, как марионетки дёргаются в ответ. — У нас плотная повестка. Капитано, прошу, ваши потребности на следующий квартал.
Капитано медленно наклонил голову. Его голос, искажённый шлемом, прозвучал как гул далёкого обвала, как звук, который слышишь не ушами, а грудной клеткой:
— Четыре тысячи рекрутов. Полное переоснащение Северного корпуса. Новые винтовки Д-9. Усиленные пайки. Медикаменты для обморожений третьей степени.
— Принято, — Панталоне коснулся сенсорной панели, и в голограмме загорелась зелёная отметка. Он представил себе эти обморожения третьей степени — почерневшую, отмирающую плоть, которую приходится ампутировать без анестезии, потому что анестезия слишком дорога и зарезервирована для более важных персон. Например, для него самого, если он случайно порежется бумагой. — Медикаменты пойдут через департамент Дотторе, я полагаю?
Доктор не обернулся. Только плечи едва заметно шевельнулись — не то пожатие, не то усмешка. Панталоне представил, как Дотторе получает эти медикаменты и тут же перенаправляет их в свою лабораторию, чтобы проверить, как новая формула обезболивающего действует на подопытных, которым он предварительно нанесёт обморожения третьей степени специально. Просто чтобы сравнить результаты. «Для науки», — сказал бы он.
— Если его департамент не пустит их на свои эксперименты, — пробормотала Сандроне, не глядя на Дотторе. Её голос был скрипучим, как несмазанные петли двери, ведущей в подвал, о котором все знают, но никто не говорит.
— Сандроне, — голос Панталоне стал на градус холоднее, но всё ещё оставался вежливым. Вежливость была его оружием, его бронёй, его валютой. Он мог вежливо сказать вам, что вы банкрот и ваша семья будет продана на органы, и вы бы почувствовали себя польщённым. — Ваш черёд.
Марионетка поднялась. Контейнер с эмбрионом она поставила на стол с глухим стуком, заставив Пульчинеллу вздрогнуть так, что его цилиндр едва не слетел. Эмбрион в маслянистой жидкости колыхнулся, и на мгновение Панталоне показалось, что он видит, как дёргается крошечная ручка. Иллюзия, конечно. Или нет. С Сандроне никогда нельзя было знать наверняка. Скорее всего, она просто добавила в жидкость электролит, чтобы эмбрион дёргался для драматического эффекта.
— Проект «Безмолвный хор» — произнесла она скрипуче, и в её голосе было что-то от старой, заезженной пластинки, которую прокручивают снова и снова, пока она не сотрётся в пыль. — Автономные боевые единицы, выращенные из человеческого материала с внедрёнными элементами механизмов Хаоса. Не требуют сна, пищи, моральной поддержки. Срок службы — восемь лет. После — утилизация в качестве запчастей. Мне нужно пятьсот миллионов кредитов на первую партию в двести единиц. И доступ к «отбракованным» из Дома Очага.
Арлекино впервые подала признаки жизни. Её пальцы, затянутые в чёрную перчатку, сжались на папке с такой силой, что побелели костяшки. Панталоне видел, как напряглись её плечи, как на шее за пульсировала жилка — единственный признак того, что под этой ледяной бронёй всё ещё течёт кровь, а не охлаждающая жидкость. Хотя, с её-то характером, охлаждающая жидкость была бы более подходящим вариантом.
— Отбракованные из Дома Очага, — повторила она ровно, но в её голосе звенел металл, тот самый металл, из которого были сделаны её дети, прошедшие финальную проверку и ставшие идеальным оружием. — Это дети, Сандроне. Дети, которые не прошли финальную проверку. Они не поступают в ряды Фатуи, но они остаются под моей опекой.
— Дети, которые не оправдали вложений, — поправила Сандроне без тени эмоций. Она смотрела на Арлекино с тем же выражением, с каким смотрела на свой эмбрион в банке: как на материал, который можно использовать или выбросить. — Утилизация или перепрофилирование. Второе — рациональнее. Я не прошу их жизни. Я прошу их тела после того, как вы решите, что они бесполезны. Живые или мёртвые — разницы нет. Мои машины переработают и тех, и других. Наверное, это прозвучало бы более жутко, если бы Панталоне не слышал это уже в сотый раз.
В зале повисла тишина. Даже Коломбина перестала плести венок и подняла голову, глядя куда-то сквозь Сандроне своими пустыми, кукольными глазами, накрытыми белым кружевом, в которых, казалось, не было ни души, ни мысли, ни чего-либо человеческого. Идеальный зритель для этого театра абсурда. Панталоне почувствовал, как воздух в зале сгустился, стал тяжёлым, как перед грозой. Он видел, как Арлекино борется с собой, как её рука, лежащая на папке, едва заметно дрожит. Не от страха. От ярости. От той самой ярости, которая, как говорили, помогла ей убить предыдущую Мать Дома Очага и занять её место. «Корпоративная этика в действии», — подумал Панталоне.
