Сердце, которое не выдержало.

NC-21
Завершён
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
47 страниц, 23 937 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 9. Точка невозврата

Настройки
Прошел месяц. Место на заднем ряду аудитории окончательно закрепилось за Хару как невидимый памятник его отсутствию. В коридорах университета о «рыжем гиганте» стали спрашивать всё реже, пока однажды в деканате не раздался телефонный звонок. Это была его мама. Ее голос, обычно бодрый и теплый, дрожал от едва сдерживаемых слез. Она официально уведомила университет, что Хару берет академический отпуск по состоянию здоровья. «Он очень сильно заболел, — сказала она, — тяжелая форма затяжной депрессии, осложненная физическим истощением». И это была лишь верхушка айсберга. В своей квартире Хару превратился в тень самого себя. Его рост, который раньше внушал силу, теперь выглядел пугающе: под бледной, почти прозрачной кожей проступили острые ребра и ключицы. За этот месяц он практически перестал есть — любая пища казалась ему на вкус как пепел, вызывая лишь тошноту. Он существовал на воде и редких порциях горького кофе, который заваривала ему мать, приходящая каждый день, чтобы проверить, жив ли он вообще. Хару перестал выходить из комнаты. Большую часть времени он проводил, уставившись в стену, не реагируя на звуки внешнего мира. Сон стал его единственным убежищем, но и там его преследовали обрывки воспоминаний: запах виски, жар чужого тела и оглушительный грохот закрывающейся двери. Когда он не спал, он просто лежал, не имея сил даже на то, чтобы поднять руку. Его мятно-зеленые глаза теперь казались неестественно огромными на осунувшемся лице, потеряв всякий блеск. Рыжие волосы потускнели и спутались, а пирсинг «укус ангела» на верхней губе он давно вынул — металл раздражал кожу, напоминая о поцелуях, которые разрушили его жизнь. Мать пыталась говорить с ним, плакала, умоляла поесть хотя бы ложку супа, но Хару лишь тихо отворачивался к стене. В его голове по кругу, словно заезженная пластинка, крутились слова Мамору про «грязь» и «ошибку». Он добровольно запер себя в этой камере пыток, считая, что заслужил каждое мгновение этого медленного умирания. Он не просто болел. Он угасал, лишенный единственного смысла своего существования. Для него время остановилось в ту секунду, когда Мамору ушел, и за этот месяц Хару так и не нашел ни одной причины, чтобы снова начать дышать по-настоящему. Кровать стала его крепостью и его могилой, где он медленно растворялся в собственной боли, пока мир снаружи продолжал жить так, будто его никогда и не было. Для Мамору этот месяц превратился в хождение по раскаленным углям. Сначала в нем кипела злость, перемешанная с оглушительным стыдом: он избегал тех мест, где они обычно бывали с Хару, и вздрагивал от каждого рыжего затылка в толпе. Он убеждал себя, что это «расставание» необходимо, что он спасает их обоих. Но когда неделя отсутствия Хару превратилась в две, а потом в три, бравада Мамору начала трещать по швам. В университете он ловил себя на том, что постоянно косится на пустой стул в углу последнего ряда. Тишина, исходившая от того места, была громче любого крика. Мамору стал рассеянным, он почти не слушал лекции, рисуя на полях тетрадей какие-то рваные линии. Без привычного присутствия Хару — этой надежной, спокойной скалы за плечом — мир Мамору стал казаться неустойчивым и пустым. Когда по факультету пронесся слух о звонке матери Хару и его «тяжелой болезни», Мамору почувствовал, как сердце пропустило удар, а затем камнем рухнуло в желудок. — Заболел? — прошептал он, стоя у расписания. — Рыжий? Да он же за пять лет даже насморком не страдал... Паника, которую он так долго подавлял, вырвалась наружу. Мамору вспомнил бледное, опухшее от слез лицо Хару в тот последний день в коридоре. Вспомнил, как тот прятал глаза под капюшоном. Осознание того, что его слова про «грязь» и «ошибку» могли стать для Хару ядом, медленно убивающим его изнутри, прошибло Мамору холодным потом. Он достал телефон. Их переписка замерла на дате той злосчастной ночи. «Не ищи меня», — написал тогда Мамору. — Боже, какой же я кретин, — выдохнул он, прижимая ладонь ко лбу. — Какой же я эгоистичный ублюдок. Мамору весь вечер просидел на подоконнике в своей общаге, не зажигая света. Он вспоминал, как Хару всегда был рядом: когда его бросали девушки, когда он заваливал сессию, когда ему просто было хреново. Хару никогда не просил ничего взамен. А когда он единственный раз открыл свое сердце, Мамору просто растоптал его, испугавшись собственных чувств. Волнение переросло в настоящую агонию. Мамору не мог спать, представляя, как Хару лежит один в той темной квартире. Ему начало казаться, что в комнате до сих пор пахнет тем самым виски и мятным шампунем друга. К концу недели Мамору уже не мог сидеть на месте. Его «бедокурская» натура требовала действия. Он больше не думал о том, что это «ошибка», он не думал о том, что скажут другие. Он думал только об одном: если с Хару что-то случится, он никогда себе этого не простит. Схватив