︎✶
Январь — сенсорная депривация.
Пара недель, в которые неудобно уместились общественная хандра постпраздничного синдрома и совершенно незаполненные смены в салоне, за которыми невозможно было ничего не замечать и жить, как абсолютно здоровый человек без неудобных чувств.
Световой день сократился до огрызка, и даже те несколько часов солнца были окрашены перманентно в розовую хроматическую ложь с кратеров гор и сопок, что больше не могло обмануть её датчики.
Эмбер уехала на следующий день после Рождества, забрав все вещи и погремев ящиками, выкатившимися из гарнитура. Она не оставила координат, не отправила ни одного сообщения, просто терминировала сеанс, оставив Холли одну в пустой комнате, пропахшей выветривающимся призраком йода. Теперь они виделись только по субботам на общих встречах — в непроходимом от конфет и солнечных зигзагов зале с пластиковыми стульями и сахарной пудрой россыпью с печенья по плитам пола.
Эмбер вернулась к грубым рабочим курткам, испачканным сапогам Xtratuf, на которых застыла сточная корка январской наледи. Её лицо снова превратилось в нечитаемый интерфейс: она смотрела в пол, или в стену, или на воронов, которые гроздьями сидели на проводах за стеклом, почёсывала костяшки ладоней.
Между ними пропала связь; никакого отвоёванного резонанса не осталось, как отрезало. Когда их взгляды случайно пересекались, Холли чувствовала только статическое электричество — короткий разряд, за которым следовала оглушительная тишина; Эмбер держала там — родинками в райках — какой-то отчаянною хваткой зону отчуждения размером с Тихий океан.
— Как твои дела, Эмбер? — спрашивал Ал с такою же синтетической, как рождественская ёлка под стеллажом, улыбкой растянутых уголков, которые, казалось, просто-напросто не выдержат, порвутся и сделают его навсегда смеющимся человеком.
— Стабильно плохо, — отвечала Эмбер чопорною отмашкой-голосом, не несущим никакой полезной информации, не пытаясь сложиться в рамки выдуманных правил этикета. — Но, по крайней мере, стабильно, верно?
Она произносила слово «стабильно» так, словно это был осколок обточенного слоем стекла, найденный на берегу залива Кука: холодный, матовый, горький, он щекотал нёбо, оседая привкусом застарелого льда, мела и неизбежности.
Холли шла домой, вылавливая с витрин на скулы ещё холодное с декабря солнце, думая о том, было ли Эмбер неловко встречать Рождество с её семьёй, — как пытаться расслышать третью партию песни в старых наушниках, где звук изначально разведён только по двум каналам: строго правый и строго левый.
Городской шум скользил отупело по внутренностям центра психологической помощи; поглощался ледяным туманом, облизывающим тени людей в низкополигональной симуляции.
Январь — простудные будни, дезориентированные прохожие, большие интервалы в хождении общественного транспорта.
Над головою, в яркой в кристальной синеве небе, прикрытые неплотным слоем облаков и лучащимся солнышком, гудели тяжёлые самолеты. Сточенная потоком композиций из углерода Холли провожала их взглядом, думая о том, что где-то там, на высоте десяти тысяч метров, атмосфера всё ещё чиста и прозрачна, насколько это возможно, а здесь, внизу на безымянных проспектах и в домах, не имеющих адреса, они все задыхаются в инвазии ледяных игл. Смотрела на светодиод над самым горизонтом, теплящийся всего пять-шесть часов в сутки, и макушку кафедрального собора, выглядывающую вдалеке между глянцевитых крыш.
Дома она брала в руки колбочки, слушала скрежет льда и монотонный, производственный гул электроосвещения: шум системы, переведённой в режим ожидания на неопределённый срок. Телефон иногда вибрировал, доставляя фотографии годовых колец на спилах деревьев, графики температурных инверсий и короткие аудиозаписи того, как «дышит» бор на суглинистой почве, сувенирные шапки Санты на макушках незнакомых людей, — и множество прочих вещей, которые присылали Дани.
Что может быть хуже этого ожидания?
И она плакала, пока не утомлялась достаточно, чтобы заснуть.
Старая акустическая гитара из ламинированной ели (на корпусе трещина, нижняя дека лопнула от зимней сухости три года назад, эпоксидные клей, застыв неровною желтоватой смолой, ухудшил ситуацию), портативный кассетный диктофон Sony, несколько свитеров, оранжевые флаконы из-под рецептурных препаратов и глиняная кружка ручной работы, купленная на ярмарке в Толкитне — все вещи Эммы умещались в четыре коробки.
Её гипнотизировала романтика творческой жизни; её устраивало подолгу растворяться в резонансном корпусе гитары, извлекая сложные звуковые структуры из нотных схем и формул, обращая сухую математику гармоний в нечто живое, вибрирующее, мерцающее.
Она не собиралась проходить стандартизацию и вырастать в скучного взрослого с предсказуемым набором реакций и скудными частотами, даже если платой за это была полная нестабильность её биологического носителя. Она на многое была готова для того, чтобы её не поглотила инерция восьмичасовых рабочих циклов, чтобы энтропия будничной жизни, вооружённая до зубов, не забрала её себе.
Раньше она часто вслух мечтала, как они с Холли будут путешествовать по Америке, что будут записывать свист ветра на заброшенных заправках Среднего Запада, спать в кузове помятого пикапа под чужими, тёплыми созвездиями и собирать в пробирки красную пыль каньонов Юты, а затем рванут в Евразию, возможно, во Францию, и в крепковатых, шоколадно-коньячных кольцах дыма элегантных парижских «Житан» запишут те мелодии, которые Эмма стеснялась показывать миру. А затем будут Рим, Амстердам, приморские Альпы, цветущий Киото и неоновый Сеул и утопающая в золотом тумане Флоренция, и будет Каппадокия в штурме бессонного перламутра и коралловый тупик Рейкьявика, и даже Австралия с марсовыми пустынями…
Теперь это было невозможно физически.