Панталоне не спешил отвечать. Он взял бокал, сделал крошечный глоток — больше для вида, чем для удовольствия, — и позволил жидкости обжечь горло. Спиртовая настойка на крови бездонного вишапа имела металлическое послевкусие, и он представил себе, как эта кровь была добыта. Бездонный вишап — существо, обитающее в вечной тьме Энканомии, хищник, чья эволюция пошла по ложному пути, чьё существование — сплошная боль и ненависть. Его кровь, говорят, отравлена самой сутью искажённой реальности. Дотторе, конечно, проверил это на десятках подопытных, прежде чем начать добавлять её в настойку. Панталоне представил, как эти подопытные умирали — медленно, мучительно, с криками, которые никто не слышал, потому что лаборатории Дотторе были звукоизолированы. И ведь он ещё говорил, что это «этично».
— Пятьсот миллионов, — повторил он задумчиво, словно пробуя эту цифру на вкус. — И доступ к человеческому материалу. Арлекино, у вас есть возражения, помимо моральных?
Он знал, что моральные возражения здесь неуместны. Он сам давно от них отказался — или, возможно, никогда их не имел. Но ему было интересно посмотреть, как Арлекино будет защищать своих детей. Это было.. занимательно. Как наблюдать за тем, как муха бьётся о стекло, не понимая, что стекло — это не преграда, а иллюзия, и что настоящая преграда — это отсутствие выхода. И эта муха вооружена и очень опасна.
— Моральные возражения здесь неуместны, — отрезала Арлекино, и Панталоне отметил про себя, что она повторила его мысли. Они были похожи в этом — оба понимали, что мораль в этом зале была такой же редкостью, как милосердие в лагерях трудового перевоспитания. — Я говорю о ресурсах. Дом Очага поставляет Фатуи лучших агентов. Самых преданных. Самых эффективных. Если мы начнём отдавать «отбракованных» на опыты, среди воспитанников поползут слухи. Слухи порождают страх. Страх порождает сомнения. Сомнения подрывают эффективность. Я не могу этого допустить.
— Слухи не поползут, если никто не узнает, — заметила Сандроне, и её губы растянулись в улыбке, от которой у Пульчинеллы, казалось, волосы под цилиндром встали дыбом. — Дети исчезают. Такое случается. Несчастные случаи на тренировках. Побеги. Самоубийства. Вы сами придумаете правдоподобную легенду, вы же специалист по промыванию мозгов.
Арлекино медленно повернула голову к Сандроне. Воздух между ними, казалось, заискрился от напряжения. Панталоне физически ощутил, как температура в зале упала на несколько градусов — или ему это только показалось.
— Осторожнее, Марионетка, — произнесла Арлекино тихо, но её голос прозвучал громче любого крика. — Ты говоришь о моих детях.
— Я говорю об отходах производства, — парировала Сандроне, и в её голосе было столько же сочувствия, сколько в механизме часов к раздавленному таракану. — Ты сама называешь их детьми. Это сентиментальность. Сентиментальность — это слабость. Слабость дорого обходится.
Панталоне поднял руку. Все замолчали. Даже Дотторе наконец соизволил обернуться, хотя бы наполовину, демонстрируя свой острый профиль на фоне снежного окна. Панталоне почувствовал, как взгляд Доктора упёрся ему в затылок — холодный, аналитический, оценивающий. Дотторе ждал, какое решение он примет. Не потому, что ему было важно. Просто ему было интересно. Как и всегда. Наблюдать за муравейником, который он сам поджёг.
— Арлекино права в одном: ресурсы Дома Очага слишком ценны, чтобы рисковать их стабильностью, — произнёс Панталоне, и Сандроне напряглась, её ключ щёлкнул громче, как будто внутри неё что-то сжалось. — Но Сандроне права в другом: отходы должны приносить пользу. Решение: вы, Сандроне, получите триста миллионов на первую партию. Не пятьсот. И вы будете использовать добровольцев из числа взрослого населения — заключённых лагерей трудового перевоспитания. Пульчинелла обеспечит поставки «Добровольцев», — какая прелесть. Они «добровольно» согласились не умирать от голода в лагерях, заменив это на гарантированную смерть в качестве запчастей.
Пульчинелла нервно кивнул, поправляя цилиндр. Его глаза бегали, как у загнанного зверька. Он уже прикидывал, сколько «добровольцев» ему придётся отправить Сандроне, и как это повлияет на производительность лагерей, и что он скажет, если производительность упадёт. «Ничего, — подумал Панталоне, — соврёт, как обычно».
