Часть 22.
29 апреля 2026 г., 18:31
Примечания:
Жирный шрифт — русская речь.
Они словно пытались восполнить все, что потеряли за четыре года молчания — каждый вздох, каждое прикосновение, каждую не сказанную вовремя фразу. Секса было много. Очень много. Как будто время сжалось в пружину и теперь распрямлялось с неудержимой силой, выплескивая наружу всю ту страсть, которую они копили в разлуке.
Илья не уставал удивляться — как быстро заводится Шейн, как легко его довести до точки кипения, когда он, обычно сдержанный и холодный, превращается в клубок нервов и желания, умоляя, скуля, теряя контроль. Это было самое прекрасное, что знал Илья — видеть, как Шейн сдается, как рассыпается под его руками.
Однажды вечером они играли в приставку. Илья проигрывал — с треском, с позором, с таким разгромным счетом, что его русский мат заполнил всю гостиную.
— Блядь, ебаный в рот, какого хуя... — сыпалось из него, как из пулемета, и каждое слово было сочным, круглым, наполненным настоящей яростью поражения.
Шейн сидел рядом, сжимая геймпад, и вдруг понял, что не смотрит на экран. Он смотрел на Илью.
На его лицо — раскрасневшееся, сосредоточенное, с родинкой на скуле, которая подрагивала, когда он ругался. На его губы — которые выплевывали эти незнакомые, но такие горячие слова. На его пальцы — которые сжимали геймпад так, что пластик трещал.
И внутри Шейна разгорелся огонь. Жар поднялся от живота к груди, к горлу, ударил в голову, затуманил взгляд. Русский язык Ильи — шершавый, как кора старого дуба, с этой его «р», которую он рычал, и «х», которую он выдыхал — действовал на него как афродизиак.
Шейн бросил геймпад на диван — тот отскочил, упал на ковер, вызвав на экране надпись «Player 2 disconnected». Сорвался с места. Оседлал Илью, прижимая его к дивану, впиваясь пальцами в его плечи.
Илья не успел удивиться — только выдохнул, когда Шейн впился в его губы, целуя жадно, глубоко, с рычанием, которое было страшным и прекрасным одновременно. В его глазах — карих, расширенных — горело такое желание, что Илья забыл про игру, про счет, про все на свете. Он обхватил Шейна за талию, притянул ближе, чувствуя, как его член упирается в бедро — твердый, пульсирующий, готовый.
— Что с тобой? — прошептал Илья, отрываясь от его губ.
— Твой русский, — выдохнул Шейн, уже стягивая с него футболку, — Твои ругательства. Я не понимаю ни слова, но у меня встает. Кончай проигрывать. Или продолжай. Мне все равно.
Илья засмеялся — громко, счастливо, победно — и перевернул их на диване, нависая над Шейном, прижимая его к мягким подушкам.
— Тогда я буду ругаться. Много. Для тебя.
В другой раз — на причале. Деревянный пирс уходил в озеро, как палец, указующий в бесконечность. Они купались — вода была уже теплее, июль прогрел ее почти до летней температуры. Илья вынырнул первым, отфыркиваясь, проводя руками по мокрым кудрям, отбрасывая их назад. Шейн вышел следом — медленно, поднимаясь по ступенькам, и вода стекала с него ручьями, блестя на солнце тысячами мелких капель. Его футболка — белая, тонкая, промокшая насквозь — прилипла к телу, как вторая кожа. Облепила грудь, живот, руки. Илья смотрел, не дыша, как под тканью проступает каждый мускул, каждая родинка, каждый шрам. Как вода собирается в ложбинке между ключицами, как капли ползут вниз, по груди, к соскам, которые — от холодной воды, от ветра, от его взгляда — затвердели и проступили сквозь мокрую ткань двумя темными бутонами. Ветер подул — легкий, теплый, июльский — шевельнул мокрые волосы Шейна, заставив его прикрыть глаза.
Илья сорвался с места. Накинулся на него — прямо здесь, на деревянном пирсе, под открытым небом, на виду у всего леса. Толкнул к перилам, развернул, прижал грудью к нагретым солнцем доскам. Его член уже стоял колом, упираясь в мокрые шорты, и он терпеливо, на грани, стянул их с себя и с Шейна в одно движение, презерватив — из кармана шорт, он всегда был готов. Шейн застонал, когда Илья вошел в него — сухо, быстро, почти больно — но не попросил остановиться.