Теперь были только смутные образы, по мебели отсвечивающие миражами, и множились за поворотами улиц цепкие лапы полтергейстов прошлого. Холли осталась жива в биологическом смысле. Она штатно дышала, потребляла питательные субстраты и Н2О и регулярно отслеживала показатели финансового баланса для сохранения автономии. Но права администрирования больше не принадлежали ей в полной мере. Сфера продолжала вращаться вокруг пустой безмолвной точки, где когда-то находился центр её гравитации.
Она всегда была одинока, даже если каждый день своей жизни проводила с Эммой, она всегда была одна. Она была одна в Атланте, делившая комнату с двумя девушками. Она была одна, находясь рядом с Эмбер. Её одиночество было неизбежно, неустранимо, справедливо. От этого некуда было деться.
Боже, подумала она. Это мог быть кто угодно. Но это была Эмбер — зажатое в тиски илистого Турнагейна инородное тело в аварийном маяке из выхолощенного Бейшор-Клатт.
Она была одна такая, рождённая у моря и для моря, одна на всю Аляску, на всю Америку, на всю Землю.
На весь Млечный Путь.
Между тем Дани подписали пятилетный контракт с Департаментом природных ресурсов и планировали откатывать полставки младшего инспектора лесного хозяйства параллельно с учёбой.
Жёсткий каркас взрослой жизни, поставленный буднично, между делом, пока по видеосвязи Дани раскладывали по пластиковым контейнерам высушенные образцы почвы, показался Холли настолько далёким от её зависшего в пустоте существования, что это было почти фантастикой. Пять лет — немыслимый горизонт планирования. Закручивая гайки на несущих конструкциях свой жизни, Дани бесстрастно (и бессовестно) оперировали полудекадой, словно будущее было надёжным, твёрдым шоссе с идеальной разметкой, а не трескающимся льдом залива.
«Земля не ждёт, Холлс», — написали они потом.
Так что Холли была уверена, что ещё немного в таком состоянии — и она определённо начнёт сходить с ума.
И она применила принудительный обход систематики.
Когда очередная сессия кончилась и Эмбер, привычно втянув голову в плечи, двинулась к выходу, чтобы раствориться в ледяном тумане, Холли встала ей наперерез, — пальцы в тонких перчатках крепко, с неожиданным для самоощущения слабости давлением, сжали жёсткий полиэстерный рукав чужой куртки.
— Требуется экстренная терморегуляция, — произнесла она тоном, не допускающим отклонения регламента. — Мы идём пить кофе и есть меренговый рулет.
Эмбер замерла, уставившись на неё немного снизу ввиду отсутствия массивных платформ. В сжавшихся от свечения глазах-бусинах мелькнуло удивление, а затем расчётливость, и она попыталась дёрнуть плечом, но Холли держала крепко, как заклинивший замок.
— Ладно, — буркнула Эмбер, на выдохе, сдаваясь. — Окей. Только отпусти куртку, ты, типа, нарушаешь мою аэродинамику.
Они пробрались чрез насквозь пронизывающий ветер и спрятались в ближайшей к центру кофейне — крошечная деревянная хибарка, которая в январском Анкоридже казалась спасательной капсулой, дрейфующей в поясе астероидов. На входе встретил мощный тепловой шлюз: влажный, перегретый воздух, насыщенный корицей и мелиссой, тростниковым сахаром и обжаренными кофейными зёрнами, а конденсат на стёклах набежал столь плотный, что полностью блокировал вид на темнеющую наружность.
Сели в углу. Под столом с сапог Эмбер стекала грязная каша январского снега, образуя раззевавшую пасть бурую лужицу на паркете. Вместо капучино она заказала большой пряный латте.
И вдруг всё пошло на удивление правильно.
Без предварительного планирования под сиянием маловольтных ламп разговор двинулся по траектории низкоэффективных, удивительно уютных транзакций: без упоминаний Рождества, бывших девушек или эндогенного распада.
И Эмбер говорила про подаренного младшему двоюродному брату щенка, про порванные под недавним снегопадом ботинки, про повысившийся в последние дни аппетит к сладкому.
И Холли говорила про концепт зимнего бала у Дани в университете, про маленькие сюрпризы, которые получала от клиенток на работе, про одинокие прогулки по солнечному зимнему городу.
— Знала, что горький запах кофе — результат реакции Майяра? — она обхватила пальцами керамическую кружку-грелку, возвращая в онемевшие суставы тепло. — По сути, мы платим три доллара за то, чтобы пить воду, пропущенную через обугленный углерод.
— Холли, ты… — Эмбер вздохнула, но вдруг — слабо-слабо улыбнулась, как лезвиями полоща щёки уголками губ. — Чёрт возьми. Этот обугленный углерод — единственное, что сейчас отделяет меня от превращения в замёрзшего лесоруба, окей?
Обычно молчаливая и отстранённая, Эмбер вдруг начала больше говорить, особенно в моменты неловких пауз; вставляла шутки, с жаром рассказывала, как вчера на парковке Costco огромный ворон пытался оторвать щётку стеклоочистителя с машины такси. «Он буквально смотрел на меня и тестировал крепёж на прочность. Я уверена, у него в гнезде уже коллекция запчастей для Шевроле». Холли слушала, фиксируя, как амплитуда собственной тревоги постепенно снижается, демпфируемая этим простым, бессмысленным, глуповатым ритмом беседы. От Эмбер больше не пахло ромашкой — теперь пахло мокрой шерстью, дорогим, непривычным, табаком, сливками, карамельным сиропом, но обновлённый профиль казался Холли абсолютно… безопасным.
Тёплый искусственный свет выхватывал косые царапинки на скулах, желтил ядра зрачков, которые, казалось, молили об отдыхе. Чем же она всё это время занималась? Выглядела жутковато. Хотя следы каждодневной работы в виде синяков под глазами нисколько не портили грубоватого изящества остальных её черт.
Хотя бы на мгновение Великий Водораздел сузился до размеров маленького деревянного столика. В кофейне гудела сушилка для посуды, за окном собачьими нотами сорванных в лужи веток и вывесок выл январский ветер, пытаясь пробиться сквозь двойные стеклопакеты, и почти оглушительно работали профессиональные кофемашины, пока прессовали кофе.