куртку и ключи, Мамору выбежал из комнаты. Ему было плевать на неопределенное время и на свои страхи. Он должен был увидеть эти мятно-зеленые глаза, даже если Хару решит ударить его при встрече. Он просто обязан был убедиться, что его «булочка» всё еще дышит. Мамору практически бежал по знакомым улицам, не замечая прохожих и весеннего ветра. Каждый шаг отзывался в голове гулким эхом: «Только бы успеть, только бы он был в порядке». Когда он наконец оказался перед дверью квартиры Хару, рука предательски задрожала. Он несколько секунд просто стоял, пытаясь унять бешеное сердцебиение, а затем коротко, рвано нажал на звонок. За дверью послышались тихие, тяжелые шаги. Замок щелкнул, и на пороге появилась мама Хару. Мамору едва узнал её. Всегда жизнерадостная и радушная женщина сейчас выглядела постаревшей на десять лет. Глаза покраснели, а в волосах, казалось, прибавилось седины. Когда она увидела Мамору, её лицо на мгновение исказилось от боли, но она быстро взяла себя в руки. — Мамору?.. — тихо произнесла она, и в её голосе не было злости, только бесконечная, выматывающая усталость. — Здравствуйте... — Мамору замялся, чувствуя, как его захлестывает волна вины. — Я... я слышал, что Хару заболел. Можно мне его увидеть? Пожалуйста. Женщина тяжело вздохнула и шире открыла дверь, приглашая его войти. В квартире стояла гнетущая, кладбищенская тишина. Пахло лекарствами и чем-то несвежим, застоявшимся. — Он у себя, — она указала рукой в сторону закрытой двери в конце коридора. — Почти не выходит. И почти не говорит. Я уже не знаю, что делать, Мамору. Врачи говорят «депрессия», но таблетки не помогают, если человек сам не хочет жить. Она посмотрела на Мамору долгим, пронзительным взглядом, от которого ему захотелось завыть. — Попробуй ты. Может, тебя он услышит. Мамору на негнущихся ногах двинулся по коридору. Каждый метр давался ему с трудом. Он остановился перед дверью, за которой скрывался его друг — его рыжий гигант, которого он сам же и довел до такого состояния. Он осторожно взялся за ручку и, помедлив секунду, толкнул дверь. — Хару? — едва слышно позвал он, заходя в полумрак комнаты, где шторы были задернуты так плотно, что день казался глубокой ночью. На кровати виднелся бесформенный бугор под одеялом. Хару даже не пошевелился на звук голоса, словно он уже давно перестал ждать кого-либо из этого мира. Мамору сглотнул подступивший к горлу ком, чувствуя, как в груди всё сжимается от ужаса при виде того, во что превратилась их когда-то уютная берлога для посиделок. Мамору сделал шаг вперед, и под его ногой что-то хрустнуло — кажется, пустая упаковка от таблеток или какой-то мусор, на который Хару было уже плевать. Запах в комнате был тяжелым: смесь пыли, пота и безнадежности. Глаза постепенно привыкли к сумраку, и то, что Мамору увидел на кровати, заставило его сердце сжаться в ледяной тисках. Хару лежал на боку, лицом к стене, свернувшись в калачик. Его огромный рост которым он всегда так гордился, — сейчас делал его похожим на выброшенного на берег кита. Из-под одеяла торчало плечо, и Мамору ужаснулся тому, какими острыми стали кости. Рыжие волосы, всегда чистые и пушистые, свалялись и потемнели. — Хару... Эй, Рыжий... — голос Мамору дрогнул. Он подошел к самому краю кровати и опустился на колени, чтобы их лица оказались на одном уровне. Хару медленно, словно через силу, повернул голову. Его мятно-зеленые глаза были широко открыты, но взгляд казался пустым, затянутым какой-то пеленой. На впалых щеках виднелись дорожки от высохших слез. Когда он наконец сфокусировался на лице Мамору, в его взгляде не отразилось ни радости, ни гнева — только бесконечное, тупое равнодушие, которое пугало сильнее любой истерики. — Ты пришел... — голос Хару был похож на шелест сухой листвы. Он даже не спросил «зачем». — Ты что с собой сделал, придурок? — Мамору попытался сказать это в своей привычной грубой манере, но вместо этого получился задушенный всхлип. — Ты почему не ешь? Мама сказала, ты вообще не встаешь. Ты решил сдохнуть назло мне, да?! Хару долго молчал, глядя куда-то сквозь Мамору. А затем его губы, лишенные пирсинга и покрытые мелкими трещинками, едва заметно дрогнули. — Ты же сказал... что это ошибка, — тихо, безжизненной интонацией произнес он. — Что это грязь. Я просто... вычищаю её из себя. Вместе с жизнью. Эти слова ударили Мамору под дых. Он схватил Хару за костлявую руку, и его пальцы почти полностью сомкнулись вокруг запястья гиганта. Кожа Хару была пугающе холодной. — Я наговорил дерьма, Хару! — Мамору сорвался на крик, и из его глаз брызнули слезы, которые он больше не мог сдерживать. — Я испугался! Я был пьян, я был раздавлен из-за Эммы, я просто не знал, как мне быть с тем, что мой лучший друг — единственный, кто заставляет меня чувствовать себя живым! Я соврал, слышишь? Это не было ошибкой. Это было... это было лучшее, что случалось со мной за всю мою сраную жизнь! Хару медленно моргнул, и в его глазах на мгновение вспыхнула крохотная искорка жизни, тут же погасшая под гнетом депрессии. — Не надо... — Хару попытался отнять