***
Во время перерыва они, разумеется, умудрились встретиться, выбрав одно и то же кафе — словно судьба специально подталкивала их друг к другу, несмотря на взаимную неприязнь. Оби‑Ван заказал себе эспрессо, чувствуя, как Сатин остановилась в трёх шагах слева. — Кеноби, — произнесла она вместо приветствия, даже не глядя на него. — Крайз, — он отзеркалил её интонацию, помешивая кофе маленькой ложкой. — Слышал, твоя презентация о работах Бернини вызвала фурор на утренней секции. Один из местных профессоров похвалил? Сатин, наконец, удостоила его взглядом — и Оби‑Ван мысленно проклял все фрески Сикстинской капеллы за то, как свет падал на её скулы. Высокие, резкие и аристократические. В них читалась какая‑то древняя, почти мраморная безупречность. Сейчас Сатин, несмотря на пылкий нрав, напоминала античную статую: холодную и недосягаемую, но при этом необъяснимо прекрасную. — Профессор Мотма, — уточнила она, — действительно обладает тонким вкусом. Не то что некоторые, кто защищает работы Караваджо, игнорируя всю подрывную эстетику. — «Некоторые» защищают научную объективность, — парировал Оби‑Ван, делая глоток слишком горячего кофе и едва сдерживая гримасу. — В отличие от тех, кто превращает каждое искусствоведческое исследование в манифест личной травмы. Сатин улыбнулась. Но не той улыбкой, которую она дарила коллегам или профессорам. Не ощущалось никакой мягкости и одобрения, за которыми следовали лёгкий наклон головы и едва заметный прищур глаз. Нет, эта улыбка была другой: острая, как лезвие, с едва уловимым напряжением в уголках губ. Она гласила об опасности — и Оби‑Ван готов был подписать контракт с дьяволом за право считать себя причиной этой улыбки. Ибо так всегда случалось перед началом их словесных баталий. Он знал этот сценарий наизусть: сначала — холодная улыбка, потом — колкий вопрос, затем — стремительный обмен аргументами, в котором Сатин закипала, как вулкан, выбрасывая на поверхность потоки красноречия и безупречной логики. Её глаза азартно сверкали, голос становился чётче, а каждое слово било точно в цель. И в эти мгновения она была особенно красива. — Ты даже не представляешь, Кеноби, как я скучала по твоему снобизму, — сказала она, отступая на шаг. — Он такой… предсказуемый. — А я скучал по твоему умению видеть во мне своего главного врага, — ответил он, наклоняя голову. — Но знаешь, что восхищает больше всего? Твоя уверенность, что отсутствие слов равно моему поражению. — Разве нет? — Сатин подняла бровь. — Ты сделал всего два глотка кофе за пять минут нашего разговора. Ты теряешь самообладание, дорогой Оби-Ван. Это на тебя не похоже. Оби‑Ван нарочито медленно допил эспрессо, поставил чашку на стол и, выдержав паузу, наклонился чуть ближе — так, что между ними оставалось меньше этикетки, но больше личного пространства, чем требовали приличия. — А ты, Сатин, слишком много анализируешь. Это искусствоведческая конференция, а не философский диспут. — парировал он, — Зачем везде всё связывать с высшей философией? Или ты всерьёз решила, что после двух лет конкуренции на кафедре я буду с тобой откровенничать? Выражение лица Сатин оставалось невозмутимым. Это была их главная игра — кто моргнёт первым или отведёт взгляд — тот продемонстрирует каплю уязвимости. Сатин прищурилась, и в серо‑голубых глазах мелькнуло что‑то неожиданно притягательное. — Ты никогда не бываешь откровенным, Оби-Ван. В этом вся проблема, — её прозвучал непривычно тихо. Проблема. Оби-Ван ненавидел это слово с тех пор, как Сатин впервые произнесла его. На втором курсе, после их совместной презентации о символике света в живописи Рубенса — там, где их голоса звучали в унисон, а профессор Йода, улыбаясь, заметил, что «они, должно быть, давно работают в паре». Оби‑Ван тогда слишком поспешно фыркнул. А Сатин, не меняя выражения лица, произнесла: «в этом вся проблема». И они разошлись по разным углам аудитории, как два полюса одного магнита, которые почему‑то отталкивался, хотя физика утверждала обратное. Сценарий с точностью повторился и сейчас, ведь озвучив свою последнюю фразу, Сатин стремительно обернулась, и только стук каблуков напомнил о её недавнем присутсвии.***