Выход из реакторно-теплового отсека кофейни обратно в январскую реальность саданул термической волною; влажноватый сахарный пар мгновенно кристаллизовался на их ресницах, морозный воздух — плотный, очищенный от примесей — заставил бронхи спазмировать.
Анкоридж превращался в тощее, оцелованное циклоном созвездие фар, если смотреть на него с запада. Они понаблюдали, как уходят в чёрную сетчатку над аэропортом Теда Стивенса горбатые «Боинги», и Холли чувствовала, как наливается, под рёбрами вздуваясь и готовясь детонировать, несколько суеверный страх.
Сквозь набитый кофейнями приморский квартал они пошли вниз по склону, к портовой зоне, туда, где тротуар обрывался у залива Кука.
Дневные блики все растворились и ушли в хрупкий синеватый иней на карнизах, в заливчатую тишину замёрзших доков, в тускло-медовое мерцание из окон, которое, казалось, вибрировало в атмосфере. Свежий сухой снег, выпавший с утра, поглощал все высокие частоты, оставляя лишь утробный ропот работающих двигателей на причалах и далёкий — призрачный — гул заходящего на посадку грузового самолёта. Город казался заброшенной полярной станцией на краю обитаемой Вселенной, которая упорно продолжает посылать автоматические радиосигналы в пустотный космос.
— Я скучала по этому, — сказала Холли, подразумевая уличный холод, кофейню, набережную, самолёты, чтобы не сказать: «я скучала по тебе».
Над пересечением авеню, ведущих к океану, распускались неоновые цветы гирлянд. Эмбер не позвонила своей девушке ни после сессии, ни через два часа. Холли ничего не стала спрашивать: не к месту жгло очень вязким ужасом.
Засунув руки глубоко в карманы куртки, Эмбер размеренно шагала совсем рядом, полуавтономно, упускала людей, мельчащиеся дома, выстланные фонарями подъездные дорожки в разбитой брусчатке, машины в обмотанную колкими газовыми лампами тьму за сгорбившейся спиною. Её ботинки, сталкиваясь с промёрзшим гравием обочин, создавали хруст.
— Посмотри туда, — вдруг кивнула она в сторону чёрной воды залива.
Там, подкрашенные шафраном портовых прожекторов, наплывали гигантские ледяные плиты.
Сталкивались — и разрушались.
— Я бы классифицировала этот звук как терапевтический, — негромко произнесла Холли, останавливаясь у ограждения.
— Звук того, как земля пытается стереть собственные границы? — отозвалась Эмбер с механической, почти бронированной усмешкой. Прислонилась к обледенелым перилам, и профиль её на фоне горделиво стоячих огней выглядел шершавым, почти графичным наброском; из него во все стороны будто шипы проволоки торчали звёзды. В попытке улыбнуться рвано дрогнула губа, зарницы преломились в радужной оболочке.
От неё развевался кофейный дымок, низкоинтенсивно — пахло мокрой тканью куртки и той неуловимою, бриллиантовой чистотой, какая бывает только в этой части Анкориджа. Удивительно, в спектре больше не было инфекционного душка таблеток, сиропов, капель, настоек: вся её токсичность мгновенно спала.
Постояли над водою. Плиты разбивались, стукаясь друг о друга в приливных волнах. Дождь по осени моросил в поисках ямок и оврагов, оформившихся теперь в клокочущую рябь лужиц, и залив был будто поставлен в раму. Далеко в стороны сиял вечер, голос его звенел застывающими в воздухе нитями, пронизанными свежестью и мокротой.
Луна поливала деревья мятно-кокосовыми муссонами.
— Дани говорит, что зимой нужно учиться у деревьев функциональной апатии, — вспомнила Холли, глядя, как пар от её дыхания поднимается вверх, смешиваясь с постзакатною пылью.
— Дани чёртов гений, — Эмбер бессердечно рассмеялась с некоторой присущей ей усталостью. — Но мы не деревья, Холли. Нам всегда нужно… обо что-нибудь тереться, чтобы вырабатывать статику. Даже если от этого летит искра.
Она улыбалась так, что сумрак берега, падающий на них тенью, напитался лентами пурпура с неба — и стал почти солнечным.
Они пошли дальше по тропе, вдоль зубцов замёрзшего пляжа, густого от снега, звенящего чайками, тоскливого, — к западу, где долька солнца окончательно растворялась за апельсиновыми палочками леса. Небо было абсолютно чистым, бездонным и холодным, как жидкий гелий. Воды и неба было правда очень много, они двоились повсюду, топили набережную, возвышались над Холли, ласкали крышу Аврора-порта, отбивали малахитовой зеленью в разветвлениях стеклянных панелей.
Потоки ледяной соли и осадков уходили глубоко в доски пирсов, змеились коллекторами, трубами и грунтовыми течениями под городом, завязывались кошачьей колыбелью где-то под гидравлическим распределителем. Казалось, что если сделать один неверный шаг, залив втянет их в подземные каналы, пропустит через насосы и выбросит обратно в виде ледяной крошки.
Лицо Эмбер было неизменно изнурённым, страдающим, когда она произнесла:
— Я говорила с твоим отцом. По поводу Эммы.
— Ого, — осторожно — лишь бы не спугнуть новое откровение — выдохнула Холли. — И… что?
— Могу быть честной? — в пустоту. — Я завидую его блаженному неведению. Он убеждён, просто убеждён, что во всём этом есть какой-то криминальный оттенок. Ему легче поверить в анонимного преступника, чем в то, что Эмма сама шагнула под поезд, — Эмбер явно сделала над собою какое-то таинственное усилие, по контуру её белка пробежал осоловело-блёклый лучик и импульсом устремился в солнечное сплетение Холли: — Вы все, видимо, так думаете, да? Что ты чувствуешь сейчас? Что ты думаешь? Что у тебя на душе?
Холли самую малость нервно сглотнула и постучала пальцами по телефону в кармане:
— Я не знаю? — хрипловато и неосмысленно бросила она и сразу оробела. Спрятала голову низко-низко в шарф, чтобы из-под торца торчали одни брови. — Извини, Эмбер, я… если я начну думать об этом, я заплачу. Я не хочу плакать на морозе.