руку, но сил у него почти не было. — Не жалей меня. Просто уходи. Ты же просил... дать тебе время. Вот оно. — К черту время! — Мамору перегнулся через край кровати и буквально навис над Хару, хватая его за лицо обеими руками. — Посмотри на меня, Рыжий! Я здесь. Я не уйду. Ты слышишь? Я не дам тебе превратиться в тень. Если надо, я буду кормить тебя с ложечки и таскать в душ на руках. Но ты, блять, будешь жить. Потому что я не смогу без тебя. Больше не смогу. Мамору прижался своим лбом к холодному лбу Хару, и его слезы капали на лицо друга. В этой тишине, нарушаемой только тяжелым дыханием Мамору, начало происходить что-то необратимое. Хару впервые за месяц сделал глубокий, дрожащий вдох, и его пальцы слабо, почти невесомо, коснулись рукава куртки Мамору. Мамору замер. Под пальцами, сжимавшими запястье Хару, он ощутил не только пугающую худобу, но и странную, сухую текстуру. Это была не кожа. Он медленно, с замиранием сердца, потянул край рукава растянутой кофты Хару вверх. Белая ткань бинта, намотанного в несколько слоев, ослепила его в полумраке комнаты. Бинт был наложен небрежно, сквозь него проступали темные бурые пятна — следы того, что Хару сделал в один из тех бесконечных дней одиночества. — Хару... — голос Мамору превратился в едва слышный хрип. — Что это? Что ты сделал? Хару не дернулся. У него просто не было сил даже на то, чтобы попытаться спрятать руку или отвернуться. Он продолжал лежать неподвижно, глядя в одну точку на стене. На его лице не отразилось ни стыда, ни страха — только пугающая, абсолютная пустота. Его мятно-зеленые глаза казались стеклянными, лишенными какой-либо искры жизни. — Было... слишком громко, — прошептал Хару. Голос был настолько слабым, что Мамору пришлось придвинуться вплотную, чтобы разобрать слова. — В голове. Твои слова... они орали внутри меня каждую секунду. «Ошибка», «грязь», «расстаться». Я просто хотел, чтобы стало тихо, Мамору. Чтобы всё наконец замолкло. Мамору почувствовал, как внутри него что-то окончательно рухнуло. Его «бедокурская» натура, его бравада, его страхи перед ориентацией — всё это разом стало мелким и ничтожным перед лицом этой белой полоски на руке друга. Он понял, что его трусость чуть не стоила Хару жизни. — Ты... — Мамору задохнулся, прижимая ладонь Хару к своим губам, прямо к окровавленному бинту. — Прости меня. Пожалуйста, прости. Я такой ублюдок... Я так испугался того, что почувствовал к тебе, что решил уничтожить всё между нами, лишь бы не признаваться себе. Он начал целовать его пальцы, запястье над бинтом, его трясло в настоящей лихорадке. Но Хару оставался безучастным. Его рука лежала в ладонях Мамору мертвым грузом. Он больше не слышал хороших слов — они казались ему бессмысленным шумом, который больше не мог достучаться до выжженного нутра. Он даже не мог плакать; слез больше не осталось, только сухая, выматывающая апатия. — Хару, посмотри на меня! — Мамору осторожно взял его лицо в свои ладони, пытаясь поймать взгляд. — Я не уйду. Слышишь? Даже если ты будешь гнать меня, даже если будешь меня ненавидеть. Я буду сидеть здесь, пока ты не поправишься. Хару медленно моргнул. Его взгляд прошел сквозь Мамору, не задерживаясь. В этих глазах не было ни прощения, ни надежды — только бесконечная усталость человека, который уже переступил черту. — Ты пришел, потому что жалеешь меня? — тихо спросил Хару, и в его интонации не было даже горечи. — Потому что боишься, что я сдохну? — Нет, Рыжий, — Мамору прижался своими губами к его холодному лбу, обжигая его своим дыханием. — Я пришел, потому что я идиот, который только в этой пустой квартире понял, что ты — единственный человек, который мне нужен. Мне плевать, ошибка это или нет. Если это ошибка, то я хочу совершать её до конца жизни. Хару не ответил. Он не вцепился в футболку Мамору, не притянул его к себе. Его тело оставалось истощенным и неподвижным, словно оболочка, из которой вынули душу. Мамору продолжал шептать признания, сжимая костлявую руку друга, но в этой темной комнате, пахнущей болезнью, ответом ему была лишь ледяная тишина и пустые глаза Хару, который был слишком слаб, чтобы снова поверить в жизнь. Мамору резко выпрямился, не в силах больше выносить эту застывшую, мертвую тишину. Его накрыла волна отчаяния, которая выплеснулась в привычную, злую защитную реакцию. — Ты издеваешься надо мной, да?! — сорвался он на крик, вскакивая с колен и начиная мерить комнату шагами. — Ты решил просто высохнуть здесь, как старый сухарь? Посмотри на себя, Хару! От тебя одни кости остались! Ты думаешь, мне станет легче, если ты подохнешь от голода в этой вонючей комнате? Блять, Рыжий, ну съешь ты хоть что-нибудь! Он схватил со стола какую-то тарелку с засохшим краем хлеба и сунул её почти под нос Хару, но тот даже не моргнул. Пустые глаза друга продолжали сверлить стену, игнорируя вспышку гнева Мамору. — Сука... — Мамору со свистом выдохнул, ставя тарелку обратно. Его трясло. — Ладно. Сиди так. Если ты хочешь быть трупом, будь им. Но я не буду на это смотреть. Он резко развернулся и вылетел из комнаты, едва не сбив в