How to Unbreak a Boy

Перевод
R
Завершён
101
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Размер:
638 страниц, 197 405 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
101 Нравится 19 Отзывы 33 В сборник

Причины, почему

Настройки
Когда Драко был маленьким мальчиком, в поместье жил садовник – хотя Драко не думал, что садовник – подходящее слово для того, кто всегда двигался так, словно был един с самой землей. Его звали Эбнер, и он был единственным человеком в поместье, который насвистывал во время работы. Эбнер был мягким стариком, который, по мнению Драко, выглядел так, словно родился в поле и никогда его не покидал. Его загорелая кожа, покрытая морщинами от многолетнего пребывания на солнце и в земле, была усеяна веснушками, над которыми аристократы дома, вероятно, посмеялись бы, если бы присмотрелись достаточно внимательно, чтобы заметить. Драко предположил, что когда-то его волосы были темно-каштановыми, почти черными, но с тех пор они давно поседели и завивались на концах. Он всегда носил один и тот же поношенный плащ, залатанный на локтях, испачканный грязью и перегноем, но, казалось, никогда не возражал, когда у него появлялся новый недостаток. От него всегда пахло розмарином, мятой и чем-то сладким – может быть, звездчатыми жасминами, которые он собирал каждое утро на восточной шпалере, – а может, это была просто доброта, подумал Драко. Эбнер говорил мало, но сады всегда расцветали под его прикосновениями, словно прислушивались к его словам. Длинные ряды нарциссов, пионов и амариллисов. Тюльпаны, похожие на золотые бокалы, не склонялись ни перед кем, кроме солнца. Даже ядовитые растения – паслен, аконит, наперстянка – процветали в своем уголке, укрытые тенями. Драко часто сидел на ступеньках оранжереи, положив подбородок на колени, и просто наблюдал. В поместье царила полная тишина – каменные стены, запертые двери, голоса за ними. Но сад... сад был шумным, открытым и живым. Ветер играл в перетягивание каната с лавандой. Пчелы шептали свои песни. И Эбнер двигался среди них так, словно принадлежал скорее цветам, чем людям. Драко как-то спросил Эбнера, почему он посадил эти белые пышные цветы среди всех остальных. Ему показалось, что они выглядят странно. Серединки их были такими темными, что выделялись, как нарывы на пальцах, и не совсем гармонировали с остальной частью сада. Но Эбнер посадил их множество – целые гроздья, тонкие и высокие, торчащие повсюду. Эбнер улыбнулся той задумчивой улыбкой, которая появлялась у него всегда, когда он собирался сказать что-то, чего ребенок не понимал. — Белые анемоны, — сказал он Драко, — так они называются. — Потому что даже самые тихие цветы заслуживают цвести. Особенно они. Годы спустя Драко задавался вопросом, предназначались ли белые анемоны ему. Или, возможно, самому Эбнеру.

🌱

Когда Драко было шесть лет, он сидел в гостиной со своей гувернанткой мисс Торнфилд. Ему никогда не нравилась эта гостиная. В углах было серо, а от штор всегда пахло пылью. Уроки игры на фортепиано проходили каждую среду после лекций, которые он ненавидел чуть меньше. Именно во время игры на фортепиано, когда метроном начинал тикать, как крошечные самодовольные часики, он наклонялся над полированными клавишами, пытаясь заглянуть за оконное стекло. Стекло тянулось высоко и бесконечно, и он щурился, надеясь увидеть Эбнера снаружи, парящего над чем-то – сажающего, подрезающего или придающего чему-то жизнь кончиком своей волшебной палочки. Драко всегда находил это немного захватывающим. Сад казался другим миром, или, может быть, Эбнер создавал такое ощущение. В любом случае, ему больше всего на свете хотелось оказаться там. Дело было не только в том, что уроки не фортепиано были скучными – так оно и было. Каждая нота напоминала маленького солдата, марширующего в строю. Дело было в том, что… саду не нужны были формальности или правила. Сад не требовал, чтобы вы сидели прямо, расправив плечи, или играли, подняв руки вверх, как будто им было стыдно прикасаться к чему-либо. Саду было позволено расти беспорядочно и свободно. Сад прощал. Мисс Торнфилд ударяла тростью по фортепиано, резко и внезапно, всякий раз, когда он переставал играть. Драко всегда вздрагивал и чуть не падал со стула от этого звука. — Следите за музыкой, мистер Малфой, — рявкала она своим пронзительным голоском. — А не за грязью. Драко драматично и шумно вздыхал, прежде чем снова положить руки на клавиши. Но его сердце каждый раз было снаружи. С грязью. С Эбнером. С цветами. Когда урок, наконец, заканчивался – обычно с чопорным легким поклоном и бормотанием мисс Торнфилд насчет осанки и потенциала, – Драко вскакивал со скамеечки у фортепиано, спотыкался о ковер и мчался по коридору с такой скоростью, что портреты едва успевали ругаться. Садовая дверь чудесно скрипела, когда ее толкали слишком сильно. Он никогда не закрывал ее как следует. — Мистер Эбнер! — позвал он, уже скидывая ботинки, наполовину сняв носки, с растрепанными от скорости бегства волосами. — Мистер Эбнер, где вы? Сад не ответил. Еще нет. Иногда, забавы ради, Эбнер прятался за высокой живой изгородью или за грядками с огуречником, как старый гном, ожидая, когда Драко найдет его. Он никогда не упрощал задачу. Это была игра. О которой они никогда не говорили, но все равно играли. Драко щурился и ухмылялся, а затем убегал вслед за бабочками, которые, казалось, всегда все знали. Мимо пионов, через арку из львиного зева. Пока, наконец, из дельфиниумов не донесся тихий смешок. — Вот вы где! — Драко фыркнул и его слегка занесло, когда он огибал клумбу с флоксами, чуть не столкнувшись с лейкой. — Знаете, вы не очень-то хорошо умеете прятаться. Эбнер поднял голову, отряхивая землю с ладоней. — А, но если я спрячусь слишком хорошо, как ты найдешь меня, маленький лорд? Драко драматично закатил глаза с видом человека, который научился презрению задолго до сочувствия. — Мисс Торнфилд говорит, что я для нее как заноза в заднице. Эбнер рассмеялся. Это был теплый, грубый звук, похожий на скрип сапог по гравию. Драко всегда это нравилось. Он редко слышал смех, по крайней мере, настоящий. Мисс Торнфилд, конечно, никогда не смеялась над его остроумными замечаниями или тщательно выверенными вздохами театрального отчаяния. Большинство взрослых в поместье почти не улыбались. Но Эбнер улыбался. И это заставляло Драко чувствовать себя... хорошо. Это заставило его почувствовать, что, возможно, он действительно был забавным или, по крайней мере, стоящим того, чтобы его выслушали. — Все еще так? Все еще вредничаешь? — Она это заслужила. Я сказал ей, что мет…метро…метоно… – та щелкающая, заостренная штуковина – проклята, и она мне поверила. — Сказал Драко с гордостью, затем наклонился, сорвал травинку и стал разминать ее между пальцами. — Мистер Эбнер… что ты сажаете? Эбнер вытер лоб рукавом и снова уставился в землю, его глаза были нежны. — Это анемоны, — мягко сказал он. — Видишь стебли? Нежные, но храбрые растения. Цветут даже в холодной земле, если хорошенько попросить. — Почему они так называются? — Ну. Слово "Анемон" происходит от древнего языка. Цветок ветра. В фольклоре говорится, что они выросли из пролитых слез. Другие говорят, что они раскрываются, когда приближается буря. Драко моргнул. — Это смешно. Цветы не могут чувствовать погоду. Эбнер только улыбнулся, зарывая луковицу поглубже в землю. — Неужели? Драко опустился на колени рядом с ним и долго молчал, наблюдая, как грязь прилипает к рукам Эбнера. Мужчина двигался медленно, как будто прислушивался к чему-то, чего никто другой не мог услышать. Его палочка зажужжала, уговаривая анемоны успокоиться. — Как вы думаете, — внезапно спросил Драко тоном человека, раскрывающего очень маленький секрет, — они помнят, кто их посадил? Эбнер повернул голову, приподняв бровь. Драко отвел взгляд. На этот раз Эбнер не засмеялся. Он только сказал: — Я думаю, что да.

🌱

На седьмой день рождения Драко отец подарил ему посеребренную чернильницу в форме гиппокампа. Она была красивой, дорогой и совершенно не вызывала восторга. Он положил ее на стол рядом с собой и некоторое время смотрел на нее, не понимая, подарок это или обязательство. Его мать только улыбнулась, мягко и непроницаемо, прежде чем вручить ему завернутый в бумагу сверток размером не больше его ладони. Внутри был блокнот. Чистый пергамент в переплете из слоновой кости, прошитый тонкой серебряной нитью. Он уставился на него, проводя большим пальцем по нетронутой странице. — Что мне с ним делать? — спросил он, не то чтобы неблагодарно, просто… озадаченно. — Все, что захочешь, — просто ответила она. — Он твой. — Хм, — произнес его отец даже не поднимая глаз от "Вечернего Порока". — Возможно, он начнет вести соответствующие записи. Пора ему более серьезно задуматься о теории магии. Драко ничего не сказал. Просто закрыл блокнот и сунул ее под мышку. Позже тем же вечером, после официального ужина (на котором никто больше не упоминал о его дне рождения), Драко босиком спустился по черной лестнице и направился на кухню. Коридоры здесь были темнее, а стены пахли камнем и маслом. — Мипси, — прошептал он, выглядывая из-за дверного проема. С хлопком появилась домовая эльфийка, держа в руках серебряное блюдо, слишком большое для нее. — Мастера Драко здесь быть не должно... — Ш-ш-ш, — прошипел он. — Меня здесь нет. Тебе кажется. Мипси подозрительно прищурилась. — Мипси не кажется. Мипси вполне реальна. Мастер Драко тоже не невидимый. Он ухмыльнулся, подкрадываясь к приставному столику. — Этот торт для мистера Эбнера, да? — Мипси принесет его в оранжерею. У него тоже скоро день рождения, — гордо сказала она. — Не совсем. Но достаточно близко. — Можно я отнесу его? Мипси выглядела расстроенной. — А мастер Драко обещает не совать пальцы в глазурь? — Нет. — Мастер Драко! — Я буду очень осторожен, — исправился он, закатывая глаза. Он понес торт по затянутым туманом садовым дорожкам, уворачиваясь от мокрых листьев и ныряя под плющ, с которого капало. Оранжерея светилась в сумерках, как фонарь, оставленный для кого-то, кто еще не вернулся домой. Эбнер был внутри и, напевая себе под нос, перебирал лотки с семенами. — Ты опоздал, — сказал он, не оборачиваясь. — Я уже начал думать, что ты про меня забыл. Драко нахмурился и слишком резко опустил торт на стол. — Мне пришлось улизнуть. Вы же знаете, какие бывают дни рождения. Скучные. Эбнер усмехнулся. — Вот как? — Мне подарили блокнот. — Драко поднял ее с легким презрением. — И чернильницу в форме рыбы-конька или типа того. — Ну что ж, — сказал Эбнер, вытирая руки о фартук. — Это действительно звучит ужасно. Драко проигнорировал сарказм. — Матушка сказала, что я могу делать с блокнотом "все, что захочу". Но она не сказала, что это. Там просто много пустых страниц. Кажется, это немного бессмысленно. Эбнер склонил голову набок, его взгляд за стеклами очков смягчился. — Не бессмысленно. Они ждут. — Чего? — Я полагаю, чтобы ты заполнил их. Одни вещи тебе что-то рассказывают, другие просят рассказа от тебя. Драко задумался, нахмурив брови, словно решал неразрешимую загадку. — Это не очень-то помогло. Эбнер рассмеялся, затем повернулся и полез в старый деревянный ящик рядом с лейкой. Из него он вытащил тонкую потрепанную книгу, перевязанную бечевкой и слабо пахнущую лавандой. — Это тебе, — сказал он, протягивая ее. Драко моргнул. — Что это? — Полевой гид, — сказал Эбнер. — Тут в основном цветы. Обычные. Редкие. Несколько волшебных гибридов. Решил, что тебе это понравится больше, чем рыба-конек. Драко осторожно открыл ее. Страницы были пожелтевшими, но красивыми. Там были иллюстрации, выполненные мягкой акварелью, названия, написанные завитушками. Наперстянка. Лобулярия приморская. Призрачная орхидея. Драконий зев. Некоторые цветы Драко узнал. Других он никогда раньше не видел. Другие были настолько завораживающими, что он даже не мог поверить, что они настоящие. Эбнер заметил, что Драко все еще держит блокнот под мышкой. — Что это у тебя там? — спросил он. Драко посмотрел на него сверху вниз. — Я же говорил. Подарок матери. Он…пустой. — Пустой – это неплохо, — сказал Эбнер, присаживаясь рядом с ним на корточки. — Теперь у тебя есть путеводитель. Возможно, ты захочешь нарисовать то, что увидишь. Или написать их истории. Или и то, и другое. Драко заколебался. — Но… Я не очень хорошо рисую. — Пока, нет. Но цветам все равно, если ты неправильно сложишь их лепестки. Они просто счастливы быть увиденными. Драко, сам не зная почему, крепче сжал блокнот. Эбнер улыбнулся ему, прищурив глаза так, как это делал только он. Затем он взъерошил волосы Драко, чем вызвал у него недовольный взгляд и инстинктивное выпрямление спины мальчика. — С днем рождения, маленький лорд, — тихо сказал он. Драко посмотрел на него снизу вверх, слегка покраснев, все еще держа в руках гид. — Можно мне сегодня что-нибудь посадить? — спросил он почти застенчиво. — Ну, у меня же все-таки день рождения. Эбнер ухмыльнулся. — Я уж думал, ты никогда не спросишь. Он подвел Драко к грядкам у окна, где земля была еще влажной после утреннего дождя. Там, рядом с зарослями календулы и тимьяна, Эбнер вручил ему крошечный бумажный пакетик с надписью "Чернушка дамасская". — Девица в зелени, — тихо сказал он.— Они цветут, как маленькие звездочки. Немного упрямые, немного дикие. Но ожидание того стоит. Драко опустился на колени в грязь, не заботясь о том, что испачкает мантию, и погрузил пальцы в землю, как показал ему Эбнер. Блокнот и полевой гид лежали рядом с ним на скамье, в безопасности, и на них падал последний вечерний свет. Нетронутый торт стоял на столе, свечи не были зажжены, но никто из них, казалось, не возражал. Именно в тот год Драко научился выращивать цветы своими руками. И тогда он впервые понял, что может вырастить что-то красивое… совершенно самостоятельно.

