⊹──⊱✠⊰──⊹
Мысли крутились о разном, и это «разное» было похоже на клубок ржавой проволоки, которую невозможно распутать, можно только глубже засадить её под кожу. Допустим, о ком говорила та девочка? И говорила ли она вообще правду? Детское чутьё не обманывает. Но чутьё и правда — разные вещи, разделённые пропастью интерпретации. Девочка могла видеть сон, который приняла за реальность. Могла говорить о ком-то, кого Джордж ещё не встретил. Могла просто цитировать слова, услышанные от взрослых, не понимая их смысла. Но хуже всего было другое: а если она сказала правду? Если действительно существует некто, кому Расселл «понравился» той ночью? И если это так, то кто этот наблюдатель, и почему его интерес пугает больше, чем явная угроза? Как такое маленькое чудо могло попасть в лапы этой обители? Виктория — ребёнок, который должен рисовать цветными мелками на асфальте, играть в догонялки с другими детьми, задавать глупые вопросы взрослым, а не бродить среди белых халатов и запаха хлорки... Что стоит сделать, чтобы твой собственный ребёнок ни за что не оказался душевнобольным? Наверное, нужно сначала завести этого ребёнка. А для этого нужно то, чего у Джорджа никогда не было и, как он подозревает, уже не будет. Вообще Джорджу рано думать о семье...Или уже стоит? Детективу было двадцать два года, и пока что карьера интересовала его больше, чем чьи-то тёплые ладони или уют, обещанный сентиментальными ромкомами. В двадцать два он уже видел больше смертей, чем большинство людей увидят за всю жизнь, и каждая из них оставила свой след где-то на изнанке сознания, где хранятся те истины, которые нельзя произнести вслух. Всё потому, что Расселл был не такой, как обычные люди. Он мог чувствовать настолько глубже, что это чувство становилось физическим бременем, похожим на лишний орган, который нельзя удалить. В мыслях он воспроизводил моменты убийства с точностью до девяноста процентов: запах страха, последний выдох жертвы, блеск в глазах убийцы в ту секунду, когда граница между человеком и зверем исчезала навсегда. Цепочки, которые он создавал, всегда были верны, и эта непогрешимость пугала его самого сильнее, чем любого из коллег. Детектив умел играть с убийцами, иногда специально по их правилам, просто потому что становилось скучно. Он мог их чувствовать, читать, задевать за больное место, бить в их ахиллесову пяту. Он был раковой опухолью каждого убийцы, той самой, которую невозможно выжечь, потому что она уже проросла в организме. И в этой способности было что-то от святости и что-то от проклятия одновременно: он видел тьму других, но никогда не мог разглядеть собственную. А для семьи нужно было заводить отношения, общаться с людьми, терпеть их привычки и прощать слабости. Но это было сложно. Сложно, потому что как только ему кто-то открывался, Расселл начинал анализировать их. Он не мог выключить этот механизм, потому что он работал всегда, даже во сне, даже когда Джордж отчаянно хотел просто побыть человеком. Он никогда не ждал от людей ничего конкретного, но при этом каждый раз разочаровывался, находя в них то, что искал: страх, ложь, эгоизм, способность предать при первой же возможности. Он не ждал адекватных взаимоотношений. Не ждал любви. Не ждал понимания. Он мог запросто переспать с девушкой, но не чувствовать того, что все так привычно называли любовью. Не знал никаких бабочек в животе. И не хотел знать. Потому что бабочки, как он подозревал, очень быстро превращаются в моль, которая точит одежду изнутри, а потом остаётся только голая, уязвимая кожа и чувство, что тебя обманули. В свои пятнадцать, когда отец брал его с собой на дела, Джордж часто видел одно и то же: любовь — это когда у вас полная семья, и твой муж убивает тебя по пьяни. Или любовь — это подсыпать ему яд за измену, а потом плакать на похоронах так искренне, что даже следователи верят. Или любовь — это не выпускать из подвала три года, потому что «ты моя, и никто не получит тебя». Эти картины врезались в память не как трагедии, а как аксиомы . Любовь, понял для себя Джордж ещё подростком, это давно очерченное и давно избитое ощущение, которым люди называют неожиданную похоть, смешанную со страхом одиночества. Мерзость. Или, хуже того, ловушка, в которую попадаются те, кто недостаточно внимательно смотрит на руки своего партнёра, проверяя, нет ли там ножа. Джордж лучше позволит себе подарить его личность любимому делу, нежели влюбится. Потому что дело не просыпается однажды утром с мыслью, что ты ему надоел. Дело не требует говорить «я тебя люблю» в ответ на то, чего не чувствуешь. Выплывая из мыслей, как ныряльщик, который слишком долго задержался под водой и уже не уверен, увидит ли он солнце снова, Расселл поднял глаза и встретил Норриса, стоящего у его палаты. Ландо не просто стоял, а ждал. В его позе было что-то от кошки, застывшей перед прыжком: кажущаяся расслабленность, за которой угадывалась стальная пружина. Он натянул очень ехидную улыбку, слишком подозрительную, чтобы считать его доброжелательным. Эта улыбка не касалась глаз, ведь они оставались холодными, изучающими, как у того, кто привык смотреть на людей сквозь прицел. Нейрон доставил импульс быстрее, чем Джордж успел испугаться: он здесь за лекарствами. Расселл единственным кивком головы пригласил внутрь, и Ландо, словно лис, прошмыгнул за ним плавно, оставляя за собой лишь лёгкое движение воздуха, которое первый почувствовал затылком. Джордж подошёл к кровати Оскара. Его собственные пальцы казались чужими, когда они скользнули под холодный, липкий, как кожа амфибии, матрас . Он достал две мази. Одна из них была обезболивающим — тюбик с этикеткой, на которой ничего не было написано, кроме названия, превратившегося в бессмысленный набор букв. Вторая была заживляющей, с более тёмной упаковкой, от которой пахло чем-то травяным и одновременно гнилостным, как букет, забытый в вазе на две недели. И уже небольшой, использованный бинт, на котором Джордж заметил крошечные бурые пятна. Не кровь? Или кровь, но старая, почти превратившаяся в пыль. Когда предметы перекочевали в ямочки худых рук Ландо, взгляд пробил Расселла. Буквально пробил: от затылка до копчика прошла ледяная волна, и он почувствовал себя насекомым под лупой. Плохо. Это не обычный приём маньяков, хотел бы сказать Джордж, потому что привык классифицировать, раскладывать по полочкам, находить знакомые паттерны. Сотни дел, десятки убийц и у всех был свой ритуал, свои слабости, свои привычки, которые можно было бы предугадать. Но здесь было иное. Не та внутренняя тьма, которая питается страхом и болью, а удушающее исследование. Ландо смотрел на него так, будто изучал анатомию души через внешнюю оболочку, будто пытался понять, где у Джорджа находится та самая кнопка, нажав на которую можно прочитать его полностью. Джордж мог лишь поморщиться от тяжёлого взгляда, и это движение далось ему с трудом. Глаза Ландо были не просто тёмными, они были пустыми. В них не существовало той пустотв, которая означает отсутствие всего, а той, которая означает присутствие чего-то, что не хочет показывать себя. — Зачем они вам? — спросил Джордж, и его собственный голос прозвучал так, будто он откашлялся после долгого молчания. Тишина в комнате начала давить на виски, словно удушливый газ подобрался слишком близко, и Расселл вдруг понял, что в палате нет воздуха. Совсем. Или он есть, но им не дышит никто, кроме этих двоих. — Уверен, что хочешь знать? — Ландо игриво наклонил голову, словно собака, которая разыгралась и теперь ждёт, кинет ли хозяин палку или нет. Но в этой игривости не было ничего детского, а лишь опасность, насмешка над самим вопросом, лёгкость. А затем произошло это. Норрис, не дожидаясь ответа, поднял край своей робы, застиранной до полупрозрачности, и Расселл увидел. На его рёбрах, от нижнего края грудной клетки до талии, разместилась огромная гематома. Синий, фиолетовый, красный, розовый, тёмно-бордовый смешались в одну субстанцию — космос, только не живой и далёкий, а умирающий и слишком близкий. Цвета перетекали друг