коридоре мать Хару. — Я ухожу! — бросил он ей, натягивая куртку. — Мамору, постой... — попыталась остановить его женщина, но он уже захлопнул дверь. Мамору вышел в холодные сумерки. Он не пошел в общагу — ноги сами понесли его в соседний квартал, к дому своей матери. Ему нужно было место, где пахнет чем-то настоящим, домом и безопасностью, а не лекарствами и кровью. Весь вечер он просидел на кухне у матери, глядя, как она хлопочет у плиты. Он ничего ей не объяснил, просто сказал, что «друг сильно заболел». Рано утром, когда солнце еще не взошло, Мамору уже стоял на кухне. Он заставил мать приготовить её фирменные блинчики — те самые, с домашним малиновым джемом, которые Хару обожал, когда они заходили к нему в гости на младших курсах. Он упаковал их в контейнер, бережно завернув в полотенце, чтобы не остыли. К ним он добавил термос с горячим сладким чаем и пакет свежих персиков — единственное, что Хару мог съесть, когда у него совсем не было аппетита. Тьма в комнате стала осязаемой, тяжелой, как сырая земля. Мать Хару, обессиленная неделями безмолвного караула, впала в забытье в соседней комнате, не чувствуя, как воздух в квартире начал стремительно остывать. Хару лежал на боку, глядя в пустоту перед собой. Его тело, из которого за месяц по капле ушла вся воля к жизни, больше не принадлежало ему. Холод был невыносимым. Он начинался в кончиках посиневших пальцев и медленным, липким потоком вливался в вены, превращая кровь в ледяную крошку. Это была агония истощения, тихая и равнодушная. В угасающем мозгу, где образы уже распадались на фрагменты, набатом билось одно имя. Мамору. Мамору, который еще вчера стоял здесь и кричал от бессилия. Хару не понимал его слов о любви — они были слишком яркими для его выжженного нутра — но он помнил его ярость. Он знал, что завтра утром Мамору вернется. Вернется, чтобы снова злиться, требовать, заставлять его существовать в этом мире, где Хару больше не видел места для себя. «Прости...» — мысль была едва уловимой, последней искрой в гаснущем костре. Он чувствовал, как его сердце — некогда сильное, способное выдержать любые нагрузки, кроме предательства самого близкого человека — дает сбои. Удары стали редкими, рваными, болезненно отдаваясь в пустой грудной клетке. Каждый вдох был похож на глоток битого стекла. Ему было безумно холодно. Казалось, что сама комната высасывает из него остатки тепла через тонкую кожу, обтянувшую острые ребра. Он хотел закрыть глаза, но веки не слушались. «Прости, что подвел... Прости, что я такая бесполезная, сломанная булочка. Я просто... больше не могу дышать». Сердце Хару сделало последний, судорожный толчок и замерло навсегда. Тишина, которую он так долго искал, наконец-то заполнила всё пространство. Его мятно-зеленые глаза остекленели, навечно застыв во мраке, отражая лишь бесконечную пустоту и холод. Его 198 сантиметров роста теперь были просто неподвижным, остывающим бледным изваянием на измятой простыне. А в паре кварталов от него Мамору, кусая губы в кровь от волнения, лихорадочно паковал горячие блинчики и термос. Он злился на Рыжего, он мысленно репетировал свою грубую, но спасительную речь, он верил, что завтра всё изменится. Он бережно закрывал контейнеры, не зная, что в ту самую секунду, когда щелкнула крышка, его единственный смысл жизни окончательно исчез. Мамору еще не знал, что завтрашнее утро станет для него личным адом, из которого нет выхода, а Хару уже было всё равно — он ушел в ту темноту, где больше не было ни «грязи», ни «ошибок», ни боли. Только вечный, ледяной покой. Рассветное солнце лениво скользнуло по подоконнику, но в комнате Хару оно не принесло ни тепла, ни надежды. Мама Хару проснулась с тяжелым чувством в груди — тем самым материнским предчувствием, которое страшнее любого диагноза. Она не пошла сразу на кухню ставить чайник, а направилась прямо к двери сына, привычно неся в руках стакан воды и таблетки. — Хару, милый, пора просыпаться, — тихо позвала она, заходя внутрь. — Сегодня Мамору обещал зайти пораньше, помнишь? Ответом ей была тишина. Но не та спокойная тишина спящего человека, а тяжелая, вакуумная пустота, от которой волоски на затылке встают дыбом. Женщина подошла к кровати и поставила стакан на тумбочку. — Хару? Она протянула руку, чтобы коснуться его плеча, и вскрикнула, отдернув пальцы. Сквозь ткань футболки проступил холод, который не мог исходить от живого существа. Это был холод мрамора, холод январской земли. Мать лихорадочно схватила его за плечи, пытаясь перевернуть на спину. Его огромное тело, когда-то такое сильное и теплое, теперь было неподатливым и пугающе легким. Когда он перекатился на спину, женщина зажала рот рукой, чтобы не закричать на весь дом. Лицо Хару было бледным, как гипс, а губы — те самые губы, на которых раньше всегда играла добрая улыбка и блестел пирсинг — теперь стали пугающе синими, почти черными в утреннем свете. Его мятно-зеленые глаза были приоткрыты, но в них больше не отражался мир. Они подернулись мутной дымкой, застыв в последнем, беззвучном «прости». — Нет... нет, нет, Хару! Сынок! — она