Почему-то ей было стыдно рассказывать обо всём Эмбер.
Почему? Почему-то было неприятно показывать, что у неё были чувства, и чувства были некрасивыми, жестокими, трусливыми, болели, как лопнувшие волыдри на ожогах, и нервировали, даже если их никому не было видно.
Как будто Эмбер сама не знала.
— Удивительно, что они вообще водили её к врачу.
— Да…
— Я просто хочу, чтобы ты понимала, что я не виню тебя, — ниже на полтона сказала Эмбер. То, как она это сказала и зачем, заставило Холли вывернуться под необходимым углом, чтобы посмотреть на неё, заслонившую нефтяные воды залива: красные скулы, разошедшиеся ноздри, губы потряхивало… Но она не отвернулась и встретила взгляд Холли открыто. — И
она тоже тебя не винит. Поверь мне, я знаю.
— Все это знают, — невнятно согласилась Холли, но Эмбер продолжала:
— Да, болеть депрессией — это неприятно и мучительно. Но ещё более мучительно находиться рядом с тем, кто болеет ей. Это так. Это правда.
— Я знаю.
— Ведь страшно заразиться, — она почесала лоб, закрыв лицо толстенным рукавом куртки, заставив Холли, наконец, отвернуться. — Это очень легко. Никто не хочет упасть в эту яму. Это не твоя вина. Так-то, честно говоря… Ты бы всё равно ничего не смогла сделать.
Холли покачала головой в неверии, лёгком недоумении и сильном отрицании.
— Что ты имеешь в виду?
Эмбер поморщилась. Не закурила, как обычно на морозе.
Пожевав губу, повернулась к ней сама:
— Люди не всесильны, Холли. Если бы ты попыталась остановить её, ей было бы тяжелее. Жила бы дальше с бременем того, что должна кому-то, — помолчав в поисках слов, добавила: — Не надо таких людей останавливать. Просто не надо. Они уже всё решили.
Холли хотелось ответить —
ну и что? Что с того, Эмбер? Что это теперь изменит? Но она лишь скептически повела плечом.
— Боже, Эмбер… — голос переломался неприятною — желчной — нотой. — Ты правда так думаешь?
— Я просто знаю. Я понимаю её.
— Эмму? — голос дрогнул.
Пара капель затекла на кожу, под шарф, не успев застыть на кромке глазного яблока. Под ступнями перемалывались снег и мелкие камешки. И нечто живое. Холли унесла взгляд высоко и зарыла в извивах коры, в заснеженных на одну треть тонких ветвях, в чём угодно, кроме Эмбер, но почему-то всё равно видела, как:
— Да, — та насупилась, помрачнела. — Я никогда не знала её лично, но я её чувствую. Она такая же, как и я. Прими то, что она это сделала. Тебе будет легче.
Конечно, подумала Холли, рано или поздно станет чуть-чуть легче, но — что дальше? Дальше…
Дальше-то что?
— Каким образом мне должно стать от этого легче? — самообладание её предсмертным воплем умоляло сохранять перед Эмбер маску хладнокровной осознанности, но та всё равно неизбежно слетела вниз. — Почему?..
— Потому что это честно, Холли.
Холли вытерла рукою в перчатке мокрые солёные дорожки на щеках: просто глаза заслезились от мёрзлого ветра, ничего такого. Капельки жгли подбородок, пока немягкий вздох залива не смёл их нежной рукою. Эмбер всё хмурилась где-то на периферии зрения и ничего не говорила.
— А что ты чувствуешь сейчас по поводу Жаклин? — спросила тогда Холли с дрожью от слёз в голосе, но храбро.
Эмбер покладисто вздохнула — наполнить лёгкие перед ответом, как перед прыжком на глубину; выиграть пару мгновений до продолжения. У неё моментально испарилась вся уверенность, что из голоса, что из движений — она испуганно спрятала руки за спиной, — что из радужек. Её брови сползли к переносице. И она немного, но подчёркнуто ядовито ответила:
— Я
хочу поговорить о ней, но я ненавижу это.
Холли внимательно ловила, как появляются углубления морщинок на её коже; глядела неотрывно, почти не моргала, пока веки не сомкнулись сами собою от холода и боли. Снежный шлейф, металлический привкус на губах, такой серый-серый привкус…
— Что именно ненавидишь? — она не хотела знать.
Кровь белошумно барабанила по вискам. От греха подальше отвернувшись, Холли стала разглядывать охристо-жёлтые окна в чужих домах далеко через дорогу, и сквозь гремучую циркуляцию услышала, как Эмбер опять вдохнула.
И выдохнула.
— Знаешь эти военные фотографии, получившие «Пулитцера»? — начала она, рукою ероша себе волосы, что от сырого января уже успели смешно завиться на кончиках. — Где на заднем плане — обугленные руины и трупы, а на переднем, в идеальном фокусе — красиво размазанная слеза на щеке репортёра. Чёрт возьми. Фотограф выставил такую диафрагму, чтобы весь этот ад превратился в эстетичное «боке», на фоне которого его собственная рана выглядит охренеть какой глубокой.
Оборвав себя внезапно, она по-волчьи сжалась и сомкнула губы с такой силой, что кольцо глубоко вдавилось в кожу; Холли почувствовала высокотемпературную, вскипевшую в ней ярость.
— Я не хочу так выставлять фокус, Холли. Я не хочу, чтобы её смерть была размытым фоном для меня. Для моей чётко прорисованной, чёртовой скорби. Ты понимаешь, эта история не обо мне.
— Понимаю, — неискренне согласилась Холли, так, что притворство в голосе скрывать стало просто бессмысленно.
Нет.
Эта история была о Холли. О её разрушенной жизни и о её разрушенной личности.
История Эммы закончилась, едва успев начаться.
И Эмма была сама виновата в этом.
— Правда понимаешь? — мрачно уточнила Эмбер и наверняка нахмурилась, хотя Холли её уже не видела.