в друга, создавая иллюзию движения: казалось, что под кожей Ландо течёт не кровь, а какой-то другой, враждебный человеку океан. Джордж никогда не боялся крови. Он видел расчленённые тела, видел то, что остаётся от человека после падения с десятого этажа, видел лица, которые уже нельзя было опознать. Но эта гематома была другой. Она была живой. Она дышала в такт груди Ландо, и в её пульсации было что-то болезненно-прекрасное, как закат над полем боя, где ещё не похоронили мёртвых. — Прости, я не знал, — сказал Джордж, и это было скорее от шока, чем от сочувствия. Шока от того, что кто-то... Кто? Другой пациент? Санитар? Врач? Мог сделать это с другим человеком в месте, которое называется лечебницей. Шока от того, что Ландо носит эту боль в себе и не кричит. Шока от того, что Расселл — детектив, который должен был замечать такие вещи, не заметил ничего. — Мне не нужна твоя жалость, — лицо Ландо быстро изменилось, словно он достал щит, которым защищался от, чёрт возьми, Расселла! Он надел свои доспехи: взгляд стал жёстче, челюсть сжалась, плечи расправились, хотя это движение должно было причинять невыносимую боль. Только Джордж уже сейчас разглядел то, что не разглядел раньше: эти доспехи всегда были на нём, просто в другой окраске. В этой фразе было столько одиночества, что Расселл почувствовал его физически, как чужую руку, сжимающую его собственное горло. Ландо опустил край робы, и гематома исчезла за белой тканью, как исчезают страшные сны после пробуждения, но память о них остаётся навсегда. И затем он ушёл. Не попрощавшись. Не обернувшись. Просто вышел, оставив дверь приоткрытой, и его шаги затихли в коридоре быстрее, чем Джордж успел сделать вдох. А Расселл остался стоять посреди палаты, глядя на пустой дверной проём, и чувствовал, как дорога вопросов распадается перед ним на множество тропинок, каждая из которых ведёт в темноту.⊹──⊱✠⊰──⊹
Ровно в ту секунду, когда часы пробили семь, дверь палаты распахнулась с резким, металлическим скрежетом, который врезался в сознание Джорджа быстрее, чем он успел моргнуть. На пороге стояли двое санитаров с квадратными, непроницаемыми лицами, такие бывают у людей, которые видели слишком много и перестали удивляться. Рядом с ними застыл какой-то незнакомец, чей силуэт терялся в полумраке коридора, но даже эта размытость не могла скрыть его напряжения: плечи чуть приподняты, пальцы сжаты в кулаки так, что побелели костяшки. А в центре этой маленькой армии, как генерал перед строем, стоял Льюис. Джордж смотрел на них вопросительно, склонив голову набок с той идеально выверенной невинностью, которая даётся только годами актёрской работы на допросах. Он натянул маску растерянного новичка: чуть приоткрытые губы, чуть расширенные глаза, лёгкая морщинка между бровей, и внутри себя отметил, как легко, почти механически, его тело подчиняется этому притворству. Легко притворяться дураком. — А новенький, — протянул Хэмилтон, и его голос прозвучал как приговор, вынесенный заочно. Он покачал головой, такое простое движение, в котором читалось не просто недовольство, а глубокая, почти личная досада от присутствия лишнего наблюдателя. Будто Джордж был не человеком, а досадной помехой, мухой в его идеально выверенном порядке. — У нас плановый осмотр комнаты. — Оу, ладно, я понял, — ответил Расселл, и в этом «понял» было всё: и покорность, и согласие, и лёгкая тень испуга, которую он добавил специально, чтобы его сочли безобидным. Но он по-прежнему оставался на месте, сидел на своей койке, не думая даже шевелиться, и это неподвижность была его маленьким актом сопротивления. Льюис остро цыкнул языком, как удар хлыста, и шепнул что-то на ухо своему... напарнику? Заместителю? Джордж не мог разобрать слов, но тон был командным, почти шипящим. Однако незнакомец лишь резко отвернул голову с едва заметным фырканьем, и отошёл на шаг, дистанцируясь от заведующего. И тогда Джордж увидел его лицо. Он был красивым блондином, той особенной, почти пугающей красоты, которая бывает у статуй или у хищников, застывших перед прыжком. Но красота эта была холодной, как сталь, как лезвие ножа, только что вынутое из ножен. В его чертах не было ни тепла, ни уязвимости только точёные линии, высокие скулы, глаза цвета выцветшего неба, которые смотрели на мир с той отстранённой жестокостью, которая будоражила сознание. Джордж почувствовал, как где-то глубоко, на дне живота, шевельнулось что-то древнее, какое-то инстинктивное узнавание. Они опасны не потому что злы. Они опасны потому что им всё равно. Блондин скользнул взглядом по Джорджу один раз, от макушки до пят, и в этом взгляде не было ни любопытства, ни оценки. Было просто примечание: объект зафиксирован, учтён, классифицирован. А затем он резко кивнул санитарам, и комната превратилась в сущий ад. Они искали везде. С методичностью, которая могла быть только у людей, привыкших к обыскам, они перерывали всю комнату: выбивали из подушек перья, прощупывали матрасы, заглядывали под кровати, простукивали стены, словно надеялись найти тайник за обоями. Пыль поднялась в воздух и закружилась в лучах утреннего света, делая происходящее похожим на ритуальный танец, такой хаотичный, бессмысленный, но пугающий своей настойчивостью. Но они не трогали Джорджа и его вещи. Это было странно, почти противоестественно: будто он был невидимкой, призраком, который не имеет отношения к этой реальности. Или, наоборот, он был настолько важен, что его трогать запрещалось под страхом чего-то более страшного, чем выговор начальства. Пока Льюис общался с кем-то в коридоре, из-за чего голоса доносились приглушённо, как через толщу воды, незнакомец приблизился к Расселлу. Он двигался бесшумно, словно его ноги не касались пола, и когда остановился в двух шагах, Джордж почувствовал исходящий от него запах: не хлорки, не мыла, а чего-то острого, почти металлического, как запах крови, только что пролитой и ещё тёплой. — Как тебя зовут? — спросил он, и даже его голос был похож на острие ножа. Строгий, жгучий, если прикладывать к коже, холодный. В этом голосе не было приветливости, но не было и враждебности. Была только та особенная ледяная вежливость, которая хуже любого крика. — Джордж, — ответил Расселл, и его собственный голос показался ему слишком громким, слишком тёплым, слишком человеческим в сравнении. — А вы?.. — Нико Росберг. Я медицинский психолог, — сказал блондин, и Джордж почувствовал, как внутри него всё переворачивается. Медицинский психолог. В этом звании было что-то от двусмысленности, от той тонкой грани, где помощь превращается в контроль, а диагноз в приговор. Оу, чтож этого Расселл явно не ожидал. Он привык к врачам, к санитарам, к надзирателям. Но психолог — это другое. Это тот, кто смотрит не на тело, а на то, что внутри, и это было опаснее любого обыска. — Приятно познакомиться... — начал Джордж, но Нико перебил его мягким, но непреклонным жестом. — Я хотел сообщить тебе, что послезавтра у нас будет по два часа приёма в неделю. — Голос его не изменился, но в нём появилась лёгкая тень деловой обязательности, будто он читал инструкцию, а не разговаривал с живым человеком. Джордж быстро смекнул, что это типичная игра Нельсона. Он хотел создать плотную, многослойную, непробиваемую иллюзию, что здесь действительно лечат, что здесь действительно помогают. Помогал ли он на самом деле или только усложнял игру в кошки-мышки, оставалось загадкой, которую Расселл не мог разгадать сходу. Но для него это становилось лишь очередным бременем, ещё одной тяжестью на плечи, которые уже гнулись под грузом этого места. Главная задача висела перед глазами и горела красным светом, как сигнальная лампа на приборной доске, когда топливо на исходе. Искать. Расследовать. — Парни, ищите лучше, — голос Льюиса прозвучал из коридора, и в нём слышалась та особенная повелительная нотка, которая заставляет людей подчиняться не разумом, а спинным мозгом. Джорджа раздражал этот голос. Льюис был главным, и он чувствовал это каждой клеткой своего тела, каждой складкой своей одежды, он пользовался