припала ухом к его груди, туда, где под острыми ребрами должно было биться сердце. Но там было глухо. Совсем глухо. Она начала судорожно трясти его, бить по щекам, надеясь на чудо, надеясь, что он просто глубоко спит от истощения. Она терла его ледяные руки, на которых под рукавами белели бинты — немые свидетели его долгого пути к этой ночи. — Пожалуйста, Хару, дыши! Дыши, маленькая моя булочка, дыши! — выла она, захлебываясь слезами. Мать Хару сидела на полу, вцепившись в ледяную руку сына, и качалась из стороны в сторону, издавая лишь тихий, хриплый скулеж. Она смогла набрать номер службы спасения только с третьей попытки — пальцы не слушались, соскальзывая с экрана. Когда врачи скорой помощи вошли в комнату, медики сразу поняли всё по тяжелому, застоявшемуся запаху и восковой бледности тела. Один из них, хмурый мужчина со стажем, приложил пальцы к шее Хару, просто чтобы соблюсти протокол, хотя синева губ и остекленевший взгляд не оставляли места для надежды. — Время смерти — примерно три часа ночи, — негромко произнес он, записывая данные. — Остановка сердца на фоне крайнего истощения. Врач вздохнул и потянул за край простыни, накрывая ею лицо Хару, скрывая его мятно-зеленые глаза и острые черты лица, которые больше никогда не дрогнут. Под тканью угадывались лишь очертания его огромного, 198-сантиметрового тела, которое теперь казалось неестественно длинным и плоским. В этот момент в коридоре послышался шум. Дверь квартиры была приоткрыта, и Мамору вошел без стука, прижимая к груди пакет с еще теплыми контейнерами. Он замер на пороге спальни, глядя на медиков, на плачущую в углу мать и на белое пятно простыни там, где должен был лежать его друг. — Что... что происходит? — голос Мамору был тонким и ломким. Он перевел взгляд на врача. — Почему он накрыт? Ему холодно? Я принес завтрак... Хару нужно поесть, он не ел месяц... Он сделал шаг к кровати, но фельдшер преградил ему путь, положив руку на плечо. — Парень, не надо. Мы уже ничем не поможем. Мамору застыл, и в эту секунду пакет в его руках зашуршал особенно громко. Запах малинового джема и свежих блинчиков, которые он так бережно нес, наполнил комнату, смешиваясь со стерильным запахом лекарств и смертью. Мамору смотрел на очертания Хару под белой тканью, и его мозг отказывался воспринимать реальность. — Хару? — позвал он, и этот шепот был полон такой боли, что даже видавшие виды врачи отвели глаза. — Рыжий, вставай. Я... я пришел. Я не опоздал, слышишь? Я вернулся. Он дернулся вперед, вырываясь из хватки врача, и упал на колени перед кроватью, прямо в том месте, где из-под простыни виднелся край забинтованного запястья Хару. Мамору коснулся бинта — тот был холодным, как лед. — Нет... нет-нет-нет... Хару! Проснись! — Мамору сорвался на крик, хватаясь за ткань простыни. — Посмотри, что я принес! Ты же любишь эти блинчики! Вставай, сволочь, вставай и ори на меня! Делай что угодно, только не молчи! Но под простыней была лишь пугающая, окончательная тишина. Теплый пар от контейнеров поднимался вверх, бессмысленно согревая воздух вокруг тела, которое больше никогда не сможет почувствовать ни тепла, ни любви, ни прощения. Мамору сорвал простыню с лица Хару, игнорируя протестующие возгласы медиков. Он не верил. Не мог поверить, что этот рыжий гигант, который всегда был его щитом, его тенью, его негласной опорой, мог просто так сдаться. — Хару, открой глаза! Открой их сейчас же! — Мамору тряс его за плечи, и голова Хару безжизненно моталась из стороны в сторону. — Я здесь! Я пришел! Посмотри на меня, посмотри на блинчики! Я заставил маму их сделать, Хару! Ты же хотел, чтобы я заботился о тебе, так вот я здесь! Он прижался своими губами к синим, ледяным губам друга, пытаясь влить в него собственное дыхание, собственную жизнь. Он целовал его подбородок, его впалые щеки, его закрытые веки, захлебываясь слезами, которые капали прямо в застывшие мятно-зеленые глаза Хару. — Прости меня... Хару, пожалуйста, прости меня... — выл Мамору, зарываясь пальцами в его спутанные рыжие волосы. — Это я во всем виноват. Это я трус. Это я грязь, а не ты! Вернись, я всё исправлю! Мы уедем, мы будем вместе, мне плевать на всех, слышишь?! Только не оставляй меня одного! Мать Хару, увидев эту сцену, закричала снова — тонко, надрывно, осознавая, что её сын унес с собой в могилу тайну, которая теперь заживо сжигала этого парня на её глазах. Медики силой оттащили Мамору от тела. Он отбивался, кричал, кусался, как раненый зверь, пока его не прижали к стене. Он сполз по ней на пол, прямо в лужу малинового джема, который вытек из перевернутого контейнера. Красный сок пропитал его джинсы, напоминая сцену кровавой расправы. — Вы не понимаете... — шептал Мамору, раскачиваясь и обхватывая себя руками. — Он ждал меня. Он ночью ждал, что я приду и спасу его. А я... я спал. Я просто спал, пока он остывал. Он посмотрел на свои руки — на них остался холод кожи Хару. Мамору поднес ладони к лицу, пытаясь удержать этот последний, страшный контакт, и вдруг замер, уставившись на белую простыню, которую медики