☀️

Слабый, лимонно-бледный августовский свет проникал в сад через полуоткрытые двери теплицы и золотил пыль, которая медленно ложилась на виноградные лозы, словно снег. Драко, с перепачканными грязью коленями и мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, стоял на пороге, в равной степени зачарованный и напуганный грудой срезанных стеблей у ног мистера Эбнера. Он наблюдал за уверенными движениями рук старика, не колебавшимися ни секунды. Надрез, надрез, надрез. Серебряные секаторы сверкали на солнце. Надрез. Еще один хрупкий побег упал на выложенный стеклянной плиткой пол. В воздухе слабо пахло листьями помидоров и влажной землей. — Зачем вы обрезаете и здоровые тоже? — Внезапно выпалил Драко, и в его голосе прозвучало детское обвинение. — Они выглядят... они выглядят прекрасно! Эбнер оглянулся через плечо, уголки его глаз сморщились, как пергамент, который складываешь снова и снова, чтобы сделать секретные записи. Драко нравилось смотреть на них, на эти складки. Он подумал, сколько пройдет лет, прежде чем у него появятся такие же. Он не думал, что это были "старые" морщинки – скорее, они были похожи на солнечные. Может быть, солнце каждый день тыкало его в это место маленькими теплыми пальцами, пока кожа не покрылась морщинками навсегда. Ему нравилась идея о том, что солнце оставляет свой собственный маленький поцелуй, хотя он не совсем понимал, как это работает, поэтому отложил это на потом. — Внешность – самая вежливая ложь, маленький лорд. — Эбнер поднял стебелек, испещренный черными крапинками. — Видишь здесь? Гниль начинается изнутри. Одно легкое повреждение, и вскоре вся лоза становится более голодной, чем должна быть. Он поднес ножницы к повреждению. Пауза. Вдох. Надрез. — Мертвые части крадут пищу у живых, парень, — сказал он, позволив отрезку упасть. — Долой их. Драко сглотнул, фраза запечатлелась в какой-то личной книге за ребрами. Долой их. Он смотрел на выброшенные стебли, которые уже становились тускло-зелеными, как будто, едва коснувшись воздуха, они вспомнили, как умирать. Эбнер выпрямился, вытирая землю о фартук. — Растения – упрямые создания. Дай им место, и они вырастут снова, лучше и сильнее. — Он подтолкнул к Драко глиняный горшок. — Наверное, мы все немного похожи, не так ли? Вперед. Твоя очередь. Мальчик взял ножницы. Они оказались холодными, как сталь, и неожиданно тяжелыми. Он нашел лист, наполовину покрытый плесенью, и срезал его. Надрез. По его телу пробежал трепет от осознания власти – аккуратности. — Долой их, — пробормотал Драко, словно маленький рыцарь, отрубающий голову врагу, только враг был мокрым листом, а его меч – парой садовых ножниц, слишком больших для его маленьких ручек. Тем не менее, он держал их так, словно они были чем-то благородным, и в тот момент, когда стебель сломался, он почувствовал себя важным человеком, для которого у него еще не нашлось слов. Долой их. Позже, когда тени удлинились, а стекла теплицы засветились янтарным светом, Драко сунул увядшие вырезки в карман. Он не знал почему, но чувствовал, что от них слишком трудно отказаться. Годы спустя Драко сидел за своим столом, где пергаменты лежали стопками, как надгробные плиты. Он складывал каждый из них один за другим и смотрел, как остывают восковые печати. Его взгляд устремлялся в окно, где в саду было тихо, не пахло листьями помидоров или влажной землей. Он доставал свой потрепанный футляр для скрипки, закрывал его на защелку и засовывал под кровать рядом с коробкой, полной писем с отказами. Бесполезная листва. Голодная игрушка. Мертвые крадут пищу у живых, парень. Долой их. Теперь он был мертвым. В этом была странная, неоспоримая логика. Больной побег крадет свет у более здоровых ветвей. Долой его. Ножницы были как слова на пергаменте, чернила были темны, как смола. Один решительный взмах. Он задувал лампу, и темнота сгущалась вокруг него. Где-то далеко внизу, в саду, за которым больше никто не ухаживал, одинокий лист отделился от стебля и мягко опустился на землю.

🌻

Драко было восемь, когда однажды он оказался в саду один. В то утро Эбнер не работал – Мипси сказала, что у него было какое-то поручение в деревне, — и... ну, Драко полагал, что все нормально. Но ему нравилось, когда Эбнер был рядом. Эбнер всегда рассказывал ему истории. О цветах, названия которых звучали как колыбельные или проклятия – "кружева королевы Анны", "разбитое сердце", "пиретрум девичий". Он рассказал о растениях, которые распускаются только при лунном свете, и о других, у которых сворачиваются лепестки, если лечь рядом с ними. Он также научил Драко небольшим заклинаниям. Самым простым. Заклинаниям, позволяющим заставить бутон раскрыться, не отрывая стебель. Чарам, помогающим корням закрепиться в сухой почве. Когда-то это было тихое заклинание, помогающее растению избавиться от боли, если его неосторожно подрезали. Но даже без Эбнера сад был его любимым местом. И за последние два года он многому научился. Иногда ему просто нравилось сидеть среди цветов. Они не болтали, не спорили и не просили его быть умнее. Они были тихими. А весь остальной мир, особенно в поместье, – нет. Поместье словно гудело даже в тишине, от тиканья часов, перемещения портретов и шагов, которые никогда не доносились до тебя. Но в саду было тихо. Он дышал, а не говорил. Он держал свой полевой гид на сгибе руки, когда шел по узким каменным дорожкам, высматривая что-нибудь новое. Теперь он начал узнавать растения только по их стеблям – жилистым или восковым, прямостоячим или стелющимся. Он остановился возле букета белых цветов с зазубренными листьями и быстро пролистал список. Тысячелистник. Ассоциируется с отвагой. Используется в боевых припарках. Он обратил внимание на форму лепестков и продолжил, отметив страницу. В другие дни он приносил блокнот, который подарила ему мать, тот самый, который, по словам Эбнера, просто ждал своего часа. И он был прав, верно? Иногда было приятно рисовать цветы. Не потому, что у него это хорошо получалось – хотя он и совершенствовался, – а потому, что это придавало ему более решительный вид. Он заметил то, чего никогда раньше не замечал. Крошечные волоски на нижней стороне стебля мака. То, что пятнышки наперстянки не были симметричными. Своеобразный изгиб колокольчика, когда он начинает увядать. Он начал зарисовывать эти детали на страницах. Иногда он клал и цветы, когда хотел запомнить что-то таким, каким оно было на самом деле. Ночью он забирался в постель и снова открывал блокнот, перелистывая свои любимые страницы. Те, где прижатые стебли еще не осыпались. Где строчки казались почти живыми. В этом было что-то успокаивающее. Цветы оставались такими, какими он их оставил. Сад умещался в его руках. Как будто он мог унести его с собой, даже в тихие залы, где картины никогда не улыбались, а шаги отца слишком громко отдавались эхом от мрамора. От этого поместье казалось немного менее... огромным. И, возможно, каким-то незаметным образом это напомнило ему, что здесь может что-то вырасти. Даже он. Но в тот день Драко не прогуливался по тропинкам и не листал гид. Он стоял на коленях у клумбы в Восточном углу, погрузив руки в землю. Утром шел дождь, и почва была темной и рыхлой. Он вспомнил, что Эбнер однажды сказал ему о пересадке рассады: "Подожди, пока земля не станет мягкой, иначе корни не приживутся. Они будут сопротивляться." – И ему захотелось попробовать самому. Его ладони были перепачканы грязью, по щеке тянулась полоса грязи. Подол рубашки был мокрым в том месте о которой он, не задумываясь, вытер руки. Перед ним стоял крошечный горшочек с незабудками, которые он выпросил у спраутлингса. Он как раз опускал их в неглубокую траншею, шепча – не заклинание, а просто... что-то мягкое – и утрамбовывая землю вокруг них. Он не услышал, как подъехал экипаж. Не услышал, как открылись железные ворота. Не услышал, как зашуршали по гравию начищенные ботинки. Только когда воздух прорезал голос. — Драко Люциус Малфой. Он вздрогнул, пальцы замерли на полпути. Повернулся, медленно, как иней, покрывающий стекло. Люциус стоял на краю садовой дорожки, безупречный и невозмутимый, как всегда, словно сама грязь шарахалась от него. Она не осмеливалась прикоснуться к нему. В руке у него была трость. Перчатки застегнуты. Неодобрение исходило от него, как дым. Он не был похож на человека, который когда-либо хотел ступить ногой в такое буйное место, как сад. Он был похож на то, что появляется после цветения. Причина, по которой цветы закрываются. Холод, из-за которого корни забывают, как расти. — Я задал тебе вопрос. Драко моргнул. — Я... я ничего не слышал. Прищурившись, Люциус шагнул вперед и, резко наклонившись, схватил Драко за ухо с такой силой, что тот вздрогнул. — Ты Малфой, а не какой-то грязный оборванец, играющий в крестьянские игры. Посмотри на себя. Весь в грязи, как обычный человек. Так ты собираешься выглядеть, когда в следующем месяце приедут гости? По локоть в грязи, как полукровка Уизли? Драко не знал, что такое ребенок Уизли, но, конечно, это не могло быть чем-то хорошим. Он поморщился, стараясь не выронить незабудки, которые все еще сжимал в другой руке. — Я просто... — Ты позоришь эту семью, — огрызнулся Люциус. — Если хочешь тратить время на то, чтобы копаться в грязи, как предатель крови, можешь заняться этим после своей теоретической работы. Которая, я полагаю, так и осталась незаконченной. Драко ничего не сказал. Только крепче сжал маленький горшочек. Люциус отпустил его, в последний раз дернув за ухо, и повернулся к дому. — Приведи себя в порядок. И сожги эти тряпки. В саду снова воцарилась тишина. Теперь тишина ощущалась по-другому. Казалось, что-то поникло. Эбнер вернулся незадолго до наступления сумерек с новым свертком семян под мышкой, и от его плаща все еще исходил запах дождя. Он не окликнул Драко. Он редко это делал. Он предпочел найти Драко, а не вызывать его, как в каком-то ритуале. Он нашел его возле оранжереи, сидящим на каменной скамье, с грязными коленями и замершими руками. Рядом с ним стоял маленький горшочек, наполовину засыпанный землей. У него на коленях лежала раздавленная незабудка с оборванными лепестками и сильно согнутым стеблем. Эбнер замедлил шаг. Посмотрел на него. Мальчик не плакал. Он просто смотрел… спокойно. Слишком спокойно. — Добрый вечер, маленький лорд, — мягко сказал Эбнер, стараясь не напугать его. — Этот горшок выглядит хуже, чем дырка в дымоходе. Драко не улыбнулся. — Я не хотел его разбивать, — наконец сказал он тихим голосом. — Я хотел посадить сегодня. Я все сделал правильно. Я даже вспомнил заклинание. Я просто... он сказал, что я позорю его. Эбнер не спросил, кто. В этом не было необходимости. Вместо этого он сел рядом с Драко – который был в грязи – поднял сломанный стебель и повертел его в руках. — Забавная штука эти незабудки, — тихо сказал он. — Они, конечно, хрупкие. Но и упрямые тоже. Возвращаются каждый год, кто бы ни пытался их выкопать. Драко посмотрел на него. — Но он испорчен. Эбнер покачал головой. — Не испорчен, просто изменился. — Он осторожно протянул Драко цветок. — Ну же. Положи в блокнот. Драко поколебался, затем вытащил блокнот из-под мышки. Обложка была слегка измятой, страницы мягкими от использования. Он открыл чистый лист примерно посередине и прижал к нему сломанный цветок, разглаживая его осторожным движением пальца. Выглядел далеко не идеально, но принадлежал ему. — Я же говорил тебе, что не нужно рисовать все как надо. Иногда… достаточно просто сохранить его. Чтобы помнить, каким оно было. Что оно жило. Даже сломанные вещи заслуживают своего места, не так ли? Драко слегка кивнул. Он ничего не сказал, просто остался сидеть рядом с Эбнером, пока не зашло солнце. Той ночью, свернувшись калачиком в постели, с грязью под ногтями, он снова открыл блокнот. Провел пальцем по контуру расплющенного цветка. Написал его название своим лучшим почерком. Незабудка. Звезда Скорпиона. Цветение: май–июнь. Значение: Воспоминание. Настоящая любовь. То, что длится вечно.