своей властью как оружием, как хирург пользуется скальпелем, не задумываясь о том, кому причиняет боль. И кажется, не только Расселла это бесило. Нико, стоящий напротив, закатил глаза. Жест, который был бы дерзким для подчинённого, но здесь, в его исполнении, выглядел как констатация факта. Он уложил руки на груди, скрестив их в защитном жесте, и смотрел на Льюиса с той особенной усталостью, которая бывает у людей, слишком долго спорящих с неразумными. — Нико, ты сообщил ему? — спросил Льюис, входя в палату. — Ага, — ответил блондин, не утруждая себя поворотом головы. — Тогда что ещё? — вопрос прозвучал как приказ, как вызов, который нельзя было оставить без ответа. И тогда Нико резко развернулся к нему всем корпусом, с той собранной яростью, которая не кричит, а прожигает взглядом. Его глаза стали холоднее стали, и в них вспыхнуло что-то, что Джордж не ожидал увидеть: страсть. Не истерика, не каприз, а настоящая, выстраданная страсть к тому, что он считал правдой. — Ты прекрасно знаешь что, — сказал он, и голос его стал тише, но от этого только острее, как заточенное лезвие перед ударом. Льюис лишь вздохнул, таким бывает тяжёлый, усталый вздох человека, который повторяет одно и то же в сотый раз и уже не надеется быть услышанным. — Кажется, я сказал нет, — произнёс он с той терпеливой жестокостью, которая присуще родителям, отказывающим детям в игрушках. — А кажется, это будет прорыв в истории! — голос Нико дрогнул от той силы, которая ищет выход и не находит его. — Ты просто закрываешь на это глаза, как и другие. Ты боишься смотреть правде в лицо, потому что тогда придётся признать, что ты был не прав все эти годы! — Нет, это просто бессмыслица! — Льюис отрезал ровно, словно проводил скальпием по живому телу, и в этом «нет» была вся его власть, весь его опыт, вся его уверенность в собственной непогрешимости. — Если ты считаешь, что самый умный, так пойди и докажи! Но потом, когда ты придёшь и будешь ныть, что тебе не поверили или пальцем у виска покрутили, за это получу я! Не ты, а я! — Нет, Льюис, ты боишься, — Нико сделал шаг вперёд, и в этом шаге было что-то от охотника, который загнал свою добычу в угол, — Ты боишься, потому что... Ты такой же! Воздух в комнате сгустился до такой плотности, что Джорджу показалось, его можно резать ножом. Санитары замерли, забыв про обыск, и смотрели на начальство с той смесью страха и любопытства, которая бывает у зверей, наблюдающих за дракой вожаков. Джордж стоял неподвижно, впитывая каждое слово, каждое движение, каждую тень эмоции на лицах этих людей, и внутри него работал механизм анализа, неумолимый, холодный, как часы. Они спорят о чём-то важном. О чём-то, что выходит за рамки обычной административной рутины. Нико верит во что-то... в какой-то прорыв, в какое-то открытие, и эта вера делает его опасным для системы. А Льюис защищает систему, потому что система — это он сам. — Заткнись и проваливай! — взорвался Льюис, и его лицо исказилось гримасой такой чистой, такой незамутнённой ярости, что Джордж невольно отшатнулся. В этом крике было всё: и страх потерять контроль, и гнев на того, кто осмелился бросить вызов, и что-то ещё, более глубокое, почти паническое. Они боятся друг друга, понял Расселл. И это делает их уязвимыми. — Спасибо, друг, — Нико усмехнулся, и в его улыбке была такая горечь, что Джордж почувствовал её на вкус. — Когда я получу Нобелевскую премию за это, не присваивай себе заслуги за поддержку и помощь. С тобой или без тебя, я сделаю это. И когда он выпустил последнее слово, почти шёпотом, но с такой силой, что оно повисло в воздухе и зазвенело, как разбитое стекло, то лишь развернулся и быстрыми шагами покинул палату. Его шаги затихли в коридоре, и вместе с ними ушло напряжение, оставив после себя лишь липкую, гнетущую тишину. — Идиот, — пробормотал Льюис себе под нос, и в этом слове была такая усталость, что Джордж почти посочувствовал ему. Почти. — Его быстрее посадят или упекут в больничку. Он покачал головой, и в этот момент его взгляд упал на Джорджа, и застыл. В этом взгляде было что-то новое: осознание, что здесь был посторонний, что он слышал, что он видел, что он стал частью чего-то, чего не должен был касаться. Расселл почувствовал, как холодок пробегает по позвоночнику. — Пшёл отсюда, — сказал Льюис, и в его голосе не было гнева. Была только угроза, тихая, как дыхание убийцы перед ударом. — Что? — переспросил Джордж, хотя прекрасно слышал. — Уйди с глаз моих, — повторил Льюис, и теперь его глаза смотрели на Расселла так, как смотрит голодный и разозлённый зверь на добычу, которая слишком близко подошла к его логову. Ещё мгновение, и клыки вонзились бы в нежную кожу Джорджа, и этот образ был таким живым, таким реальным, что Расселл почувствовал боль в шее, хотя никто не прикасался к нему. Он повиновался. Не потому что испугался, а потому что понял: его присутствие здесь стало не просто наблюдением. Оно стало уликой. Он стал свидетелем того, чего не должен был видеть, и теперь это знание висело на нём, как камень на шее утопленника. Он вышел из палаты, и дверь закрылась за ним с тем же металлическим скрежетом, с которым открылась. Коридор встретил его пустотой и холодом, и Джордж прислонился спиной к стене, чувствуя, как воздух спокойно проходит к капиллярам лёгких.⊹──⊱✠⊰──⊹
Когда часы пробили двенадцать, Джордж стоял напротив массивных дверей библиотеки. Ноги привели его к знакомой двери раньше, чем сознание успело оформить это решение в слова. Библиотека. Одна рука скользнула к скважине, холодный металл обжёг подушечки пальцев, а вторая коснулась ручки, и та поддалась с едва слышным, покорным щелчком. Невесомый вопрос завис в воздухе, как дым над остывшей свечой: либо Алекс, выполняя просьбу, не стал закрывать дверь, рискуя собой, либо здесь было что-то подозрительное, и сейчас Джордж встретится не с тем, кто ждал его. Порог библиотеки встретил его запахом старой бумаги и ещё чего-то сладковатого, почти похоронного, как в церкви после отпевания. Лунный свет просачивался сквозь высокое окно, превращая комнату в акварельный рисунок, где все предметы потеряли чёткость и обрели текучесть: призрачную, зыбкую, словно Джордж переступил не в библиотеку, а в сон, который ему не принадлежал. Всё казалось волшебным. Юноша подошёл к полке, где, как он помнил, Алекс должен был оставить пачку. Пальцы скользнули по корешкам книг, и он сразу понял: они стояли не так, как изначально. Это было видно даже в темноте по тому, как пыль на верхней грани томов была нарушена, как будто кто-то брал их и ставил обратно, не заботясь о прежнем порядке. Когда рука стала искать долгожданное дофаминовое удовольствие, касаясь лишь холодной полки, Джордж почувствовал, как внутри него что-то обрывается. Не надежда, нет, что-то другое, более глубокое. Ожидание, которое сжалось до размеров крошечной, тлеющей точки в центре груди, и эта точка требовала топлива. Табак был не просто привычкой. Он был якорем, который удерживал Расселла. Каждая затяжка была маленьким ритуалом, доказывающим, что он ещё существует, что его лёгкие ещё могут наполняться и опорожняться, что он не растворился в этом сером кошмаре под названием жизнь. Но пачка не лежала там, где должна была. И вдруг, как удар хлыста по позвоночнику, позади раздался незнакомый голос. — Не это ли ищешь? — Ноты голоса были глухими, тяжёлыми и хриплыми, словно его обладатель очень давно не разговаривал, и теперь каждое слово выходило через силу, как песок сквозь сжатые зубы. Мир на секунду остановился. Джордж почувствовал, как волосы на затылке встают дыбом, и этот примитивный, животный страх прошёл по позвоночнику ледяной иглой, оставляя за собой след из мурашек. Он не слышал шагов. Он не чувствовал присутствия до того, как прозвучал голос. Это значило, что человек стоял здесь давно, что он наблюдал, что он ждал именно этого момента, когда Расселл повернётся и встретится с ним лицом к лицу. Когда Расселл медленно, стараясь не показывать дрожи, обернулся, лунный свет скользнул по фигуре в глубине комнаты, и