После обеда Оби‑Ван должен был выступать в Зале фресок, которая представляла собой маленькую, изысканную комнату с подлинными росписями XVII века, где каждый сантиметр был пропитан вековой историей и застывшими взглядами ангелов на сводах. Он подготовил блестящий доклад о картезианском дуализме в натюрмортах, тщательно выверяя каждый тезис и цитату. Но за пять минут до выхода он вдруг осознал, что совершенно не помнит ни одного аргумента. Потому что в первом ряду, справа, заметил Сатин. Она смотрела прямо на него, сложив руки на коленях, как школьница на экзамене. Или как судья, готовый вынести вердикт. Её взгляд был слишком внимательным и изучающим, и от этого у Оби-Вана предательски пересохло в горле. — Искусство барокко, — начал он, чуть охрипшим голосом, — часто понимают как избыточность. Как страх пустоты или желание заполнить каждую поверхность. Но если посмотреть глубже… Он говорил уверенно, почти вдохновенно: жестикулировал, точно указывая на проекции, ссылался на источники, вставлял остроумные замечания про современные интерпретации, которые вызывали сдержанные улыбки в зале. Он чувствовал ритм выступления, ловил внимание аудитории — пока не переключил слайд: «Ужин в Эммаусе» сменился детальной проработкой виноградной грозди. И тут он увидел, как Сатин чуть заметно кивнула. Один раз. Она, будто одобряла его подход. Оби‑Ван запнулся на полуслове. В груди что‑то дрогнуло. На мгновение он потерял нить мысли, но быстро собрался. — …и поэтому, — автоматически закончил он, стараясь сохранить невозмутимый вид, — мы видим не просто фрукт, а теологический спор о плоти и духе. Спасибо за внимание. Раздались аплодисменты. Коллеги задавали вопросы — кто‑то из вежливости, другие, наоборот, действительно заинтересованно. Оби‑Ван отвечал рассеянно, всё время ловя себя на мысли, что Сатин больше не смотрит на него. Она что‑то быстро печатала в телефоне, наклонив голову и полностью погрузившись в свой мир. И когда он закончил последний ответ, она поднялась, даже не взглянув в его сторону, и направилась к выходу.***
Оби‑Ван не побежал за ней. Разумеется, нет. Он вежливо улыбнулся оставшимся слушателям, обменялся парой дежурных фраз с коллегами о «глубокой интерпретации» и «неожиданном ракурсе», ответил на пару формальных вопросов — и вышел из зала минуты через три, достаточно для того, чтобы не выглядеть преследователем. Сатин стояла у окна в конце коридора, и римское солнце падало на её волосы, делая их почти прозрачными. Лучи играли на прядях, создавая ореол вокруг головы — будто на старинной гравюре. — Ты пришёл за моей персональной оценкой, Оби-Ван? — спросила она, не оборачиваясь. — Я пришёл, потому что в зале душно, — ответил он, останавливаясь в паре шагов позади. — Врёшь, — коротко бросила Сатин. — Постоянно, когда ты рядом. — усмехнулся Оби‑Ван, всё ещё глядя на игру света в её волосах. Она наконец повернулась, и он заметил, что её глаза сегодня кажутся ещё более серо‑голубыми, почти как небо над Римом в ясный полдень. — Доклад был хорош, — непривычно миролюбивым тоном сказала она. — Виноградная гроздь — это действительно сильный ход. Я раньше не замечала этой