Наоборот — оттопырил задницу, прогнулся в пояснице, подаваясь навстречу, прижимаясь щекой к теплому дереву. Его футболка все еще была мокрой, прилипла к спине, и Илья вжимался в нее лицом, целуя позвонки через ткань, чувствуя, как вода и пот смешиваются на его языке.
— Ты... — выдохнул он, двигаясь резко, глубоко, почти жестоко, — Ты с ума меня сводишь.
Шейн смеялся — тихо, сдавленно, сквозь стоны — и его смех был музыкой, лучшей, чем любая песня. Он кончил первым — от того, что ветер дул на мокрую кожу, от того, что доски скрипели под ними, от того, что Илья рычал на русском, проклиная его, проклиная себя, проклиная весь мир за то, что они потеряли столько времени. А потом кончил Илья — уткнувшись в затылок Шейна, вдыхая запах озера, солнца, его. И они стояли так — обнявшись, грязные, мокрые, счастливые — пока ветер не начал остывать и солнце не окрасило небо в розовое.
А однажды ночью — у костра. Пламя лизало сухие сосновые дрова, выбрасывая вверх тысячи искр, похожих на маленьких светлячков, улетающих в небо. Звезды были такими яркими, что, казалось, можно достать рукой. Шейн сидел в плетеном кресле, поджав ноги, и читал книгу. В очках.
В тех самых очках — черных, в тонкой оправе, которые делали его уязвимым, домашним, невероятно красивым. Илья смотрел на него из тени, как смотрит голодный на еду, как смотрит странник на оазис в пустыне. Шейн перелистывал страницы, не поднимая глаз, но Илья знал — он чувствует его взгляд. Потому что его палец зависал над строчкой, потому что дыхание становилось глубже, потому что очки начинали сползать на кончик носа — и он не поправлял их. Не мог.
Илья поднялся с травы, подошел бесшумно, опустился на колени перед Шейном. Тот замер, не отрываясь от страницы.
— Илья… — начал он, но не закончил. Потому что Илья уже расстегнул его шорты, освободил член — горячий, полустоячий, который затвердел мгновенно, стоило ему увидеть глаза Ильи снизу вверх.
Илья взял в рот — глубоко, жадно, с самым пошлым, мокрым, откровенным чавканьем, от которого у Шейна темнело в глазах. Книга упала на траву. Очки сползли на самый край носа, запотели от его дыхания. Шейн откинулся на спинку кресла, выгибаясь, вцепляясь пальцами в подлокотники, сдерживая крик, который рвался наружу.
— Ты... — прошептал он, и голос его срывался на каждой гласной, — Ты, господи… Невыносим.
Илья поднял голову, облизал губы, улыбнулся той улыбкой, краешком губ, которую перенял у Шейна. И снова взял в рот — медленно, дразня, чувствуя, как член Шейна пульсирует на языке, как он истекает, как его яйца подтягиваются, как он уже на грани. Шейн кончил с тихим воем, похожим на ветер в соснах.
Но самым любимым сексом Ильи был утренний. Когда солнце только начинало пробиваться сквозь шторы, золотыми нитями прошивая полумрак спальни. Когда Шейн спал еще так глубоко, так мирно, так беззащитно — его лицо было расслабленным, губы приоткрыты, веснушки на щеках темнели в утреннем свете, как маленькие созвездия, которые Илья знал наизусть.
Он тихо выскальзывал из-под одеяла, не желая будить, но не в силах удержаться. Садился на край кровати, смотрел на Шейна — на его голую спину, на позвонки, проступающие под смуглой кожей, на ямочку в пояснице, которую он целовал сотни раз. Спускался ниже. Осторожно, едва касаясь, царапая ногтями, шептал имя — Шейн — тихо, почти беззвучно.
Шейн вздыхал во сне, поворачивался на живот, подставляясь — неосознанно, неконтролируемо. Илья сразу брал в рот его член, спуская одеяло ниже — медленный, полусонный, не полностью твердый, но отзывающийся на каждое движение языка. Он сосал неспешно, дразня, обводя головку, углубляясь, когда член оживал, наполняясь кровью, упираясь в небо. Шейн начинал стонать — сонно, сдавленно, не просыпаясь — и это было самым эротичным, что Илья слышал в своей жизни. Его руки блуждали по его телу — гладили ягодицы, скользили к дырочке, смазывали ее слюной, пальцем входили внутрь, растягивали, подготавливали.