снова набросили на тело, аккуратно заправляя края под силуэт. В комнате стало невыносимо тихо. Только тихий шелест пакета и запах ягод, который теперь навсегда станет для Мамору запахом смерти. Его «бедокурская» жизнь, его дурной характер, его пошлость и отсутствие совести — всё это выгорело дотла, оставив лишь пустую оболочку человека, который опоздал на самое важное свидание в своей жизни всего на несколько часов. Мамору сидел на полу, не замечая, как холод паркета пробирается под одежду. Его взгляд был прикован к неподвижной горе под белой тканью. Медики начали готовиться к транспортировке, и каждый их жест — будничный, профессиональный — отзывался в ушах Мамору грохотом обвала. — Мамору... — мать Хару подошла к нему, едва передвигая ноги. Она положила руку ему на голову, и её пальцы дрожали. — Мамору, уходи. Тебе не нужно этого видеть. Но он не шелохнулся. Он смотрел, как два санитара подошли к кровати, чтобы переложить Хару на носилки. Из-за его огромного веса и роста, которые раньше казались Мамору символом непоколебимой силы — им пришлось приложить усилия. Простыня на мгновение соскользнула, обнажив бледную, костлявую ступню Хару. Мамору до боли закусил кулак, чтобы не закричать снова. Он вспомнил, как Хару всегда смеялся над тем, что ему сложно подобрать обувь. Вспомнил, как они грели ноги друг об друга в общаге, когда отключали отопление. Теперь эта ступня была похожа на алебастровую статую. — Подождите! — Мамору резко вскинулся, когда Хару уже укладывали в черный пластиковый мешок. — Постойте! Он подполз к носилкам, не обращая внимания на недовольные вздохи врачей. Достал из кармана ту самую незажженную сигарету, которую вертел в руках вчера в универе, и вложил её в холодные, застывшие пальцы Хару. Туда, где под бинтами скрывалась его последняя попытка заглушить боль. — Ты просил... оставить тебя, — прошептал Мамору так тихо, чтобы слышал только Хару. — Я оставил. Я выполнил твою просьбу, Рыжий. Прости, что я такой исполнительный ублюдок. Санитары застегнули молнию. Звук бегунка, разрезающий тишину комнаты, стал для Мамору звуком окончательного приговора. Жизнь, которая должна была быть долгой, яркой и полной их общей «бедокурской» чепухи, закрылась в этом черном мешке. Когда носилки выносили из комнаты, Мамору остался сидеть в луже малинового джема. Он посмотрел на контейнер с блинчиками, которые уже окончательно остыли. Один блинчик выпал и лежал на полу, пропитавшись красным соком. В этот момент Мамору понял, что он не просто потерял друга. Он потерял ту часть себя, которая умела чувствовать тепло. Он смотрел на свои руки, которые еще час назад надеялись обнять Хару, и видел только пустоту. Хару ушел, забрав с собой все «прости», которые Мамору не успел сказать. Он ушел, оставив Мамору в мире, где больше нет мятно-зеленого цвета, а есть только серый рассвет и запах остывшей домашней еды, которая теперь навсегда будет горчить на языке. Когда дверь квартиры захлопнулась за санитарами, в комнате воцарилась тишина, от которой закладывало уши. Она была плотной, вакуумной — в ней больше не было слышно даже того слабого, прерывистого дыхания Хару, которое Мамору игнорировал целый месяц. Мамору медленно поднялся с пола. Его одежда была перепачкана джемом, колени дрожали, а в груди зияла дыра размером с те самые 198 сантиметров, что только что покинули это здание в черном пластике. Он обернулся и посмотрел на кровать. Вмятина на подушке еще хранила очертания головы Хару. Мамору подошел ближе и коснулся простыни. Она была ледяной. Взгляд упал на тумбочку, где стоял нетронутый стакан воды и таблетки, которые мать Хару принесла утром. Рядом лежал пустой контейнер из-под пирсинга — Хару снял свои украшения перед тем, как сдаться, словно избавлялся от всего, что связывало его с образом того веселого, влюбленного парня. — Ты даже не оставил мне записки, да? — прохрипел Мамору, и его голос в пустой комнате прозвучал чужеродно. — Ни слова. Просто «прости» в пустоту... Он начал лихорадочно рыться в вещах на столе Хару, переворачивая тетради, учебники, эскизы. Он искал хоть что-то — обвинение, проклятие, последнее признание. Но Хару ушел молча. Он просто выключил свет в своей душе, когда понял, что Мамору не придет. Мамору наткнулся на старый блокнот, который Хару всегда носил с собой. Открыв его, он увидел наброски их общих посиделок: Мамору с сигаретой, Мамору, смеющийся над какой-то пошлой шуткой, Мамору, спящий на лекции. На последней странице, датированной неделей назад, был только один рисунок — два пересекающихся круга, один из которых был густо заштрихован черным, а внутри второго стоял знак вопроса. Мамору прижал блокнот к лицу, вдыхая запах бумаги и едва уловимый аромат мятного шампуня, который всё еще держался в вещах. Его прорвало. Он упал на кровать Хару, зарываясь лицом в его подушку, и завыл — не как человек, а как раненый зверь, которому перебили хребет. — Я пришел! Слышишь, ты, рыжая булочка?! Я пришел! — кричал он в подушку, захлебываясь слезами. — Какого черта ты не подождал пять часов?! Всего пять часов, Хару! Он