🍂

После выговора от отца Драко решил держаться подальше от сада. Правда. Он даже умудрялся целый день не выглядывать в окно. Но в этом не было никакого смысла, не так ли? То, что он избегал сада, ничего не изменило. Это только сделало его несчастным. Итак, Драко стал действовать осторожно. Стратегически. Он ждал, когда отец будет занят – на собраниях в Министерстве, поздних разговорах у камина, на выходных за городом, – и только тогда выскальзывал в сад с блокнотом и полевым гидом под мышкой. Когда Люциус был дома, Драко сидел в кабинете и тихо рисовал. Если он слышал приближающиеся шаги, он открывал страницу, заполненную конспектами по теории магии – аккуратно нацарапанными заметками, несколькими подчеркнутыми фразами о резонансе волшебных палочек или влиянии лунных циклов на стабильность ядра. Люциус проходил мимо, бросал на него быстрый взгляд и кивал с мрачным одобрением. Драко кивал в ответ. Затем он ждал, пока шаги стихнут, прежде чем вернуться к странице с зарисовками морозников. В то лето Эбнера почти не было. У него были проблемы с коленями, и отец нанял временного садовника, который не напевал и не улыбался так, как Эбнер. Этот человек слишком ровно подстригал живую изгородь и без спроса выдергивал полевые цветы. У Драко ныли зубы каждый раз, когда он наблюдал, как тот наклоняется и тянет их. Это цветы, а не сорняки! – ему хотелось закричать, но даже сорняки, как утверждал Эбнер, имеют право цвести. Чтобы увидеть красоту, нужен просто терпеливый взгляд. Но каждый раз, когда Эбнер возвращался – прогуливаясь из Восточного крыла, заложив руки за спину, словно уговаривая утро расцвести, – Драко находил его. Тихо и непринужденно, как будто случайно. Иногда он садился на ступеньки оранжереи, притворяясь, что рисует, и ждал, когда раздастся тихий скрип медной лейки или зазвучит знакомая мелодия, которую Эбнер напевал себе под нос, что-то без слов, но что все равно казалось историей. Однажды днем Эбнер что-то варил за оранжереей. Драко был заинтригован, увидев, что он использует не котел, а старый железный котелок, стоящий на плоском камне. Он наблюдал, как пар, словно дыхание, поднимается в теплый воздух. Запах был странный, но не неприятный. Измельченный тимьян. Одуванчиковый мед. Драко наблюдал за происходящим из-за высокой лаванды, пока любопытство не взяло верх. — Что вы готовите, мистер Эбнер? — спросил он, сморщив нос. Эбнер поднял голову с усмешкой, от которой в уголках его глаз появились морщинки. — Бальзам от нервов для твоей матери, — сказал он. — Или для того, что от них осталось. — Из цветов? — Да. — Эбнер похлопал по веточке, которую держал в руке. — Ты бы удивился, узнав, как много помнит сад. Что это дает взамен, если прислушаться повнимательнее. Некоторые цветы успокаивают. Другие обжигают. А некоторые... некоторые ждут годы, прежде чем покажут тебе, для чего они предназначены. Драко присел рядом с ним на корточки, зачарованный. Он наблюдал за тем, как Эбнер добавлял измельченные лепестки и кору, перемешивал по часовой стрелке, бормоча что-то себе под нос, что звучало не совсем по-латыни. Тогда Драко впервые по-настоящему задумался об этом – как что-то нежное может стать чем-то могущественным. Как цветы могут превращаться в тоники, как корни могут превращаться в бальзамы, как лепестки могут изменять сознание человека, его сердце или его сон. Это было тише, чем колдовство, тише, чем дуэль. Но не менее точно. Не менее опасно. После этого он стал более внимательно наблюдать за тем, как Эбнер что-то варил, растирал листья кончиком волшебной палочки, шептал заклинания так, что они казались колыбельными. И Драко, втайне от всех, начал записывать не только то, что он увидел в саду, но и то, как это можно было бы использовать. Во что это могло бы превратиться. С тех пор он тоже стал воспринимать сад по-другому. Не как картину, а скорее как рецепт. Это была не просто красота. Это была возможность. Тихая магия, которой не нужно было кричать, чтобы быть сильной. Драко это нравилось. Он хотел быть таким. Кем-то, кому не нужно было кричать, чтобы обладать силой. Он понял, что Эбнер всегда был таким, и надеялся, что однажды он тоже станет. Позже, когда он будет стоять в школе над кипящим котлом и добавлять в него полынь и корень валерианы с той же тщательностью, с какой однажды наблюдал, как Эбнер размешивает крапиву для приготовления снотворного, он вспомнит тот день. Тихое бульканье чайника. Как шипел розмарин на огне. Запах того, что все меняется.

˚˖𓍢`🌿:

Когда Драко было десять, его отец уехал в командировку в Брюссель, или Берлин, или Болгарию, он не очень внимательно слушал, уловил только букву "Б" и наступившую после этого облегченную тишину. Ему всегда нравились выходные, когда отца не было дома. А уж целая неделя? Это было практически волшебство. На той неделе мисс Торнфилд разрешила ему отказаться от игры на фортепиано, которая стала казаться ему скорее тяжелой работой, чем дисциплиной, и вместо этого взяться за скрипку. Он никогда не любил фортепиано в поместье так, как ему хотелось. Инструмент был слишком большим, слишком самодовольным. Это действовало Драко на нервы. Он садился прямо и понимал, что фортепиано принадлежит дому и фамилии, но никогда не ему в полной мере. А Драко не нравилось то, что было предопределено заранее. Еще мальчишкой он возмущался решениями, принимаемыми за него. Если бы это было предоставлено отцу – а так часто и бывало, – он бы сидел взаперти, декламируя древние предания и разыгрывая небольшие элегантные представления на чопорных светских раутах, а не возился в саду, где диким растениям позволялось расти криво. Где он мог выбирать, что сократить, а что сохранить. Да, Драко нравилось самому принимать решения. Даже если большую часть времени он только притворялся, что они у него есть. В отличие от фортепиано, скрипка была другой. Она была достаточно мала, чтобы он мог незаметно унести ее в сад, и достаточно легка, чтобы прижаться к его подбородку, как к собственному маленькому секрету. И ему нравилось, как она звучит. Она шептала, плакала и баюкала. У него всегда были мурашки. Еще одна вещь, которая могла быть тихой, нежной, но в то же время властной. Именно таким, каким Драко решил быть. На третий день после отъезда отца Драко провел утро в саду с совком в одной руке и грязью на коленях. Он сажал настурции – маленькие огненные цветы, которые напоминали ему фейерверки. Эбнер был где-то в теплице, что-то напевая себе под нос, и приносил мульчу, магию или бархатцы. Небо было открытым и терпеливым. Земля пахла теплом. Мир казался добрым. До поры до времени. Люциус вернулся домой рано. Драко не знал. Никто его не предупредил. Только что он втаптывал семена в землю и разгребал почву пальцами, как учил его Эбнер, – осторожно, всегда нежно, – а в следующее мгновение на грядки упала длинная тень, и кто-то позвал его по имени голосом, которому здесь не место. Люциус его не бил. Он никогда этого не делал. Драко знал это наверняка. Он слышал истории о мальчиках с синяками на руках, подбитыми глазами и сломанными частями тела, о мальчиках, которые вздрагивали, когда кто-то слишком быстро поднимал руку. В доме Малфоев все было не так. Руки отца всегда были очень чистыми. Всегда в перчатках. Но иногда... иногда, когда отец хватал его за воротник, или за локоть, или сзади за шею – это было хуже всего, у Драко сводило живот еще до того, как это происходило, – его пальцы сжимались слишком сильно или дергались слишком быстро. Как будто он пытался приструнить непослушную собаку. Конечно, это не оставляло следов. Малфои не оставляли следов. Драко раньше думал, что, возможно, отец просто забыл, что дети не такие крепкие, как взрослые. В некотором смысле, это имело смысл. Отцу никогда не нравились сады, поэтому он так и не узнал, что нежные растения нуждаются в бережном отношении. Отец не виноват, что его никогда не учили ухаживать за хрупкими лепестками. Отец просто не понимал этого – не так, как Драко или Эбнер. Это не было жестокостью, вовсе нет. Драко был в этом совершенно уверен. Это было просто... наставление. Правка. Все равно что поправить кривую рамку на стене или подрезать розу, которая росла не в том направлении. Вот и все. Конечно, розе было бы больно, если бы вы подрезали ее стебли, но роза могла и не понять, что иногда нужно что-то обрезать, чтобы вырасти крепче и прямее. Как и объяснял Эбнер: мертвые крадут пищу у живых. Долой их. Дай им время, и они снова вырастут, прямые и сильные. Да, именно так и поступил отец, в каком-то смысле. Просто иногда… Драко жалел, что он не картина. И не цветок. К ним можно было нежно прикасаться. В тот день Люциус за руку затащил его в дом – под ногтями у него все еще была грязь – и двадцать две минуты читал ему лекцию о внешнем виде, приличиях и непристойности того, что он "разгуливает, как обычный конюх". Драко стоял там, кивая, как и ожидалось. Он не сказал, что сад никогда не заставлял его чувствовать себя маленьким. Вскоре после этого Эбнер перестал приходить в поместье. Без предупреждения. Не попрощавшись. Однажды утром Драко вышел на улицу, а оранжерея была заперта. Скамейка была пуста. Розмарин не был подрезан. Тишина стала совсем другой – уже не тихой, а гулкой. Драко вбежал обратно в дом. В коридоре он накричал на мать, обвиняя ее в том, что она не пыталась заставить его остаться. Ему было десять, и мир стал немного холоднее. Мать просто погладила его по щеке, ласково посмотрела в глаза и очень нежно сказала: — Я пыталась, дорогой. Только не так, как ты думаешь. Драко не понравился этот ответ. Его глаза были влажными, а голос срывался. Мать опустилась на колени и попыталась успокоить его, попыталась объяснить, но он не хотел объяснений. Ему нужен был Эбнер. Ему нужен был сад. Поэтому он бросил цветочный горшок, который держал в трясущихся руках. Оно разбилось вдребезги, как птичье яйцо о мраморный пол. Мать не стала ругать его за это. Она осторожно опустилась на колени и собрала осколки голыми руками, но когда отец вошел в комнату, она тоже замерла. — Держи себя в руках, — сказал отец ледяным голосом. — Ты больше не ребенок. Драко было десять. После этого он долгое время не выходил в сад. Цветы росли без него. Или не росли. Он не знал. И это было началом, верно? Медленное увядание того, что когда-то было ярким и живым. Тюльпаны, которые забыли распуститься. Розы, которые свернулись клубочком. Болиголов рос слишком быстро. Желтые лютики погибли все сразу. Никто, кроме Драко, этого не заметил. Но опять же, никто никогда не следил за садом так, как он.