он увидел его. Это был Макс... Рассмотреть его позволял холодный, мертвенный свет, который делал всё вокруг похожим на кадр из фильма ужасов, где каждый кадр пропитан предчувствием катастрофы. Его силуэт стоял, оперевшись плечом на одну из полок, и даже в этой небрежной позе чувствовалась власть, утверждение, доминантность. В одной руке он держал коробочку. Это были его сигареты. Блять. Сердце Джорджа совершило кульбит, и в груди стало тесно настолько, что казалось, рёбра сейчас треснут, не выдержав давления. Перед ним стоял пациент корпуса С. Того самого корпуса, куда отправляли буйных, тех, кто уже не поддавался контролю, тех, кто переступил черту между просто больным и опасным. И этот пациент разгуливал ночью по больнице, держа в руках вещь, которая принадлежала Джорджу, вещь, которую он считал спрятанной от всех глаз. Что было самым пугающим в этой ситуации? Что это был буйный пациент, сбежавший из своего крыла? Что он стоял в библиотеке, в трёх шагах от Джорджа, и смотрел на него с той особенной улыбкой, которую можно увидеть только на лице человека, знающего, что у него есть власть над твоей зависимостью? Что он держал его сигареты, как заложников, и играл с ними, словно они были последней картой в партии, где ставки — разум? Или самое пугающее было то, что Макс стоял совсем близко, в личных границах, которые Джордж никогда никому не позволял нарушать, и его тень ложилась на лицо Расселла, превращая его собственную тень в жалкое, сжавшееся пятно на полу? Адреналин ударил в голову мощным, оглушающим потоком: зрачки расширились, захватывая больше света, захватывая больше опасности, чтобы увидеть её со всех сторон. Во рту стало слишком влажно, словно организм готовился к бегству или драке, выделяя слюну для быстрого глотания. На ладонях выступила едва ощутимая, липкая влажность, и Джордж сжал пальцы в кулаки, чтобы скрыть эту предательскую реакцию. По спине катился холодный пот, и каждый позвонок чувствовал его, как отдельное прикосновение. — Видимо, тебе это не надо... Тогда я выкину? — Макс произнёс это с такой будничной интонацией, словно предлагал выбросить пустую коробку из-под молока. Но в его глазах, даже в полумраке, Джордж видел искру. Ту самую, которая появляется у хищников перед тем, как они начинают свою смертельную игру. Когда буйный подошёл к открытому окну и протянул туда руку с пачкой, сердце Расселла сжалось до размеров маленького, колотящегося камня. В это мгновение он понял, что зависимость — не просто слабость. Это оружие, которое можно обратить против тебя. И Макс знал об этом. Он держал в руках не табак, а кусочек души Джорджа — ту её часть, которая ещё могла цепляться за привычное, за человеческое, за то, что напоминало о мире за этими стенами. Расселл впервые был безоружен. Макс повернул голову к Джорджу, ехидно ухмыляясь, и в этой ухмылке было столько самодовольства, сколько Расселл не видел даже у самых отъявленных убийц, с которыми сталкивался. Он играл. Как кот с мышью. Медленно, наслаждаясь каждым мгновением, каждым взглядом, каждым биением пульса, которое он, без сомнения, слышал так же отчётливо, как Джордж слышал свой собственный страх. — Нет, — слова вырвались быстрее, чем мозг успел их остановить, и в этом «нет» было столько животного, первобытного отчаяния, что Джорджу стало стыдно за себя. Стыдно за то, что он, детектив, привыкший держать лицо при любых обстоятельствах, раскрыл свою уязвимость перед незнакомцем. — Так всё-таки ты слышишь и говоришь, — рука Макса слегка смягчилась, ушла от края подоконника, но по-прежнему висела над пустотой, и это движение было хуже, чем прямая угроза. Оно было обещанием: я могу бросить их в любой момент, и ты ничего не сможешь сделать. — Верни мне их, — Расселл отчаянно лез в пасть льву, и знал это. Знал, что каждое слово, каждый шаг, каждое движение сейчас могут стать последними. Но внутри него боролись два инстинкта: один кричал бежать, другой требовал остаться, чтобы понять, чтобы разгадать, чтобы узнать, что за человек стоит перед ним. Ему одновременно стало наплевать на сигареты, и до дрожи, до судороги в пальцах тревожила мысль о них. Интерес, тот самый, который делал его великим детективом и одновременно толкал в пропасти, побеждал страх. Хотелось рассмотреть, узнать этого буйного, зная, что это жертва в никуда, что он, возможно, платит за любопытство своей жизнью. — Где же твои манеры человека с материка? — Макс произнёс это так, будто знал о Джордже больше, чем тот сам о себе знал. Будто видел его насквозь, сквозь маску новичка, сквозь ложь о диагнозе, сквозь всё, что Расселл так тщательно выстраивал с первого дня. — Что? — переспросил Джордж, и голос его дрогнул. Впервые за долгое время он не контролировал интонацию. — Не прикидывайся, я видел тебя тогда, — и эти слова ударили сильнее, чем если бы Макс замахнулся. Пульс остановился на мгновение, а затем запустился с удвоенной силой, гоняя кровь по венам быстрее, чем это было возможно. Неужели он был тем самым силуэтом? Неужели сейчас он станет новой жертвой, новой страницей в той же истории, которую он расследовал? Мозг заработал с лихорадочной скоростью: анализировать комнату, восстанавливать её содержимое, прикидывать, что будет больнее : удар, падение из окна, и одновременно искать пути к отступлению. — Для чего ты Нельсону? — спросил Макс, и в этом вопросе было нечто большее, чем простое любопытство. Была опасность. Было знание, которого у Джорджа не было. — Я не понимаю, о чём ты, — голос Расселла был строгим, непоколебимым, но внутри все кричало: беги, беги, беги. Когда он сделал шаг назад, рука Макса за окном выпрямилась и сжалась, и сигареты хрустнули в его кулаке. — Не двигайся, — буйный словно прорычал приказ, и в этом рычании было столько власти, что Джордж застыл, превратившись в статую. Ошибка. Это была ошибка злить его. Теперь он понял: перед ним не просто пациент. Перед ним тот, кто не терпит неповиновения, кто наказывает за любую попытку ускользнуть. — Для чего ты Нельсону? — повторил Макс, и голос его стал тише, но от этого только страшнее. Тихий голос всегда опаснее громкого, потому что в нём меньше предупреждения и больше обещания. — Я обычный пациент, и не понимаю, о чём ты. Сегодня был обыск, решил спрятать сигареты тут, — Джордж говорил быстро, пытаясь убедить, пытаясь удержать маску, но чувствовал, как она трескается под взглядом этих тёмных, изучающих глаз. — Для обычных пациентов не устраивают сцен, — Макс усмехнулся, и в этой усмешке не было ни капли веселья. Только знание, которое позволяло ему отличать правду от лжи. Джордж выдохнул, можно было выдохнуть, потому что Макс говорил о моменте, когда его избили. О том утре, когда санитары применили силу. Значит, он видел его. Значит, наблюдал. Расселл чувствовал, как чужой взгляд гулял по его телу, раздевая его догола, снимая слои лжи один за другим. Он был здесь как экспонат, на общее обозрение. Противно до тошноты, до спазма в горле. Но фраза, повисшая в воздухе, изменила курс стрелок, перевернула всё с ног на голову. — Сцен? О чём ты говоришь? — спросил Джордж, и это был не вопрос, а лишь попытка зацепиться за нить, которая могла вывести его к разгадке. — Хочешь получить их обратно? — Макс покачал рукой, той, что была свободна. Пачка снова оказалась в его ладони, и он играл ею, перебрасывая из пальца в палец, как фокусник. Расселл лишь кивнул без слов, без надежды, просто инстинктивно. — Тогда ответь на два моих вопроса, — сказал пациент, и в его голосе появились новые ноты: не угроза, а условие. Торг. Игра с правилами, которые он устанавливал сам. — А если я не хочу? — спросил Джордж, хотя знал ответ заранее. — Останешься без сигарет, — Буйный пожал плечами с такой спокойной уверенностью, что у Расселла перехватило дыхание. Он говорил это как о чём-то само собой разумеющемся: ты хочешь курить — ты платишь. — Задавай, — выдохнул детектив, и в этом выдохе была вся его усталость. Он шёл по острому краю, и он знал это. Знал, что от малейшего порыва ветра сможет упасть в пропасть, но всё равно решался начать эту игру с человеком, который заинтересовал его с первых секунд появления здесь. — Ты видел девушку по имени Кели? — спросил Макс, и имя упало в тишину, как камень в стоячую воду. — Да, — ответил Джордж, и в этом «да» было больше, чем простое подтверждение. Было понимание: вот оно. То, с чем играется любой маньяк. С невинной жертвой. С цветком, который ярко пахнет, привлекая внимание насекомых. И Макс был одним из этих насекомых. — Слишком кратко для ответа, который я ожидал получить, — покачал головой Макс, и его пальцы сжали пачку чуть крепче. — Я и так не обязан тебе отвечать, — огрызнулся Джордж, и в этом огрызании была вся его злость на самого себя, на ситуацию, на то, что он позволил себя загнать в угол. — Слишком много бессмысленной драмы, — Он цокнул языком и закатил глаза. Жест, который был бы смешным в любой другой ситуации, но здесь, в темноте библиотеки, среди запаха пыли и страха, он казался наглым. Слишком наглым. — Второй вопрос оставлю на потом. А затем он вынул из полупустой пачки одну сигарету и зажигалку. Он слегка подкинул их в воздух, и Джордж поймал их на автомате, рефлекторно, как ребёнок ловит мяч, которого боится. — Какого чёрта? Мне нужна вся пачка! — возмутился Расселл, чувствуя, как гнев закипает в груди, смешиваясь с унижением. — Тебе разве не говорили, что курение убивает? — Макс произнёс это с задором, с той лёгкостью, которая бывает у людей, играющих в кошки-мышки и наслаждающихся процессом. Он начал уходить, поднимаясь куда-то вглубь библиотеки, на второй этаж, где книжные шкафы стояли плотнее и тени были гуще. — Мне плевать, ты обещал вернуть, если я отвечу на два вопроса! — крикнул Джордж в спину уходящей фигуре. — Если ты ответишь на два вопроса, — донёсся голос сверху. — Но ты ведь выполнил задание на половину? Вот и награду тоже получил половину. — Это нечестно, — процедил сквозь зубы детектив, сжимая в руке одну-единственную сигарету, которая казалась теперь издевательством, насмешкой над его зависимостью. — Много чего в этом мире несправедливо, — голос пациента затих на мгновение, а затем раздался снова, уже ближе, словно он остановился на лестнице и обернулся. — Когда ты будешь готов ответить нормально на мой последний вопрос, приходи сюда снова ночью. Во вторник или четверг. — А если не захочу? — спросил Джордж, хотя уже знал, что захочет. Что любопытство, это проклятое, ненасытное любопытство, заставит его вернуться. — Никогда больше не попадайся мне на глаза, — Буйный не угрожал. Было что-то хуже: обещание. И по спине Расселла снова пробежала капля холодного пота, как тогда, в первую ночь, когда он стоял за дверью и слушал скрежет. — Кури и проваливай. И всё. Он скрылся где-то наверху, в темноте, которая казалась теперь не просто отсутствием света, а живым существом, проглотившим его. Джордж стоял посреди библиотеки с одной сигаретой в руке и зажигалкой, и чувствовал себя так, будто его ограбили, изнасиловали и отпустили, оставив на дороге. Он хотел смеяться от абсурда, от отчаяния, от того, что его, детектива, обыграл какой-то буйный пациент в игре, правил которой он не знал. Но смеха не было. Была только сухость в горле и дрожь в пальцах. Он поднёс сигарету к губам, чиркнул зажигалкой, пламя дрожало, не желая держаться, и сделал эту долгожданную, выстраданную, украденную затяжку. Дым наполнил лёгкие, и вместе с ним пришло иллюзорное спокойствие, которое всегда обманывает курильщиков: кажется, что всё в порядке, что мир не рушится, что ты ещё дышишь. Но Джордж знал правду. Он вдохнул не табак, а признание: он в мышеловке, и мышеловка это — его собственное любопытство, его привычка анализировать, его желание понять чужую тьму, даже когда эта тьма смотрит прямо на него, улыбаясь в лунном свете. Какого чёрта? Ну что за невезение. Но где-то внутри, глубоко, там, где прячется истинный детектив, Джордж чувствовал, что это не невезение. Это выбор. И он сделал его в ту секунду, когда переступил порог психиатрической больницы. Но настоящая точка отсчёта началась в эту минуту, и ни секунду раньше.⊹──⊱✠⊰──⊹
Когда тело рухнуло на кровать, пружины жалобно взвизгнули, принимая его вес, и Джордж почувствовал, как усталость, что накапливается где-то под рёбрами, липкая и тяжелая, наконец получила разрешение на существование. Он закрыл глаза, но мысли не прекратились, а наоборот, они хлынули потоком, хаотичным и непрерывным. Мысли кружились и сталкивались друг с другом, рождая вопросы без ответов, гипотезы без доказательств, страхи без имён. Где пропадают весь день его соседи по комнате? Почему в коридоре не было дежурного? Как вообще возможно, чтобы пациент из буйного отделения просто так проходил по этажам, входил в библиотеку, стоял в лунном свете и играл с Джорджем, как с добычей, которую можно отпустить, чтобы потом поймать снова? О чём спорили заведующий и этот холодный, бесстрастный психолог, чьи глаза смотрели так, будто он видел Расселла насквозь? За что избили Норриса? Но самым навязчивым, самым липким был вопрос о Максе. Как он может просто так разгуливать по больнице ночью и не быть замеченным? Кто он? Пациент, сбежавший из своей палаты, или что-то большее, часть системы, которой позволено всё? О чём он говорил? Что он видел? Что знает? И какой будет его следующий вопрос? Тот, который он оставил на потом, как кость, которую бросают собаке, чтобы проверить, как далеко она готова за ней бежать? Одним словом — рой пчёл. Гулкий, звенящий, болезненный. Джордж лежал с закрытыми глазами, и перед внутренним взором мелькали лица, фрагменты разговоров, обрывки эмоций, и все они смешивались в одну серую, липкую массу, которая не давала ни уснуть, ни проснуться. Спать не хотелось от слова совсем. Не потому что он был полон энергии, наоборот, тело требовало отдыха с той настойчивой болью, которая бывает у мышц, работающих на пределе, а потому что мозг отказывался отключаться. Дело стояло на месте, и это безумно бесило Джорджа. Ни одной зацепки. Ни одной конкретной улики. Только намёки, только вопросы, только тени, которые мелькали на периферии зрения и исчезали, стоило повернуть голову. Зато он успел ввязаться в интриги и игры каких-то психов. Молодец Расселл. Умница! Он усмехнулся сам себе горькой, надтреснутой усмешкой, которая даже не коснулась губ, она была полна самоиронии. Он пришёл сюда как детектив, как охотник, а оказался дичью, которую травят со всех сторон, не давая ни минуты покоя. И хуже всего было то, что он всё ещё не мог понять правил этой игры. Кто здесь убийца? Кто жертва? И есть ли вообще разница между ними? Но вообще, если отбросить самобичевание и посмотреть на ситуацию холодно, профессионально, Джордж делал некоторые заметки. За эти пару дней он понял, что здесь существует двойное дно. Для пациентов была создана определённая иллюзия заботы, лечения, нормальности, в которой они сами путались, словно насекомые в липкой паутине. И в этой паутине дрожали, пытались выбраться, но каждое движение только сильнее приклеивало их к центру, где их ждал паук. Но глаза говорили многое. И Расселл знал это. Он видел лица, взгляды и едва подвижные мимические мышцы, которые говорят в разы больше, чем любые слова. Медсёстры, санитары, врачи — все они смотрели на пациентов с выражением, которое можно было бы списать на профессиональную усталость, на привычку к боли и страданию. Можно было бы списать на страх от убийства медсестёр, на сплетни, на атмосферу общего напряжения. Но было в их взглядах что-то презирающее, холодное, отстранённое, почти брезгливое. Отношение как к скоту. Как к чему-то, что не заслуживает ни жалости, ни уважения, ни даже простого человеческого внимания. Будто люди тут были лишь тряпичными куклами, не имеющими сознания. Пустыми сосудами для лекарств и процедур, без истории, без чувств, без права на боль. Детектива это бесило. Каждый раз, когда он видел этот взгляд, внутри него поднималась волна протеста. Не за себя, за этих людей, которые когда-то были кем-то, а теперь стали экспериментом природы человеческих страданий. Но порой, когда