детали. — Спасибо. Твое выступление тоже… — он на мгновение сделал паузу, — не было лишено остроумия. — «Не было лишена остроумия», — повторила она, кривя губы. — Боже, ты даже комплимент формулируешь как тезис в диссертацию. Кто тебя этому научил? — Мой научный руководитель, — Оби‑Ван снова усмехнулся, потому что Квай‑Гон и впрямь советовал ему отвечать более нейтрально, если он не хочет ссориться с Сатин. — Он говорил: «Избегай эмоциональных оценок — они открывают уязвимые места». Сатин вдруг рассмеялась. Римский вечер отразился в её зрачках как маленькое солнце — тёплый золотистый отблеск, который смягчил черты её лица и стёр привычную настороженность. — Знаешь что? — сказал он, подойдя ближе. — Вся эта конференция, люди и доклады о разных стилях и эпохах… Я устал. Пойдём куда‑нибудь, где нет искусствоведов. Ну, кроме тебя, конечно, но с этим я уже смирился. Это была не шутка, а долгожданное и в каком-то смысле неизбежное приглашение, после которого непривычно было видеть Сатин столь удивленной. Несколько секунд она собирала выпавшие из пазла мысли, словно пыталась понять, не послышалось ли ей, пока на лице Оби-Вана не возникла мягкая улыбка, совсем не похожая на его обычную ироничную усмешку. — Ты предлагаешь мне… пойти куда‑то? Вдвоём? — переспросила Сатин, словно считала, что он решил совместно ограбить Ватиканскую библиотеку. — Не называй это свиданием, если факты тебя пугают, — ответил Оби-Ван, уже шагая к выходу. — Назовём это… экспериментом. Чисто научный интерес… Сколько нам потребуется времени наедине, чтобы не поругаться? — Ах, чисто научный, — усмехнулась она, догоняя его. — Тогда я согласна принять участие в твоём нелегальном эксперименте. При условии, что ты придумаешь что‑нибудь интересное. — Разумеется, — кивнул он. Они вместе шли по улице, и вечерний Рим накрыл их с головой — гул моторов и гомон туристов на площади Венеции наконец-то помогли развеяться и почувствовать ритм настоящей жизни. Оби-Ван и Сатин сами не заметили, как оказались в маленькой траттории на улочке, которую ни один гид не посоветовал бы туристам. Каменные стены, помятые скатерти, дешёвое кьянти и хозяин — полный жизнерадостный мужчина, который почему‑то сразу решил, что они — молодая парочка, и поставил на стол одну свечу для создания романтической обстановки. Сатин не стала поправлять его, только попросила меню. Оби‑Ван поймал её взгляд и едва заметно улыбнулся и зажёг свечу, когда они заказали пасту и красное вино. Разговор шел умеренно, на отвлеченные темы, пока спиртное не подействовало и окончательно не раскрепостило их. — Ты никогда не спрашивал, — первой с откровений начала Сатин. — Почему я веду себя с тобой как… — Будто тренируешь режим стервы? — подсказал Оби-Ван, наливая ещё вина. — …как человек, которому не всё равно, — закончила она. — Мы три года соревнуемся, Бен. — Сатин впервые назвала его так, и Оби-Ван удивленно приподнял брови, — Три года я доказываю, что мои интерпретации лучше твоих, и что я могу написать статью быстрее. А ты сидишь с этим своим вечным спокойствием, с этой дурацкой уверенной улыбкой, и я ненавижу себя за то, сколько времени трачу, чтобы придумать, как тебя задеть в ответ на твой сарказм! — Сатин… — Оби-Ван поднял руки в применительно с жесте. — Не перебивай, я не закончила. — Она подняла глаза, и в них не было холодности. — Я пришла сегодня на твое выступление не потому, что хотела найти ошибку. Я пришла, потому что мне нравится тебя слушать. А ты… чёрт возьми, Кеноби, ты ненавидишь Караваджо так же страстно, как я люблю Бернини. И это заводит меня больше, чем я готова признать. Оби‑Ван замер, бокал так и остался в его руке, не донесённый до