˚˖𓍢`🌿:

Шестнадцатый день рождения Драко Малфоя был худшим в его жизни. Все началось с письма, хотя и не такого, которое он когда-либо ожидал получить. На нем не было печати или завитушки, как на всех других письмах, которые приходили на имя его родителей. Это был всего лишь лист пожелтевшего пергамента, сложенный втрое, ломкий на сгибах. Почерк был смутно знакомым, размашистым, петляющим и немного кривоватым на концах. Он всегда клонился вправо, как будто пытался согнуться в поклоне. В конце концов, Драко перечитал это письмо столько раз, что мог видеть почерк сквозь веки, когда закрывал их на ночь. Долгое время это было скорее напоминанием, чем утешением. Письмо было от Эбнера. Оно было коротким – всего лишь страница. Не последовало ни извинений за исчезновение, ни каких-либо объяснений, хотя Драко и не ожидал их. К тому времени он уже собрал все воедино, ответ начинался с Люциуса и заканчивался Малфоем. Вместо этого письмо было наполнено спокойным описанием погоды, запиской о том, что гладиолусы в этом году зацвели поздно, а помидоры в его саду начали гнить, потому что он забыл их полить. Это совсем не похоже на Эбнера, подумал Драко, и от этого у него скрутило живот, но ему не хотелось задумываться об этом. Он пожалел, что его не было рядом, чтобы полить помидоры – где бы Эбнер ни был. Он хотел... ну, он много чего хотел, но он уже давно перестал загадывать желания на звезды, которые так и не появились. Затем, ближе к концу страницы: Ты помнишь те белые анемоны, которые тебе так нравились, парень? Я никогда тебе не говорил, но они всегда напоминали мне о тебе. Бледное маленькое создание, выросшее где-то на холоде и все еще пытающееся раскрыться. Не дай им одурачить тебя. Они мягкие, да, но не слабые. Попробуй выдернуть их с корнем, и ты увидишь, что они держатся крепко. Не все хрупкое легко сломать. Не забывай об этом, хорошо? Ты был лучшей частью моего пребывания в поместье, маленький лорд, хотя я подозреваю, что ты уже не такой маленький. Яркий, как ничто другое, даже когда ты так не думал. У тебя был свой взгляд на вещи, который заставлял их чувствовать, что им стоит расти. Большинство не такие. Большинство людей просто идут по жизни. Но не ты. Ты замечал разные вещи. Ты задавал вопросы. Ты переживал, когда все увядало. Это не слабость. Именно так вещи остаются живыми. Кто-то должен помнить о них. Не позволяй им пристыдить тебя, парень. Мир будет стараться. Так всегда бывает. Но ты…в тебе есть сила любить. Прежде всего, себя. Продолжай замечать. Продолжай помнить. И когда придет время – когда ты найдешь что-то или кого-то, от кого не сможешь оторвать взгляд, – не отворачивайся. Думаю, это и будет настоящим волшебством. А рядом с письмом лежал крошечный сверток, завернутый в выцветшую льняную бумагу и перевязанный бечевкой. Внутри лежал старый гербарный нож Эбнера – тот самый, с дубовой ручкой, гладко вытертой от многолетнего использования, и инициалами Э.Г., едва различимыми под патиной. Драко сотни раз наблюдал, как он пользуется им, чтобы подрезать стебли и надрезать кору, чтобы срезать все аккуратно. Внизу страницы было нацарапано: "Мертвые кусочки лежат тихо, но все равно пьют. Долой их, парень. Дай живым подышать." Сжимая письмо в руках, пока оно не скомкалось, Драко понял, что Эбнер ушел. Эбнер больше не вернется. Драко больше никогда не услышит, как он напевает в теплице. Никогда не увидит, как он разминает землю пальцами, чтобы проверить настроение. Горе пришло незаметно, хотя он чувствовал, что оплакивает этого человека уже шесть лет. Это было похоже на медленное падение разросшейся решетки. Он не плакал. Он не кричал. Он не произнес ни слова. Он просто вертел нож в руках, снова и снова, пока его большой палец не начал неметь. Он ничего не слышал о Эбнере с тех пор, как тот уехал – или, скорее, был изгнан – из поместья. Письма, которые он отправлял все эти годы, оставались без ответа, совы возвращались с нераспечатанными конвертами и пустыми глазами. Он искал, сколько мог вспомнить. Он отправил еще одно письмо. Затем еще одно. Драко знал, что это не Эбнер старался держаться в стороне. Он понимал это каждый раз, когда отец заставал его смотрящим в окно. Каждый раз отец останавливался в дверях и улыбался своей кривой, самодовольной ухмылкой – такой, которая говорит "да, так лучше", без лишних слов. Драко покорно возвращался к своим школьным учебникам или к скамейке у фортепиано, которое он никогда не любил, а за окном разрастались полевые цветы. Он говорил себе, что так оно и есть – люди взрослеют, они вырастают из таких детских занятий, как стояние на коленях в земле и называние трав, но какая-то часть его знала лучше. Виноват не Эбнер, который ушел. А отец, закрывший дверь. И Драко, который научился не открывать ее снова. За садами теперь ухаживали эльфы. Деловитые, равнодушные, тихие. Все было подстрижено и зачаровано до идеальной симметрии. Ничему не позволялось расти слишком буйно. Иногда, когда поблизости никого не было, Драко проходил мимо и взмахивал палочкой, чтобы заставить что-нибудь снова зацвести. Это была мелкая, глупая магия, но она давала ему ощущение, что кто-то все еще заботится и помнит. Помогло то, что он с головой ушел в зельеварение. Зелья пользовались уважением. Зелья были чем-то полезным – чем-то, что заставляло отца гордиться. Он мог прибегнуть к оправданию. Когда Драко застигал его среди клумб, он мог сказать, что собирает урожай для варки, и отец одобрительно кивал. По крайней мере, это было не рисование. По крайней мере, это была не музыка. По крайней мере, оно не было плебейским. Однажды, много лет назад, Эбнер сказал ему: — Каждое хорошее зелье начинается с чего-то нежного, что ты готов разрушить. Это не вина цветка, парень. Он просто хочет помочь. Теперь Драко понял, что это значит. Он аккуратно сложил письмо и спрятал его в конце своего альбома для рисования, за страницей, на которую не заглядывал много лет, – с прижатой к бумаге незабудка. Нож он сунул во внутренний карман пальто. Он никогда никому об этом не рассказывал. Позже тем же вечером его позвали вниз. Драко не думал о письме, когда ему ставили клеймо на руку. Драко не думал ни о садах, ни о цветах, ни о мальчике, которым он был раньше. Он смотрел прямо перед собой, ничего не говорил, пусть считают это честью. Долой их. Возьмите мою руку, она все равно мертва, как и все остальное во мне.

𓂃 ོ☼𓂃

Вскоре после смерти Люциуса Малфоя Драко вернулся в сад. Он не опускался на колени возле клумб и не тянулся за розмарином, морозником или полынью. Он не прижимал ладони к земле и не поднимал лицо к солнцу. Он просто стоял там – очень тихо – под глицинией, наблюдая, как дрожат тени на дорожке. Затем, взмахнув волшебной палочкой, он призвал инструменты. Старые инструменты. Те, что он спрятал много лет назад в сарае за оранжереей. Рашпили, стамески, рубанок. Молоток и петлевой инструмент. Маленький ручной напильник. Он ничего не объяснил. Только не домовым эльфам, которые наблюдали, как он таскает камень. Ни своей матери, которая заметила его через стекло оранжереи и ничего не сказала. Он работал медленно, в течение многих недель, и только тогда, когда никто не видел. Когда работа была закончена, он не подписал ее. Поттер нашел ее почти два года спустя, когда Нарцисса вела его по узкой тропинке, которая вилась в глубине сада. Тяжелые ветви глицинии касались его плеч, когда он проходил под ними. И тогда он увидел это – движение, застывшее в камне. Крылья – незаконченные или, возможно, только начинающиеся – тянулись к небу таким волнующим, таким благоговейным изгибом, что казалось, будто дыхание стало твердым, словно воспоминание, отлитое из мрамора. — Это его работа? — спросил Гарри тихим от недоверия голосом. Нарцисса только кивнула, выражение ее лица было непроницаемым, если не считать легкого наклона головы. — Он никому не рассказывал. Конечно, он больше ничего не рассказывал. Потому что как мог Драко Малфой, который однажды предстал перед судом и вышел на свободу только для того, чтобы унести в себе все осколки той войны, объяснить, что его руки сами захотели создать нечто столь нежное? Как он мог кому-нибудь сказать, что его руки были созданы именно для этого, а не для волшебных палочек и проклятий? Гарри предполагал, что это для Люциуса. Дань уважения. Элегия. Это было не так. Это никогда не было для него. Драко вырезал это для того, кто когда-то научил его подрезать черенки, не повреждая их. Кто научил его рисовать тени перед линиями. Тот, кто давным-давно сказал ему, что даже тихие растения заслуживают места для цветения. Особенно они. Может быть, однажды он расскажет об этом Поттеру. А может, и нет. Это не имело значения. Мир не должен был этого знать. Это было сделано даже не для сада. Это было для Эбнера. Памятник тому, что его заметили, потому что кто-то должен был помнить, что это жило.

𓂃 ོ☼𓂃

Когда Драко было одиннадцать, он пришел к мадам Малкин на примерку мантии. В этом не было ничего нового. С него снимали мерки в этом магазине с тех пор, как он научился ходить по прямой, и он знал, чего ожидать: холодных булавок, шелеста ткани, небрежной улыбки швеи. Он ошибался. На пьедестале уже стоял мальчик. Он был маленьким, слишком маленьким, в одежде, которая свисала с его плеч, как будто принадлежала кому-то совершенно другому. Одежда была потертой по краям, слегка потрепанной. Драко подумал о том, что сказал бы его отец. Он был уверен, что это было что-то жестокое и чопорное. Но Драко едва ли обратил внимание на мантию. Или шрам в форме молнии. Что он заметил, так это глаза мальчика. Зеленые. Но не просто зеленые. Зеленые, как листья, которые еще не знают, каково это – увядать. Зеленые, как первые весенние побеги, пробившиеся сквозь морозы. Зеленые, как заросли дикой мяты, которые Эбнер однажды показывал ему в тени за оранжереей. — Некоторые растения становятся ласковее, — сказал Эбнер, — когда их оставляют расти там, где никто и не думает искать. Драко не знал, почему глаза мальчика навели его на эту мысль, но это было так. Глаза садово-зеленого цвета. Ему хотелось пойти домой и рассказать об этом Эбнеру. На краткий миг он представил, как бежит домой и делает именно это. Врываясь в дверь оранжереи, задыхаясь от нетерпения, на которое способны только дети, и волоча за собой грязь, он описывал именно тот оттенок зеленого. Конечно, он должен быть конкретным. Эбнер ожидал этого. Ему нужно было, чтобы Эбнер все понял – потому что Эбнер всегда понимал. Он был единственным, кто когда-либо это делал. Они доставали старый гид и листали страницы, пока не находили то, что искали. Эбнер тыкал в надпись испачканным в грязи пальцем, затем улыбался, словно все это время ждал, что Драко обратит на это внимание, и говорил: — О, это редкий зеленый цвет. Не часто его увидишь. Лучше запомни его, маленький лорд. Но Эбнера нет. И Драко не знал – пока не знал, – что однажды он протянет руку к этому мальчику и сможет дотянуться до него. Что эти глаза, такие яркие и живые, будут преследовать его долгие годы. И тот же самый мальчик с зелеными, как сад, глазами продолжал губить его так, как не смогло бы никакое проклятие. Может быть, отец был прав. Может быть, ему вообще не следовало заходить в сад.

𓇢𓆸

1998

В камере было не так холодно, как ожидал Драко. Было сыро. И время тянулось медленно. Это была такая медлительность, от которой ломит кости и глаза кажутся слишком тяжелыми. Дни текли один за другим, как стоячая вода, густая и неподвижная. Здесь не было окон, хотя иногда освещение менялось. Оно менялось с серого на светлое. Иногда был немного другой оттенок серого. Именно так он следил за временем – не по часам, а по тому, как тени сжимались и возвращались. Он перестал разговаривать недели назад. Может быть, месяцы. Он не был уверен. Охранники – каким-то чудом – не слишком его беспокоили. Он был ребенком войны, а не ее создателем. Они сказали, что ему повезло. Они сказали, что он предстанет перед судом. Они сказали, что видели, как его мать встречалась с Гарри Поттером. Драко иногда думал об этом. Не о Поттере, а о своей матери. Ему хотелось, чтобы она не вступалась за него. В углу камеры стояла небольшая раскладушка, но Драко не спал на ней. Он предпочитал пол. Пол был твердым, холодным и безжалостным. Пол был честным. Ночью – или когда, как он полагал, наступала ночь – он сворачивался калачиком на полу, закрывал глаза и представлял себе разные вещи. Не будущее или грандиозный побег. Сады. Он представлял, как чувствует грязь, застрявшую у него под ногтями, но тут же отгонял мысль о хмуром взгляде отца, о его резком презрении к таким обыденным вещам, как будто земля может запятнать имя. Он представлял запах розмарина после дождя или нагретого солнцем тимьяна. И иногда, если он позволял себе отвлечься достаточно далеко, ему казалось, что он слышит терпеливый и добрый голос, говорящий: — Ну, даже поврежденные места расцветают, если дать им время. Время. Какая глупая и жестокая вещь.

𓇢𓆸

Мужчина был одет в темно-синюю мантию и держал в руках блокнот, с которого чуть ли не вываливались множество пергаментных листов. На воротнике его мантии было что-то желтое и липкое, возможно, какая-то приправа? Драко не расслышал его имени. И не спрашивал. Честно говоря, ему было все равно. По-видимому, он был поверенным Драко. Его назначило Министерство. Никто другой все равно бы этого не сделал. Даже этот упитанный мужчина, казалось, не горел желанием защищать Малфоев. Это не стало неожиданностью. Он представился неровным голосом, бормоча что-то вроде "у вас есть варианты" и "мы будем настаивать на снисхождении". Драко не был уверен, что от него ожидали каких-то чувств по этому поводу. Он сидел напротив него, все еще со связанными запястьями, выпрямив спину. Он посмотрел на стену за плечом адвоката. Камень там казался темнее. Может быть, на нем были пятна. Может быть, он был обожжен. Может быть, это была плесень. Драко не знал. Он не думал, что это имеет значение в любом случае. В последнее время мало что имело значение. — Я хотел бы признать себя виновным, — прямо сказал Драко. Адвокат заколебался. — Мистер Малфой, Драко, вас обвинили, но не осудили. Вы были ребенком. Есть смягчающие обстоятельства... — Мне все равно, — голос Драко был тих, взгляд опущен. Он посмотрел на свои руки, скованные перед собой, как и положено. Как он смеет думать, что имеет право поднимать палочку против кого бы то ни было? Он был никем. Он был ничем. — Я сделал все, в чем они меня обвинили. Или в том, чего не сделал. Этого достаточно. Кто-то зашуршал шелком у него за спиной. — Драко, — сказала его мать, пытаясь скрыть дрожь в голосе. — Драко, дорогой. Ты не обязан этого делать. У нас есть свидетели. У нас есть свидетельские показания. Сам Гарри Поттер... — Нет. — Драко... — Я не хочу, чтобы он говорил за меня. — Драко продолжал смотреть на след от ожога на стене, или что бы это ни было. Он тоже, как и стена, был запятнан. — У тебя есть шанс, — говорила его мать с мольбой в голосе. Он едва слышал ее. Казалось, что кто-то заткнул ему уши ватой. Тем не менее, Нарцисса подошла ближе и села рядом с ним, ее пальцы коснулись костяшек его пальцев, несмотря на то, что он сначала вздрогнул. — Пожалуйста, послушай его. У тебя все еще может быть жизнь. Ты все еще можешь… — Жизнь? — губы Драко дрогнули. — Я даже не знаю, что это значит, матушка. Он не пытался усложнить ситуацию. Правда. Но он не собирался сидеть в зале суда, завернутый в мантию, которая не была похожа на его и надежду, сшитую руками, которые не знали, где у него кровоточит. Он не стал бы смотреть в зеленые, как сад, глаза и наблюдать, как они сражаются за его версию, которой никогда не существовало. Нет. Драко бы так не поступил. Он не позволил бы Гарри Поттеру стоять там и настаивать на том, что он достоин искупления, в то время как Драко был всего лишь разодетым в дорогие шелка "последствием". Он не стал бы сидеть здесь, как мальчишка, заслуживающий снисхождения, когда все, чем он был, было причиной, по которой кто-то другой должен был просить об этом. — Вы были ребенком, — говорил адвокат, несколько нервно переводя взгляд с матери на ее сына, как будто он был единственным, кого не должно было быть в комнате. — Они учтут ваш возраст, ваши семейные обстоятельства, ваше раскаяние... — Мне не нужно, чтобы они что-то обдумывали, — Драко не отрывал взгляда от пятна на стене. — Я только хочу, чтобы все это поскорее закончилось. На мгновение воцарилась тишина, густая и ужасная. Нарцисса несколько раз быстро моргнула. Драко притворился, что ничего не заметил. Когда она заговорила, ее голос едва заметно дрогнул. — Тогда покончи с этим, когда будешь свободен. Не так, Драко. Драко не ответил. Он уставился на след от ожога на стене и пожелал, чтобы она открылась, как дверь, позволила ему войти внутрь. И закрылась за ним. Хотя даже этого он не заслуживал.

𓇢𓆸

В камере не было эха. Драко не мог припомнить, случалось ли это когда-нибудь. Она поглощала звуки. Заглушала их. Он не знал, сколько времени прошло с тех пор, как он в последний раз видел адвоката или свою мать. Он не знал, сколько раз менялся свет, если менялся вообще. В камере с ним была только одна вещь, и она пульсировала у него под кожей. Его собственное пятно. Осталось только эхо. Он согнул руку. Она дернулась. Дрожь. Убери ее. Он прижал к ней большой палец. Ничего. Он надавил сильнее. Убери, убери, убери. Его ногти впились в кожу. Он царапал. Этого было недостаточно. Он царапал. Рвал. Кожа превратилась в длинные вьющиеся полосы. Метка осталась. Смех в крови. Она никуда не делась. Никуда не делась. Никак, черт возьми, не исчезала. Он всхлипнул – или, может быть, рассмеялся. Он не знал. Его горло разрывалось на части, он выл, его жгло, он задыхался. Звуки, которые он издавал, были нечеловеческими. Он задавался вопросом, был ли он все еще человеком. Был ли он им когда-нибудь. Уберите ее. Он пустил в ход зубы. Впился зубами в собственную руку. Разорвал. Сплюнул кровь. Его разум остался где-то позади обломков, бесполезный и дрожащий, как мотылек, летящий к гниющей земле. Его тело было впереди. Дергалось. Дрожало. Скользкое от жидкостей, которые он больше не мог назвать. Пот, кровь, слезы – может быть, даже слюна или моча, черт его знает, – все было мокрым. Его лицо было мокрым, к языку прилипло что-то медное, горькое и густое, как будто он прокусил свой собственный гребаный рот. Кости под его кожей не были неподвижны; они корчились, смещались, словно пытались выползти наружу, словно даже им было противно быть частью его тела. А почему бы и нет? Под ногтями у него было мясо. Настоящие кусочки. Розовые, сырые и скручивающиеся. Он не мог вспомнить, как они туда попали. Не мог вспомнить ничего, кроме того, как тяжело вздымалась его грудь и как на каменном полу виднелись сгустки крови – толстые, липкие, черно-красные комки, которые больше ничему не принадлежали. Изо рта вырывались только тихие, дикие звуки. Не слова. Больше нет. Только тихие предсмертные звуки. Но она все еще пульсировала. Она жила. Темная Метка продолжала мерцать, покрытая запекшейся кровью, черные чернила плавали в крови, словно питаясь ею. Драко свернулся калачиком, словно умирающий, его конечности подергивались. Его искалеченная рука беспомощно свисала с груди, на бледном фоне проступали следы зубов. Камень под ним был мокрым. Из него вытекала вся гниль. Его глаза затрепетали. Он откинулся назад.

𓇢𓆸

Мир снова наполнился светом. Его было слишком много. Белые стены. Белые простыни. Запах антисептика и чего-то цветочного. Женщина, бормочущая заклинания у его кровати. Тихий писк. Его руки были забинтованы, запястья связаны. Больница Святого Мунго. Палата для пациентов из группы риска. Он понял это еще до того, как она повернулась и посмотрела на него с такой жалостливой улыбкой, что он мог бы закричать, если бы его горло уже не было разорвано в клочья. Драко медленно моргнул, затем снова закрыл глаза. Они спасли его. Конечно, так и было. Не удивительно. А Метка? Все еще на месте. Внутри. Он чувствовал, как она ухмыляется.

𓇢𓆸

Зал суда был полон ртов. Рты двигались. Открывались. Закрывались. Растягивая слова обвинения, защиты, сентиментальности, молчания. Он ничего этого не слышал. В ушах у него звенело от чего-то глухого и низкого, как от ветра в гробу. Голоса проносились мимо него, проплывали мимо его головы, мимо ушей, растворяясь в шепоте небытия. Возможно, кто-то задал ему вопрос. Возможно, все они ждали ответа. Он моргнул. Кто-то кашлянул. Раздался удар молотка. Рука матери, затянутая в перчатку, дрожала рядом с ним. Драко смотрел прямо перед собой. Тут же пожалел об этом. Все, что он мог видеть, – это пара зеленых глаз. Садово-зеленые. Они не мигали. Он закрыл глаза. И понадеялся, что никто не заметил его отсутствия.

-ˋˏ✄┈┈┈┈

Без даты. Неотправленное.

Поттер, Гарри, Поттер, Есть вещи, которые я хотел сказать тебе с тех пор, как мне исполнилось одиннадцать лет. В то время я не всегда знал, какими они были, знал только, что они зудели у меня под кожей и сидели в горле, как занозы. Я ненавидел тебя, наверное, потому, что не знал, как еще сдержать свое желание. Ты был... великолепен. Ты был солнечным светом, таким громким, каким мне не разрешалось быть. И я хотел... черт, я хотел стольких вещей, которых не понимал. Я хотел понравиться тебе. Я хотел произвести на тебя впечатление. Я хотел быть рядом с тобой и что-то значить. Я хотел, чтобы ты ответил взаимностью. Но ты этого не сделал. Конечно, ты этого не сделал. Я упустил этот шанс еще до того, как мы сели в поезд. И, возможно, так было всегда: два мальчика, идущие в противоположных направлениях по одному коридору и скучающие друг по другу во всех отношениях, имеющих значение Видишь ли, я продолжал ждать. Чтобы кто-нибудь заметил. Что-то спросил. Сказал: "Драко, чего ты хочешь? Что тебе нужно?". И я думаю, может быть, я надеялся, что это будешь ты. Но ты этого так и не сделал. И я никогда не просил. (Это не значит, что заслужил этого от тебя. Это не так. Я никогда этого не заслужу. Я знаю. Я всегда это знал. Но я все равно хотел этого. Я такой эгоист.) А теперь… Теперь я не уверен, что это важно. Война закончилась. Суды закончились. Мое имя вываляли в грязи и вернули к безразличию. Люди плюют в меня или скрывают свое отвращение и кивают – это не имеет значения. Ничто из этого не имеет значения. Теперь все кончено, да? Но я все помню. Я помню зелень твоих глаз, как будто они были единственным, что росло в мире, который все время пытался увянуть. Я помню, как ты стоял передо мной, словно я был кем-то, кого стоило защищать, даже когда это было не так. Особенно когда это было не так. Или, может быть, ты никогда так не думал и просто совершал благородный поступок. Я всегда завидовал этой твоей способности. Опять же, это не имеет значения, правда? Я не знаю, что я пытаюсь сказать. Только то, что если бы я мог снова вернуться в то купе поезда, думаю, я бы попробовал по-другому. Думаю, я бы произнес твое имя так, как хотел – мягко. С надеждой. Думаю, я бы предложил свою руку и сделал это искренне, не в глупом малфоевском стиле, а как мальчик, который не знал, как еще сказать: "Пожалуйста, заметь меня". Еще раньше. До поезда и шрама, до того, как я даже узнал твое имя. Там был мальчик. В тот день он был у мадам Малкин. Глаза у него были зеленые, как сад. Он был худощавым и немного неуклюжим. И... на мгновение, моим. Может, это только у меня так, но был момент, когда были только я, зеленые глаза и мир, в котором я еще не произнес твоем имя, как проклятие и не сказал, что у меня никогда не будет этого. Ты был добр ко мне до того, как понял, что не создан для этого. Помню, я подумал, что мальчик с такими глазами может стать диким, если его никто не остановит. Как плющ. Или огонь. Или наперстянка в неподходящей почве. Кто-то однажды сказал мне, что наперстянка расцветет там, где ее даже не хотели видеть. Что она лучше всего растет там, где, по мнению людей, ничего хорошего вырасти не может. Может быть, я думал, что ты мог бы стать для меня таким. Может быть, я бы хотел быть кем-то, от кого ты не убегал. Я просто не знал как. И вот, я все испортил. В любом случае. Все это не имеет значения. Но это правда, а правда – единственное, что у меня осталось. Я не знаю, зачем пишу это, зная, что никогда не отправлю. Наверное, я просто хотел, чтобы ты знал… Какая-то часть меня любила тебя, даже когда я еще не знал об этом. И иногда я все еще думаю о нем. — Д.

☀️

Он не собирался приходить в сады. Ноги все равно привели его туда, с отвисшей челюстью, одурманенный сном. Его кости волочились, как груз чего-то уже разложившегося. Босые ступни, онемевшие и покрытые волдырями, покрылись коркой грязи. Это не имело значения. Он никогда больше не будет чистым. Живые изгороди одичали, возвышаясь, как звери. Лианы обвивали каменные стены. Дорожки заросли сорняками. В воздухе пахло гнилью – мокрыми листьями, мышиными тушками, медью. Здесь ничего не подстригали месяцами, а может, и годами. Время застыло. Теперь это был мавзолей. Надгробие, одетое в зеленое. И затем… Он увидел их. Только нескольких, с тонкими шеями и дрожащими лицами. Потрепанные. Желтые. Глупые в своем неповиновении. Не убиваемые маленькие ублюдки. Они пробирались сквозь трещины, секрет, который земля не могла похоронить достаточно глубоко. Одуванчики. Одуванчики Эбнера. Рыдание вырвалось прежде, чем он успел его проглотить. Его колени подогнулись, и он ударился о камень. Кость и кожа треснула о гравий. Он едва заметил. Мир качнулся в сторону, и он полетел вниз вместе с ним, скользя ладонями по грязи. Его руки шарили по земле, словно искали что-то, что он там закопал. Икота. Судорога. Дыхание, из которого не было выхода. Он обхватил себя руками и ногами, словно пытаясь спрятаться между ними. Его ногти впились в почву – мокрую, терпкую, как у червяка, дергающего крошечными ножками. Он не отстранился. Он впустил это в себя. Позволил мерзости проникнуть под кожу. А затем: звук. Ужасный. Животный. Что-то поднялось у него из живота и вырвалось из горла. Ужасные, душераздирающие рыдания, похожие на рвотные позывы. Его тело дернулось. Его позвоночник свело судорогой. Слюна и сопли потекли по подбородку, и он не вытер их. Он сдерживал крик, пока во рту не выступила кровь. Его грудь сотрясалась так, словно хотела вырваться наружу. Его плечи дрожали, как крылья, которые он не мог поднять. Он этого хотел. Он хотел исчезнуть. Он хотел вырыть яму и похоронить себя в ней. Его дыхание сбивалось при каждом вдохе, как будто ему надоел даже кислород. Он плакал до тех пор, пока не перестал походить на человека. Пока не перестал чувствовать, где кончается его тело и начинается земля. Пока грязь не прилипла к его зубам. Пока изо рта вообще ничего не вырвалось. Он плакал, как будто его изгоняли, его горе было не чувством, а заражением. Никто не пришел. Никто не сказал ему остановиться. Он был могилой. И мальчиком в ней. И никто даже не заметил, что он исчез. Когда наступила ночь, от него осталась только оболочка, которая все еще дергалась. Он больше не был человеком. Он остался там. Изогнутый. Расколотый пополам. Дышал так, словно каждый вдох продирался сквозь кости. Когда наступило утро, небо порозовело, словно извиняясь, чему не верил, и он все еще был там. Покрытый коркой грязи. Забрызганный росой, которая ему не принадлежала. Его тело окаменело от горя. Земля прилипла к зубам. Он не мог понять, то ли ему было холодно, то ли у него просто сдали нервы. Он подумал – отстраненно, безучастно, – не начали ли одуванчики расти и сквозь него тоже. Не пустили ли корни у него под ребрами. Не свили ли черви гнездо в его желудке. Не превратятся ли его внутренности в кашу к полудню. Он по-прежнему не шевелился. Он не хотел их спугнуть.

🍃

Люциуса Малфоя похоронили еще до того, как успел растаять снег. Никто не говорил о том, как в тюрьме люди лишались лиц. О том, как сквозь бледную кожу проступали кости. О том, что даже имена стали звучать по-другому в таком месте, как это, – более суровыми, далекими, больше не связанными с человеком, который когда-то его носил. Драко не плакал. Он не плакал, когда прилетела сова. Он не плакал, когда привезли запечатанный гроб, слишком чистый. Он не плакал, когда у его матери на мгновение перехватило дыхание от испуга – прежде чем и это тоже растворилось в тишине вместе со всем остальным. Стояла глубокая зима, настоящая зима. Из тех, когда все застывает в неподвижности и тишине, когда мир забывает, как двигаться вперед. Драко подумал, что это уместно. Он застыл во времени рядом со своим мертвым отцом. На нем были черные перчатки – он не помнил, как надел их. Стоял у могилы, снег на ресницах был похож на пепел. Его волосы снова отросли – он не стриг их неделями, а может, и месяцами. Время застыло. Мир продолжал двигаться. Гроб опустили. Завыл ветер. Кто-то заговорил. Он не был уверен, кто именно. В какой-то момент мать взяла его за руку. Он позволил ей. Ее пальцы дрожали. Ему показалось, что его пальцы дрожали тоже, но не внешне. Внешне он был спокоен. Пустым. С холодным сердцем. Он смотрел на могилу, и это казалось ему раной на всю жизнь. Это не было похоже на конец. Это было похоже на доказательство – доказательство того, что такие люди, как Люциус, умирали нелюбимыми, безвестными и совершенно одинокими. Доказательство того, что наследие Драко было именно таким. Доказательство того, что не имело значения, будет ли Драко кричать, рыдать или уткнется лицом в землю рядом со своим отцом – ничего не изменится. Именно так и должно было случиться. Итак, он ничего не сказал. Он шагнул вперед. Вытащил что-то из внутреннего кармана своего пальто. Он не принес розу. Он принес что-то другое. Стебель сушеной лаванды. Раздавленный и полумертвый. Последнее, что он нашел, когда еще росло в саду за домом, пока все не унесло морозом. Он бросил это растение на гроб. Смотрел, как оно падает. Оно трепетало, как умирающая птица. Подхваченное ветром. Исчезло в тени могилы. Поднялся ветер. Кружился снег. Могила оставалась открытой. Драко впервые за несколько недель пожалел, что не может лечь рядом. Но не из-за своего отца. Из-за тишины. Из-за покоя. Из-за холода, который ничего от него не требовал.

1999

Иногда по утрам он почти мог притвориться, что войны не было. Драко написал свои ТРИТОНы. Он сидел за столом с одолженным пером, его манжеты были размазаны чернилами, во рту ощущался странный металлический привкус, когда он записывал на пергаменте ответы, которые не имели значения. Но он все равно их написал. Один за другим. Потому что ему нужно было что-то – что угодно, – что доказывало бы, что он все еще может. Он коротко подстриг волосы. Снова начал варить зелья. Старался не попадаться на глаза "Пророку". Просыпался каждый день в одно и то же время, даже если не спал. Говорят, рутина – это хорошо. Он ел. Иногда. Он ни с кем не разговаривал. Не особенно. Были долгие прогулки под дождем по Косому переулку. Тихие визиты в аптеки, где владельцы магазинов все еще смотрели на него, как на какое-то старое, проклятое существо, которого они разучились бояться. Он начал носить в кармане пальто пузырек с лавандовым маслом, и никто не спрашивал, зачем. Дома поместье оставалось опечатанным. Западное крыло было плотно закрыто, по углам скапливалась пыль. Он не выходил в сад. Еще нет. Скульптура все еще была там. Нетронутая. Он проходил мимо нее лишь изредка и то случайно. Он не мог смотреть прямо на нее. Еще нет. Он начал учиться сам. Занимался самообучением, как когда-то с Эбнером. В основном, зельеварением. Теорией колдовства. Целебными чарами, которые показались ему на удивление сложными. Было что-то оскорбительное в том, насколько нежными они были. Его мать увлеклась наблюдением за птицами. Она целыми днями сидела у окна. Когда он проходил мимо, она предлагала ему чашку чая и делала вид, что не волнуется. Иногда по вечерам он думал о том, чтобы написать письма. Однажды он даже написал одно Поттеру. Но не отправил его. Сжег в раковине. В другие ночи он просто стоял в ванной, уставившись в зеркало. Оно всегда запотевало, прежде чем он мог решить, кем ему суждено стать. Ему не становилось лучше. Но он еще не умер. И поэтому он продолжал двигаться. Тихо. Покорно. Как будто у грусти был поводок, а исцеление было тяжелой работой. Он отправился навестить Грега. Это стало чем-то вроде ритуала, на самом деле. По вторникам и пятницам, как канонические часы. Он никогда не объявлял о себе – просто появлялся у камина в поместье во вспышке зеленого пламени и бормотал приветствие, на которое никто не отвечал. Домовой эльф всегда знал, что нужно принести чай. Та же керамическая чашка с тонкой трещинкой на ободке. Тот же серый стул у окна. Тот же Грег. Он был там, каждый раз. На том же самом проклятом месте у окна гостиной, руки на коленях, взгляд устремлен вдаль. Как будто он прислушивался к чему-то, что мог слышать только он. Как будто ветер мог донести до него смех Винса, если бы он подождал достаточно долго. — Доброе утро, — поздоровался Драко. Грег не пошевелился. Драко сел. Прочистил горло. Закинул ногу на ногу. — А ты знал, — начал он непринужденно, — что календула может использоваться в мазях от ожогов, но также вызывает аллергические реакции на коже? Не знаю, почему я это вспомнил. Кажется, Эбнер как-то рассказывал мне об этом. Он замолчал. Молчание затянулось. — Поместье снова заросло одуванчиками. Упрямые маленькие ублюдки. Я просил эльфов не убирать их. Они напоминают мне...кое-кого. Ответа по-прежнему нет. Он даже не моргнул. Иногда Драко заводил разговор о политике или квиддиче. О цене на драгонхорн на черном рынке. О – это было довольно бессмысленно, учитывая, что Грег только и делал, что пялился в окно. Он рассказывал о последних сортах чая, которые мать импортировала из какой-то страны. Однажды он потратил целых десять минут на то, чтобы составить рейтинг видов тостов. Сегодня у него не было на это сил. Он посмотрел на Грега – по-настоящему посмотрел – и увидел, ясно, как кость под покрытой синяками кожей. Это ужасное, непреклонное спокойствие. Не то, что порождено терпением или мольбой, а смирение. Что-то давно умершее и забывшее перестать дышать. Драко начинал понимать. Слишком легко. Это было не просто горе. Не просто ожидание. Это было отсутствие. Пустота. Душа замкнулась в себе. Было время, когда Драко чувствовал себя больным, потом никчемным, потом жалким. Но теперь это заставило его почувствовать нечто гораздо худшее: узнавание. Иногда, думал он, ему тоже хотелось сесть у окна и ничего не говорить. Ни слова. Ни звука. Просто смотреть на улицу и ждать, когда поднимется ветер, ударит в стекло и унесет его прочь, как клочок пергамента. Забытый. Невесомый. Ушедший. Драко провел большим пальцем по корешку книги, которую принес с собой. Это была новая книга о целебных зельях. Он не знал, почему все еще беспокоился об этом. Он сунул руку в карман пальто и вытащил завернутый в бумагу сверток. Он положил его на стол между ними. — Это лимонное печенье. Из поместья. Тебе оно всегда нравилось. Грег никак не отреагировал. Драко откинулся на спинку стула и перевел взгляд на то же окно, в которое всегда смотрел Грег. Свет снаружи был бледным, серым, который так и не определился окончательно, быть ли днем или сумерками. — Прошлой ночью мне приснился сон, — сказал Драко, уже тише. — Что я был в саду, но там было пусто. Земля была голой. Ветер не хотел утихать. Кажется, я что-то искал. Или кого-то. Он выдохнул. Грег не ответил. — Кажется... теперь я понимаю, — прошептал Драко. Он встал. Медленно подошел к камину. Он не оглянулся, когда сказал: — Увидимся в пятницу. Он не был уверен, было ли это обещанием. Или предупреждением.

— Поехали со мной, — сказала Панси, запихивая шелк и блестки в чемодан, слишком яркий для Уилтшира. — Мы не можем здесь оставаться, Драко. Это место поглотит нас целиком. Она не ошиблась – только оно уже съело большую часть его тела. И ее. И остальных. Оно пережевало сухожилия и память, высосало мозг из костей, оставив после себя кожу, которая все еще ходила, улыбалась и отзывалась на имена. Панси начала выкашливать частички себя задолго до того, как уехала, – маленькие, нежные вещи, такие как смех, доверие, нежность. Она оставалась там ровно столько, чтобы почувствовать, как гниль проникает в горло, а затем сбежала, прежде чем та успела разъесть ей язык. Блейз был умнее. Возможно, более эгоистичным. Он уехал в то утро, когда Министерство объявило мир, как будто война просто изменила свой облик, и ему было неинтересно видеть, как она выглядит сейчас. Он не попрощался. Лишь оставил от себя недокуренную сигарету и запах дорогого одеколона в прихожей. Тео исчез незаметно. Сегодня был здесь, а на следующий день исчез, как будто его тело просто растворилось в мгновение ока. Никаких хлопающих дверей. Никаких прощаний. Просто ушел. Явная дыра в ткани мира, где он когда-то жил. Драко иногда представлялось, что темнота мягко овладевает им. В других случаях он представлял, как она медленно вползает внутрь – под ногти, за сетчатку, раздирая его изнутри. Кости сгибались, пока не хрустели, как щепки. Складывались, как бумага. Покрывая его пятнами гнили. Из тех, что можно найти за стенами, воняющие черной плесенью. А Тео всегда был из тех, кто сохраняет спокойствие перед полным крахом. Может быть, тьме нравится, когда ее жертва послушна и согласна на все. Может быть, Тео вообще не сопротивлялся. Может быть, он открыл рот и впустил это, сказав "спасибо". Драко наблюдал, как она собирает вещи, ходит по комнате, запихивая в чемодан больше, чем тот вмещает, и не чувствовал абсолютно ничего. Ни малейшего намека на возможность. Ни малейшего проблеска желания. Была только знакомая тишина в груди, глухое эхо там, где должен был биться пульс. Может быть, когда-то и было время, когда он подумывал о том, чтобы сбежать из Уилтшира. Теперь в этом не было смысла. Он хотел сбежать не только из Уилтшира. Но и из своего собственного тела. — Нью-Йорк, — настаивала Панси, ее голос был полон блеска и настойчивости. — Небоскребы, шум, отвратительный кофе в три часа ночи. Я слышала, что у них даже есть подпольные клубы по зельеварению, где не спрашивают твоего имени, а только твой яд. Ты снова сможешь дышать, Драко. — Я не помню как, — сказал он ей почти ласково. Она замерла, наполовину застегнув блузку. — Тогда учись. Драко попытался представить это: городская жара, грохот метро, вкус чужого воздуха. Все, что он увидел, – это горизонт, который казался слишком широким, чтобы вместить его. Он покачал головой, мягко и решительно. — Я не могу. Между ними повисло молчание, хрупкое, как иней. Ресницы Панси задрожали, но она не заплакала; она истратила все слезы в ту первую зиму, когда Тео не вернулся. Вместо этого она застегнула молнию на сумке и натянула перчатки, словно доспехи. — Обещай мне, — прошептала она. — Обещай, что не сделаешь ничего глупого. Он пообещал. Ложь была на вкус как железные опилки на его языке. У двери она поцеловала его в щеку. От нее пахло диким медом и отчаянной надеждой; этот аромат еще долго витал в коридорах после того, как такси выехало на подъездную аллею. Драко слушал, пока не стих шум шин, пока дом не закрылся за ним со вздохом, подозрительно похожим на облегчение. Затем холод отступил. Он ходил из комнаты в комнату, выключая лампы, как будто темнота была чем-то, что он мог собрать. В библиотеке он нашел остатки вчерашнего огня, черные лепестки, осыпавшиеся на каминной решетке. Он раздавил один из них большим и указательным пальцами. Он без возражений обратился в пыль. Он хотел бы превратиться в пыль. Он тоже не стал бы протестовать. Он прижал руку к груди, ничего не почувствовав, и подумал, считается ли уже сломанным. Снаружи лунный свет падал на мраморное крыло скульптуры, которую он вырезал для Эбнера. Камень посеребрила тонкая корка инея: даже его собственное творение училось исчезать. Драко протянул руку. Крыло хрустнуло у него на ладони. Он изучал осколок – белый, идеальный, бесполезный. Там, где острие коснулось его кожи, выступила кровь, медленно скатываясь к запястью. Он смотрел, как она падает, гадая, сколько капель потребуется, чтобы заставить замолчать сердце. Ответа не последовало. Он отнес осколок в свою комнату, положил его на прикроватный столик, как последнее пресс-папье, и лег, не раздеваясь. Снаружи мир продолжал дышать. Внутри лежал единственный лепесток календулы – засушенный, забытый – он осыпался с подоконника и беззвучно упал на пол. Это был последний лепесток, оставшийся на цветке. Драко закрыл глаза и представил, как шум Нью-Йорка поглощает его целиком. Мысль о том, что он может раствориться в чем-то более громком, чем горе, была почти утешительной. Но он знал, что горе может так же громко кричать и в тишине. И где-то в темноте обещание, которое он дал Панси, продолжало тихо истекать кровью, медленно, с каждым ударом сердца. Старая лаборатория поместья находилась под Восточным крылом, полузабытая за дверью, покоробившейся от сырости и времени. Драко потратил большую часть года, приводя ее в порядок – счищая сажу с кирпичей, чиня треснувшие перегонные кубы, возвращая к жизни капризные горелки. Сегодня вечером в этом месте наконец-то пахло так, как ему и положено: остро – толчеными васильками, тепло – томящимся амариллисом, разбавленное едва уловимым цветочным ароматом сушеной лаванды, развешанной по притолоке, чтобы поддерживать приятный аромат. Единственный фонарь, висевший над центральной скамьей, отбрасывал янтарный свет на стопки пергамента. Страница за страницей были исписаны его почерком – теоретические выкладки, аннотированные рецепты, подборка экспериментальных настоек, которые он тайно варил. На самом верху лежали три нетронутых пакета с заявками: на программу по зельеварению в больнице Святого Мунго, на обучение в Гильдии Аптекарей и – поскольку надежда была упрямой – в Элитное Сообщество Магических Наук в Париже. Это были только новые заявки. Он уже отправлял других. Некоторые из них все еще ждали в шкафу в прихожей, не получив ответа и колеблясь в нерешительности, другие уже ушли, растворившись в совином полете и бюрократическом молчании. Но, раз начав, он, казалось, уже не мог остановиться. После стольких лет, проведенных в тисках сомнений, у него наконец появился проблеск надежды – какой бы подлой она ни была, – и он цеплялся за нее, как человек за виноградную лозу над пропастью. Объективно, его результаты по ТРИТОНам были выдающимися. Не то чтобы он много говорил об этом. Он не осмеливался. Как будто это могло навлечь на него проклятие. А работа, которую он представил сейчас, была более чем компетентной. Она была тщательно продуманной. И в то же время блестящей. Отточена отчаянием и отполирована чем-то, что опасно напоминало страстное желание. Это было хорошо, но более того – это принадлежало ему. Впервые в жизни он почувствовал, что будущее – это то, что он может построить своими собственными руками. Обрадуется ли это ему или нет, еще предстояло выяснить. Он отложил перо, разминая перепачканные чернилами пальцы. Медные котелки поблескивали; ряды пузырьков отражали свет фонаря, как плененные звезды. На разделочной доске лежал старый нож для трав Эбнера – дубовая ручка, обтертая до блеска, лезвие все еще было покрыто порошком бетона. Драко вытер его краем рукава и улыбнулся, прежде чем осознал, что делает. — Неплохо, — пробормотал он, обращаясь к пустой комнате. Эти слова поразили его; он уже целую вечность не слышал, чтобы его собственный голос звучал так радостно. Он сложил каждую заявку, вложил их в зачарованные конверты и запечатал клапаны зеленым воском. Три аккуратных символа остывали под его большим пальцем: возможность, воплощенная в форму. На мгновение – одно хрупкое, светлое мгновение – он представил себя через несколько месяцев в лаборатории, отделанной белым кафелем, с закатанными рукавами, испытывающим новый сердечный эликсир, который, возможно, спасет того, кого никто другой не смог бы спасти. Он представил слабую, беззаботную улыбку своей матери, когда придет письмо. Он даже представил, как пишет Грейнджер за рекомендацией, и подумал, что она бы не стала смеяться. Какая странная мысль. Еще более странно, что он был почти в восторге от этого. Над верстаком булькало зелье: его последняя попытка укрепить нервы, переливающееся, как штормовое стекло. Он перелил образец в хрустальную ампулу, наклеил на нее ярлык "Надежда 01" и поставил рядом с аналогичными пробирками на полке с мягкой обивкой. Двадцать четыре бледных флакона выстроились в ряд, как солдаты, ожидающие приказа. Целый батальон будущих. Пламя в фонаре дрогнуло, стекло звякнуло. Драко выдохнул, успокаиваясь. Завтра он отправит посылки совой. Завтра он войдет в Косой переулок, ощутит на лице холод и поверит – пусть и глупо, – что двери могут открыться для таких, как он. Однако сегодня вечером он просто стоял среди рядов кипящих котлов, в то время как мороз ползал по стеклу лаборатории. Поместье наверху было огромным и погруженным в сон, но здесь, внизу, сохранялось ощущение тепла, мягкое постукивание надежды по стеклу. Драко прижал ладонь к прохладной каменной столешнице, позволил свету фонаря коснуться его глаз и прошептал в пустоту: — Не выключай свет – еще немного. На этот раз молчание не вызвало возражений.