он сталкивался взглядами за обедом или ужином, когда смотрел в пустые, выцветшие глаза пациентов, он прекрасно понимал сотрудников. На тебя смотрят как на нечто живое и недостижимое. В их взглядах была такая тоска, такое отчаяние, что Джорджу становилось не по себе. У них не было щёчек, которые округляются от счастливого смеха, не было морщинок у рта, оставленных частыми улыбками. У них не было блеска в глазах, как у той молодой санитарки, которая встретила его в первую ночь и улыбнулась так, будто мир за пределами этих стен всё ещё существовал. У них не было счастливых юношеских воспоминаний, которые согревают в холодные ночи, а только серость, только однообразие, только лекарства, которые крадут последнее, что у них оставалось: способность чувствовать. Только грусть. Только печаль. Только тоска и неимоверный голод к теплу, который, словно песок, ускользал меж пальцев, оставляя после себя лишь пустоту. И Джордж, глядя в эти глаза, начинал понимать, почему сотрудники относятся к ним как к пустым сосудам. Потому что видеть этот голод каждый день и знать, что ты не можешь его утолить, это слишком тяжело для любой души. Легче закрыться, легче считать их нелюдями, легче превратить в безликие тела, требующие ухода, чем каждый раз разбиваться о стену их молчаливого страдания. Расселл долго лежал в своих мыслях, погружаясь в них всё глубже, как в болото, где каждый шаг только сильнее увязает в тине. Он не заметил, как прошло время, не заметил, как за дверью раздались шаги. Они были тяжёлыми, множественными, не один человек, а несколько. Грузными, неловкими, словно ноги, которые их делали, несли не тела, а мешки с песком. Джордж мгновенно насторожился, но не шевельнулся, ведь опыт научил его не выдавать своего бодрствования. Когда рука коснулась ручки, металл звякнул с той особенной резкостью, которая бывает только в полной тишине, детектив сомкнул глаза, расслабил мышцы лица и сделал дыхание ровным, глубоким, как у спящего человека. Ты спишь. Ты ничего не видишь. Ты ничего не слышишь. В комнату зашло по звуку шагов около четырёх человек. Они двигались с той тяжёлой, неторопливой уверенностью, которая бывает у людей, привыкших переносить груз. По скрипам кроватей, по коротким возгласам, по тихим, почти беззвучным, но оттого только более мучительным, стонам они опустили что-то на кровати. Сначала на одну, потом на другую. И затем дверь закрылась с тем же скрипом, с каким открылась. В комнате повисла тишина, но уже другая, не та, что была до этого. Тяжёлая, влажная, наполненная дыханием. Множественным дыханием, которое не было ровным. Которое было больным. В это же мгновение Джордж открыл глаза. Он не знал, сколько времени прошло — секунды, минуты, но страх, этот липкий, холодный страх, который не давал ему спать в первую ночь, снова зашевелился где-то в основании черепа. Он аккуратно, стараясь не скрипнуть кроватью, приподнялся на локте и всмотрелся в темноту. В темноте было плохо видно. Очертания мебели сливались в серые пятна, лунный свет едва пробивался сквозь мутное окно, превращая комнату в акварельный рисунок, где детали стёрты. А на кроватях по очертаниям тел, по силуэтам, которые слишком хорошо запомнились Джорджу за эти дни, оказались Даниил и Оскар. Они лежали неподвижно, слишком неподвижно, даже для спящих. Их глаза были закрыты, но не той мирной закрытостью, которая бывает у отдыхающих, а той, которая говорит об истощении, о пределе, за которым кончаются силы и начинается пустота. Дышали они тяжело, с теми длинными, мучительными паузами между вдохами, когда воздух не хочет входить в лёгкие, а лёгкие не хотят принимать воздух. Их губы были чуть приоткрыты, и Джордж видел, как они хватают ртом ночную прохладу, как рыбы, выброшенные на берег. Лишь Квят ещё издавал сдавленный стон. Не громкий, не жалобный, а какой-то почти резиньяционный, соглашающийся с болью, которая была слишком велика, чтобы сопротивляться. Этот стон был хуже крика. В нём была покорность. — Джордж... — прорезался усталый и хриплый голос Даниила, который, видимо, ощутил на себе взгляд Расселла. В этом голосе не было удивления, не было страха, а лишь сталость до костей, до мозга, до самой сути. — Парни, где вы были? — спросил Расселл, и его голос прозвучал громче, чем он планировал. Наверное, он был слишком обеспокоен, слишком встревожен, чтобы контролировать интонацию. Даже шёпот, сорвавшийся с губ, заставил кого-то из них издать короткий, болезненный писк. В темноте трудно было разобрать. — Утром... — ответил Даниил, и голос его прервался, как нить, которую перерезали ножницами. Он сглотнул. Джордж слышал этот звук, такой сухой, мучительный, и продолжил, собрав остатки сил в один узел. — Давай утром... Больше ни слова. Ни объяснений, ни оправданий, ни просьб о помощи. Только эта короткая фраза, которая была не отказом, а обещанием:⊹──⊱✠⊰──⊹
Утро в корпусе А не наступало, оно просачивалось, как отрава сквозь трещины в старом фундаменте. Джордж лежал на спине, вглядываясь в потолок, где тени от решёток рисовали клетку на клетке, и слушал, как дышат его соседи. Дышали они редко, с долгими паузами, словно забывали, что это нужно делать, а потом вспоминали с мучительным усилием. Иногда один из них коротко, судорожно вздрагивал, и тогда по комнате пробегал звук, похожий на стон, который тут же затихал, проваливаясь обратно в беспамятство. Серый свет сочился сквозь мутное стекло, как вода через губку, медленно и неохотно, словно сам не хотел входить в эту комнату. Он не был золотым, не был розовым, не был даже белым. Он был цветом старой простыни, которую стирали слишком много раз, пока она не потеряла всё, кроме своего предназначения. Он ложился на лица Оскара и Даниила, делая их ещё бледнее, ещё прозрачнее, почти призрачными. В этом свете синяки на их скулах проступили с пугающей чёткостью, как плесень на забытом хлебе. Джордж видел, как под кожей Даниила проступает сеть лопнувших капилляров, и этот рисунок напоминал ему карту неизвестной страны, куда он не хотел попасть. У Оскара была ссадина на виске. Запёкшаяся, тёмная, похожая на пятно от чернил, которые не вывести. Они лежали неподвижно, как две куклы, которых кто-то бросил на кровати после игры, и эта неподвижность была хуже любых криков. Джордж сел на кровати, и сетка жалобно, громко взвизгнула, будто её пытали. Расселл поставил ноги на пол, и холод бетона сквозь тонкую ткань больничных штанов обжёг ступни. Он подошёл к окну и посмотрел наружу. За мутным, в разводах стеклом, которые никто не мыл, уже бог знает сколько времени, открывался вид на внутренний двор. Серый. Всё было серым: асфальт, стены, небо, даже воздух, который казался плотным, как вода, и таким же непрозрачным. В коридоре послышались ритмичные, одинаковые шаги, как метроном, отмеряющий время до следующего удара. Они приближались, замирали у двери, а затем шли дальше, оставляя за собой тяжёлую, гнетущую тишину. Джордж ждал, что кто-то войдёт. Может санитары с утренним обходом, медсёстры с таблетками, но дверь оставалась закрытой. Пациенты в этой комнате не заслуживали утреннего внимания. Или, наоборот, заслуживали слишком много, чтобы его давать. Джордж не мог сказать, сколько минут прошло, прежде чем он услышал первый звук, который не был шагами. Это был сухой, рваный кашель, вырывающийся из груди, которая отказывалась работать правильно. Он обернулся. Даниил кашлял, приподнявшись на локте, и в тусклом свете утра его лицо казалось восковой маской. Глаза его были открыты, но в них не было ясности, только мутная, больная пелена, как у человека, который ещё не проснулся, но уже хочет забыться снова. Он кашлял, и каждый звук был похож на скрежет ржавого механизма, который пытаются запустить после долгого простоя. — Доброе утро, — сказал Джордж, и его голос показался ему чужим. Слишком тихим, слишком загнанным для этого серого мира. Даниил повернул голову, и в его взгляде мелькнуло узнавание. Такая тусклая искра, которая тут же погасла, уступив место всё той же пустоте. Он попытался улыбнуться, но его губы лишь