Шейн уже был мокрым — его член истекал, стекая на белье, на пальцы Ильи. Илья надевал презерватив, ложился сверху, входил — медленно, нежно, почти без движений — и замирал. Чувствовал, как тело Шейна принимает его, явно давая понять, что Шейн уже давно не спит, как мышцы расслабляются, поддаются, зовут. Начинал двигаться — плавно, спокойно, как волны, накатывающие на берег. Шейн откликался не сразу — сначала тихий стон, потом вздох, потом его рука находила руку Ильи, сжимала ее, переплетала пальцы. Его тело выгибалось навстречу, подмахивало в такт, и он шептал:
— Розанов... с добрым утром.
Это было лучше любого будильника, лучше кофе, лучше утренней пробежки. Это было началом дня, которое Илья любил больше всего.
Утро восьмого дня в коттедже началось с пустоты.
Илья потянулся к Шейну — привычным движением, которое повторял каждое утро в этом коттедже: рука искала теплое тело, пальцы тянулись к черным волосам, чтобы зарыться в них, вдохнуть запах сна и покоя. Но рука не нашла ничего. Простыня была холодной — не остывшей, а по-настоящему холодной, как будто Шейн встал давно. Пододеяльник был аккуратно заправлен — угол к углу, край к краю, по-холландеровски безупречно.
Илья вздохнул, ощутив где-то под ребрами неприятный укол. Не обиду — нет, он не мог обижаться на то, что его человек встал раньше. А что-то похожее на потерю. Как будто его оставили на час, а ощущение было — навсегда.
Он знал, что Шейн просыпается раньше — Илья любил поспать, это было одной из его немногих неспортивных черт, почти уютной, почти «бытовой», которая делала его человеком, а не хоккейной машиной. Но в прошлые дни Шейн возвращался. Брал чашку кофе, садился на край кровати, смотрел на Илью — и они начинали утро с тихого разговора или с нежного секса, или просто с того, что он лежал рядом, листая телефон, пока Илья дремал на его плече.
Шейн привык, что Илья ходит за ним хвостиком. Он ругался, бурчал, называл его «щенком», «прилипалой», «космическим кораблем, который потерял орбиту» — но когда Илья не ходил, сам начинал искать его глазами по дому. Это была игра, в которой оба знали правила — и оба уже не представляли своей жизни без этого хвоста, без этих шорохов шагов за спиной, без рук, которые обнимали со спины, когда ты моешь посуду.
Илья сел на кровати, потер лицо ладонями, прогоняя остатки сна. Кудри спутались, сбились в колтуны, лезли в глаза — он сдул их, не глядя. Где-то на границе сознания заскребся назойливый звук — тонкий, механический, как комар, который кружит вокруг головы и не садится. Писк телефона.
Кто-то звонил — не в первый раз, судя по тому, что звонок повторялся снова и снова, не давая покоя. Илья застонал, откинулся на подушку, надеясь, что это прекратится само. Не прекратилось. Звонок оборвался, но через секунду зазвонил снова.
Илья открыл глаза, повернул голову. На тумбочке лежал телефон. Не его черный — другой, серебристый, в тонком кожаном чехле, который Шейн надел недавно, и Илья еще не привык, что у того сменился цвет. Но звук доносился с его тумбочки — с той, где обычно лежал его телефон, с той, куда он клал ключи, часы и бумажник. Значит, его. Конечно, его.
— Черт бы тебя побрал, — пробормотал Илья, протягивая руку, не глядя, смаргивая остатки сна. Смахнул зеленую иконку вверх, поднес к уху, даже не посмотрев на экран. Голос был хриплым, сонным, с акцентом, который становился гуще, когда он не следил за собой.
— Слушай, кто бы ты ни был, у тебя есть три секунды объяснить, почему ты меня будишь в такую рань. Иначе я злой. И тогда тебе не поздоровится.
На том конце провода повисла тишина. Не пауза, а настоящая тишина — такая, какой не бывает при плохой связи, когда шипит эфир или слышны чужие голоса. Это была тишина напряжения. Как будто человек набрал воздуха в грудь и замер, боясь выдохнуть. Илья открыл глаза шире, уже чувствуя, что что-то не так. Потом — короткий вздох. Тонкий, почти невесомый, как шорох листьев под ногами. И голос — тихий, осторожный, с акцентом, который был похож на акцент Шейна, только мягче, женственнее, с канадской певучестью, которая превращала английский в незнакомую мелодию.
— Почему... — голос запнулся, будто человек не верил тому, что собирался сказать, — Почему на телефон моего сына отвечаете вы? И кто... кто это?
Илья не сразу понял. Мозг, заторможенный сном, перебирал варианты — партнер по команде? Друг? Агент? Но агент Шейна был мужчиной, и его голос Илья знал. Друг? Их друзья не звонили так рано, да и не стали бы удивляться, услышав чужой голос. А потом до него дошло. Медленно, как нефть растекается по воде — неторопливо, неотвратимо, оставляя за собой черную пленку.
«Телефон моего сына». Мама. Это была мама Шейна. Юна.
Илья сел. Не просто сел — подскочил на кровати, сбросив одеяло, прижав телефон к уху так, что пластик вдавился в кожу. Глаза распахнулись, зрачки расширились, в них не было страха — был ужас. Чистый, животный, как будто он стоит на краю скалы, а внизу — пропасть, и камни уже посыпались из-под ног. Из ванной донесся шум воды, а потом голос Шейна — спокойный, утренний, с легкой хрипотцой, которая появлялась у него после сна — позвал его:
— Илья? Я забыл полотенце. Принеси, пожалуйста.
Илья сбросил звонок. Нажал красную кнопку, даже не попрощавшись, не придумав оправдания, не сказав того, что нужно было сказать вежливому человеку в такой ситуации. Пальцы тряслись. Телефон выпал, упал на ковер, мягко, без стука, и остался лежать экраном вверх, где горело имя: «Мама».
Илья смотрел на дверь ванной, откуда выглядывал Шейн — с мокрыми волосами, с каплями воды на плечах, с полотенцем Ильи, обернутым вокруг бедер, с вопросительным взглядом карих глаз, в которых еще не было тревоги — только любопытство.
— Ты чего? — спросил Шейн, вытирая одной рукой грудь, — Выглядишь так, будто призрака увидел.
— Твоя мама звонила, — выдохнул Илья, и голос его был чужим — глухим, сдавленным, как у человека, который только что чуть не утонул и выплюнул воду из легких, — Я ответил. Думал, это мой телефон. Но это был твой. На моей тумбочке. Потому что вчера я... я положил его туда, когда мы...
Шейн замер. Его лицо побелело — не постепенно, а мгновенно, как выключают свет. Пальцы, сжимавшие край дверного косяка, побелели на костяшках. Глаза расширились — в них мелькнуло что-то, похожее на панику, на страх, на то самое чувство, от которого он убегал четыре года.
— Что ты сказал ей? — спросил Шейн, и его голос был таким же чужим, как голос Ильи минуту назад, — Что ты сказал?
В тысяче километров от них, в Оттаве (как думал Шейн), Юна Холландер сидела на кухне, сжимая в руках телефон, который вдруг замолчал. Сердце колотилось где-то в горле. Она смотрела на экран, где горело завершение вызова — «Сброшено абонентом». В голове крутился голос — хриплый, сонный, с акцентом, который она узнала.
Русский акцент. Грубый, почти резкий, но в нем было что-то... знакомое, что ли. Не голос — интонация. То, как оборвалась фраза «У тебя есть три секунды». То, как человек, который говорил, был уверен, что имеет право отвечать на звонки Шейна. То, как он потом испугался, когда услышал ее голос.
Юна положила телефон на стол, обхватила холодную кружку с чаем, который давно остыл. Подумала. Вспомнила. Статьи, которые она читала о хоккее, фотографии в газетах, интервью, которые ее сын давал редко и неохотно.
Лицо. Обрамленное золотистыми кудрями, злое, красивое. Голубые глаза, которые смотрели с той стороны экрана с вызовом. Имя.
Илья Розанов.
Она встала, прошла к окну, смотрела на свой сад, где цвели пионы. Внутри — странное чувство. Не шок, не гнев, не разочарование. А что-то похожее на... принятие. Как будто она знала. Всегда знала. Просто боялась себе признаться.
Она не перезвонила. Не написала. Поставила телефон на беззвучный режим, допила холодный чай, пошла в сад — обрезать увядшие бутоны. Ждать. Шейн позвонит сам. Или не позвонит. Она должна быть готова к любому ответу. Но в груди — где-то там, где материнское сердце чувствует детскую боль раньше, чем дети успевают ушибить коленку — уже ныло. Тупо, как старая травма, которая дает о себе знать перед дождем.
Шейн побледнел мгновенно. Не постепенно, не от виска к подбородку, а весь сразу. Кровь отхлынула от лица, оставив кожу серой, почти прозрачной, как у человека, который только что увидел то, чего не должен был видеть. Его глаза — карие, глубокие — вцепились в телефон, который лежал на кровати рядом с Ильей. Черный экран, серебристый край, тонкий кожаный чехол — его телефон. Его мама звонила. И ответил Илья.
— Что.... — выдохнул Шейн, и звук был похож на скрип снега под ногами в лютый мороз, — Как... ты...
Слова путались, спотыкались, падали, не долетая до цели. Он пытался собрать их в предложения — те, что вертелись в голове, те, что могли бы объяснить, что случилось, те, что могли бы вернуть время назад. Не получалось. Язык не слушался, как будто превратился в кусок мокрой глины, слишком тяжелый для рта. Он чувствовал, как сердце пропускает удар, потом бьется где-то в горле, потом падает в желудок, оставляя за собой пустоту, холодную и липкую, как страх. Пальцы впились в дверной косяк так, что ногти побелели. Он не мог оторвать взгляд от телефона. Мама. Она слышала голос Ильи. Она узнала? Она догадалась? Она ведь всегда знала слишком много — слишком быстро, слишком точно, как будто читала мысли на расстоянии.
Илья медленно поднялся с кровати. Ноги не слушались — ватные, тяжелые, как после долгой игры в овертайме, когда силы на нуле, а впереди еще буллиты. Он подошел к Шейну, чувствуя, как каждый шаг отдается в висках глухим пульсом. Его руки дрожали, когда он поднимал их, чтобы положить на плечи Шейна. Аккуратно. Медленно. Как будто боялся, что тот рассыплется от одного прикосновения. Как будто Шейн был сделан из старой бумаги, которую нельзя мять, нельзя трогать грязными пальцами, нельзя даже дышать на нее слишком сильно.
— Шейн, — сказал Илья, и его голос был тихим, почти шепотом, но в нем не было паники — только попытка удержать, приземлить, вернуть в реальность человека, который сейчас был где-то далеко, в лабиринтах собственного страха, — Смотри на меня. Пожалуйста. Смотри на меня.
Он заглянул в глаза Шейна — и увидел там то, чего никогда не видел раньше. Ужас. Чистый, древний, как сам мир. Не страх разоблачения — страх потери. Потери себя. Потери того, что они только начали строить, что было таким хрупким, таким новым, таким невыносимо дорогим. В этих глазах не было надежды — только безысходность. Как у человека, который смотрит, как поезд приближается, и понимает, что не успеет перейти пути, что рельсы уже вибрируют под ногами, что еще секунда — и все. Конец.
Шейн вцепился в талию Ильи. Резко, почти больно, как утопающий хватается за спасательный круг, как ребенок вцепляется в руку матери в толпе, когда понял, что потерялся. Его пальцы дрожали — мелко, нервно, неконтролируемо. Он прижался лбом к груди Ильи, чувствуя, как бьется его сердце — ровно, спокойно, надежно. Но внутри у самого Шейна сердце билось иначе — хаотично, как птица в клетке, которая мечется из стороны в сторону, бьется о прутья, царапает клювом сталь. В голове мысли метались со скоростью света — одна за другой, не успевая сформироваться, не успевая обрести форму.
«Мама знает. Она поняла. Она все поняла. Она скажет отцу. Она расскажет. Они узнают. Все узнают. Карьера рухнет. Команда отвернется. Илья уйдет. Он уйдет, потому что не выдержит»
К горлу подступила тошнота — резкая, спазматическая, как будто кто-то сжал его желудок в кулаке, а потом резко разжал. Шейн сглотнул, но ком не ушел — остался где-то в пищеводе, царапая стенки, мешая дышать. Он начал бормотать — невнятно, сбивчиво, как в бреду:
— Это... это самый ужасный кошмар в моей жизни. Самый страшный. Я не... я не могу... мама... она... что я скажу... что мне делать...
Он говорил не для Ильи — для себя, пытаясь унять этот бешеный бег мыслей, пытаясь зацепиться хотя бы за одну из них, чтобы не упасть. Не получалось. Они проскальзывали сквозь пальцы, как вода, как песок, как та самая жизнь, которая вдруг показалась такой хрупкой, такой ненадежной.
Илья слушал. Не перебивал. Не говорил, что все будет хорошо — он не любил врать, особенно Шейну. Просто стоял, чувствуя, как тело дрожит в его руках, как дыхание сбивается, как плечи опускаются, как будто Шейн нес на них весь мир и вдруг понял, что не может больше.
— Может быть... — начал Илья осторожно, подбирая слова, как сапер подбирается к мине, зная, что любое неверное движение приведет к взрыву, — Может быть, она ничего не поняла? Может быть, я просто показался ей случайным парнем, который поднял трубку? Другом. Товарищем по команде. Я мог быть кем угодно.
Шейн поднял голову. В его глазах — влажных, блестящих — мелькнуло что-то похожее на смех. Горький, отчаянный, похожий на привкус полыни.
— Ты не знаешь мою маму, — сказал он, и его голос был таким же горьким, как его улыбка, — Она знает все. Она видит насквозь — с первого взгляда, с первого слова. Она слышала твой голос. Она уже знает, кто ты. И она уже поняла все. Просто молчит. Она всегда молчит. Дает время. Чтобы я пришел сам. Чтобы я рассказал сам. Чтобы я... чтобы я не боялся.
Он запнулся на последнем слове. Потому что боялся. Отчаянно, безнадежно, как боится тот, кто однажды уже потерял все — и знает, что может потерять снова.
Шейн медленно опустился на корточки. Пол был холодным, деревянным, с мелкими щелями, куда забивалась пыль и хвоя, которую они приносили с прогулок. Он не чувствовал холода. Не чувствовал ничего, кроме этой тяжести — в груди, в животе, в каждой клетке. Он зарыл лицо в ладони — горячее, мокрое от слез, которые он не позволял себе пролить. Плечи его дрожали, но звуков не было. Шейн не умел плакать громко. Он проглатывал слезы, как кости, которые застревали в горле и царапали пищевод, оставляя после себя только боль.
Илья опустился рядом. Не спрашивая разрешения. Не раздумывая. Просто сел на пол, придвинулся ближе, положил руку на затылок Шейна — туда, где волосы были мягче, короче, где кожа пахла мылом и утром. Он поглаживал его — медленно, ритмично, как человек, который знает, что этот жест успокаивает. Знал. Потому что заметил. Потому что запомнил. Потому что любил.
Шейн не отстранился. Не сказал «Не надо». Не вскочил на ноги, чтобы убежать, спрятаться, сделать вид, что ничего не случилось. Он просто остался. Сидел на полу, уткнувшись лицом в свои ладони, чувствуя, как пальцы Ильи перебирают его волосы, как тепло разливается по затылку, по шее, по спине. Дрожь начала утихать — постепенно, как успокаивается море после шторма.
— Я боюсь, — прошептал Шейн, не поднимая головы. Голос его был глухим, почти беззвучным, — Я так боюсь, Илья.
— Все будет в порядке, — ответил Илья, продолжая гладить его по затылку, — Ты справишься. Мы справимся. Вместе. Я никуда не уйду. Обещаю.
Шейн поднял голову. Посмотрел на Илью — глаза в глаза, зрачок в зрачок. В его взгляде была усталость, боль, страх. Но была и надежда. Маленькая, хрупкая, как первая зелень на пепелище — но она была. И она росла.
— Но что если..? — сказал Шейн.
— Шейн, — Илья взял его лицо в ладони, провел большими пальцами по скулам, по веснушкам, по мокрым дорожкам, которые оставили слезы, — Никаких если. Ты храбрый.
— Да ага…
— Может, стоит рассказать им правду? И наконец проснуться от этого кошмара?
— Да, надо поговорить. Я поеду к ним, — неожиданно для себя твердо произнес Шейн, сильнее вжимаясь в ладони Ильи лицом, словно мог там спрятаться.
— Хочешь, я поеду с тобой?
Он коротко кивнул, тяжело выдыхая воздух из легких. Прикрыл глаза, чувствуя, как пальцы Ильи гладят его щеки, как тепло разливается по лицу, как страх отступает, уступая место чему-то другому. Не покою — он не умел покоиться. А принятию. Тому, что есть. Тому, что будет.
Примечания:
ПБ включена