— Что касается детей.. — Панталоне сделал паузу, глядя на Арлекино сквозь стёкла очков. Он видел, как она напряжена, как её пальцы всё ещё сжимают папку, хотя и не так сильно, как раньше. — Арлекино, вы будете лично отбирать кандидатов среди «отбракованных». Только тех, чьё исчезновение можно объяснить без ущерба для морального духа. И только после моего личного утверждения каждой кандидатуры. Это не уступка. Это оптимизация.
Арлекино смотрела на него несколько долгих секунд. Её лицо не выражало ничего, но Панталоне знал: внутри неё происходит борьба. Борьба между её долгом перед Домом Очага, перед детьми, которых она называла своими, и её долгом перед Фатуи, перед Царицей, перед ним. Наконец она коротко кивнула.
— Принято.
Сандроне издала звук, похожий на скрежет несмазанных шестерёнок — её версию смеха. Если бы у смеха был механический эквивалент, он звучал бы именно так. Словно кто-то бросил горсть гаек в работающий двигатель.
— Ты торгуешься, как базарная торговка, Панталоне.
— Именно поэтому экономика Гегемонии не рухнула под весом ваших аппетитов, дорогая, — Панталоне улыбнулся — вежливо, холодно, показывая ровно столько зубов, сколько требовал этикет. — Следующий вопрос. Пульчинелла, ваш отчёт по трудовым жетонам.
Мэр прокашлялся, вытащил из папки несколько листов, испещрённых цифрами. Его руки дрожали, и он едва не выронил бумаги.
— За прошлый месяц выдано четыре миллиона двести тысяч жетонов. Охват трудоспособного населения — девяносто семь процентов. Три процента — это больные, недееспособные и.. неблагонадёжные, временно отстранённые от трудовой деятельности.
— Временно отстранённые, — повторил Панталоне, и в его голосе прорезалась сталь. Он представил себе этих «временно отстранённых» — людей, которых вырвали из их жалких жизней, посадили в вагоны для скота и отправили в лагеря, где они будут работать до смерти, а потом их тела пойдут на переработку. — Это эвфемизм для «отправленных в лагеря». Не надо при мне играть в слова, Пульчинелла. Я финансирую эти лагеря. Я знаю, сколько там народу. Продолжайте. И если вы скажете «альтернативно трудоустроенные», я лично добавлю вас в список «неблагонадёжных».
— Д-да, конечно, прошу прощения, — Пульчинелла заёрзал сильнее, его голос стал ещё более писклявым. — Общая сумма выплат составила двести десять миллиардов кредитов. Удержания — налог на бездетность, партийный взнос, обязательная подписка на государственный заём — составили сорок процентов. Чистая выдача — сто двадцать шесть миллиардов. Пропагандистский эффект…
— Пропагандистский эффект оценит департамент агитации, — перебил Панталоне. — Меня интересует другое. Корреляция между выдачей жетонов и ростом производительности. Данные.
Пульчинелла засуетился, перебирая бумаги. Его цилиндр снова едва не слетел. Панталоне ждал, постукивая пальцем по подлокотнику. Остальные Предвестники хранили молчание. Капитано, казалось, вообще спал стоя — если такое вообще было возможно в его шлеме. Коломбина вернулась к венку, её губы беззвучно шевелились. Арлекино смотрела в одну точку перед собой, её лицо было непроницаемым, как у статуи. Сандроне изучала свой контейнер с эмбрионом, будто видела его впервые, её пальцы поглаживали стекло. Наверное, ждала, что он подаст признаки жизни. Или просто считала секунды до конца этого цирка.
Дотторе вдруг отошёл от окна и направился к столу. Его шаги были бесшумными — ещё одна неестественная черта, заставлявшая Панталоне чувствовать себя неуютно. Он остановился за спиной Панталоне, достаточно близко, чтобы тот почувствовал запах стерильности и озона, исходящий от Доктора. Этот запах был как запах смерти, замаскированный под запах чистоты. Наверное, если бы смерть могла пользоваться дезодорантом, она бы выбрала именно этот. Пальцы в белых перчатках легли на спинку кресла регратора, не касаясь его, но почти.
— Корреляция отрицательная, — произнёс Дотторе, и все вздрогнули от звука его голоса — металлического, лишённого интонаций, как будто говорил не человек, а машина. — Я изучил данные вчера. Выдача жетонов приводит к краткосрочному всплеску лояльности, но производительность падает на один и две десятых процента в течение следующих двух недель. Рабочие тратят жетоны на алкоголь. Алкоголь снижает эффективность труда. Простейшая биохимия.
Спасибо, Доктор, за этот сеанс Капитана Очевидности. Пульчинелла побледнел. Его лицо стало цвета снега за окном.