дрогнули, и эта дрожь была похожа не на улыбку, а на предсмертную судорогу. — С добрым, — ответил он, и голос его был похож на шёпот, который ветер несёт через пустыню. Он посмотрел на Оскара, тот всё ещё притворялся спящим, или был в том состоянии, где грань между сном и явью исчезает навсегда. Даниил ничего не сказал. Он просто лежал, глядя в потолок, и в его взгляде было столько же боли, сколько во всех словах, которые он мог бы произнести — Скоро завтрак, — сказал детектив, нарушая тишину, которая стала слишком тяжёлой, чтобы её выносить. Голос его прозвучал мягче, чем он планировал. В нём проскользнули капли заботы, которые Джордж не хотел показывать, но не мог скрыть. Было тяжело смотреть на их болезненный вид: лица серые, как стены, под глазами тени, похожие на синяки, губы сухие и потрескавшиеся, словно они пили не воду, а песок. Может быть поэтому Расселл откинул мысль, что они душевнобольные? Потому что в их страдании было слишком много человеческого, слишком много настоящего, чтобы списать это на болезнь. А может быть потому, что он просто не считал их таковыми. Никто из тех, кого он встретил здесь, не был безумным. Они были просто сломленными. А это разные вещи. — Надо помочь Оскару... — раздался хриплый, надорванный голос Квята. Даниил лежал на боку, приподняв голову с подушки, и в его взгляде, даже сквозь муть усталости, горела та особенная решимость, которая бывает у людей, привыкших спасать других, даже когда сами едва держатся на ногах. — Разбуди его, аккуратно... Джордж кивнул, хотя никто не мог видеть этого кивка. Он направился к Оскару, чувствуя, как каждый шаг даётся ему с трудом... не физическим, а тем внутренним, которое накапливается, когда видишь чужую боль и ничего не можешь с ней сделать. Он оказался у кровати Оскара и легко коснулся его плеча: сначала кончиками пальцев, потом ладонью, пытаясь передать тепло, которого у него самого почти не осталось. Кожа под его рукой была холодной. Не просто прохладной, как после сна, а той особенной, мёртвенной холодностью, которая бывает у стен этого замка, у старых камней, которые никогда не видели солнца. Холод проник сквозь пальцы, скользнул по запястью, и Джордж почувствовал, как его собственное тело покрывается мурашками от узнавания: это холод, который остаётся после того, как жизнь уходит. — Оскар, — позвал он тихо, почти шёпотом. — Просыпайся. Он попытался разбудить его осторожно, как просил Даниил, но Оскар лишь пытался издать писк, какой-то слабый, почти нечеловеческий звук, который застрял у него в горле и не мог вырваться наружу. Его веки дрогнули, но не открылись, губы шевельнулись, но не сложились в слово. Он был где-то там, в той серой зоне между сном и явью, где голоса доносятся как сквозь воду, а тело отказывается подчиняться. Не вышло. Утро в корпусе А наступило. И оно было точь-в-точь таким же, как день, и ночь, и вечер, и снова утро. Одним и тем же. Серым. Бесконечным. Безжизненным. А затем в комнату ворвался, как хаос, Ландо. Он не вошёл, а влетел, распахнув дверь с такой силой, что она ударилась о стену и жалобно звякнула. Его глаза были дикими, широко раскрытыми, как у человека, который увидел то, что не должен был видеть, и теперь не может забыть. Он увидел эту картину: Оскара, лежащего без движения, Джорджа, склонившегося над ним, Даниила, который пытался приподняться на кровати, и его затрясло. — Блять! — Он ринулся к кровати Оскара быстрее, чем Джордж успел отреагировать. Его худощавые руки, которые выглядели такими хрупкими, такими беспомощными, вдруг обрели силу, когда он протянул их к ране, а затем к грудине, словно пытаясь нащупать сердцебиение, которое могло уже..— Оскар, очнись, ну же... Голос его дрожал. Не от слабости, а лишь от отчаяния. От того, что он мог потерять того, кто был ему дорог, и не мог ничего сделать, чтобы это предотвратить. — Ландо, аккуратнее, — сказал Джордж, но его голос прозвучал слишком тихо, слишком неубедительно. — Что с ним?! — Ландо повернулся к Даниилу, и в его взгляде была такая мольба, что у Расселла сжалось сердце. — Я без понятия, — единственное, что смог выдавить Даниил, прежде чем безжизненно упасть вновь на кровать. Его голос был пустым, как колодец, из которого вычерпали всю воду. — Джордж, — Ландо повернулся к нему, и в этом повороте было столько отчаяния, столько веры, что Джордж почувствовал себя ответственным за жизнь, которую он не мог спасти. — Отведи Даниила на завтрак, я разбужу Оскара. — У тебя точно получится? — спросил Расселл, и в его голосе сомнение смешалось со страхом. Он рисковал чужой жизнью, отдавая её в руки человека, который сам был на грани. — Может быть, лучше позовём кого-нибудь? — Это тоже самое, что идти на собственную смерть! — Ландо сравнялся с ним, шагнув вперёд так резко, что Джордж невольно отшатнулся. Его глаза, разорённые, полные боли и решимости, впились в детектива, будто он был лиса-мать, защищающая своего детёныша. — Если ты позовешь кого-то на помощь, мы его больше не увидим, а тебя я в первую же секунду брошу в корпус С. — Он ткнул пальцем в грудину Джорджа, и этот тычок был болезненным, потому что в нём было: вся его ярость, весь его страх, вся его беспомощность. — Ладно-ладно! — Джордж поднял руки в примирительном жесте. Он кинул идею о помощи в мусорку, понимая, что Ландо прав. Здесь нельзя доверять никому. Он направился к Даниилу. Тот был настолько слаб, что еле мог передвигаться самостоятельно. Его руки дрожали, когда он пытался опереться на кровать, и Джордж понял, что без помощи он не сделает и шага. Когда Расселл закинул его руку себе на шею, а свою соорудил как опору, они пошли в столовую. На завтрак. Каждый шаг давался с трудом, не потому что Даниил был тяжёлым (он был лёгким, почти невесомым, как скелет, обтянутый кожей), а потому что Джордж чувствовал каждое его движение, каждое напряжение мышц, каждый вздох, который вырывался из его груди с надрывом. Глаза Даниила то и дело слипались, и Расселл боялся, что он потеряет сознание прямо в коридоре. Но с горем пополам они добрались до стола. Когда перед Квятом оказалась тарелка с гречневой кашей и каким-то какао, он оживился. Не сильно, но достаточно, чтобы взять ложку и начать есть. Он ел жадно, словно был голоден. А может... Когда его трапеза закончилась, Джордж предложил свою порцию. — Что? Нет-нет, поешь, здесь это важно, — Даниил уперто отказывался, качая головой, пока Расселл не отодвинул от себя тарелку. — Я могу питаться и один раз в день, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал убедительно. — Ешь. Даниил посмотрел на него долго, с той смесью благодарности и недоверия, которая бывает у людей, привыкших, что от них ничего не ждут, кроме боли. Затем его рука потянулась к тарелке, и он начал есть снова, но уже не так жадно, а с той осторожной надеждой, которая появляется, когда кто-то протягивает тебе руку не для того, чтобы ударить. Джордж смотрел на него и ждал. Он хотел узнать причину, понять, что приключилось с ними, что сделало их такими. Он открыл рот, чтобы спросить, но Даниил, словно прочитав его мысли, поднял голову. — Если ты хочешь узнать, что случилось, — сказал он, запивая горе какао, — Давай дождёмся Оскара. В этом было столько усталости, столько принятия, что Джордж просто кивнул. Он мог ждать. Он умел ждать. Долго ждать не пришлось. В дверном проёме появились Норрис и его сосед. Оскар выглядел безумно плохо, настолько, что даже обычный шаг был для него опасным. Он двигался медленно, с той осторожностью, которая бывает у человека, боящегося, что его тело развалится на части при следующем движении. Ландо поддерживал его под локоть, и в этом жесте было столько бережности, что Джордж невольно задержал дыхание. Когда они остановились рядом, Ландо ушёл за завтраком, а Оскар устало сел на стул, и каждый мускул его лица выдавал боль. Не ту, которую можно скрыть, а ту, которая прорывается наружу, даже когда ты пытаешься её запереть. — Привет, как ты? — первым начал Даниил, и в его голосе не было обычной лёгкости, а только тревога. Его друг лишь молчаливо