вспомнил, как Хару всегда уступал ему. Уступал последний кусок пиццы, уступал место у окна, уступал в спорах. И в этот раз он тоже «уступил» — он просто ушел с дороги, решив, что Мамору так будет легче. Что без «грязи» и «ошибок» жизнь Мамору вернется в норму. Мамору сжал кулаки, впиваясь ногтями в ладони. Он понял, что теперь до конца своих дней будет видеть эти мятно-зеленые глаза, затянутые мутной пленкой смерти, каждый раз, когда будет закрывать свои. Его наказанием стало не одиночество, а память о том, что любовь Хару была настолько огромной, что она просто не поместилась в мире, где Мамору было слишком страшно быть собой. В коридоре послышался приглушенный плач матери. Мамору сидел на кровати друга, глядя на свои руки, испачканные малиновым джемом, и знал: он никогда больше не сможет смотреть на красный цвет. И он никогда больше не сможет назвать себя «бедокуром». Потому что главную беду в своей жизни он уже сотворил, и исправить её было невозможно. Мамору продолжал сжимать подушку, словно это была последняя нить, связывающая его с реальностью. Пальцы, судорожно впившиеся в наволочку, наткнулись на что-то твердое и холодное под матрасом. Он резко отпрянул, а затем медленно, затаив дыхание, вытянул на свет старую тетрадь в потрепанном переплете. Это был личный дневник Хару. Дрожащими руками Мамору открыл первую страницу. Перед глазами поплыли записи, сделанные еще детским, неровным почерком. Там был Хару, который в десять лет боготворил своего «лучшего и самого смелого друга». Хару писал, как Мамору защитил его от задир в школе, как он смешил его до колик, когда Хару было грустно. Каждый абзац дышал такой искренней, кристальной преданностью, от которой у Мамору защемило в груди. Но по мере того как страницы желтели, тон записей менялся. Подростковые записи были пропитаны страхом и смятением. «Сегодня я понял, что смотрю на него не так, как на других. Мне страшно. Мне кажется, со мной что-то не так. Я люблю Мамору. Не как брата. Я хочу всегда быть рядом, но он постоянно говорит о девчонках...» Мамору листал страницу за страницей, и каждая фраза была как удар хлыстом. Хару писал о том, как осознал свою ориентацию, и о той безумной, болезненной надежде, которая выжигала его изнутри. «Если бы я был девушкой... Мамору бы смотрел на меня по-другому. Он бы обнимал меня, целовал, называл своей. Иногда я закрываю глаза и представляю, что я — женщина. Только бы иметь право быть с ним. Только бы он не смотрел на меня с этим своим безразличием, когда рассказывает о новой пассии». Мамору захлебнулся рыданием. Он вспомнил, как хвастался перед Хару своими победами, как смеялся, описывая свидания, не замечая, как в этот момент в мятно-зеленых глазах друга медленно гас свет. Дальше шли страницы, полные откровенной, мучительной страсти. Хару описывал свои самые «грязные», запретные фантазии, где он принадлежал Мамору полностью, где они не были просто друзьями. Там была такая жажда близости и такая глубокая ненависть к себе за эти чувства, что Мамору стало физически больно дышать. Хару считал свою любовь проклятием, грязью, от которой нет спасения. Последние страницы были исписаны неровно, строки скакали, кое-где бумага была покороблена от капавших слез. Записи за последний месяц были короткими, полными отчаяния. «Он сказал, что это ошибка. Он сказал, что это грязь. Я — грязь. Я разрушил его жизнь своей любовью». Мамору дошел до самого конца. На последней странице, датированной вчерашним числом, не было ни длинных признаний, ни описаний боли. Посреди чистого листа, обведенное дрожащей рукой, стояло всего одно слово: «Прости». Мамору прижал дневник к груди и свернулся на кровати Хару в позе эмбриона. Это короткое «прости» было громче любого обвинения. Хару просил прощения за то, что любил. За то, что дышал им. За то, что посмел почувствовать себя счастливым на одну ночь. — Это ты меня прости... — провыл Мамору в пустую комнату, сжимая тетрадь так сильно, что бумага начала рваться. — Слышишь, Рыжий?! Это я должен просить прощения за то, что был слеп! За то, что заставил тебя мечтать о смерти вместо того, чтобы просто любить тебя в ответ! Он лежал на месте Хару, насквозь пропитанный его болью и его многолетней тайной, понимая, что теперь этот дневник — единственное, что осталось от человека, который готов был изменить свою природу, лишь бы Мамору был рядом. Но Мамору опоздал. Хару ушел, так и не узнав, что его «грязные фантазии» были единственным, что на самом деле имело значение. Мамору читал и перечитывал эти строки, пока буквы не расплылись в сплошное серое пятно. Его трясло. Он наткнулся на запись, сделанную всего за несколько дней до той роковой ночи: «Сегодня он снова смеялся, рассказывая про Эмму. А я стоял рядом и улыбался, чувствуя, как внутри всё крошится. Я бы отдал всё — свое имя, свое тело, свою жизнь — чтобы он хоть раз посмотрел на меня так, как на них. Чтобы я не был просто удобным "своим парнем". Если бы я мог родиться заново... я бы стал для него идеальной женщиной». Мамору зажмурился, и перед глазами вспыхнула та