стола. Он смотрел на неё — на эту непривычную очень красивую и остроумную Сатин, только без брони, сотканной из иронии и колючей самоуверенности. — Сатин, — теперь настал его черед быть искренним. — Ты когда‑нибудь задумывалась, почему я всегда сажусь во время лекций и семинаров в левый угол третьего ряда? — Потому что тебе нравится вид из окна? — предположила Сатин. — Нет, оттуда видно твоё лицо, когда ты увлечена. — Оби-Ван. — Оно становится… ещё красивее. Впервые за весь день — возможно, за три года их знакомства — Сатин Крайз не нашлась с ответом. Её губы приоткрылись, брови чуть сдвинулись, словно она решала сложное уравнение, где все неизвестные были запретно-личными. — Это нечестно, — выдохнула она. — Что именно? — уточнил он. — Ты никогда так не говорил. Ты всегда спорил со мной. А теперь... — Сатин провела пальцем по краю бокала, — я не знаю, что с этим делать. — Может быть, ничего не делать? — предложил Оби-Ван. — Просто... продолжать. Ужинать. Разговаривать. Игнорировать тот факт, что через два дня мы улетаем в Лондон и снова будем делать вид, что бесим друг друга. Сатин допила вино, поставила бокал на стол и одарила на него долгим взглядом. — А если я не хочу игнорировать очевидное? — провакационно спросила она. Рим за окном траттории впустил вечернюю прохладу, и Оби‑Ван протянул руку, касаясь её пальцев. — Тогда, — сказал он, улыбаясь той улыбкой, которую она ненавидела и ради которой, возможно, начинала все глупые споры, — предлагаю начать с малого. Например, с прогулки до Колизея. Правда, мы дойдем туда только к двенадцати. Кстати, говорят, там отлично спорят о постмодернизме. — Боже, ты безнадёжен, — простонала она, но её пальцы сжали его ладонь в ответ. Оби-Ван и Сатин вышли на улицу, когда траттория уже закрывалась, и хозяин пожелал им «buona notte» с таким видом, будто только что стал свидетелем начала чего‑то прекрасного — может, даже той самой истории, ради которой и стоит держать дверь открытой допоздна. Рим в этот час предстал перед ними с новой стороны — древним городом, переполненный искусством, которое больше не имело значения. Потому что у них было своё, живое, сотканное из взглядов, невысказанных обид и дикого, нелепого желания быть рядом. Улицы, которые они столько раз за прошедшую неделю видели, споря о стилевых приёмах и исторических контекстах, вдруг обрели новый смысл. Словно Рим осмелился показать им свое великолепие не с помощью мраморв и фресок, а через отблески фонарей на мокром асфальте и тепло руки, случайно коснувшейся рукава. У фонтана Треви Сатин вдруг остановилась. Вода струилась, отражая редкие звёзды. Оби‑Ван подался порыву, привлек к своей груди и поцеловал её. Быстро и жадно, как будто опасался, что если допустит ошибку, то они снова начнут спорить, цитировать Беньямина и делать вид, что не чувствуют друг к другу абсолютно ничего. — Это был отнюдь не научный интерес, — прошептала она ему в губы, когда отстранилась. В её голосе впервые не звучало ни капли негодования. — Я знаю, — ответил Оби‑Ван и подумал, что давно надо было поцеловать её, не тратя время на слова. Потому что в искусстве, как и в жизни, самое важное всегда остаётся недосказанным — висит в воздухе между картинами и между людьми, между фразами и паузами, между прошлым и тем, что только начинается. И единственное, что можно сделать, — это просто быть рядом, когда молчание больше не требует заполнения цитатами. Они сидели на скамье, любуясь тем, как фонари медленно стали гаснуть, и Рим погрузился бархатную и полную тайн тьму, которая тоже, как выяснилось, бывает прекрасной, если есть с кем её разделить, Даня очередной поцелуй вместе с крепкими объятиями.