покачал головой в сторону, не находя сил даже на слова. — Плохо, — констатировал Даниил. Затем, немного помедлив, словно взвешивая каждое слово, он спросил: — Они... у тебя была инсулиновая кома? Голова Оскара опустилась и поднялась, такое короткое движение, которое означало да. Твою мать. — Ему надо поесть, давай не будем донимать его, — Джордж вклинился в диалог, чувствуя, что его вмешательство неуместно, но не имея сил просто сидеть и наблюдать. — Ты прав, — Квят отвернулся, давая пространство другу. Тишина висела именно до того момента, пока Ландо не вернулся с подносом и точно таким же составом блюд. Глаза Оскара мелькнули лишь на секунду, когда тарелка оказалась перед ним. Он попытался взять ложку, но рука предательски не слушалась. Она дрожала так сильно, что ложка звякнула о край тарелки, не донеся еду до рта. — Я покормлю тебя, — Норрис пододвинулся ближе и взял миску с ложкой, как бы приказывая ему открывать рот. В этом движении не было ни жалости, ни унижения, лишь забота, такая естественная, что Джордж почувствовал, как в горле застревает ком. Это единственное, что могло спасти их здесь. — Нас обвинили в заговоре, — начал чуть тише Даниил, и его голос стал глубже, тяжелее, словно слова, которые он произносил, весили больше, чем он мог вынести. — Обвинили и кинули на весь день в карцер. Без еды, воды, туалета. Нас просто приковали наручниками к стене. Джордж слушал, и его внутренний детектив автоматически анализировал каждое слово, каждую паузу, каждый взгляд, которым обменивались соседи. Он мог бы предположить, что они врут, что это часть какой-то игры, в которую его втягивают. Но запястья парней были с красноватым оттенком, не просто от наручников, а от того, что они пытались вырваться, что их удерживали силой, что они боролись. Следы были слишком правдивыми, чтобы быть ложью. — Не помню, когда, но они забрали Оскара, — продолжал Даниил, и его голос стал почти шёпотом. — А потом мы очнулись уже в палате. — Они вас так «наказали»? — спросил Джордж, и в его голосе прозвучало то, чего он не планировал показывать: возмущение. — Это были «процедуры», — Даниил горько, безрадостно усмехнулся. — Они сказали: «За подозрительные действия на протяжении всей недели». Санитары откуда-то взяли мысль, что мы что-то замышляем, лечение нам не помогает, и донесли Льюису. Варварское поведение. Ужас. У Джорджа встал ком в горле. Это не больница, которая пытается помочь. Это место, которое лишь помогает уничтожать человека, медленно, методично, день за днём. И тут, как удар хлыста, раздался голос над ухом: — Эй, вы что вытворяете? Один из молодых санитаров, с квадратным лицом и глазами, в которых не было ни капли тепла, стоял рядом, глядя сверху вниз с тем особым презрением, которое бывает у людей, уверенных в своей безнаказанности. Его голос был строгим и наглым. — Норрис, неужели у тебя новое психическое расстройство: гомосексуальность? Презрение. Вот что читалось в глазах, которые смотрели на Ландо с отвращением, как на что-то грязное, недостойное даже касания. Ему противно было наблюдать за картиной, где один пациент кормил другого, не потому что это было неправильно, а потому что это было человечно. А человечность здесь была запрещена. — Я ухаживаю за своим больным другом, раз вы этого не можете, — Ландо оскалился, и в его голосе было столько злости, что Джордж невольно замер. Он был зол не меньше, чем санитар, но по-другому. Его злость была холодной, как сталь, которой можно резать. — Как ты смеешь, шавка? — Кажется, в этот момент взгляды всех, кто был в столовой, обратились к ним. Тишина, которая повисла, была напряжённой, как струна перед разрывом. Оскар попытался подать какие-то признаки, как-то остановить Норриса, но сил попросту не хватало. А затем рука санитара поднялась медленно в воздух, с нарочитой театральностью, и с характерным, таким больно режущим звуком полоснула по щеке Ландо. Он ударил его. Прямо на глазах Джорджа. Расселл почувствовал, как его руки бросились в дрожь не от страха, а от злости, которая поднялась из глубины, горячая и неконтролируемая. Он сжал пальцы в кулаки так сильно, что костяшки побелели, и хотел броситься, накричать, оттолкнуть санитара, но в тот же момент в поле зрения появился он. — Что здесь происходит? — Голос, который Джордж никогда не слышал в таком тоне. Строгий, колющий, словно иголки пышно пахнущей ели. Алекс. Его белый халат развивался рядом с проблемой, он был спасением в эту секунду. Иначе случилось бы что-то необратимое. — Пациент нарушает правила, — Санитар стал тише, спокойнее, но в его голосе всё ещё звучала та особенная самоуверенность, которая позволяет бить тех, кто слабее. — В каком месте? Он выполняет вашу работу, — Алекс говорил ровно, без повышения тона, но в его голосе была такая сила, что санитар невольно сжался. — Вы применяете насилие. Я думаю, это не лучшее решение проблемы. — Простите. — Посмотрим, что на это скажет доктор Нельсон, — Алекс сделал шаг вперёд, и в его взгляде было то, что Джордж видел у него только раз, когда они работали над делом, которое было слишком грязным, чтобы его касаться. — Извиняйся перед пациентом. — Перед ним?! — Санитар вёл себя как противный ребёнок, которого ткнули носом в собственные «косяки». Его лицо исказилось гримасой недовольства, но когда Алекс кивнул, он поморщился и выдавил из себя то, что было для него хуже любого наказания: — Прости... Ландо лишь кивнул. Больше удивление у него вызывало то, что за него заступились. Это было будто впервые. На его лице не читались эмоции и чувства, он был словно опасным животным, которое запуталось лапой в каком-то людском мусоре. И вместо того чтобы посмеяться или унизить, ему помогли распутаться. Санитар ушёл обиженно, разозлённо и, конечно, униженно. Алекс присел между Оскаром и Ландо, перенимая тарелку и ложку, как бы намекая, что будет кормить его сам. — Спасибо, вам... — начал Ландо, и его голос дрогнул от той внезапной благодарности, которую он не знал, как выразить. — Они не должны себя так вести с пациентами, — сказал Алекс, и в его голосе была та особенная уверенность, которая не требует доказательств. — Доброе утро, доктор Алекс, — раздался облегчённый голос Джорджа. В нём было всё: спасибо, что вклинился, спасибо, что оказался рядом, просто спасибо. — Здравствуй, Джордж, — на лице Алекса расцвела приятная улыбка, отчего Расселл немного поерзал на стуле. Приятно и смешно. Актёр из него никакой. — Это твой лечащий врач? — спросил Даниил, наконец обронив какие-то слова. — Ага, — ответил Джордж, и в этом простом слове было столько иронии, сколько может выдержать только тот, кто знает правду. — Что с ним? — Алекс развернул корпус к парням, задавая вопрос, и в его голосе прозвучала искренняя озабоченность. — Инсулиновая кома, — ответил Ландо, и в его голосе было столько боли, что Джордж невольно задержал дыхание. Он кажется доверял Алексу чуточку больше, чем следовало. И в этот момент, пока другие общались, Джордж склонился к Даниилу. Ему нужно было выдвинуть теорию, наконец заняться своим делом, которое стояло на месте, как ржавый механизм, не желающий двигаться. — Даниил, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Они могли повести себя так из-за убийства медсестёр? Даниил отшатнулся, не резко, но в этом движении было столько испуга, столько непонимания, что Джордж почувствовал, как внутри него что-то обрывается. — Джордж... — Он отстранился, и в его взгляде была не просто тревога, а непонимание. Настоящее, которое не подделать. — Я не понимаю, о чём ты? Какие убийства? Здесь такое невозможно. Круг замкнулся. Джордж попытался встретиться взглядом с напарником, и Алекс, кажется, понял его. Но в этом понимании было не облегчение, а новая тяжесть. Тишина повисла между ними, и в этой тишине была та самая безвыходность, которую Джордж чувствовал с самого первого дня здесь. Он был в мышеловке, и каждый шаг, который он делал, только сильнее затягивал петлю на его шее. Он не знал, кому верить. Не знал, что правда. Не знал, сможет ли выйти отсюда живым.