ночь. Он вспомнил, как Хару, всегда такой сдержанный и тихий, той ночью отдавался ему с каким-то отчаянием, словно это была его единственная возможность наконец-то быть. А Мамору... Мамору утром назвал это ошибкой. Он назвал «грязью» то, о чем Хару молился годами. — Господи, Хару... какая же я мразь, — прошептал Мамору, вцепляясь ногтями в обложку дневника. — Ты хотел стать кем угодно ради меня, а я даже не смог просто быть человеком ради тебя. Он перевернул страницу. Там был вложен маленький, засохший цветок, который Мамору когда-то в шутку сорвал с клумбы и кинул в Хару на первом курсе. Хару сохранил его. Сохранил каждый обрывок внимания, каждую крошку тепла. Мамору снова взглянул на последнее «Прости». Оно было написано так слабо, что карандаш едва продавил бумагу. Хару извинялся за то, что его сердце остановилось. За то, что он не смог больше нести этот груз. За то, что «ошибка» оказалась слишком тяжелой для его измученной души. — Ты не должен был извиняться, — Мамору прижал дневник к лицу, вдыхая запах старой бумаги. — Слышишь? Это я... я виноват в каждом твоем шраме. В каждой твоей голодной ночи. В коридоре послышались тяжелые шаги — это вернулся отец Хару, которого вызвали с работы. Мамору понял, что ему пора уходить, но он не мог оставить это здесь. Он сунул дневник под куртку, прижимая его к самому сердцу, словно пытаясь согреть хотя бы эти записи. Он в последний раз посмотрел на пустую кровать. В комнате всё еще витал аромат блинчиков с малиной — его запоздалой, бесполезной попытки всё исправить. Мамору медленно вышел из комнаты, не глядя на родителей Хару. Он шел по коридору, чувствуя, как под курткой жжет бумагу с признаниями, которые он прочитал слишком поздно. На улице бил резкий весенний свет, но для Мамору мир навсегда остался в той темной комнате. Он шел по тротуару, пошатываясь, и в голове крутилась только одна мысль: Хару любил его всю жизнь, а Мамору понадобилась смерть друга, чтобы понять, что он тоже любил этого рыжего гиганта. Больше жизни. Больше себя. И теперь эта любовь будет медленно убивать его каждый день, напоминая о том, что последнее слово, которое он заслужил от Хару — было «прости». Прошла неделя — бесконечные семь дней, которые Мамору провел в тумане из алкоголя, вины и страниц дневника Хару. День похорон выдался на редкость ясным и холодным. Небо над кладбищем было пронзительно-голубым, издевательски чистым. Мамору стоял чуть поодаль от толпы однокурсников и родственников, чувствуя себя лишним на этом празднике скорби. Он был единственным, кто знал правду о том, почему сердце этого здорового парня просто перестало биться. В центре, на возвышении, стоял гроб. Из-за огромного роста Хару гроб казался неестественно длинным, пугающим своими масштабами. Мамору смотрел на него и видел не дерево и обивку, а своего «рыжего гиганта», запертого в тесном пространстве, из которого нет выхода. Мама Хару, черная от горя, едва держалась на ногах. Когда пришло время прощания, Мамору на негнущихся ногах подошел к краю. Хару лежал среди белого атласа. Его рыжие волосы были аккуратно причесаны, а лицо, подкрашенное гримерами, всё равно сохранило ту пугающую восковую бледность. На губах больше не было пирсинга, и без него Хару выглядел беззащитным ребенком. Его руки в белых перчатках были скрещены на груди, скрывая шрамы на запястьях. Мамору опустился на колени. Он не слышал шепота за спиной, не видел сочувствующих взглядов. Он видел только Хару. — Ты всё-таки надел костюм, — едва слышно прошептал Мамору, касаясь пальцами края гроба. — Ты всегда говорил, что они тебе жмут в плечах. Он незаметно для окружающих вынул из кармана ту самую тетрадь. Он не смог её сжечь, не смог оставить себе. Он осторожно просунул дневник под ледяную ладонь Хару, скрытую перчаткой. — Забери это с собой, — выдохнул Мамору, и первая слеза за этот день упала на воротник пиджака Хару. — Забери все свои «прости» и свои мечты. Там тебе не нужно будет быть кем-то другим, чтобы тебя любили. Там... там ты уже идеальный. Когда гроб начали опускать в яму, Мамору почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Глухой звук первого брошенного комка земли о крышку гроба прозвучал как выстрел в упор. Раз. Два. Три. С каждым ударом Мамору понимал: это засыпают не Хару. Это засыпают его собственную душу. Он остался у могилы последним. Когда все разошлись, и над свежим холмом воцарилась тишина, Мамору достал сигарету, зажег её и положил на землю. — Кури, Рыжий. Мама больше не заругает. Он стоял один на пустом кладбище, вдыхая горький дым. Дневник с записями о том, как Хару хотел стать женщиной ради него, теперь лежал под метрами земли. Тайная любовь Хару стала его вечной тайной, а Мамору остался в этом мире с осознанием, что он — единственный живой памятник той «грязи», которая на самом деле была самым чистым чувством, которое он когда-либо встречал. Он развернулся и пошел к выходу, сутулясь и пряча руки в карманы. Хару больше не шел за ним тенью. Хару теперь был самой землей под его ногами.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник