Признание в любви: Пельмень Сергеевич Пушкин
23 апреля 2026 г., 00:00
— Ладно, — чуть слышно промяукала Снежинка, глядя сквозь рыжего Дон Жуана на муху. Голос ее был холодным, как первый утренний иней, но в нем — если очень-очень прислушаться — проскальзывало что-то теплое, похожее на весеннюю оттепель.
Кот повел ухом, прогоняя назойливое насекомое, но муха едва заметно улыбнулась, потерев мохнатые ладошки, и приземлилась прямо на кончик уха. Пельмень продолжал махать ухом, но муха устроилась поудобнее и теперь напоминала наездника на родео, а ухо — оседланного строптивого быка. Ухо дергалось влево, вправо, вверх и вниз, но муха держалась с завидным упорством — видимо, ей нравились острые ощущения.
— Вы осчастливили меня, — Пельмень широко улыбнулся, показывая белые клыки. Улыбка его была такой сияющей, что могла бы осветить всю Широкую Щель, даже если бы на улице вдруг погасло солнце (или сняться в рекламе кошачьего корма). — Прошу вас, мадмуазель, — кот указал передней лапой на трубу. Она, благо, успела высохнуть, рыжее пузико помогло в этом нелегком вопросе.
— Не обессудьте, — продолжил он, когда оба взобрались на крышу, и Снежинка увидела старую розовую ночнушку, расстеленную поверх досок. Ночнушка лежала ровно, без единой складочки — было видно, что Пельмень разглаживал ее лапой не меньше часа, отгоняя назойливых муравьев и проверяя каждый миллиметр на наличие соринок. — Это… это Эсении Златозаровны. Но она чистая. Я ее… вылизал. Всю. Три дня подряд.
Снежинка замерла. Розовая ночнушка в цветочек, с выцветшими кружевами по краям, выглядела… трогательно.
— Присаживайтесь, миледи, — кот галантно подал Снежинке лапу и проводил до импровизированного стола.
Лапа его дрожала — не от холода, хотя, майский вечер и был прохладным, а от волнения, и Снежинка почувствовала эту дрожь, когда их подушечки соприкоснулись на секунду. Белоснежная пушинка аккуратно села, обвила себя хвостом и осмотрела каждое угощение. Взгляд ее остановился на букете сорняков.
— А это, — Пельмень подбежал к стаканчику из-под персикового йогурта и поправил букет, хотя тот и так стоял идеально ровно, — это для вас, мадмуазель. Я сам собирал.
— Благодарю, — кивнула Снежинка, рассматривая каждую деталь букета. — Мне очень лестно.
Она наклонилась и осторожно вдохнула запах. Мать-и-мачеха пахла сырой землей и солнцем. Сирень — маем и детством, которого у Снежинки, строго говоря, не было, потому что она всегда была взрослой, важной и неприступной. Детство Снежинки прошло в Лондоне, среди чопорных кошек и правильных манер, и никто никогда не дарил ей сирени, сорванной под окном деревенского дома. А крапива… крапива пахла болью. И заботой. Почему-то заботой.
Пельмень сел напротив, поджал лапы, облизал сухие — если у котов вообще бывают сухие — губы и замялся. Он вертел головой, смотрел то на закат, то на свои лапы, то на ворону, которая с интересом наблюдала за ними с соседней березы, но ни на что не мог смотреть дольше секунды — взгляд его то и дело возвращался к Снежинке. Солнце уже почти село, и крыша купалась в розово-золотом свете. Их шерсть — рыжая и белая — светилась, как два маленьких фонарика посреди майской вселенной. Два фонарика, которые наконец-то оказались рядом, после стольких месяцев разлуки и непонимания.
— Снежинка, — начал он. Пельмень взглянул в ее бездонные глаза и прокашлялся в подставленную переднюю лапу. Кашель вышел громким, неестественным, и муха, уже было улетевшая, вернулась — проверить, не случилось ли чего. — Я бы хотел вам кое в чем признаться.
— Я вас внимательно слушаю, — Снежинка облизнула пальчик и поправила выбившуюся шерсть за ушко.
Он замолчал. Глотка сжалась, комок шерсти, застрявший не там, где надо. Он был размером с добрую мышь, и Пельмень не знал, как его проглотить — ни вода не помогала, ни кашель. Котяра опустил глаза и уставился в розовые цветочки ночнушки, будто искал там спасения.
— Тогда, в Лондоне, — нерешительно начал кот. — Я наступил вам на хвост. И вы так обиделись… вы кричали на меня, а я стоял, смотрел и думал: вот она — настоящая. Не ледяная статуя, а живая. Обидчивая. Яркая. И я понял, что готов терпеть ваши бури вечность, если вы хоть раз посмотрите на меня не как на пустое место.
Он замолчал вновь. Вздохнул. Потом добавил совсем тихо:
— Я не умею красиво говорить, как ваши лорды… и сэры. Я умею только лезть в крапиву и вылизывать ночнушки. Но если вы скажете «уйди» — я уйду. Сразу. Навсегда. Я уйду так далеко, что даже ветер не донесет моего запаха, даже птицы не расскажут, куда я делся. Только… только позвольте прочитать вам стих. Я сочинил его для вас.
Снежинка смотрела на него долго-долго. Так долго, что закат успел сменить розовый на фиолетовый, а фиолетовый — на синий, и на небе зажглась первая звезда. Муха, забытая всеми, наконец улетела — ей стало неловко. Она даже не стала прощаться — просто растворилась в майских сумерках, оставив их наедине друг с другом.
— Продолжайте, — прошептала белая пушинка. Шепот ее был таким тихим, что Пельмень сначала подумал, что ему показалось, но потом увидел, как ее усы чуть-чуть дрогнули, и понял — нет, не показалось.
— Надеюсь, вам понравится. И, любезнейшая, не стесняйтесь. Угощайтесь. Все приготовлено специально для вас.
Пельмень пододвинул ближе к ней целого полосатика, она неуверенно наклонилась, принюхалась и, наконец, попробовала. Она откусила крошечный кусочек — размером с рисинку — и замерла, пережевывая его с видом королевского дегустатора, который пробует блюдо, поданное к столу Его Величества.
— Довольно экстравагантно, — заметила она, слегка улыбнувшись. — В Лондоне мне не доводилось пробовать такие изысканные блюда.
— Я польщен, — ответил Пельмень.
Он приосанился, расправил плечи — насколько это вообще возможно коту, сидящему на крыше сарая — и почувствовал, как внутри него разливается тепло, похожее на то, что бывает, когда выпьешь парного молока прямо из-под коровы. Кот встал на краю крыши, глубоко вздохнул, уставился прямо в штормовой океан и начал:
Я вас любил.
Пельмень запнулся.
Люблю.
Я вас люблю. Любовь еще, быть может,
В моей груди мурлычет и живет,
Но пусть она вас больше не тревожит —
Пусть время ей назначит свой черед
Я вас люблю — без хитрости, без силы,
Не зная, как достойным быть для вас,
То смелостью нелепой вас томил я,
То прятал взгляд, боясь холодных глаз.
Я вас люблю так искренно, так нежно,
Как может сердце, верное без слов,
И если вдруг… подарите надежду —
И примите мой тихий, скромный зов.
Я не прошу ни сливок, ни подушки —
Ни места у камина, ни тепла…
Мне хватит просто — если ваши ушки
Услышат, как я зову вас… из двора.
Пельмень замолчал. Усы его дрожали так сильно, что казалось, сейчас отвалятся, как осенние листья от первого ветра. А на розовую ночнушку, в самый большой цветочек, упала первая слеза.
Не его.
Ее.