эмма : ветреный конец августа; нежно-багровая кровь, разлитая по небу; граффити без смысла на стене в подземном переходе; девятый час туманного утра; аромат морского бриза, доносящегося с северной стороны; музыкальная школа в сердце анкориджа; прогулки на полях за городом; бесконечное ожидание.
︎✶
Холли едва заснула той ночью, вместившей в себя вместо четырёх до утра часов несколько сотен неизвестных математикам и аналитикам величин, прокручивала вариации объяснений, которые могла бы предоставить впоследствии, пока не поднялось над горным перевалом белое солнце; пока не опустело от облачности ледниковое небо, пока Эмбер, постанывая от мигрени, не начала выпутываться из одеяла, — так что пришлось вставать и идти готовить ей похмельный куриный бульон.
Зато в следующие дни было много света: естественного и искусственного. Городской ветер к двадцатым числам весь умаслился запахами пористого дыма каминов, полимерной хвои, серого, железистого ила с залива Кука, недогоревшего топлива, прижал к земле все выхлопные газы, — органика без исключения инкапсулировалась льдом.
Расслоение сред ударило по и без того нестабильной атмосфере в доме, выпадая кристаллами микроконфликтов: маме становилось неуютно в охваченном сразу двумя призраками здании. Стыковка Эмбер с укладом семьи прошла, по её мнению, чересчур успешно, хотя и неаккуратно, карикатурно, и даже немного вульгарно.
Зато отцу нравилось проводить с ней время — это было видно по тому, как активно он слушал её беспощадные постановки диагнозов окружающему миру, по тому, как позволял ей таскать свои спортивные куртки и рыбацкие ветровки, считавшиеся пропавшими без вести (что на её теле превращались в избыточные, защитные саркофаги, скрывающие истинные объёмы), по киванию, дежурно-озорной улыбке, по сфокусированному взгляду, направленному Эмбер на пальцы в те моменты, когда она восстанавливала структурную целостность старого радиоприёмника или перебирала детали мотора; в её испачканных маслом, слегка отстающих от костяшек руках пассатижи совершали акты упорядоченного созидания, отыскивая нужный паз в металлической плоти.
Возможно, ему нравилось, как Эмбер забывала свою щербатую, отмеченную экзоскелетом крепчайшего из известных человечеству кофе кружку на столе (на кайме со странными ведьминскими узорами), нарушая регламент пустоты, не стряхивала с верстака ореховые крошки, ходила в сапогах по безупречному кафелю гостиной, или, не спрашивая разрешения, перенастраивала старый CD-проигрыватель, чтобы добавить застоявшемуся микроклимату невиданной частоты вибрации — и тогда нехорошо, отплёвываясь, сцеживала ацетон и облизывала борты гостиной сводка экологических новостей, честно говоря, ужасающих. Едкий табак, спаянный с холодом, и то, как она бесцеремонно захватывала пространство, просто прислонившись к дверному косяку…
Возможно, ему нравилось это потому, что её угрюмое присутствие несколько разбавляло обеззараженный раствор, в котором дом упревал последние, достаточно вторичные по ощущениям месяцы. Возможно, Холли лишь казалось; она очень боялась выдавать желаемое за действительное и не верила ни одному своему чувству.
И… да. Эмбер действительно, клишейно, ничего не помнила о той ночи. О такси в кровавом светофоре, о том, что случилось в прихожей. О сверхновой, вспыхнувшей в компрессии тел в спальне.
Оно и к лучшему, думала заразившаяся её избирательным сбросом памяти Холли.
Эмбер оставалась контрастным веществом в глазах мамы, и это вещество — утрировано, но — мешало произвести окончательную дезинфекцию орбиты.
— Ей нужно… уже как-нибудь вставать на ноги, — голос матери на кухне одним предложением, как скрежет скальпеля по стеклу, разрывал целую неделю глиссады. — Я в молодости тоже таскалась по каморкам, по углам, бывало, спала на одном матрасе. Но рано или поздно нужно начинать жить самостоятельно, брать себя в руки. Пока молодые, всё легче. У неё ведь есть работа. Может, ей помочь найти что-нибудь для жилья, Холли?
— Пусть остаётся, — встревал из-за газеты отец, но мама, уже погружённая в очистительные процедуры, выуживала пакет порошка, заглядывала в него, чуть не ныряя; не слышала. — Видишь, Холли с ней лучше, — говорил он уже громче. — Нулевая статья расходов. Пусть остаётся.
Мама отвлекалась. Замирала с бутылкой уксуса.
— Привыкает она. Это не помощь.
дани бро : а ты что отвечаешь?
я : ну
я : а что я могу ответить? по закону я владею только половиной дома
дани бро : ну да. а эмбер-то что говорит?
я : ничего..
я : часами сидит на парковке у fred meyer и скармливает чайкам чипсы, вот что она делает
«С Эммой было то же самое», — жаловалась Холли на личных сессиях. — «Мама ищет какую-то внешнюю причину. Какой-то вирус извне».
Ссоры приходили электромагнитными бурями: короткие, пассивно-злые всполохи, выжигающие остатки воздуха в гостиной, по совершенно любому поводу. И мама постоянно делала это лицо — поджатые в дыхательной маске губы, которые расслабляла только тогда, когда папа удалялся прятаться за громом оборудования в гараже.
Аромат термической обработки — запечённой ветчины — всасывался в текстиль и обои, точно химический коктейль насильственного праздника. На любой беспорядок тут же налипал следом въедливый запах влажной уборки.
— Намекни ей, — попросила мама, на этот раз мягко, застав Холли в момент разгребания учебной литературы в ящиках, — что лимит пребывания здесь подходит к концу. Мы оказали ей помощь, но теперь её путь должен пролегать вне стен этого дома. Поверь мне, так будет лучше для неё же.
Холли смотрела на неё сквозь диоптрии, будто на неисправный прибор, который пытается транслировать сигнал иной, давно вымершей цивилизации.
— Мам, она только начала приходить в себя, — она сняла очки, чувствуя, как по неизвестной причине дрожат пальцы. — Ей нужно время. Ещё немного. К чему спешка?
По ней, затем по коллажам над кроватью, как инфракрасный датчик, выискивающий отклонения от нормы, скользил мамин взгляд, — тот, каким она сканировала её в детстве, когда Холли раздирала на носу ссадины, возвращаясь с улицы в грязи и саже.
Она не могла не вспоминать тот взгляд, которым мама смотрела и на Эмму в такие моменты. Это были диаметрально разные взгляды. Маму одержимостью охватывала мысль, что Эмма больна не беспричинно; что есть какие-то определённые факторы, условия, — но в её системе не было ошибок, пришедших, по крайне мере, из сети. Это был дефект самого процессора, тихий, безмолвный самораспад в полной обездвиженности.
Внутри Холли, сквозь всё сказанное, подуманное-передуманное, увиденное и перепугавшее, преодолевая мнимые амплитуды безнадёжности, вызревал совсем другой план — её собственная инженерная разработка. Совместное пребывание в «склепе» достигло точки насыщения, и она понимала: им обеим нужно было пространство, лишённое архивных записей об Эмме, привидений в мебельных швах, родительских ожиданий.
«После Рождества», — фиксировала она во внутреннем логе.
Рождество должно было стать пиком системной перегрузки, временем, когда «семейные традиции» из разрозненных молний-жгутов соберутся в принудительное препарирование горя наживую. Она знала, что не сможет сбежать сейчас, в разгар эмоционального шторма; необходимо было дождаться, пока уровень праздничного гомона спадёт, когда календарь обнулится, замкнувшись, совершит полный круг, и январский холод станет абсолютно прозрачным и девственным.
Она смотрела на Эмбер, спящую на чужой кровати — единственный живой изотоп в выжженной, будто из учебника географии, пустыне. Она привыкла первой вещью после пробуждения, нацепив очки, видеть её глаза: серьёзные и тёмно-карие, чуть мелководно-болотные возле зрачков, по радужкам, как звёздная пыль — родинки. Она до этого и не знала, что родинки могут поселиться даже в глазах.
Она привыкла к её чёрно-серому полосатому свитеру XL, прямому, иногда шокирующему взгляду и колечку на её нижней губе.
«Мы съедем после Рождества», — думала Холли, и мысль вибрировала в ней, как непрерывный силовой ток. «Кто сказал, что я сама останусь в третьем по унынию районе города? Мы найдём своё собственное пристанище. В Даунтауне, центральной нервной системе Анкориджа, со множеством стимулов, или в густозасаженном Гавермент Хилл. Где никто не будет замерять наш уровень распада. Просто две неисправные детали, вместе. Мы будем вместе».
Мир поспешно, наряжаясь в гирлянды от земли, погружался в фазу вынужденного торжества и иллюминации, подключал прожектор с рассеивателем — создавал звонкую, прелестно-несбыточную сказку, придавая нелипкому снегу привкус кремово-мучной сладости, напоминающий имбирный пряник. Мир пытался сгенерировать тепло, которого ему не доставало: с помощью гипергликемического шока в кондитерских, с помощью пластифицированного симулякра соснового леса, — отдушка, заставляющая рецепторы сворачиваться.
С неспрогнозированным похолоданием Холли сменила куртку на кашемировое, на ощупь мягчайше-плюшевое коричное пальто, подвязывала его ворсистым шарфом цвета тростникового сахара. Проводила свои дни в новой, формалиновой коробке в мембранах: воздух там был насыщен молекулами эфирных масел и кислинкою кварцевания, и эта среда способствовала нанесению профессионального увечья в виде улыбки, с щемящим голодом, вытекающим чрез прощелинки в зубах наружу. Обилие механических действий и низкий уровень когнитивной нагрузки помогали удерживать фоновые, навязчивые, неприятно зудящие мысли в пределах нормы.
Световые промежутки сводились к телефонным разговорам и таблицам данных в Exel, к сверхнормативному циклу очистки поверхностей и скроллингу соцсетей в перерывах. Словно ребёнок, она становилась всё наивнее в ожидании чуда. Было время, она проводила эту предпраздничную суматоху в нервной подготовке к сессии, сидела с учебниками прямо под ёлкой, не могла придумать толкового желания: просто ничего не приходило в голову.
Лабораторные журналы, словарь латинского языка, мерзкие латексные перчатки, промышленный запах кампуса, скелет в прозекторской, которому однокурсники дали имя Стив, постоянное одиночество, — всё казалось таким далёким, таким чужим, отброшенным на расстояние миллиардов световых лет.
Было время.
А потом — весна.
Тысячи мыслей пробегали марафон в её затученном сознании, она не могла сосредоточиться ни на чём: не было там места для домашних заданий, взаимодействий с руммейтами, приёмов пищи, базовых регламентов гигиены, циклов сна.
Тело сопротивлялось жить дальше — запирало её на полу в замызганной общажной ванной, вынуждая вспоминать, анализировать, рефлексировать, переживать и перечувствовать, пока не отпустит, пока не остановится фонтанировать кровь из свежего прокола. Она ничего не могла делать в таком состоянии, это оцепенение настигало, словно приступы судорог, без предупреждения; стирая данные кратковременной памяти, отрубало несколько часов в сутках, а потом выбрасывало в открытый космос, где время, оказывается, продолжало двигаться, и Луна давно уплыла за крышу кампуса, и соседки вернулись с занятий, и неблагодарно урчал живот и болели изнутри глаза, и она не покидала комнату, как выяснялось, неделями. И ей нельзя было отставать. Ей нужно было готовиться к экзаменам.
О том месяце она не смогла бы рассказать никому, — даже Алу. В основном потому, что не знала… как. Как это объяснить, то, как она рыдала на протяжении четырёх часов на том разбитом кафеле, закрывая рот руками, чтобы
хоть немного сгладить чудовищный резонанс животного воя, рвущийся наружу, и потом что-то в мозгу заболело так, что она испугалась, что прямо тут случится кровоизлияние и церебральный сбой, а в горло, перекрывая дыхание, стекали сопли сквозь носоглотку…
Боже. Ей казалось, что, едва снабдив воспоминание вибрацией связок, её материализованный голос сквозь стенки черепа и внутреннее ухо придаст произошедшему немного… фальши. Как будто бы, казалось ей, всё должно оставаться неартикулированным, сокровенным таинством.
Она закрыла тогда глаза — и проснулась в их с Эммой комнате.
Эмбер, пытавшаяся разгадать секрет производства меренгового рулета в одной из многочисленных сетевых кофеен, приносила с работы теперь кроме — томительную вуаль катастрофы; только по намёкам Холли угадывала, что у неё не всё гладко шло в офисе, наблюдала последствия несинхронизированных коммуникаций, неверно истолкованных сигналов, чувствовала прорастание токсичных связей, которые Эмбер, видимо, не могла более игнорировать.
Потрескивание помех усиливалось к вечеру; движения, мажущие стиком с йодом по царапинам, становились резкими, угловатыми, а взгляд уносился в поле гравитации где-то за горизонтом комнаты сумрачно и быстро. На теле её там, где ещё можно было увидеть, появились какие-то неаккуратные линии — следы ногтей, слишком сильно впившихся в кожу, и поверхностные повреждения-аварии, оставленные острыми краями неопознанных предметов. В ванной, зависшая на четверть шага от двери, она водила пальцем по красноватому пигменту, что растёкся жемчужно по ресничному контуру: бессонница и бессильные слёзы от усталости.
Чаще всего она сразу, не переодеваясь, падала в кровать, только придя домой, и порою засыпала прямо за просмотром сериала, погребённая под нагревшимся ноутбуком; бывало, что засиживалась с кружкою капучино на кухне и долго копалась в книжках, будто пыталась найти нечто определённое там, в пестрящих страничными абзацами текстах; и, кончено же, ужасно себя чувствовала на утро. Ходила босиком по плитке, будто тело не регистрировало данные внешней среды, убегала на работу с невысушенной головою, отчего волосы выглядели как спутанные оптоволоконные кабели. Иногда наигрывала что-нибудь на гитаре с отсутствующим взглядом на струнах, аккуратно касалась их и, вроде, немного шевелила губами, напевая.
Феликс был единственным существом в доме, для которого периметр границ Эмбер не имел никакого значения; он запрыгивал на постель, когда она находилась в состоянии максимальной декомпрессии, и, игнорируя высоковольтный щит кожи и хлопка, укладывался прямо на грудь. И однажды Эмбер сказала:
мне его жаль.
— Вот вам, разумным людишкам, — рассуждала она, пропуская его потрёпанную, местами суховатую шерсть — будто пористый фильтр — пальцами, — вполне осуществимо просто объяснить, что такое смерть. Ваша система способна верифицировать финал существования. И вы, может быть, даже поймёте его концепцию. Зафиксируете это. Переварите.
Она замолчала, будто прикусила язык, смотрела, как Феликс щурится, подставляя морду под её наверняка холодные ладони.
— Мы знаем, что человек уходит навсегда. У нас есть… терминология для этого явления. И иногда мы даже располагаем отчётом о причинах. А он? У него в организме просто отсутствует необходимый инструментарий, чтобы осознать это. Объясняй, не объясняй. В его прошивке нет таких категорий как «исчезнуть» и «навсегда». Он понятия не имеет, в какую яму между пространством и временем провалилась Эмма. Для его памяти она уже давно превратилась в битый сектор данных.
Холли не смогла ответить: мешал огромный комок в горле. Она уставилась в потолок, быстро моргая, чтобы не потекли слёзы, но даже когда они потекли — Эмбер ничего не сказала.
Они обе знали, что даже его, кошачьи, датчики продолжают регистрировать хищение и недостачу тепла. И что престарелый, утративший часть памяти Феликс будет проводить мониторинг каждого уголка в доме до самого износа своих органов; будет искать фантомный тепловой след, специфическую частоту, которую в этой реальность больше не сможет уловить — потому что она перестала существовать. Он будет искать нечто забытое до конца своей жизни, обречённый на бесконечное зондирование пустых архивов, на хождение вокруг изъятой детали механизма, и так никогда и не поймёт, что это за тепло, которое исчезло.
И почему оно исчезло?
Что может быть невыносимее, чем чувствовать то, что не можешь объяснить?
На постели, которую он по-хозяйски занимал, собрались точки отказа — брошенные на полпути вещи: разобранные наручные часы, вырванные листы, пустые блистеры обезболивающих, провода, одежда, давно потерявшая первоначальную структуру и теперь призванная лишь минимизировать контакт с миром.
Придумать подарок для Эмбер на Рождество оказалось задачкою посложнее, чем написать контрольную по методам анализа косметического сырья: ведь она не была просто временной, полузнакомой, случайной и скоротечной соседкой… Эмбер была — нежной помадною глазурью на губах, колючим холодом, который при касании отводил обветренное тепло от нервов, лепестками ромашки в передержанном чае. Эмбер пахла лекарственными растениями, полынью: травяная, насыщенная, свежая, чуть пряная…
Хотелось чего-то, что могло бы без слов, напрямую, поведать ей о том, что Холли чувствовала.
Долго-долго стоя под душем, стараясь вымыть из себя тремор и шмыгая носом, Холли думала обо всём подряд, о подарках, о родителях, о предстоящей Дани сессии, думала о той ночи: кожа Эмбер была шероховатой, неувлажнённая, но приятной под её ладонями до противоположно мерзко жгущих зажмуренных век и сахарных звёздочек-щекоток в подреберье.
Я предложу ей съехаться, думала она.
Я не могу отпустить её сейчас. Не могу отпустить её вникуда.
Ей нужно было место, где вой, если вдруг снова прорвётся, не будет заглушён рождественскими гимнами или чем-то в этом роде.
Она не боялась этого звука. Просто боялась, что если откроется шлюз, она больше не сможет его закрыть.
Это всё было гиперпространством, невидимой радиацией, дрейфующими горами камней, сверхтемпературой, баллистическим давлением, мраком и тотальным взаимоуничтожением.
Эмбер вернулась тогда раздражённой и потерянной — встала в дверном проёме, будто выброшенный с орбиты спутник; волосы, небрежно заколотые, выбились, мимические морщины работали в режиме перегрузки. Это была пятница, ровно неделя спустя барное похождение. На её щеках мерцали нестандартной конфигурацией осей слегка влажные разводы туши, которой Холли никогда раньше там не припоминала.
— Некоторые люди излучают позитив даже когда за окном апокалипсис в четырёх фазах, — хрипло, похоже на неисправный динамик, начала Эмбер, с неуловимостью для разбора, что за эмоции были намешаны в её интонации в тот момент. — Эта… Ширли. Ты знаешь Ширли.
Взгляд её оставался непомерно, негабаритно тяжёлым, несинхронизированным, но Холли видела: некое непонятное разочарование плескалось на дне кофейных омутов. Она будто балласт сбросила сумку на пол, и смешок, вылетевший из неё в движении, был металлическим скрипом заржавелых шестерёнок где-то во внутренних органах. Тяжело и угловато она присела на самый край своей кровати напротив Холли.
— Она решила, что мне не хватает «рождественского духа». Понимаешь? Сезонная тестировка настроения. Радость дарения. Тепло человеческого общения, всё такое. В общем… сказки. Я ей сказала, что «тепло человеческого общения» в нашем случае — это когда ты пытаешься разморозить чью-то отрубленную конечность, чтобы она не треснула при транспортировке.
Глаза Эмбер сфокусировались на Холли, выцветшие, но блестящие.
— Тогда она спросила, нет ли у меня хронической депрессии, — нервно дёрнула плечом. — И не заразно ли это.
— И что ты ответила? — Холли стянула с головы полотенце, за рассеянным жестом пытаясь скрыть колебания во внутреннем поле.
Эмбер выдохнула — звук был похож на спущенную покрышку.
— Что её радужно сияющий оптимизм — это результат необратимого повреждения лобных долей, вызванный избытком пластиковых оленей и мандариновой эссенции. Ну, справедливости ради, ей ещё нет двадцати пяти, так что не всё потеряно.
Голос оборвался, оставив после себя в воздухе горечь — взгляд упёрся в пол, тень от шторы отбросила замудренный сложный рисунок на её нос. За искромётным проблеском ярости Холли увидела незапятнанную, нефильтрованную озадаченность, почти детскую.
— И что это заразно, — тихо добавила Эмбер. Крайняя нагрузка на суставы заставила костяшки, которыми она впивалась в край матраса, побелеть. — Поэтому лучше держаться от меня подальше.
— Ну… — Холли привстала, чтобы перекинуть полотенце на спинку стула. — Может, в прошивке Ширли нет модуля для обработки такой информации.
Эмбер подняла голову: в её зрачках, на самой поверхности, стояло теперь как в ламинарной заводи полнейшее смятение — состояние системы, что не может найти логический выход из тупика.
— А ты? — она почти прошептала.
— Что я?
— Не боишься?
По какой-то причине, находясь под прицелом, Холли почувствовала, как её собственная стерильность, все эти таблицы Excel и натёртые подставки растворяются оболочками, тонкой плёнкою на глади глубокого, инфицированного плесенью озера, и вентили с охладителями забиваются пеплом насмерть.
— Не боюсь чего?..
Тишина была столь плотной, что казалось, можно услышать, как кристаллизуется воздух.
— Не знаю, — вздохнула Эмбер, и её плечи, напряжённые до предела, медленно опустились, совершая аварийный сброс давления. — Просто. В целом.
Она снова была просто Эмбер — сломанной, колючей, единственно реальной деталью в вымороженной рождественской декорации. И всё же в тот момент она была меньше всего похожа на того человека, которого Холли успела узнать. Она была какой-то другой.
︎✶
Аудитория была криогенно изолирована от внешних искажений: мягкий, персиковый, но нефункциональный свет заполнял пространство, создавая некоторую фантасмагорию, иллюзию безопасности. Ал утопал в расшитом восточными узорами кресле и помешивал сахар в своём чернющем чае с имбирём.
— Мы готовы к частичной… как ты говоришь, дешифровке сегодня? — приподнятые интонации, на удивление, не содержали дестабилизирующих модуляций.
Холли чуть заметно кивнула.
— Хорошо… Тогда… — Ал приготовил планшет с блокнотом под напряжёнными запястьями, чтобы записывать — и взглянул на неё с тёплой, чуткою настойчивостью: — Попытайся вспомнить свои ощущения в тот момент.
Небольшой упор ударения на «свои».
Холли вздохнула, понимая, что слова дадутся с трудом, — придётся проталкивать их сквозь вязкую субстанцию собственного горла.
— Я не думаю, что смогу… разжевать именно ощущения. Слишком много входящих данных. Я помню только… Ну. Запах. Металлический. И… сирена. Не одна. Несколько. Я не помню, почему они включились. Я была на занятиях, в коридоре. И на улице включились сирены. Вроде.
Ал молчал, взгляд его, участливый, лавировал, съезжал и считывал, как оптический датчик с (ирреально) высоким разрешением, каждое невербальное оповещение.
— И ещё… холод. Не просто температура воздуха. Я не знаю, это было резко и странно. И потом… потом просто белый шум. Не тишина. Шум. Но ничего конкретного нельзя было услышать.
Холли сжала руки; костяшки побелели. Она почувствовала, как в кровотоке, нарастая с тремором в периферических каналах, подскакивает уровень кортизола.
Захотелось забраться под стеллаж с макулатурой, свернуться так, как не позволили бы мышцы.
— Я не понимаю, — глупо объяснила она. — Как будто пытаюсь собрать разбитую вазу без клея. Каждая… секунда ускользает.
— Это нормально, — Ал маячил по бумагам глазами — лучами дефектоскопа. — Твоя психика защищалась. Ты не должна форсировать это. Мы можем работать с тем, что есть. Я имею в виду, неконтролируемый холод, белый шум. Эти субъективные параметры тоже важны, — диагностировал он, вдруг захлопывая блокнот. — Мы попробуем изменить твоё отношение к ним.
После разборок Холли выходила в ледяной Анкоридж, под безграничную, заплаканную сферу чёрного в рваных шалях неба. Чувствуя необходимость продолжить процесс декомпрессии в движении, подальше от застывших в ожидании родительских стен, шла по улицам, игнорируя колебания температуры и случайные ультразвуковые сигналы семафоров. Нелинейные маршруты имели, тем не менее, внутреннюю логику: чрез малолюдные промзоны, где с морозом сливался, настаивался запах сожжённого дизеля, мимо монолитных складов, чьи бетонные поверхности отражали сполохи автобусных фар поперёк звёзд…
В наушниках ритмично повторялись паттерны одних и тех же песен: с начала лета она почти ничего нового не слушала.
Анкоридж — границы, заборы, дороги, ведущие в никуда, тени домов, дровяной дым, водораздел.
Он был единым механизмом, улицы, проспекты, авеню, мостовые — капиллярами, несущими наплывы-выбросы безразличной энергии; застывшие капли воды на кабелях — артефактами незавершённых процессов; гул удалённой турбины за поворотом кофейни — циркуляцией крови по внутренним органам, работающим на минимальных оборотах.
Вылинявшим промозглым тротуаром гулял ветер с набережной, и тень Эммы, трепетная, сквозная, ползла, путаясь в фонарях на нескладных слоновьих ногах, рядом: преследовала неуклюже по пятам. Мглисто-голубые облака, далеко и низко прыгающие по остовам высоток, аккумулировались линией уплотнения атмосферных данных, которые она не могла прочитать.
Зима срывала листовки с пропащими, вымораживала осеннюю влагу из древесных волокон на крыльцах и верандах, солью и песком осушала скелеты припаркованных машин: каждый вдох становился всё более абразивным для лёгких. Выбеленные суставы города поскрипывали от износа. А на улицы повылазили боевые платформы: гигантские снегоуборочные танки с плугами по магистралям разбивали и отбрасывали снежные блоки. По ночам, только трафик сходил на нет, пылесосы — фронтальные погрузчики с ковшами, напоминающими обеззвёздченные бездны, — начинали пожирать насыпи, отхаркиваясь ими на полигонах на окраине.
Это было… технически. Равнодушно. Древесина в домах обещала молчать до весны. Холли наблюдала, как из парков испаряются дети, затем рабочие, затем птицы.
Неупорядоченные мысли-файлы не поддавались каталогизации: процессор попросту их не распознавал. В голове мешались психотерпевтические термины, которыми Ал, хотя и не очень любил, но бросался. Конечно, попытка законсервировать горевание, не придавая ему звука, была такой же автоматической защитной реакцией, как у Феликса, ищущего фантомный тепловой след.
Конечно же,
исцеление было просто таким же термином, обычным словом, городской легендой, рождественской сказкой.
— Давай попробуем сменить масштаб? — из Ала не хлестала — любовно вытекала неотвратимость алгоритма. — Ты описываешь Эмму как «прервавшийся сигнал». Но что, если мы посмотрим на это не как на обрыв связи, а как на фундаментальную перемену внутри тебя? Ты ведь не просто потеряла контакт. Ты потеряла часть целого… «аппаратного обеспечения».
Холли зажмурилась; за веками вспыхнули атавистические, как будто пиксельные изображения весеннего Анкориджа — всплески кардиомонитора в аритмии.
— Мне должно стать легче? От этих слов.
— Не должно, — Ал был серьёзен, но — сквозь приподнятые веки, в проблеске света — всё же понимающе улыбался (хотя, скорее, просто растягивал губы, сопровождая реплики рефлекторно-частыми кивками). — Но тебе нужно выстроить историю. По порядку.
— Ну… Когда она… когда процесс стал необратимым, — начала Холли, и голос завибрировал на критической частоте, — я почувствовала, как что-то схлопнулось. Будто сработал аварийный затвор. Ал… Я не могу рассказать тебе «историю». У меня нет линейного повествования. Я не могу. Извини.
Она открыла глаза. Ал записывал что-то на планшете — Холли видела только ломаные виражи его кисти, напоминающие диаграмму.
— Ты боишься говорить о смерти вслух? — спросил он, не поднимая головы.
— Я…
— Что если назовёшь вещи своими именами, архивируешь слишком глубоко?
— Я боюсь, что если подберу слова, я упрощу всё до уровня, который сможет понять даже моя мама, — отрезала Холли.
— Хорошо. Сомнительно, но хорошо. Почему?
Потому что…
Может быть, потому, что в тот день она пообещала себе, что уже к рассвету обязательно трансформирует это невыносимое давление, распирающее изношенный сосуд плоти, в решимость; в нечто, что хлынет по венам и толкнёт лезвие — в детонацию, за последствиями которой ей не придётся наблюдать.
Но так и не смогла.
Это не могло и не должно было становиться историей, которую поняла бы её мать.
Где в этом она должна была бы найти себя, с чего бы?
Она вышла на улицу, и утренний, тихий Анкоридж немедленно нанёс удар по сенсорам букетом оппозиции торжества: едким испарением авиационного керосина с аэропорта неподалёку, сливочным маслом с жареными орехами; холодным, промышленным, на награждённым специализированными рождественскими отдушками. Невесомая Луна тихонько качалась в пастели над сонными кварталами предгорья.
Холли двигалась в сторону Мидтауна, мимо глухонемых офисных коробок, оставляя, чтобы выровнять натиск, послания на припорошённом сажею снегу; пальцами, застывшими, взволнованно теребила в карманах клинически неиспользуемые шерстяные перчатки.
Думала об Эмбер, о том, как та носила свою боль на поверхности, будто тяжёлые брезентовые куртки на толстой подкладке, будто незаземлённые, оголённые провода — и как они искрили при малейшем контакте с реальностью. Чувствовала остаточную зависть-намагниченность к этой способности быть
неисправной — вслух. У неё никогда не было знания, которое позволило бы так мыслить.
Как добралась она до моста, Холли не помнила. Зато как зацепилась за сознание вечерняя городская фаза — с внеклеточною, почти болезненной чёткостью: она склонилась над разломом, в узком каньоне монолитных вертикалей ручья, масштаб которого мозг просто отказывался классифицировать. Рецепторы перегрузились: низкое полярное солнце, зеркальные рикошеты от остекления и навязчивые импульсы вывесок слились в один слепящий, фотонный — нокатирующий удар.
Колющею свежестью дохнуло со стороны ручья, в переэкспонированные, белые просветы среди скелетных очертаний елей хлынул прохладный утренний воздух, оцарапывая сквозь слои поношенной шерсти.
В любом случае, эти воды, этот фундамент был более реальным, чем все асфальтовые дороги и бетонные коробки, которые люди наслоили сверху.
Холли разворачивалась и шла в готовку сырого ужина, деконтаминацию вымытых полов, в низкоэффективную рутину, которая, возможно, делала её немного более живым человеком. Мимо йодистого пирса и к жилым секторам вверх по склону — туда, где улицы пропахли рыбой, зубными порошками, всеми видами кофе разом, где гудели стиральные и сушильные машины в общественной прачечной, где влажный, перегретый пар, насыщенный ПАВами, сталкивался с ледяным азотом.
Что могло быть хуже, чем скинуть её в яму, засыпать землёй, никогда не видеть — просто закрыть дверь — и чтобы её там поедали черви?
— Давай поговорим о материальных носителях? О вещах Эммы, — Ал перевернул страницу исписанного блокнота. — Например, её одежда. Ты носишь её одежду?
В области грудной клетки активировался сжимающий контур.
— Разумеется, нет. Это ведь
её одежда.
— Ты боишься, что если коснёшься её вещей, её «сигнал» наложится на твой? — уточнил Ал кротко, поднимая для завершения эффекта одну бровь.
— Я боюсь… я не знаю. Чего-то вроде излучения, — Холли посмотрела на свои руки, лежащие на коленях в идеальной симметрии. Хотелось кинуть в Ала подушкой. За такие вопросы. — Раньше там что-то было, а сейчас это только шум. Я не хочу… «вспоминать» её через предметы. Это некорректный способ восстановления данных.
— Ты тратишь колоссальное количество энергии на это, — мягко заметил Ал; показалось, что он вот-вот сожмёт листки так, что бумага порвётся. — Твоя система работает на износ, только чтобы игнорировать эту дыру.
— Ну. Лучше работать на износ, чем позволить этой дыре поглотить всё остальное, — сухо парировала Холли голосом, проникнутым вымороженным азотом.
Ал улыбнулся своей самой ужасною улыбкой: губы, напряжённые до самых ямочек.
Захотелось кинуть подушкой также в родителей, которые отправили её сюда, обрекая специалиста на работу с бракованным сосудом.
Выйдя из здания, Холли направилась не к остановке, а в сторону Прибрежной Тропы, к оледенелому заливу Кука. Вечерний Анкоридж пах густой сосною, свежевспаханной землёй, гнилью и застывшим йодом, и воздух был настолько плотным, что казалось, его можно нарезать на блоки.
Под ногами похрустывал ледяной наст — звук, похожий на разрушение хрупких полимеров, — это билось в собственных отражениях тревожное белоснежное небо под облаками. Справа, в полутьме залива, двигались ледяные щиты: огромные глыбы серого льда сталкивались, скрежетали под воздействием прилива, наползали друг на друга. Холли остановилась у края, глядя на беспощадные надвиги материи.
«Я не избегаю», — думала, вдыхая металлический холод. —
«Я просто хочу жить нормально».
И вообще…
Дыра?
Скорее бездна.
Больше, чем воды, в турбулентности залива было токсичного льда и грязи, инфицированной термическим шоком.
Она не знала, что Ал хотел от неё услышать. Будто бы существовал какой-то правильный ответ, выбор, принятия которого она избегала, не веря, что это помогло бы избавиться от боли примерно навечно. Она чувствовала себя бесконечно далёкой от Земли, как затерянный спутник. Она оглянулась и подивилась длине и высоте тени, отброшенной её телом на бетон.
Наблюдать за самосборкой новой реальности — без собственного участия, — очиститься от ороговевших слоёв прошлого, стать анонимным биологическим субстратом там, где никто не знает её лица в суматохе города: Холли хотела попасть в чистую программу, не опороченную трауром, так сильно, что от одной только мысли бросало в высоковольтную дрожь всё тело. Она не хотела «исцеляться» от этого, она хотела, чтобы этого никогда не происходило, чтобы этого — никогда — не — произошло. Но это ведь было невозможно.
Ведь это уже произошло. Это неотменяемое действие, это точка невозврата и перелома.
Бездной не был охвачен весь Анкоридж; бездна принадлежала только Холли, часто разверзывалась рядом, звенела, будто аксессуар на сумке.
Она застряла где-то между тем, кем она была, и тем, кем она становилась.
Она вспомнила, как Эмбер недавно сокрушалась о коте, неспособном осознать смерть. Вообще-то, она вспоминала об этом каждый день. Вообще-то, они с Феликсом были когерентны. Искали ли они тепловой след или логический код потери, результат был одним и тем же: бесконечный цикл поиска в пустой базе данных. Физическая неспособность осознания и принятия.
Крики воронов гремели сердитыми скачками амплитуды на ровном графике тишины, — Холли провожала их взглядом: кто-то будто зачаровал залив бросаться птицами-фикциями из своей заиндевевшей синевы. Теперь, когда несущая частота исчезла, она безрезультатно, во многом яростно пыталась и пыталась настроить радио на станцию, вышедшую из эфира: просто хотела поймать фантомное эхо голоса, наверное.
Это как мышечная память: вновь и вновь возвращаться к тому, чем она была раньше. Если бы очень постаралась, она была уверена, что смогла бы снова стать той Холли из Атланты, ничегошеньки не знающей о смерти. Но зачем уже теперь это?
Где-то вдалеке, над аэропортом, взлетел самолёт, его огни прочертили в небе чёткую, аккуратную, технологичную линию. Холли казалось, в мире, где люди умирают без предупреждения, эти огни рискуют остаться единственной стабильной константой. Она знала, боялась и чувствовала, что смерть придёт снова, в обычный день, посреди незавершённых дел, далеко посаженных планов; и мир продолжит двигаться дальше, и, возможно, перемнёт её под ходовою частью несущегося вперёд поезда, как однажды перемяло Эмму.
И она оступится, как оступаются дети, которых впервые в жизни учат ходить.
Металл под подошвами раздался резонансом — чересчур знакомым: пустым и лишённым контента.
Холли подняла голову и поняла, что дошла до самой школы, до трибун на футбольном поле. Где-то за умертвлённым и давно примятым снегами с грязью газоном горели лампы накаливания в мачтах светофоров на железной дороге.
Текущий годовой цикл завершался с критически низким КПД. Выдался он паршивым. Она бросила обучение и стала тем типом социального объекта, на которого смотрела раньше с широко распахнутыми в недоумении глазами:
неужели так сложно найти дело своей жизни? Раньше это был лишь вопрос калибровки целей и ценностей.
Теперь даже настроенный навигатор выдавал какую-то фатально чудовищную ошибку.
Она меняла работы как изношенные перчатки, хаотично, воспринимая каждое новое рабочее место лишь временным пунктом обогрева на дороге без конечной точки назначения. Автономные координаты помогали поддерживать какой-никакой уровень теплообмена, не более. Она не могла завести друзей — просто не могла позволить себе это, — потому что друзьям пришлось бы рассказывать про Эмму. Ограничивалась забрасыванием удочки с двумя или тремя случайными, изолированными фактами о ней, ненароком скармливая исключительно прошедшее время. Пакет «Эмма» был слишком тяжёлым, слишком повреждённым, чтобы передавать его по стандартным каналам связи.
А ей не нужно было свёрнутое из коммуникации, имитационное, элементарное принятие без малейшей попытки построить мост.
—
Я очень надеюсь, что ты как-нибудь приедешь ко мне в Джорджию.
Фраза вылезла из неё вымученным вымаливанием несбыточного.
Они сидели здесь, на засиняченных лужами трибунах во время тренировки одной из наиболее непопулярных в городе футбольных команд; кластер из двух фигур, расположившихся у края, где буйный газон-симулякр ещё не успели остричь после таяния ледника.
Пахло белой акацией, яблоками, диким мёдом из васильков и воображаемо — просроченным раствором для контактных линз. На цыплячьих волосах Эммы шуршал венок из мелких бирюзовых незабудок. Чугач был подёрнут бледной, стоялою дымкой.
Мартовский ветер облизал брусчатку; поднял вверх и прокатил воронку перемятых фантиков от мороженого, будто из барабана стиральной машинки. До этого находившаяся в состоянии глубокой дискретной тишины, державшая на бёдрах бокс со снэками, Эмма изменила наклон головы и посмотрела на точку, где посиневшее небо сливалось с караваном домов, в волосок участка, где видимость была наименьшей; это было похоже похоже на то, как спящий процессор внезапно переходит в режим пикового сокращения.
Холли постукивала прорастающими в пальцах бороздами по трибуне, создавая мокрый от дождя несформулированный звук. Она, на самом деле, ждала ответного приглашения навещать её в каком-нибудь из многочисленных штатов, где зима длится только три месяца, как ей и положено, — но не дождалась.
—
Ты много об этом думала, — сухо сказала Эмма, но мягко.
—
Конечно, — Холли пожала укрытыми плащом плечами, а потом так энергично закивала, что после немного кружилась голова. —
Поверь старшей сестре, ты начнёшь скучать по всему этому спустя неделю, как окажешься на новом месте и заселишься в общагу в кампус. Небо везде одинаковое, если смотреть через окно библиотеки.
Поднявшись, чтобы размяться, она протиснулась между замызганными сидениями и встала на лестнице со стороны Эммы, облокотившись на перила.
Она была воодушевлена, потому что между подготовкой к финальным экзаменам и покупкою билета на самолёт у них едва ли была возможность сказать друг другу хоть слово; звеневший её, будто трель расстроенных струн, голос, наполненный симуляцией энтузиазма, поверх общей акустики — низкий гул возбуждённых, мужских — преимущественно — голосов, резкие команды тренера, глухие удары мяча о землю, — наложился плотным напластованием; словно издалека.
Но Эмма не смотрела на неё, в упор. Изучала крапинку сингулярности за противоположными трибунами, над атомами команды, отрабатывающими пасы, — словно стремилась деинсталлировать себя из пространства. Она крутила на пальце любимое серебряное кольцо с треснувшим камнем обсидиана.
—
Надеюсь, что так, — сказала она таким невычислимым тоном, который дал Холли понять, что на самом деле она в это не верит.
В мутном зеркале лужи стали видны теперь только стёртые промокшие джинсы на её коленях, а на них мелкие минеральные фракции, органический мусор, пыль.
Честно говоря, мысль об Эмме в чужом штате, дышащей калёным задымленным воздухом без извечного предчувствия снега — вдыхающей высокотемпературную взвесь продуктов сгорания, что-то перетряхнула внутри Холли: она увидела файл её бледного, перечёркнутого крестом дыма лица, её полупрозрачную руку. Разлом знания, что Эмма хочет записать музыку, которую в больших объёмах создавала в их спальне, в настоящей студии; хочет набить татуировку на всё предплечье; и, может быть, покататься на катамаранах в Ки-Уэсте; но кроме этого? — шевелил сердце вдоль и поперёк. Эмма вечно чем-нибудь увлекалась, но поверхностно — синтезаторами, семплерами, ударными машинами, занудными спорами о поджанрах, депрессивными музыкантами.
Её часто сложно было понять: она замолкала в разговорах, когда те перетекали в обсуждение третьих лиц; от нечего делать проколола крыло носа (серьёзно повздорила по этому поводу с мамой); ни разу ни о ком не сказала ничего мерзкого; никогда, в отличие от Холли, не забывала пожелать приятного аппетита перед едой; готовила ужин для родителей, если они задерживались на работе; а однажды разбила гитару о стену, но никто так и не понял, со злости ли это было.
Из консервной банки и стальных линеек она однажды собрала калимбу. Полная дребезжания и несовершенных резонансов музыка натолкнула, наконец, родителей на идею для подарка на её шестнадцатый день рождения. Холли так и не призналась ей, что в нелинейности тех мелодий ручной сборки слышала больше правды, чем во всех вылизанных плейлистах, которые Эмма скидывала ей огромными ссылками по ночам.
Холли чувствовала странную нарастающую дистанцию. Как будто она привезла с собою не столько запах, сколько рельефный эскиз другого мира, который здесь, на Аляске, казался неуместным и… лицемерным, наверное.
—
Знаешь, — вдруг тихо сказала Эмма, —
я вчера так основательно прибралась в комнате. Выкинула всё лишнее. Даже старые дневники и те рисунки, помнишь? Которые ты называла «тестом Роршаха для богатых»?
—
Решила начать жизнь с чистого листа? — Холли улыбнулась, не подозревая, насколько близка к истине.
Жухлая незабудка свалилась у Эммы с виска. Лёд треснул, обнажая скопившийся за зиму мусор и невысказанные обиды.
—
Вроде того. Странное чувство. Будто завтра суббота, и мне больше никогда не нужно делать уроки.
—
Уроков ещё будет лет на десять вперёд, — усмехнулась Холли, чувствуя лёгкий укол беспокойства, который она списала тогда на обычную подростковую меланхолию. —
Так что наслаждайся, пока можешь.
—
Не знаю, что случилось, — покусав губы, не останавливалась Эмма. —
Не могу заставить себя взять карандаш в руки. И от гитары воротит.
— Полагаю, тебе нужен перерыв. Экзамены на носу. И поступление. Отдыхай побольше, Эм.
Холли поглаживала пальцем кончик ремня. Не зная, что ещё такого толкового сказать, она сказала:
— Всё будет хорошо, поверь мне. Я больше тебя живу на свете. Я знаю.
Эмма повернулась к ней. Прожекторы отражались в её зрачках, делая глаза почти белыми; а горчичная парка выглядела так, будто её носили три поколения лесорубов.
— Пообещай мне кое-что.
— Что угодно, Эм.
— Не застревай здесь, не возвращайся. Будь там, где тепло, ладно? Не возвращайся в холод ради кого-то.
— Боже, я не собираюсь сюда возвращаться.
Но, подумав, добавила:
— Я приеду на Пасху.
Эмма вдруг рассмеялась — чисто и звонко, разбивая момент напряжения. Положила в рот две чипсины. Стянула с пальца кольцо и передала Холли.
— Забирай — оно мне надоело. Считай сувениром из дома.
— Сувениром из дома? — расхохоталась Холли. —
Такое бывает?
— Чтобы не забывала, какой на вкус лёд на севере.
Холли сжала кольцо: холод металла мгновенно передался коже. Она хотела спросить что-то ещё, что-то важное, но в этот момент свисток тренера пронзил воздух, и мысли рассыпались со страшной пассивностью, будто срезанные листья салата.
—
По тебе я точно буду скучать, — сказала вдруг Эмма и посмотрела на неё сквозь взвеянную мартовским ветром чёлку.
—
Эй. Из Джорджии почти куда угодно можно быстро доехать на поезде. Ты только позвони, напиши — я сразу приеду.
Учебные будни, дни, проведённые вдали от семьи, без Эммы, замаячили на экране внутреннего кинотеатра. В её курсовом проекте по биохимии сенсорных систем, целью которого, в условиях строгой стерильности лаборатории, среди рядов колб, реторт и весовых установок, Холли ставила деконструирование отклика на стимулы, затесалась катастрофическая ошибка.
Скрупулёзно созданная ею система оказалась адаптивной, нелинейной. Вместо желаемой анальгезии запахов каждый новый образец, пройдя через рецепторы, вызывал лишь остаточное эхо. В нём проступал запах старой книги из стола Эммы, едва уловимый оттенок шампуня, которым они пользовались на двоих. Неконтролируемое воспоминание, сенсорный рецидив. Она не могла добиться чистого отсутствия реакции. Человеческий мозг, как оказалось, был запрограммирован на восстановление данных из любых, даже самых незначительных стимулов.
Провал. Неспособность к полной дефрагментации эмоционального поля с помощью химии. Финальный образец — флакон с кристально чистой жидкостью, пахнущей… ничем. Вакуумом, облечённым в формулу.
Проект был технически безупречен, но функционально дефектен.
Теперь, сидя напротив своей старой школы, Холли хотела разобрать тот запах небытия до молекул. Она бы многое сделала по-другому, если бы вернулась. Она хотела уехать отсюда как можно скорее. Она уедет завтрашним утром. Она хотела заснуть на пару суток. Она хотела, чтобы все, включая Эмму, забыли её лицо. Она не знала, как проснуться завтра.
Акустические маркеры системного сбоя — сирены полицейских машин.
Невыплаченный долг сожаления.
Абсолютный ноль.
Набор дилетантских костылей, пытавшихся имитировать то, что на самом деле ощущается как привкус фантомной боли.
—
Надеюсь, что так, — Эмма смотрела на неё, в глаза, с какой-то невыносимой нежностью, жалостью, тоской, и Холли от неслышно крика выдохнула. —
Во второй степени.
Они молчали всю дорогу до дома, пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по кроватям; на утро Холли уехала.
Она открыла глаза. Был канун Рождества. Эмма давно лежала в земле.
Выкрученные на максимум лампочки гирлянд — леденящая кровь декомпозиция — по углам гостиной выжигали фотонами тени, отбрасывали блики на стекло, за которым пирог неба расползался песочным тестом, пропечённым до начинки млечного бисквита, и в бездонном чёрном резервуаре зависла масса сгоревших углеводородов, и звёзды подкрасились фиолетовым, будто наелись черничного варенья.
Отец (в смешном фартуке со снеговиками; игнорируя инструкции безопасности) весь вечер потратил на попытки приготовить индейку по фамильному рецепту: жарил каштаны, нарезал тыкву и даже одолжил вручную собранные тимьян и розмарин из теплицы одного из коллег; теперь же он доставал из серванта две бутылки Old Tom's и, по-мальчишески улыбаясь, хорошенько встряхивал.
В полном боевом режиме муслинового платья мать расставила по столу фарфоровые статуэтки, каждая из которых несла в себе
многотомный архив семейных воспоминаний; теперь же она была занята протиранием миниатюрных оленей разных оттенков красного, посаженных на полки. Аудитор в лице Феликса, отдыхающий под нижними ветвями ёлки, блюл качество выполнения работ по развешиванию низкоуровневых мишеней.
Холли поднялась в спальню — позвать Эмбер. Когда зашла в комнату, обнаружила ту позирующей перед зеркалом на дверце шкафа в жёлто-красно-синем («дофаминовом», как они его называли) свитере Эммы с короною из мишуры, подвязанной за ушами. Критический визуальный раздражитель обладал излишне-импульсивной гравитацией и наверняка давил ей на плечи.
— Извини, — тут же сказала она с ноткою виноватости, сбившись на секунду с ритма, — я так и не решила, спрашивать ли разрешения.
— Всё в порядке, — Холли не знала, сказала ли это на автомате или потому, что всё действительно оказалось в порядке, и планета не взорвалась от того, что кто-то присвоил себе свитер её сестры.
Эмбер потянула за пёстрый лоскутный край рукава в разноцветных пуговицах, закрывая ладонь.
— Пахнет персиком. Статическим электричеством… и светом, — тихо постановила она, не глядя на Холли. — Как будто
она только что вышла из комнаты и сейчас вернётся.
В гостиной Феликс методично бил лапой по грейпфрутовому шару, тестируя амплитуду колебаний.
— О, Эмбер, — мама чуть не споткнулась, расставляя по скатерти приборы: взгляд её с неким вежливым недоумением скользнул по свитеру, и Холли могла поклясться, что увидела, как в там, в ядре зрачков, сработал протокол вытеснения. — Ты откопала это старьё. Эмма всегда… всегда была в нём такой уютной. Ох… Даже когда у неё были эти тихие периоды, — с улыбкою, негромко прибавила она, обращаясь к отцу.
«Тихие периоды». Холли мысленно поправила формулировку: это были не «периоды», а стационарное состояние системы, врождённый дефект кодирования, о котором мама была в полноценном курсе и сладком неведении одновременно, потому что отказ нейромедиаторов осуществлять захват сигналов радости претил ей даже просто как тезис, как теория, как доктрина. Она не представляла, как может мозг самостоятельно генерировать тьму.
Отец разливал ликёр, стараясь стуком стекла о стекло поддерживать высокую амплитуду праздничного гула.
— А я помню, как она забывала выйти к ужину каждый раз, как надевала этот свитер, как проклятье какое-то, — он тоже улыбался. В его глазах мелькнуло нечто похожее на статистическую погрешность — отзвук воспоминания, что тут же был заглушен. — Надо же. Хорошо, что вещи не пропадают.
Сели за стол. Эмбер то и дело поправляла воротник, потому что, надо думать, изнанка свитера была достаточно колючей.
Холли смотрела на индейку, на разделывание мяса, вспоминая, как на какое-то Рождество преисполнившаяся прогрессивными идеями Эмма протестовала против птичьих убийств, пока у неё не началась изжога от несварения желудка и пока мама не швырнула в мусорный бак целый пакет соевого шницеля.
Феликс забродил вокруг стульев, и Холли испугалась, что он запрыгнет на соседние колени, и его нос задвигается, считывая устаревшие ольфакторные данные и тепловые сигнатуры, но, к счастью, этого не случилось.
Поспешно мать сменила тему, запуская очередной цикл разговоров об успешной социальной интеграции Дани в Ороно и о службе в армии кого-то из детей их соседей; Холли почти не слушала. Она смотрела на Эмбер в глупом разлапистом свитере и видела блуждающую чёрную дыру, кругом которой наросла опухоль из костей, мышц и кожи.
Родители всё зачинали пересказы своих «золотых» рождественских историй, повторяя — из года в год — одни и те же паттерны: «помнишь, как…», «а потом…». Притаившаяся за столом Эмбер лишь иногда вставляла короткие, нелогичные комментарии, выбивающие, нарочно или нет, из колеи стандартный ход парада устаревших данных.
Индейка с картофельным пюре и правда вышли безупречными, ликёр был дорогим, смех родителей — идеально синхронизированным. Но теперь, когда они вскользь коснулись темы Эммы, и когда на периферии зрения галлюцинацией мельтешила красочная гравюра, в центре стола, между свечами и мандаринами, ощущалась какая-то эндогенная пустота, которую нельзя было заполнить подарками, рассказами и индейкой, потому что её каркас был частью биологического кода, — и которую все предпочли не заметить, пока система окончательно не терминировала себя с корнями.
Эмбер принесла гитару Эммы без спроса и с такою страстью, что из волос повыпадали ленточки мишуры, начала настраивать, — в итоге оставив струны расслабленными, чтобы они создавали эффект низкого, дребезжащего резонанса. Холли вздохнула, рассеянно подхватывая с подноса пряничного человечка с глазурью и начиная грызть. Отец (в вызванной второй бутылкой Old Tom's эйфории и желая доказать, что он всё ещё «свой парень» в пространстве молодёжной меланхолии) попросил сыграть «Замёрзшего лесоруба», и, к великому облегчению Холли, Эмбер заказ не приняла, потому что это было бы совершенно на другом уровне странности.
Однако, только папа стал напевать мелодию, она с (чуть опьяневшим) блаженством подобрала аккорды, пока не смогла сыграть так, как ему понравилось, и даже подпевала, и голос её, обычно колючий, стал плоским и тягучим, как поверхность оцинкованного залива, и вскоре петь стала она одна.
В медленном переборе нот, не имеющем ничего общего с оригинальным бодрым тактом кантри, было слышно, как Феликс точит когти о подлокотник дивана. Последние строки о замёрзшем насмерть лесорубе Эмбер пропевала уже полушёпотом, но ударяла по струнам нестерпимо, вызывая болезненный резонанс в бокалах.
Мать застыла с десертною ложкой в руке, потому что, видимо, это был не совсем тот уютный вечер, на который она рассчитывала. Отец, осознав, что вызвал не того демона, неловко кашлянул.
Возможно, из-за способного годами удерживать электроны свитера от Эмбер пахло виноградными и инжирными листьями и цветками вишни, ландышем в росе, ромашковым мылом, и совсем не пахло лекарствами и сигаретами.
Персик.
Этим парфюмом Эмма пользовалась каждое утро перед уроками.
Небо за окном становилось всё более и более насыщенно чёрным, как ежевичная мякоть.
Когда были принесены и развёрнуты подарки, гостиная превратилась в свалку блестящего упаковочного материала, шуршащего под ногами сухой листвою в лесу. Каждая орнаментированная коробка была инструкцией по взаимодействию, пакетом ожидания, который редко соответствовал реальному содержимому. Холли получила от родителей набор элитных парфюмерных композиций; Эмбер — сертификат в «Patagonia», что наверняка было идеей папы и что она приняла с тем надстрочным выражением лица, которое Холли так обожала. Наверное, если бы мама расщедрилась на какую-нибудь тяжёлую, дорогую спортивную куртку из последней коллекции, та была бы брошена на диван как несовместимое аппаратное обеспечение: Эмбер бы даже не сняла свитер Эммы, чтобы примерить её.
Холли молча вложила ей в ладони бокс с профессиональными мониторными наушниками, на выбор которых была потрачена не одна декабрьская ночь. В ответ Эмбер протянула ей обувную коробку, внутри которой обнаружилось несколько колб без опознавательных знаков.
Они не сказали друг другу ни слова.
Плохо переносившая алкоголь мама уснула прямо на диване; отец накрыл её пледом и сам, покачиваясь, отправился в спальню. Стало тихо, Феликс свернулся под ёлкою наэлектризованным рыже-белым комочком, и Эмбер предложила выбраться на свежий воздух.
— Чудесный холод, — уже снаружи сказала она.
Двинулись вверх по улице, и ледяной туман обхватил их, словно в попытке провести экстренную криогенную заморозку всего того налиплого сырого, праздничного тепла, что они вынесли из желтка дома; молекулы озона и керосина вытесняли из организма приторный запах индейки и родительских ожиданий. Эмбер сразу закурила. Она не дрожала, как Холли, от холода, хотя на свитер накинула только грубошёрстный шарф; оттого казалась автономным обогревателем, работающим на чистом упрямстве.
Насыщенными апельсиновыми пятнами цедры — свет присаживался сперва в верхушке улицы, от тупика в застиранных клякс облицовке спускаясь синяками к низам, а ближе к даунтауну крал вместе с блестящим ветром ставни за живыми изгородями, гонял по лужам в корках льда свежий снег. Группки подростков зябко жались обходными путями, чтобы проникнуть к центру, в средоточие праздника, музыки и огней — Холли с Эмбер удалялись в противоположную сторону: вдоль коттеджей, тянущихся по Абботт Луп до парковых экотроп с лосями и огромного магазина граммпластинок, в который они любили ходить с Эммой, просто чтобы поглазеть на квадраты пигментных обложек.
Вид безмятежного ночного города, утопающего в сметане, несколько купировал разрозненные приступы воспоминаний; ветви покорёженных деревьев рисовали на подёрнутом самоцветиками небе причудливые, жуткие узоры, очерчивая как непотушенный фитилёк хомут-полумесяц в кожуре смога. Кожа, обволоченная анестетиком мороза, лишала боль внутри острых контуров. Дышать было легко.
Или, может, это давал о себе знать — гулом меж висков и тошнотою, застрявшей в грудине, — выпитый алкоголь, нарушая связность мыслей.
Тут Эмбер вынула из кармана подаренные колбочки, которые незаметно спрятала перед выходом — и подняла к звёздному свету, пропуская сияние сквозь призму.
Внутри них, под тонким-тонким стёклышком, были: слои промёрзшей земли, несколько игл лиственницы, обрывок старой магнитофонной ленты, ржавые рыболовные крючки, медные пружинки и кристаллы вываренной соли.
— Это биосфера, — объяснила Эмбер и передала колбочки Холли одними, покрасневшими изрядно, потому что без защиты, пальцами. — Если сможешь выделить оттуда какой-нибудь запах, Холли, ты станешь гением.
Стекло забавно и переливчато звенело в ладонях. На лицо наползла улыбка. Холли отвинтила пробку той колбы, что содержала ленту магнитофона, вдохнула и вдруг услышала гул самолётов, скрежет льда в заливе, заполнивший пустоты между отмелями, грохот стиральных машин в прачечной, тишину её детской; услышала, кажется, как гудит ЛЭП за зданием старшей школы… прежде чем Эмбер возвратила её в реальность:
— У твоей матери рано или поздно случится системный сбой, — негромко сказала она, глядя в чёрную воронку неба. — Она так старательно выстраивала этот пряничный фасад. А я пришла и вывалила на стол труп замёрзшего лесоруба в стиле Фиби Бриджерс.
— Она… она, мягко говоря, просто не умеет обрабатывать незапланированные данные, — ответила Холли, наблюдая за витками пара от своего дыхания. — И ты прекрасно спела. Даже лучше, чем Джонни Кэш.
Рваным и неловким танцем полетели вниз, к затвердевшей, притоптанной земле первые за ночь крошки снега; попадали на ресницы, на кожу, облучая последним всплеском света. Мороз крупно ужалил переносицу, провоцируя насморк.
— Зачем ты его надела? — Холли кивнула на свитер, пытаясь звучать непринуждённо, равнодушно, почти без опаски; чувствуя краткий укол волнения в лёгких, что Эмбер расстроится от вопроса, но та, вопреки, не отреагировала. Лишь, задрав голову, разглядывала сквозь решётку промокших, поблёскивающих ресниц созвездия над Аляской.
— Потому что это честно, Холли, — спокойнее ожидаемого ответила она.
— «Честно»?
— Нельзя же вести себя так, будто Эмма была какой-то ошибкой в вашей идеальной родословной, — легко отбросила Эмбер вместе с отлетевшим далеко во тьму взглядом.
— Ну… Согласна.
— Я хочу, чтобы они чувствовали её присутствие. Да, это мучительно. Это просто невыносимо. Хочется бежать со всех ног! Понимаю. Но этот запах залежалых вещей
должен стоять у них в горле.
— Ого… — Холли сглотнула. — Почему?..
— Потому что это правильно.
— Не думала, что ты размышляешь подобными категориями.
Холли шмыгнула и замолчала, проводя спектральный анализ своих неструктурированных, остроконечных чувств. Были слышны детский смех с боковых домов и скрип их ботинок по снегу.
— Папа просил песню, потому что хотел спеть вместе с тобой, — сказала она спустя минуту так, будто это имело значение. — Ты ему нравишься. Он думал, что если вы оба будете звучать на одной частоте, что-то типа Великого Водораздела исчезнет.
— Не исчезнет, — Эмбер горько усмехнулась. — Невозможно построить мост через пустоту такого масштаба. Возможно разве что стоять на разных берегах и кричать, типа, пока не сядет голос.
Она достала зажигалку и чиркнула ею; крошка-огонёк на мгновение осветил профиль, в каплях желтизны сделав его похожим на нечёткую полароидную фотокопию.
— Ты чувствуешь? — спросила она, затянувшись — но ответа, казалось, не ждала.
— Что именно? — немного беспомощно растерялась Холли.
— Тишину.
Ближе к Кэмпбелл Парку и гречишной спине Флэт-Топа, в молочных лоскутьях тумана, застряло пересохшее до параметров детского бассейна озерцо. В отсутствии искусственного освещения оно напоминало импровизированный каток на отшибе цивилизации, слегка застеленный снежницей.
Ничего не обсуждая, как зачарованные они подошли к его краю, впаянному в ландшафт. Чёрный монолит льда покрылся сетью мелких трещин, похожих на повреждённые нейронные связи.
Эмбер ступила на гладь в своих громоздких сапогах, проскользила пару метров, поймав инерцию, уверенная в каждом движении, и обернулась.
— Иди сюда, — сказала она без единой эмоции.
И Холли пошла. Секундная неприятная нервозность отвалилась от сердца, стоило взяться за протянутые в готовности руки: только и осталось что вцепиться хорошенько в ладони и поддаться гравитации, силам трения, чему угодно.
Под ногами поместился шатёр в недостаточной видимости — зеркало неба, уже через десяток метров бесследно исчезающее в глубине чащи. Эмбер за одни пальцы потянула Холли к терракотовому центру водоёма, снежинки забились по одежде, — и отпустила.
Холли проезжалась туда-сюда по льду, то натыкаясь на Эмбер, то размыкаясь, — кружась, чувствуя, как расчёты безопасности вступают в конфликт с иррациональным желанием нарушить статику, вслушивалась в низкий, гулкий стон напряжения кристаллической сетки под подошвами.
— Боишься? — Эмбер кривлялась, выдыхая горячий солоноватый пар прямо ей в лицо. — Эти ботинки явно не предназначены для горизонтального скольжения.
Размытая ветве-цветущим дыханием лесополосы, она таяла рывками и вновь вырастала: полосатый свитер делал её похожей на большую ночную птицу, пытающуюся взлететь с промёрзшей взлётной полосы.
— Верно. Так что смотри — не поскользнись, — Холли откровенно передразнивала, улыбаясь шире в тот момент, когда Эмбер, скользя спиною вперёд, едва не теряла равновесие.
Ночь Рождества, вязь дымки, ватные звёзды; четыре утра, центробежная сила, размытые световые треки Анкориджа вдали.
Холли схватила Эмбер за руку, заставив остановиться.
— Я рада, что встречаю Рождество с тобой, — не сдержалась она.
Эмбер улыбнулась немного насмешливо, так, будто всё это время читала сплетённые морскими узелками голой правды мысли Холли.
— Это странно.
Холли рассмеялась, не ожидавшая такого ответа.
— Почему?
— Не знаю, — пожала Эмбер плечами. — Со мной не так уж весело встречать Рождество.
Не смотреть в упор на белую, точно сульфид цинка, по которой хлестал ветер со снегом, омороченную Землёю в глазах напротив Луну было слабовозможно; Холли старалась, сдалась через пару выдохов и посмотрела. Это было не важно, да? Что они знали друг друга всего месяц. Что Эмбер никогда не слышала голоса Эммы. И никогда не разговаривала с ней. И что рана была ещё слишком свежей, чтобы засыпать её порошком из антибиотиков.
От руки Эмбер исходило странное тепло; Холли хотелось сделать что-нибудь, возможно, что-то безрассудное, спонтанное, чтобы его задержать, — но момент был прерван акустическим взломом.
Резкая, навязчивая вибрация телефона в кармане Эмбер прошла сквозь лёд, на котором они застыли, Холли почувствовала сигнал прежде, чем услышала звук. Эмбер замерла, нарушив инерцию. Траектория их общего вращения распалась.
— Подожди, — бросила она, вынимая телефон.
Агрессивное световое загрязнение экрана в абсолютной темноте мгновенно изменило нечто в выражении её лица: мягкость, только проступившая в глазах, исчезла, сменившись удручённой расшифровкою данных.
— Это
она? — сразу поняла Холли.
Эмбер отошла на пару шагов в сторону, её ботинки противно заскрежетали по льду, восстанавливая коэффициент трения. Холли осталась стоять в центре озера. Без поддержки Эмбер лёд под ногами вновь стал враждебной, неустойчивой и какой-то дурацкой поверхностью.
— Да… — голос Эмбер доносился обрывками. — Сейчас? Под Рождество? Ты серьёзно?
Холли наблюдала беспокойную фигурой через аналитический фильтр цветокоррекции: ссутулившиеся под пёстро-заплаточным свитером лопатки, судорожно сжимающая телефон рука уведомляла о неминуемых повреждениях и… потерях. Небо размеренно перетекало в лиловость сливы, окраины проспектов пустели.
Холли буквально физически слышала эти банальные, низкобитрейтные фразы, летящие сквозь спутники прямо в мозг Эмбер. Дешёвый скрипт и рождественское клише неожиданно вмешались в единственно настоящее, перемкнули до состояния сингулярности и всё разбили. Вдребезги.
Захотелось крикнуть, что это просто сезонный всплеск окситоцина, вызванный праздничным фоном, но раскалённая ярость только опалила гортань и сцементировала вопль, который так и не вырвался наружу, и она продолжала стоять неподвижно, зафиксировав руки по швам.
Подумала — и эта (кровожадная) мысль была похожа на инъекцию жидкого азота, — что если Эмбер уйдёт, она прямо сейчас тоже оторвётся от планеты и улетит в чудовищный открытый космос.
— Мне нужно… мне нужно подумать, — сказала Эмбер в трубку и сбросила вызов.
Она не сразу повернулась к Холли. Она стояла, глядя на чёрные деревья, и её дыхание вырывалось короткими, сбитыми облачками пара.
— Она хочет встретиться. Завтра, — наконец поведала она, вернувшись по льду: не то испуганно, не то растроганно. Расфокусированный взгляд дал понять, что мозг с задержкою обрабатывает входящий пакет данных. — Говорит, что Рождество заставило её всё понять. Да-да, банальщина, пожалуйста, не говори ничего.
— Это ловушка, — отрезала Холли, но тут же смутилась: — То есть… Может, и не ловушка. Понятия не имею.
— Может, и ловушка, — улыбнулась очередная новая версия Эмбер.
Момент был безвозвратно коррумпирован. Холли решила, что лучшее, что она могла сделать — это перестать разговаривать, и в молчании они вернулись в спящий под Рождество дом.