— Правда понимаю.
Они пересекли грань забетонированной набережной, в глаза ударил нещадный лунный лазер, медленно плавящийся в соснах, — и Эмбер остановилась.
Замерла посреди кирпичей и ограждений, словно поставленный на паузу фильм под эффектом виньетки.
С залива на неё размашисто залетал ветер и швырял в лицо горсть вафельных мелких снежинок; путал горячесть дыхания с мерзким спиртом и металлическом налётом оседал на кончике языка.
За ней — проникала и ползла по снегу ночная зыбь мрака,
бездна, выхватывая из ореолов свечения лужи льда под ногами.
— Слушай, я… я не хочу разводить дискуссий о том, кому больнее, хуже и тому подобное, — прошипела она спесиво и тихо; пришлось прислушаться. Она больше защищалась, чем объясняла, и спорить с ней было невозможно. — Но ведь ты практически не общалась с Эммой, когда уехала. А Жаклин была рядом со мной каждый день. Каждый день без исключений. Она была для меня не просто сестрой, она была для меня всем, — её дыхание стало прерывистым — хаотичные, неглубокие вдохи, свидетельствующие о стремительно нарастающей гипервентиляции, побудили Холли как можно быстрее сократить установленное Эмбер расстояние. — Никто никогда не понимал меня так хорошо, как она, никогда никогда не был мне так близок. И никогда не будет. Я потеряла… абсолютно всё. Я осталась одна в этом. Я потеряла её навсегда. Тебе не понять этого.
Она впилась с крепким убеждением Холли в глаза, будто бы пыталась убедить в своих словах кого-то третьего, присутствующего в их разговоре на задворке.
— Тебе… страшно? — Холли спросила очень робко, так, словно её заставили. — Быть одной в этом?
Эмбер выпрямилась, поджала губы в одну полоску, в конце концов выдохнула:
— Заткнись, чёрт возьми.
— Серьёзно.
— Нет! — перешла на крик; и он, надрывный, не встретив сопротивления в стерильном воздухе, будто взорвался.
Её затрясло. Каскадный отказ всех защитных барьеров, так долго удерживащих организм в стабильности, набросил вуаль слёз на её глаза, а затем на всё лицо по периметру, а затем на одежду.
Холли подхватила её за локти, боясь обнять, но не рискуя оставить без касаний вовсе, — и Эмбер вцепилась пальцами в её плечи: болезненно, неконтролируемо.
Было жутко видеть её такой… потерянной? Она ведь всегда находила, что сказать, и запросто могла поставить кого угодно на место, а теперь... Теперь она просто пропадала куда-то в чёрную дыру? Отчаянно утирала без конца вылезающие слёзы? Виновато опускала голову? Дрожала?
Её колени подогнулись, теряя координацию, и Холли, задействовав все свои резервные мощности, не позволила её телу рухнуть на обледнелую землю — перехватила за талию и повела к ближайшей скамейке.
Хаотичные и разрушительные движения Эмбер не смогли противостоять её мёртвой хватке. Бушующая, разваливающаяся на части система упала на покрытые микрокристаллами инея доски скамьи, потянув Холли за собою, так что она упёрлась подбородком в её колючий, будто наждачная бумага, шарф и просто чувствовала, как Эмбер сотрясается от рыданий, как бьётся с кризисною частотой её маленькое истасканное сердце, готовое разорвать грудную клетку в клочья.
— Я здесь, — шепнула Холли в её холодное ухо, хотя собственный голос дрожал от напряжения. — Я держу тебя. Слышишь?.. Я здесь.
Персональное тепло уходило сквозь слои одежды, пытаясь компенсировать дефицит энергии в теле Эмбер постфактум, не решаясь задержаться на лишнюю долю секунды.
Над заливом звездообразования от кроваво-алого плавно таяли к тёмно-синему; на кластерах потихоньку стирались сотни неярких расплывчатых точек-светил, глушащиеся тучами, туманностями, сцеплялся с замысловатыми телами серебристый серп. Никого, ни людей, ни собак, ни воронов здесь не было, лишь силуэты зловещих и глухих, но совершенно неподвижных сосен в мегапарсеках за их спинами.
Торговые центры закрылись, магазины засыпали огороженные, горели только сигнальные лампы.
Эмбер медленно повернула голову. Её лицо, размякшая и раскрасневшаяся от слёз кожа, в синей дельта-волне портовых фонарей блестела, будто карта повреждённой территории. Она взглянула на Холли расфокусированными глазами-ракушками в безоружной, неприкрытой дезориентации.
— Холли… — прошептала, едва различимо в ветряном гуле. Её ресницы подрагивали на морозе.
Прежде чем Холли успела провести анализ следующего шага, Эмбер подалась вперёд.
Этот поцелуй был… не совсем таким, каким она ожидала.
Не из тех, что описывают в инструкциях по социальной интеграции. Больше похожий на попытку экстренного переливания крови, беспорядочный и отчаянный жест модуля, находящегося на грани полного отключения.
Когда их губы встретились, а точнее, когда чужие накрыли её, делясь кислинкою влаги, кислинкою зимы, Холли зафиксировала каскад сенсорных перегрузок. Землистым мороженым воздухом впадинки под глазами, подбородок, вены на шее огладили серо-синие клешни бриза. Минусовая температура вне человеческой оболочки показалась вдруг чрезмерно высокой.
И был… укол; индукционный, электрохимический. Только спустя несколько секунд Холли поняла, что это было металлическое кольцо на нижней губе, как барьер или ступенька, об которую она споткнулась, прежде чем пробраться глубже и по незнанию оцарапать язык. Микроскопический дискомфорт, уперевшись ей в зубы, зацепился за уголки рта, оставил прохладные, почти незаметные дорожки давления.
Эмбер была ледяной: обожжённый морозом рот изверг перегретый пар сбитого дыхания. Эмбер была странной на вкус: сладкой от недавно выпитого латте и солёной от попавших на язык слёз. И, боже, подумала Холли, хорошо, что никто их не видит, потому что выглядят они, должно быть, чудовищно нелепо.
