Глава шестнадцатая: Пыль и Стихи
5 мая 2026 г., 15:16
Кровавый Перекрёсток:
Я перестал пытаться. Тишина стала двухсторонней. Если раньше я метался в ней, пытаясь пробить хоть какую-то брешь, то теперь я улёгся на её дно, как песок, которого больше не тревожит течение. Я не смотрел на дверь, когда слышал звук ключа. Не поднимал голову, когда его шаги проходили по коридору. Я просто сидел, рисовал или смотрел в окно на неподвижный сад и высокий забор. Скучал ли я по нему? Какая-то изуродованная часть души — да. Она скучала даже по той сдержанной внимательности, что была после ванной. Но скучала тихо, внутри, не подавая знаков. Потому что знаки раздражали. А раздражение теперь имело очень конкретные, болезненные последствия.
Мун Джо… Мун Джо жил своей новой жизнью. Но эта жизнь, видимо, не всегда была гладкой. Ким Хе Сун, целый и умный, вероятно, обладал и своим характером, своей волей. Были ссоры. Неудачи. Разочарования. И он, не находя выхода своей ярости и фрустрации там, в мире нормальных людей, приносил её домой. В своё хранилище старых, сломанных вещей.
Он не приходил домой пьяным. Он приходил… заряженным. Тихим, напряжённым, как пружина. Его взгляд, скользя по мне, загорался не привычным холодом, а чем-то тёмным и горячим. Это не было наказанием за проступок. Это было просто использование. Я был козлом отпущения. Мешком для битья. Живым, дышащим объектом, на котором можно было сорвать злость за то, что кто-то другой — целый, равный — не подчинился, не оценил, не оправдал ожиданий.
Он не кричал. Он бил. Методично, с той же точностью, с какой когда-то вправлял мне кость. По лицу, по рёбрам, по животу. Иногда кулаками, иногда каким-нибудь предметом — тяжелой книгой, пряжкой ремня. Пока я не терял сознание от боли и шока. А когда приходил в себя, часто обнаруживал, что он уже сделал своё второе дело. Жестокое, без смазки, без какой-либо подготовки, просто чтобы причинить боль, унизить, осквернить. До крови. До слёз, которые я уже даже не пытался сдержать.
Он тыкал в меня пальцем, в свежие синяки, в культю, и шептал, а иногда и говорил вслух, спокойным, аналитическим тоном, словно констатируя факт:
—Урод.
—Ни на что не годный хромой ублюдок.
—Смотреть на тебя противно.
—Зачем я тебя вообще оставил?
Я не отвечал. Просто лежал и смотрел в потолок, чувствуя, как по внутренностям разливается тепло крови, как ноют свежие переломы (я научился различать эту боль), как жжёт внутри. Слабость стала моим постоянным состоянием. Даже когда не было свежих побоев, я чувствовал себя выжатым, пустым. Есть почти не мог — тошнило. Голова болела постоянно, тупым, давящим гулом, в котором тонули все мысли.
Но странная, больная машинелия моего разума продолжала работать. Я делал уборку. Ползал с тряпкой, вытирая иногда и свою же кровь с паркета. Готовил еду, которую он всё равно не ел. И… рисовал. Писал.
Я заполнял блокноты. Рисовал его портреты. Не того монстра, который избивал меня, а того, каким он был в редкие светлые моменты: читающим книгу, спящим, смотрящим в окно. Я ловил те черты, которые когда-то заставили мое сердце ёкнуть. И я писал стихи. Короткие, корявые, наивные. Стихи о нём. О своей любви. О том, как он спас меня из тьмы (я уже сам верил в эту ложь). О том, как я благодарен за каждый день, даже самый болезненный. Я писал о своём детстве, о том, как я был одинок, и как он стал моим солнцем. Это была не правда. Это была спасительная ложь, которую я сочинял для самого себя, чтобы хоть как-то объяснить и оправдать своё существование в этом аду. Если я любил его, если он был всем, то тогда эта боль имела смысл. Она была платой за любовь. За внимание. За само право быть.
Мои Стихи:
Твои руки, что ломают кости,
В минуты нежности согреют.
В твоих глазах моя вселенная,
Хоть часто в них лишь холод тлеет.
Ты взял меня из тьмы кромешной,
Где не было ни звука, ни лица.
Теперь моя душа — кромешна,
Но в ней твоя единственная спица.
Я помню детство: серый дом,
И мамин взгляд, уставший, пустой.
Ты дал мне имя, дал мне кров,
И сделал боль моей судьбой.
Болит нога, что ты забрал,
Болит душа, что ты ласкал.
Но в этой боли смысл и сила,
Ведь ты меня не покидал.
Это был бред. Я это знал где-то на задворках сознания. Но это был мой бред, единственное, что у меня осталось. Пока я мог рисовать его лицо и складывать слова в рифмы, подтверждающие его значимость, я мог не смотреть в лицо настоящему ужасу: что я ничто. Что моя боль бессмысленна. Что он меня больше не видит.
А иногда он и вовсе не приходил домой. Целые ночи. Тогда тишина становилась абсолютной и звонкой. В ней рождались навязчивые мысли, как черви. Я вспоминал детство. Не то, идеализированное, о котором писал в стихах, а настоящее. Тесную квартиру, запах дешёвого супа, мамину усталую спину, насмешки в школе. Тогда было плохо. Одиноко. Больно. Но… это была другая боль. Она не была такой всепоглощающей, такой тотальной. Там была надежда, пусть и призрачная, что когда-нибудь всё изменится. Там были другие люди, пусть и равнодушные или жестокие, но они были разными. Там было небо, в которое можно было смотреть без решётки забора. Там было будущее, пусть и туманное.
А здесь… здесь не было ничего. Только он. И даже он теперь растворялся, уходя в другую жизнь, оставляя меня в опустевшем склепе с призраками моей же извращённой преданности и с физической болью, которая была единственным напоминанием, что я ещё жив.
Я сидел в темноте, в полной тишине, и ждал. Не его возвращения. Я ждал, когда моё тело окончательно сдастся под грузом побоев, недоедания и душевной муки. Или когда он, в одной из своих яростных вспышек, перейдёт ту грань, за которой уже не будет «до потери сознания», а будет «навсегда».
И в эти моменты тишины, странным образом, мне было почти спокойно. Потому что в этой окончательной, беспросветной тьме уже не нужно было ни надеяться, ни бояться, ни любить. Можно было просто быть пылью, которой я, по сути, и был. Пылью, которую когда-то поднял вихрь по имени Со Мун Джо, покрутил в своей воронке, и теперь готовился выбросить обратно, в небытие.