— Я.. я не видел этих данных…
— Потому что вы ищете то, что хотите видеть, а не то, что есть, — отрезал Дотторе. — Панталоне, я рекомендую сократить выдачу жетонов на пятнадцать процентов и увеличить нормы выработки на семь. Это компенсирует падение производительности и сэкономит бюджету около тридцати миллиардов в квартал.
Панталоне не повернул головы. Он чувствовал присутствие Доктора кожей — холодное, давящее, как близость работающего криогенного реактора, в котором замораживают тела тех, кто не пережил эксперименты.
— Ваши рекомендации учтены, Дотторе, — произнёс он ровно. — Пульчинелла, подготовьте новый план выдачи с учётом этих цифр. К следующему заседанию.
— Но.. рабочие.. они же привыкли.. начнутся волнения… — Пульчинелла выглядел так, будто его сейчас стошнит. Прямо на его драгоценную папку со списками.
— Волнения подавит Капитано, — Панталоне позволил себе лёгкую улыбку. — Это его профиль. Не так ли, Капитано?
Гулкое эхо из-под шлема:
— Подавление волнений. Подтверждаю. Требуется заблаговременное уведомление о локациях.
— Получите. Теперь.. — Панталоне перевёл взгляд на Дотторе, который всё ещё стоял за его спиной, как белая тень. — Ваши проекты, Доктор. Вы подготовили смету?
Дотторе наконец обошёл кресло и встал так, чтобы его видели все. Он не сел. Он никогда не садился на этих совещаниях, будто считал само это действие ниже своего достоинства, или, возможно, просто не хотел пачкать свою безупречную одежду о кресла, на которых сидели другие. В отличие от Пульчинеллы, который, кажется, уже вплавился в своё.
— Проект «Генезис», — произнёс он, и в его голосе не было ни волнения, ни сомнения, только констатация факта. — Создание искусственного божества на основе технологии сегментации сознания. Требуется семьсот миллионов на начальный этап. Доступ к архивам Ирминсуля. Неограниченные человеческие ресурсы для тестирования.
В зале снова повисла тишина. Даже Коломбина перестала плести венок и уставилась на Дотторе своими пустыми глазами. Панталоне представил себе, что значит «неограниченные человеческие ресурсы»: сотни, тысячи людей, которых будут использовать, как расходный материал, в экспериментах, о которых никто никогда не узнает. Людей, которые будут умирать в муках, чтобы Дотторе мог проверить очередную гипотезу. «Действительно интересно, — подумал он, — Дотторе ведёт учёт расходам на человеческий материал? Или просто списывает их как «лабораторные принадлежности»?»
— Семьсот миллионов, — повторила Арлекино медленно, и в её голосе слышалось что-то среднее между изумлением и отвращением. — За эти деньги можно полностью переоснастить Дом Очага. Дважды.
— За эти деньги можно купить лояльность трёх малых государств, — добавил Пульчинелла нервно. Или один огромный цилиндр, — мысленно продолжил Панталоне.
— За эти деньги можно построить новый оружейный завод, — проскрипела Сандроне. — Который будет приносить реальную пользу, а не гипотетическое божество.
Дотторе не удостоил их взглядом. Он смотрел только на Панталоне. Алые глаза за маской горели холодным, аналитическим огнём — он не просил, он констатировал факт. Так учёный сообщает о неизбежности химической реакции при смешении реагентов. Так хирург говорит, что ампутация неизбежна. Так банкир говорит о процентной ставке.
Панталоне выдержал его взгляд. Десять секунд. Двадцать. Тишина стала осязаемой, как стекло, готовое треснуть. Он думал о том, что семьсот миллионов — это огромные деньги. На эти деньги можно было бы построить новые лагеря, новые заводы, новые города. Можно было бы накормить миллионы голодающих, вылечить миллионы больных, дать надежду миллионам отчаявшихся. Но он думал не об этом. Он думал о том, что искусственное божество, если Дотторе действительно сможет его создать, изменит баланс сил в мире. И тогда Снежная станет не просто одной из семи наций. Она станет единственной. А Панталоне станет банкиром богов. Неплохая пенсия.
— Семьсот миллионов, — произнёс он наконец, и его голос был абсолютно нейтрален, как будто он говорил о погоде. — Доступ к архивам Ирминсуля. Человеческие ресурсы. Дотторе, вы понимаете, что просите примерно столько же, сколько стоил весь Морозный переворот в первые три года?
— Я понимаю, что создание божества стоит дороже, чем свержение смертного режима, — ответил Дотторе без паузы. — Вопрос в том, понимаете ли вы потенциальную отдачу от этих инвестиций.
Панталоне улыбнулся. Его улыбка была тонкой, как лезвие скальпеля — одного из тех, что Дотторе использовал в своей лаборатории, чтобы вскрывать живых людей и смотреть, как работают их органы.