И Холли была так близко к её коже, к серо-чёрному свитеру, что удушливо-шёлковый шлейф карамели, аккрецирующий в волокнах шерсти, заполнил все рецепторы.
Она почувствовала, как пальцы Эмбер — грубые, тянущие металлом и холодом — судорожно впились в её куртку, заставляя вздрогнуть от непостижимого количества нежности в одном, и то машинальном, жесте, и словно уговаривая ответить — и Холли ответила; она закрыла глаза, позволяя рациональной архитектуре рухнуть.
Она стала вторым полюсом в электрической дуге. Поцелуй был шершавым, как лёд залива, и болезненным, как январский воздух, но он был самым честным сигналом, который когда-либо проходил между ними.
Так хотелось запечатлеть мгновение в памяти, и чтобы оно не кончалось, и чтобы вечно стояла эта сахаристая лунная ночь, мрачная небережная, надир северного холма под боком; чтобы эти деревья, между которыми проёмы воздуха свистят звонко, обнажённые сугробами капилляры спящей земли, грязь и вода — не чистая и мерцающая, — ледяная, замораживающая ноги и кожу — вот она, ночь. Экстренная синхронизация разрозненных сигналов. Не страх и не шум, лишь пробивающая насквозь нежность — и Эмбер, сейчас, рядом.
Так хотелось, чтобы это никогда не заканчивалось, но Холли стало трудно дышать, поэтому она разорвала поцелуй и немного отвернула голову.
Воды постепенно усмирялись, город готовился к страшной и непредсказуемой ночи, занавешивал окна и включал за шторами сгущённый томительный свет: люминесценция тепла и защищённости.
Она закрыла глаза.
— Твои родители дома? — отстранившись на пару дюймов, прохрипела Эмбер.
— Уехали на чью-то вечеринку, — прошептала Холли, не поднимая век, потому не увидела, но почувствовала, как Эмбер улыбнулась возле её скулы.
︎✶
Салон последнего автобуса был как термостойкая капсула, обособляющая их от кошмара январской ночи. В безмолвном транзите оставался один заунывный шум обогревателя, пытающегося справиться со льдом на лобовом стекле. Почти всю поездку Холли просидела, вжавшись в обшивку, разглядывала нестриженные ногти на своих пальцах и пыталась уменьшиться — от нетерпения и, наверное, жажды, которая в низу живота наросла до пика и готова была, рокоча, рассыпаться на кусочки.
Взывая и анализируя все эти слова, выплюнутые Эмбер на берегу, она чувствовала, как подступает, грозя задушить, к верхушке горла омерзительное чувство
обиды, наполняя лёгкие, трахею, полость рта колючестью крапивы. Потому что Эмбер могла думать что угодно, но Холли в самом деле понимала её. Люди всегда больше, чем само чувство любви, поэтому неудивительно, что скорбь от их потери возвышается над выжившими. Холли
понимала это. Как никто другой.
Эмбер со свойственною ей, удушающей изнурённостью не произнесла больше ни слова, и Холли тоже молчала, потирая ладонями пылающее румянцем лицо. Но хаотичные, угловатые и обособленные границы Эмбер, казалось, запрашивали непрерывное тактильное сопряжение, поэтому она держалась очень близко даже на широких обшарпанных сидениях и зачем-то сжимала её руку. Ещё на остановке она положила ладонь на бедро Холли, будто хотела зафиксировать присутствие в её физическом поле.
И даже когда они вошли в привычную базу химических реактивов дома, Эмбер её не отпустила.
Она разулась, не расстёгивая куртку до конца, и сразу шагнула к Холли, утыкаясь лбом ей в плечо, будто расслабив спицы, на которых держалась шея. Вся лавина её тела стала — на грани вскрытия — мягкой, почти беззащитной — полной противоположностью той грубой, слегка угловатой Эмбер, которую Холли знала до этого; словно она хотела занимать как можно меньше пространства. Холли сама стянула с неё куртку, и Эмбер обхватила её со спины, пока она вешала одежду. Её руки плотно замкнулись на талии Холли, подбородок немягко опустился на плечо.
Повсюду было прозрачно от тишины, Феликс не вышел поздороваться. Осталось пекло дыхания на затылке, мерный, чуть замедленный, как будто бы, стук сердца, сквозь все виды тканей прижатого к лопаткам…
Изголодавшейся за затянувшуюся зиму по теплу Эмбер очень по-смешному требовался постоянный физический контакт, как астронавтрке, вышедшей в открытый космос без страховочного троса, которой теперь жизненно необходимо держаться за обшивку корабля.
Холли облизывала зубы, ожидая. Перебирая в уме глупые и инфантильные вещи, которые хотела, но не могла озвучить.
В спальне царил, как элемент миража, сдавленный контрастами полумрак-росчерк, разбавляемый лишь слабым оранжевым свечением индикатора увлажнителя воздуха — маленькая точка на панели приборов, обозначающая, что система контроля климата функционирует исправно; организовался световой карантин. За окном свистел январский воздух, но здесь, за баррикадой четырёх стен, температура была стабилизирована.
В темноте контуры Эмбер, замершей у края постели (незаправленной, на которой в отчуждении лежали книжки Холли), размылись, но её внутреннее напряжение было безошибочно обострённым — тревога переходила в амплитудные, нарастающие каждый раз, когда ей приходилось выходить из своей брони, колебания.
Вдруг она до головокружения медленно потянула вверх подол свитера, скованным, почти болезненным жестом, и сняла его, бросив на пол. Без полновесной махорчатой оболочки, служившей ей щитом от внешнего мира, она предстала перед Холли удивительно беззащитной: с зябкими мурашками, бегущими по предплечьям. На ней не было компрессора-биндера, ни лифчика, ни майки, но вместо того, чтобы показать себя без одежды, она прикрыла руками ключицы и сказала: убери свет.
Холли не стала спорить и выдернула шнур увлажнителя из розетки.
Подошла ближе, с хорошо отпрактикованным спокойствием сокращая — бездумно — расстояние до минимума, и, невнятно соображая, пока глаза привыкали к темноте, ласково, уверенно отвела руки Эмбер от её груди, а затем надавила на плечи, заставив сесть на кровать, сама упав на колени перед изножьем, смотря снизу вверх. Внутри плескалась накопленная до предела нежность, едва сдерживаемая кольцами радужек и стянутыми осмотрительностью нервами.
Хотелось просто касаться, — и она повела ладонями по коже Эмбер, неторопливо; аккуратно исследуя ландшафт, изламывая лунные лучи, падающие на изгибы, обходя зоны, которые вызывали наибольшее отторжение скукоженными мышцами, и фокусируясь на нейтральных точках заземления — рифе шеи, выступивших лопатках, остывшей коже вдоль бугорков позвоночника.
Эмбер опустилась на постель и потянула Холли за руку.
— А… как же… — выдохнула Холли хриплым шёпотом ей на кончик носа, едва слышно, потому что голос не слушался, — твоя девушка?..
Эмбер как будто бы с тоскою мотнула головой, как будто бы здравый смысл подсказывал ей что-то, что она не хотела слушать.
— Забудь об этом.
Спальню в видимом диаметре полоснуло скрипом пружин и вывернуло наизнанку. Даже уверенные в том, что родителей не было дома, и даже несмотря на то, что обеим за двадцать, они старались быть тихими, — и синхронно вздрогнули, когда сквозь щель неприкрытой двери в комнату проник Феликс.
Без сдавливающего доспеха тело Эмбер выглядело совершенно иначе, непривычно мягкое и непривычно уязвимое перед холодным воздухом спальни, но на коже ещё оставался биометрический след сцепления — глубокие красноватые полосы, вдавленные отпечатки стёжек плотной эластичной ткани. Будто линии тектонического разлома на спутниковой карте. То, с каким трудом, какой ценой ежедневно она пересобирала свои части и контуры для
правильного чертежа.
Уводя плечи вперёд, она пыталась прикрыться, не используя теперь руки. Её лицо перечеркнуло болезненной, колкой судорогой стыда, так что Холли почти,
почти поверила, что это была настоящая рана, к которой ей по неизвестной и, быть может, необъяснимой, невоспроизводимой причине дали доступ, и у неё было миллион мыслей о том, как бы отдать Эмбер должное.
Щёки жгло смущением с непривычки. Холли нависла над Эмбер, но завеса волос, излучина, отрезавшая их обеих от мира, спутанными от пота лианами помешала рассмотреть её лицо, — и всё же даже во тьме она заметила, впервые: ресницы Эмбер стали настолько длинными, что запутывались на кончиках. Она ничего не понимала — только чувствовала, как в черепной коробке плавает мозг — это была первая её близость за двадцать три года, она понятия не имела, что делать. Она ничего не знала о себе.
Сердце билось со всех сторон, отовсюду, из каждой материи, но это было не её сердце.
Она наклонилась и долго водила носом за ухом Эмбер, а потом невообразимо медленно повернулась коротко поцеловать её в холодный рот. Кислинки влаги и зимы. Взглянула в (позеленевшие в полутьме) глаза, прежде чем бережно спуститься ниже, к основанию шеи, и дальше — цепляя губами торчащие ключицы; кожу и кости, словно пробитые током, за хрупкость которых, судя по оторопи, содроганиям и попыткам прикрыться, Эмбер было немного стыдно.
«Виновна» была размытая с апекса и чёрно-серая через букву.
Холли подумала, может ли она ненавидеть Эмбер за то, что та претендует занять место Эммы, или, скорее, Холли сама толкала её к этому месту, поэтому ненавидеть можно было разве что саму себя. Она знала лучше всех, что травма оказывает интересное влияние на способность мозга формировать воспоминания о событии, и потому, исследуя руками тепловой график из мышц и кожи, она надеялась, что Эмбер на этот раз запомнит всё так же тщательно, как запомнит Холли, — и, возможно, в следующий раз, когда захочет уйти, проявит к ней больше сострадания.
Она задалась вопросом, видела ли Эмбер её насквозь в тот момент, могла ли она прочитать её мысли с той же лёгкостью, с какой читала манифесты, и почему-то решила, что да, и это напугало её.
Со всей нахлынувшей ласкою она целовала шрамы на руках Эмбер, её гладкие волнистые рёбра, ямочку между ними — из-за парфюмированного кондиционера (ещё из этого дома), по какой-то причине осевшего на ней (возможно, из-за того, что она носила свитер не снимая), пахло удушливым зарядами молнии, забившими грозовое облако, и накалённым железом, — её смуглую за одеждами кожу, которая под губами постепенно теряла ледяную текстуру, становясь живой и горячей; целовала так долго, что лёгкие начало жечь вместе с корнями волос на голове, где касались, задевая виски и веки, намеренно или ненарочно чужие пальцы.
Необычно податливая Эмбер горячечно, сосредоточенно вздыхала, прижималась к Холли, обхватив обеими руками и словно пытаясь полностью растворить контуры в плазме достаточно предсказуемого и совершенно точно безопасного тепла; утыкалась лицом в её шею, перебирала, по дороге путаясь в своих и чужих пальцах-бабочках, волосы так, словно они были сделаны из сапфирового стекла. Она была так близка, что казалось, что находилась вне своих внутреннего и телесного контуров. Между ними просто не осталось дистанции. Они сблизились, как пара сломанных механизмов, которые соприкасаются обнажёнными проводами.
Они спрятались на отшибе Абботт Луп, в лиминальной спальне, ночь была зимней и звёздной, и Эмбер принадлежала ей. Холли никогда бы не подумала, что это произойдёт даже в теории. Ни здесь, на кровати Эммы, ни сейчас, ни когда-либо ещё.
Эмбер отодвигалась скованными и кусачими толчками, поглубже вжималась в матрас, остервенело прятала лицо в извиве локтя каждый раз, когда Холли смотрела, разворачивала бедро так, чтобы минимизировать площадь касания, но её пальцы продолжали — нескоординированно, превращаясь в силовое воздействие, — цепляться за швы на толстовке Холли, натягивая до треска, и казалось, что она совсем оттолкнёт и рассеется на пустом конце кровати, но нет — не отталкивала.
Холли плавно смещалась ниже, чувствуя горячую аритмичную пульсацию под собою, исполосованную перебоями и скачками.
Усевшийся на подоконник Феликс украдкою подглядывал из-за листов хойи.
Живот раскалывался от жара, наэлектризованный во всех внутренних органах. Их сплетённые тени-паттерны утонули в глубокой тьме ночи. Их прерывистое дыхание заполнило комнату, и весь дом, и весь город.
Это было совсем не так, как описывают в инструкциях по социальной интеграции. Планета не сошла с орбиты, а время продолжало идти как шло, вопрос был лишь в том, что будет дальше.
Что дальше? Теперь, разглядев друг в друге то, что они видели только в отражениях в зеркале, случилась вспышка, обратить вспять которую было уже невозможно.
— Холли, нет, — осторожно касаясь взглядом, прошептала Эмбер вдруг так оглушительно, что было слышно, как колечко в её губе ударилось о зубы. — Я… я не принимала душ. Типа… пару дней.
Дышала затруднённо: грудь то подскакивала, то проваливалась, вдохи стали сдавленными, с влажным тембром и паузой перед каждым.
— Всё в порядке, — Холли вернулась к её животу, согревая выдохом выгнутые, стеснённых рёбра. — Я всё равно не умею это делать.
Остаточные вещи засели в скобках.
Хотелось чего-то большего.
Она поцеловала Эмбер в висок, заполненный тонкими синими ручейками, в холодную мочку уха, в напряжённую линию шеи, терпеливо выжидая, пока вал паники не капитулирует.
В фазе затишья она продолжала медленно водить кончиками пальцев по её спине, всеми изломами наружу, прослеживала заставу каждого позвонка — хрупкую, угловатую ось, на которой держалась вся хаотичная конструкция. У неё болели от поцелуев обветренные набережной, обмороженные губы, подвергшиеся термическому стрессу, мышцы кистей ныли от перенапряжения.
Они лежали вплотную, переплетённые ногами, укрытые темнотою и защищённые от холода двойными стёклами. Холли прижалась губами к влажному лбу Эмбер, покрытому влажными волосами, будто саваном, пока щекотливая, слабо щемящая нежность ещё бурлила в жилах.
Она задавалась вопросом, осознавала ли Эмбер горьковатую на вкус пыль потери, покрывшую её тело — придававшую эпидермису крапивный налёт, и чувствовала ли такую же на Холли.
— Расскажи что-нибудь о Жаклин, — негромко попросила она, не озадачивая себя тактичностью, потому что казалось, что это больше не нужно.
Эмбер не вздрогнула: но выглядела так, словно её разбалансированный разум опустел от всех мыслей. Холли почувствовала, как под её ладонью в чужом животе на мгновение замерли все мышцы, будто кусок провода расплавился — и заискрился.
— Она… — Эмбер сделала медленный, неокрепший вдох, утыкаясь носом в ключицу Холли, и улыбнулась: легонько, но ощутимо, искренне — необъятно широко, сморщив нос. — Она всегда носила очень много браслетов. Она любила читать истории про альпинистов, рейнджеров, знаешь, и, я думаю, возможно, она хотела заниматься волонтёрством в будущем. Ей нравилась медицина… психология, нейронауки. У неё были огромные для нашего города амбиции.
Холли продолжала медленно гладить её по плечу, создавая ровный тактильный фон, ощущая, как сама тает на скомканном одеяле, превращаясь в жидкость и просачиваясь сквозь подушки. Откуда-то с задворок сознания приливала скорбь — за девушку, которую она не знала, за тоску, которую та оставила Эмбер, милой, беззащитной Эмбер, и за жестокость её последних дней на Земле.
Любить человека, который хочет стереть своё существование — это неописуемое бунтарство.
Тёплая, безвинная слеза упала на кожу её шеи.
— Она завела попугая, хотела завести мышку или хомяка, — в сонную артерию продышала Эмбер. — Однажды она сказала:
всё это не важно, ведь люди всё равно скоро всё уничтожат.
Её охрипший и надреснутый голос звучал как самый честный ответ. Боль, которую она транслировала, была острой, пульсирующей и невыносимо реальной.
— Она была хорошим человеком, — тихо сказала Холли, разлепляя склеенные трусостью связки, целуя её в плечо, бережно и глубоко, хотя у самой щипало в глазах. — Очень, очень хорошим.
Плечи её ломило от неистовой хватки. Плечи Эмбер стали острыми, как ледяные забереги у причала.
— Я ненавижу, что мне нужно, чтобы ты меня трогала, — вдруг призналась она вибрирующим от тёмной злобы голосом. — Я не умею дышать чистым воздухом. Я чувствую себя…
— Эмбер.
Холли приподнялась на локтях, чтобы возвыситься и в таком положении посмотреть на Эмбер — так, чтобы она испугалась. Одумалась. Сделала хоть что-то со своим диким, колючим упрямством.
— А ты? — Эмбер прищурилась, подняв голову и задев носом чужую ключицу, и в её глазах мелькнуло что-то острое, но мгновенно истёрлось. — У тебя скоро закровоточат губы. Скажи мне, тебе не кажется, что от нас пахнет гарью? Что мы обе…
— Нет, — солгала Холли.
Коснулась языком ссадины на нижней губе.
Эмбер замерла: её волчья злость вдруг наткнулась на эту абсолютную, клиническую безысходность и дала осечку. Потому что грязная неопрятная ложь после такого труднозатратного акта правды обожгла сеточку гидротехнических узлов от слёз на её щеках.
Потому что болезненное открытие; потому что болезненная нагота. Потому что детский вопль неверия в голосе и затем — колыхание надежды.
— Хорошо, — лицо Эмбер до краёв наполнилось улыбкой; какое-то смирение дрезебжало в ней, брызгало, словно мороз. — Хорошо, Холли. Извини. Я могу остаться?
— Конечно, — ответила Холли.
Должно было найтись слово получше. Оно вертелось у неё на языке.