— Я понимаю отдачу, Доктор. И я также понимаю риски. Но.. — он сделал паузу, коснулся сенсорной панели, — я одобряю финансирование. Семьсот миллионов. Первый транш — двести, после предоставления детального плана первых трёх фаз. Остальное — по мере достижения контрольных точек.
По залу пробежал ропот. Сандроне скрежетнула зубами, и этот звук был как звук ломающихся шестерёнок. Арлекино сжала папку так, что побелели костяшки пальцев. Пульчинелла уронил цилиндр, и тот покатился по полу, но никто не обратил на это внимания. Цилиндр был единственным, что делало Пульчинеллу заметным, и теперь он стал просто маленьким, сморщенным человечком без цилиндра. Жалкое зрелище.
— Ты шутишь, — выдохнула Сандроне, и в её голосе была смесь ярости и неверия. — Мне ты урезал смету на двести миллионов, а ему…
— Вам я урезал смету, потому что ваш проект имеет предсказуемую, ограниченную отдачу, — перебил Панталоне, и его голос стал жёстким, как замёрзшая земля. — Боевые куклы, даже самые эффективные, не изменят баланс сил в мире. Божество — изменит. Это называется приоритизация инвестиций, Сандроне. Изучите основы экономики, прежде чем оспаривать мои решения. Или хотя бы прочитайте брошюру «Экономика для дебилов», которую я любезно оставлю в вашем кабинете.
Сандроне замерла. Её глаза — стеклянные, механические — уставились на Панталоне с холодной яростью, которая, казалось, могла бы заморозить весь зал. Но она промолчала. Потому что знала: спорить с регратором, когда он в таком настроении — себе дороже. Буквально. В следующий раз её смету могут урезать до нуля.
Дотторе едва заметно кивнул. Уголок его губ — единственной видимой части лица — дрогнул в подобии удовлетворённой усмешки.
— Разумное решение, Панталоне. Я подготовлю детальный план к концу недели.
— К концу недели, — подтвердил регратор. — Теперь…
Он не договорил.
Дверь в зал совещаний слетела с петель.
Дверь, выбитая мощным ударом, рухнула на пол, подняв облако ледяной пыли. Панталоне увидел, как частицы пыли медленно оседают в свете голограммы, как будто время замедлилось. В проёме стоял Тарталья, и в его глазах цвета грозового неба плясало то самое, что Панталоне научился распознавать за годы работы с Одиннадцатым: не ярость, не гнев, а чистое, незамутнённое предвкушение. Предвкушение того момента, когда он наконец сможет перестать притворяться, что он такой же, как они, и станет тем, кем он был на самом деле: разрушителем. Или просто человеком, который очень хочет разнести что-нибудь вдребезги. Обычно это называется «вторник».
Он не влетел в зал — он вступил, как ступает в воду человек, знающий, что эта вода его примет. Его одежда — идеально подогнанный китель, который он, как всегда, успел расстегнуть на верхнюю пуговицу, чтобы чувствовать свободу движений, — была в безупречном порядке. Лишь на правой щеке алела свежая царапина, скорее всего, от щепки при выбивании двери. Капелька крови медленно стекала по его щеке, и он даже не пытался её вытереть. Ему нравилось это ощущение — ощущение того, что он жив, что в его жилах течёт кровь, а не та дрянь, которую Дотторе вливал в своих подопытных. Наверное, он считал это признаком хорошего тона.
В руке у него уже пылал Глаз Порчи — осколок древней, запретной силы, мерцающий холодным, сиреневым светом. Панталоне почувствовал, как этот свет давит на глаза, как будто смотрит на солнце, но солнце было бы менее опасным.
— Одиннадцатый, — голос Капитано прозвучал как низкий гул, вибрация, которую чувствуешь грудной клеткой, а не слышишь ушами. Он уже стоял — Панталоне даже не заметил, когда Первый успел подняться, — и его фигура в полном боевом облачении занимала собой пространство так, словно остальные Предвестники были лишь бледными отражениями реальности. — Ты опоздал на совещание на двадцать семь минут.
Тарталья улыбнулся. Улыбка у него была открытая, мальчишеская, и оттого вдвойне пугающая. Так улыбается человек, который точно знает: всё происходящее — лишь прелюдия к чему-то гораздо более интересному. Так улыбается человек, который уже смирился с тем, что он — чудовище, и теперь просто наслаждается этим. Так улыбается ребёнок, который нашёл спички.
— Я не опоздал, Первый. Я задержался. Разница есть.
Он сделал шаг вперёд.
Стол задрожал.
Панталоне, не менявший позы, сидел с тем же выражением лёгкой, светской скуки, с каким смотрел бы на доклад Пульчинеллы о перерасходе средств на уличное освещение. Но его пальцы, по-прежнему лежащие на подлокотнике, под тканью перчаток стали белыми — перстни впивались в дерево. Он уже видел этот взгляд у Аякса. Видел, когда тот вернулся из Бездны четырнадцатилетним мальчишкой, и Пульчинелла привёл его в Заполярный дворец, как приводят дикого зверя на ярмарку: «Смотрите, каков экземпляр». Тогда в глазах мальчишки был страх, смешанный с восторгом. Теперь страха не было. Был только восторг. И это пугало больше всего. Потому что восторг нельзя купить. Его можно только выплеснуть.
Видел, когда Тарталье вручали его Глаз Порчи, и Одиннадцатый смотрел на артефакт так, словно это была не высшая награда, а ключ от клетки, которую он собирался сломать. Тогда Панталоне подумал, что это метафора. Теперь он понимал: это был план.
Видел каждое совещание, где Аяксу приходилось сидеть смирно, пока другие Предвестники обсуждали бюджеты, поставки и политические интриги. Он видел, как скука в глазах Одиннадцатого сменяется раздражением, как раздражение сменяется яростью, как ярость сменяется чем-то похожим на отчаяние. Аякс не был создан для этого. Он был создан для битвы, для хаоса, для разрушения. А его заставляли сидеть и слушать о бюджетах. Это всё равно что запереть ураган в банке и ждать, что он будет вести себя прилично.
Панталоне знал: этот взгляд означает, что терпение лопнуло.
— Я шёл сюда через Восточное крыло, — произнёс Тарталья, и его голос, обычно живой, с насмешливыми интонациями, сейчас звучал почти расслабленно. Почти лениво. Как у сытого хищника, который только что поел и теперь не прочь поиграть с добычей, прежде чем убить её. — И знаете, что я увидел? Новый агитфарфор. Огромный. На полстены. Красивый, ничего не скажешь. Знаете, кто на нём изображён?
Он обвёл взглядом собравшихся. Его глаза, цвета грозового неба, останавливались на каждом из них на долю секунды, и Панталоне видел, как каждый из Предвестников реагирует по-своему.
Арлекино смотрела на него, не мигая. Её лицо было бесстрастным, но Панталоне заметил, как она едва заметно подалась вперёд — не из страха, из профессионального интереса. Так она смотрела на детей Дома Очага, когда они проходили финальную проверку. Оценивала: сломается или нет. Выдержит или сломается. Станет оружием или отбросом. Сейчас она оценивала, станет ли Тарталья проблемой или катастрофой.
Сандроне скрежетнула зубами. Заводной ключ в её спине провернулся с тихим, механическим щелчком. Она не боялась — Марионетка вообще не умела бояться, — но её раздражала непредсказуемость. Она ненавидела всё, что не могла просчитать, разложить на составляющие, вставить в свои формулы. А Тарталья был ходячей переменной, от которой у любой формулы начиналась истерика.
Пульчинелла побледнел и инстинктивно прижал к груди папку со списками «неблагонадёжных». Он знал, что именно сейчас скажет Тарталья. Он сам утверждал эскизы. И теперь его маленькие, сморщенные пальцы дрожали, а в голове уже прокручивались варианты оправданий. Он думал о том, как объяснит это, как выкрутится, как сохранит свою шкуру. Он всегда думал только об этом. И, судя по его лицу, вариантов было немного.
Коломбина, сидевшая на полу, подняла голову. Её пустые, кукольные глаза уставились на Тарталью с тем же отсутствующим выражением, с каким она смотрела на свои засушенные цветы. Но уголки её губ дрогнули — не улыбка, а намёк на неё. Словно она слышала мелодию, недоступную остальным, и эта мелодия её забавляла. Словно она знала что-то, чего не знали остальные, и это знание доставляло ей тихое, почти незаметное удовольствие. Возможно, она знала, что плакат всё равно снесут.
Дотторе, стоявший за спиной Панталоне, не шелохнулся. Его алые глаза за маской сузились — учёный наблюдал за экспериментом, который ставила сама жизнь. Он не вмешивался. Он собирал данные. Он думал о том, как можно использовать эту ситуацию, как можно извлечь из неё выгоду, как можно превратить хаос в порядок, а порядок — в ресурс. Как обычно.
— На нём изображён я, — закончил Тарталья, и его голос упал до шёпота, от которого у Пульчинеллы дёрнулся глаз. — В героической позе. С мечом. С лозунгом: «ТВОЙ ПУТЬ — ПУТЬ ГЕГЕМОНИИ. ВСТУПАЙ В РЯДЫ ФАТУИ». Вы вообще понимаете, что этот плакат висит в Восточном крыле? В том самом, через которое проходят все курьеры? В том числе курьеры из Морепеска?
Тишина стала густой, как смола. Панталоне почувствовал, как воздух в зале сгустился, стал тяжёлым, как будто кто-то выкачал из него весь кислород. Морепесок. Родина Тартальи. Место, где живут его родные. Его семья. Люди, которых он любил, возможно, единственные люди во всём мире, которых он действительно любил. И теперь любой курьер из Морепеска может увидеть его лицо на плакате и сложить два и два. Что ж, Пульчинелла, ты сам вырыл себе могилу. Впрочем, для тебя это не впервой.
Панталоне медленно снял очки и протёр их шёлковым платком. Его движения были размеренными, почти медитативными. Он не смотрел на Тарталью — он смотрел на Пульчинеллу. Тот вжался в кресло, понимая, что именно его департамент отвечает за размещение агитфарфора. Его лицо было цвета прокисшего молока, и Панталоне видел, как на лбу мэра выступают капли пота.
— Пульчинелла, — произнёс Панталоне мягко, почти ласково, как говорит мать с провинившимся ребёнком, прежде чем выпороть его. — Разве Вы с Пьеро не обсуждали, что изображения Одиннадцатого размещаются только во внутренних помещениях Заполярного дворца и только на этажах с ограниченным доступом?
— Я… я отдал распоряжение… — пролепетал мэр. Его голос дрожал, как осиновый лист на ветру. — Должно быть, произошла ошибка…
— Ошибка, — повторил Тарталья, и это слово прозвучало как приговор. Приговор, который он собирался привести в исполнение немедленно.
Он поднял руку с Глазом Порчи.
Время замедлилось.
Панталоне увидел, как Капитано начал движение — огромная фигура в броне сместилась с грацией, невозможной для существа таких габаритов. Он двигался, как лавина, как обвал, как сама смерть, обретшая плоть и броню. Увидел, как Арлекино положила руку на стол, готовая вскочить, её пальцы напряглись, готовые в любой момент выхватить оружие. Увидел, как Дотторе наклонил голову, и в его алых глазах мелькнуло нечто похожее на интерес — редкое, почти невозможное выражение для человека, который давно перестал удивляться. Наверное, он прикидывал, как поведёт себя обсидиан под воздействием Глаза Порчи.
А потом реальность взорвалась.
Тарталья не стал бить по людям. Он ударил в стол.
Обсидиановая плита — цельная, отполированная, весившая несколько тонн, добытая ценой жизней сотен заключённых, — треснула. Трещина прошла точно посередине, разделяя стол на две половины, и из разлома ударил свет — холодный, сиреневый, потусторонний, как будто сам Хаос вырвался на свободу. Голограммы погасли. Карты, сметы, отчёты — всё исчезло, сменившись хаотичными вспышками статического электричества. Бокал Панталоне с настойкой на крови бездонного вишапа опрокинулся, и янтарная жидкость растеклась по треснувшему обсидиану, смешиваясь с искрами Глаза Порчи. Панталоне почувствовал, как несколько капель попали на его руку — холодные, обжигающие, как прикосновение смерти. Надо будет записать это в статью расходов: «Убытки от внеплановой проверки качества мебели Одиннадцатым Предвестником».
Тарталья засмеялся. Это был не истерический смех, не злой — чистый, звонкий, почти детский. Так смеются мальчишки, когда ломают что-то ценное и понимают, что наказание будет страшным, но прямо сейчас, в эту секунду, они абсолютно свободны. Свободны от правил, от обязанностей, от масок. Свободны быть теми, кем они являются на самом деле. А на самом деле они — разрушители.
— Аякс, — прорычал Капитано.
Он уже был рядом. Его рука в латной перчатке сомкнулась на плече Тартальи, и Панталоне услышал хруст — то ли ткани, то ли кости. Одиннадцатый попытался вывернуться, но Первый держал его, как тисками. Глаз Порчи в руке Тартальи погас, будто захлебнувшись собственной силой, как будто даже эта древняя, запретная магия поняла, что сопротивление бесполезно. Даже магия знает, когда пора заткнуться.
— Ты закончил? — голос Капитано был ровным. Не угрожающим, не осуждающим — просто констатирующим факт. Так спрашивают у ребёнка, который разбил вазу: не «зачем ты это сделал», а «ты закончил?». Потому что «зачем» — не имеет значения. Имеет значение только то, что будет дальше.
Тарталья обмяк. Его плечи опустились, дыхание выровнялось. Он поднял глаза на Капитано — и улыбнулся. Уже не безумно, а устало, почти виновато. Как будто он только что проснулся от кошмара и понял, что всё ещё жив, всё ещё в этом мире, всё ещё один из них. И ему это, кажется, нравилось.
— Теперь да.
— Карцер. Трое суток.
— Пятеро, — подал голос Панталоне.
Все повернулись к нему. Он по-прежнему сидел в своём кресле, теперь заляпанном каплями настойки. Его очки были надеты, но за ними ничего нельзя было прочесть — только два холодных, отражающих свет экрана. Пальцы в перстнях спокойно лежали на подлокотнике, будто ничего не произошло. Но Панталоне чувствовал, как внутри него всё дрожит. Не от страха. От.. возбуждения? Да, именно так. Это было возбуждение. Возбуждение от того, что что-то наконец-то произошло. Что-то настоящее. Что-то живое. В этом зале, где всё было мёртвым, даже живые люди. Наконец-то хоть кто-то показал, что у него есть стержень. Или, в случае Тартальи, желание разбить всё, что попадается под руку.
— Регратор, — начал Капитано, и в его голосе слышалось что-то похожее на протест. — Решение о дисциплинарных взысканиях принимает Верховная правительница или Директор.
— Решение о дисциплинарных взысканиях, — перебил Панталоне, и его голос был мягким, как шёлк, которым он только что протирал очки, — принимает тот, кто будет оплачивать восстановление этого зала. Вы знаете, сколько стоит обсидиановая плита из шахт Заполярья, Капитано? Я знаю. Я её заказывал. Пятеро суток. И Одиннадцатый лично напишет объяснительную. На имя Пульчинеллы. С извинениями.
Тарталья скривился. Объяснительная на имя Пульчинеллы — это было хуже карцера. Хуже, чем пытка. Хуже, чем смерть. Унижение. Публичное унижение. Панталоне знал это. Именно поэтому он это и сделал. Пусть теперь Аякс пишет «я, Тарталья, торжественно клянусь больше не ломать казённую мебель в порыве праведного гнева».
— А плакат, — продолжил Панталоне, переводя взгляд на мэра, который всё ещё не мог поднять свой цилиндр, — будет перерисован. Без лица Одиннадцатого. Используйте схематическое изображение. Или лицо Капитано, оно всё равно скрыто шлемом. И размещать только там, где я сказал. Это понятно?
Пульчинелла судорожно закивал, роняя цилиндр снова. Кажется, его цилиндр сегодня проведёт на полу больше времени, чем на голове.
Капитано молча вывел Тарталью из зала. В дверях Одиннадцатый обернулся и бросил взгляд на Панталоне. В этом взгляде не было злости — только странная, почти благодарная усмешка. Он знал: Регратор мог потребовать месяц карцера. Или перевод на границу с Бездной. Вместо этого — пять суток и унизительная, но выполнимая бюрократическая повинность. Это было наказание, но не уничтожение. Это было.. милосердие? Нет. Это был расчёт. Панталоне не уничтожал полезные ресурсы. Он их использовал. А Тарталья был очень, очень полезным ресурсом, когда не ломал столы.
Панталоне не ответил на взгляд. Он уже смотрел на треснувший стол и думал о том, во сколько обойдётся замена. И о том, что Дотторе так и не сдвинулся с места — всё это время он стоял за спиной Регратора, и его дыхание, ровное и холодное, касалось затылка Панталоне.
— Заседание окончено, — произнёс Регратор, поднимаясь. — Сандроне, ваша смета будет пересмотрена с учётом новых расходов на ремонт. Арлекино, жду ваш отчёт по «отбракованным» завтра. Дотторе.. — он сделал паузу, чувствуя, как взгляд Доктора сверлит его затылок. — Ваш проект «Генезис» остаётся в силе. Первый транш — завтра.
И вышел, не дожидаясь ответов.
Дотторе проводил его взглядом. Алые глаза за маской сузились, и на губах — единственной видимой части лица — появилась тень улыбки. Холодной, аналитической, но всё же улыбки. Он развернулся и бесшумно последовал за Регратором, как тень, от которой нельзя избавиться.
В опустевшем зале остались только Арлекино, Сандроне, Пульчинелла и Коломбина. Маленькая фигурка на полу доплела венок, поднялась и, напевая что-то без слов, направилась к выходу. Проходя мимо Сандроне, она на мгновение замерла, коснулась пальцами её плеча — лёгким, почти невесомым движением, как будто благословляла, или проклинала, или просто хотела почувствовать, какова на ощупь эта холодная, механическая плоть, — и исчезла в коридоре. Наверное, ей просто стало скучно.
Сандроне проводила её взглядом, полным сложной, нечитаемой эмоции. А потом посмотрела на треснувший стол, на растёкшуюся настойку, на Пульчинеллу, который всё ещё не мог поднять цилиндр, и издала звук, похожий на скрежет несмазанных шестерёнок.
— Интересное было совещание, — проскрипела она, скривившись. — Пожалуй, заварю чай.