˚˖𓍢`🌿:

2000

Январь пролетел как в тумане. Февраль плавно перешел в март. Время тянулось незаметно. Драко проснулся поздно – почти в полдень, – потому что солнечный свет, пробивавшийся сквозь полуопущенные шторы, не согревал, а только обвинял. На прикроватном столике стоял стакан с несвежей водой и мутным ободком. Он отхлебнул один раз, поперхнулся от металлического привкуса и поставил его обратно. В комнате слегка пахло потом и прогорклым лавандовым маслом. Он давно перестал впускать домовых эльфов. Он знал, что в коридоре лежат нераспечатанные письма – три утра подряд он слышал стук совы, – но мысль о том, чтобы забрать их, казалась ему невозможной, как шагнуть с обрыва. Он уже знал, что написано на дорогом пергаменте, даже не заглядывая в него. Почему они все равно всегда пишут "отклонено" жирным красным шрифтом? Как кровь, проступающая сквозь марлю. Это напомнило ему о гриффиндорцах – как будто сам пергамент насмехался над ним: "Ты никогда не был достаточно храбрым, никогда не был достаточно благородным, тебя всегда было недостаточно". Ему не нужно было больше напоминаний о том, кем он не был. Он и так был ходячим отголоском всего того, чем ему не удалось стать. Ему не нужно было больше красного. В нем и так было слишком много красного. В конце концов, он встал, ноги его онемели на ковре, и подошел к зеркалу. Стекло было покрыто слоем пыли. Он не стал его вытирать. Вместо этого он пересчитал кости: ключица, запястье, бедро. Считать их стало проще, чем эмоции, – меньше переменных. В ванной он открыл кран и стал смотреть, как в раковину набирается холодная вода. Он подумал, не умыться ли ему. Он этого не сделал. Вместо этого он уставился на ручейки, прослеживая их, пока они не исчезли в водостоке. В их предназначении было утешение: исчезнуть, исчезнуть, исчезнуть. Внизу, в столовой, пахло остывшей золой. Он сел за длинный стол в одиночестве, откусил кусочек тоста, пока он не стал похож на кашицу, и оставил его там. Тишина давила на его барабанные перепонки, пока ему не показалось, что он слышит, как стучит его собственная кровь в черепе –медленно, неохотно, с отвращением к своей обязанности. Он прошел по коридору два, три раза. Не останавливаясь, прошел мимо груды нераспечатанных конвертов на мраморной консоли. В четвертый раз он остановился и посмотрел на них. Он отвернулся, чувствуя, как к горлу подступает тошнота, которая не имела ничего общего с голодом. День стал серым. Он оказался в музыкальной комнате, когда вечерний свет просачивался из окон. Футляр для скрипки все еще стоял в углу, где он оставил его несколько месяцев назад. Футляр был покрыт пылью. Он открыл его, не по желанию, а по инерции, поднял инструмент и прижал к подбородку. Он не настраивал его. Он не натирал смычок канифолью. Он провел конским волосом по струнам, совершенно выбившимся из тональности, и слушал стон – наполовину песню кита, наполовину умирающий звук петель, – пока вибрация не стихла, оставив после себя только тишину. Незаметно наступила ночь. В кладовке он обнаружил бутылку огневиски, затерявшуюся в паутине. Он откупорил ее, сделал два глотка и не почувствовал ничего, кроме жжения. Второй глоток последовал за первым, механический, дисциплинирующий. Он пил до тех пор, пока стены поместья не слились воедино, а позолоченные чешуйки люстры не стали похожи на насекомых, роящихся в тусклом свете. Несколько часов спустя он лежал на полу в гостиной – бутылка огневиски была где-то рядом с бедром, сердце бешено колотилось в ребрах – и смотрел на потрескавшийся гипсовый потолок. Несколько десятилетий назад кто-то нарисовал там розу; теперь это было пятно цвета исчезающего надлома. Он попытался представить цветущий сад. У него не получилось. Он попытался представить завтрашний день. У него не получилось. Он закрыл глаза и прислушался к дыханию, отчасти надеясь, что оно забудется само собой. Этого не произошло. Ночь продолжалась без него, непрерывная, неизменная, бесконечно серая.

・✿

Серый коридор. Пыль на его ботинках. Во вторник он думает – может быть. Дверь. Толчок. Шарнир стонет громче, чем кто-либо из них. Грег сидит в кресле, точно там, где Драко оставил его несколько месяцев назад. Кожа бледная. Глаза устремлены в то же окно. Стекло сегодня ничего не отражает, небо цвета старой шерсти. — Привет. Слово падает, как монета в пересохший колодец. Ни всплеска. Драко садится. Руки на коленях. Пульсация в горле – тук, тук, тук – как у пера, потерявшего чернила. Тишина дышит тяжелее, чем могут позволить себе двое мужчин. Он пробует: — Печенье? Роется в кармане, забыв. Он все равно кладет крошки на стол. Маленькие янтарные руины. Сердцебиение стало громче. Комната стала меньше. — Я устал, Грег. Голос звучит надтреснуто, глухо. Почти шепот, почти признание. На стуле ничего нет. За окном ничего нет. Проходят минуты. Может быть, часы. За окном начинается снегопад – мелкий, нерешительный. Драко считает снежинки, пока цифры не теряют форму. Один, два, слишком много. В груди у него что-то горит – как от горя/ как от голода/ как от желания спать вечно. Руки дрожат. Он сжимает их крепче. Снова шепчет: — Скажи что-нибудь. Стул не двигается. Окно не двигается. Мир не движется. Драко встает. Колени немеют, разум оцепенел, все тише, чем обычно. Один шаг до двери. Он останавливается, оборачивается, открывает рот, затем закрывает. Ничего. Оставляет крошки. Выходит из комнаты. Уходит сам. Коридор заглушает его шаги. Остается только пульс – слабый, неуверенный. Тук. Тук. Тук.

・✿

Тротуар серый. Он выходит из камина, и город обрушивается на него. Влажный ветер, яркий свет витрин, гул голосов. Они видят его. Они всегда видят. По толпе пробегает волна: имя, произнесенное шепотом, резкие согласные, плевки на камень. Ты заслуживаешь худшего. Мысль приходит автоматически, ровная, как дыхание. Чье-то плечо толкает его. Достаточно сильно, чтобы сломать кость. Он не вздрагивает – просто поправляет полы пальто. — Наверное, Азкабан был слишком добр, — шипит проходящая мимо женщина. Ее духи пахнут петуниями; они застревают у него в горле, как пыль. Скажи спасибо. Он не сказал. Еще один толчок – молодой волшебник, широкоплечий, нетерпеливый. — Гребаный Пожиратель Смерти. Слюна на щеке Драко. Он вытирает ее тыльной стороной ладони, нежно, почти вежливо. Сердцебиение замедляется. Он перечисляет ощущения, как зельевары перечисляют реагенты: холодный моросящий дождь, синяк на бедре, металлический привкус страха, которого он больше не чувствует. Рядом с его ботинком валяется смятая листовка: "Сбор средств в память о войне". Он переступает через нее. Ты мог бы извиниться. За что? За то, что дышишь. На углу Косого переулка голоса становятся тише, резче. Продавец предлагает что-то острое во флаконе. Он качает головой. Не сила – просто математика: пока нет. Булыжники мостовой блестят черным. Он сосредотачивается на их узоре, пока мир не начинает расплываться по краям. Это помогает. Немного. В витрине магазина отражается он сам – слишком худой, глаза как дутое стекло. Тихое гудение отвращения. Знакомое. Успокаивающее. Он вдыхает один раз, считает четыре удара, выдыхает шесть. Он где-то читал, что более продолжительный выдох обманывает сердце. Не работает. Пожилой волшебник выплевывает слово "предатель". Драко кивает, как будто это его титул. Он ничего не покупает, ни с кем не разговаривает, замалчивает все раны и несет их домой, как продукты. В дверях поместья он снимает пальто. Синяк на его плече уже зеленеет. Он прижимает к нему большой палец, любопытный, отстраненный. Ты позволил им, говорит голос. — Я знаю, — бормочет он. Лампа остается незажженной. В доме остается холодно. Он закрывает глаза и ничего особенного не ждет, думая: Завтра – снова. Потому что жестокость, как воздух, свободна, а он по-прежнему полон вины.

・✿

Он находит блокнот там, где он всегда оказывается, – наполовину погребенный под одежду, с погнутым корешком и набухшими от влаги страницами. Когда он открывает его, поднимается пыль. В свете лампы мелькают старые наброски: фиалка, пустельга, лейка Эбнера, сделанные по памяти. Ни одно из них больше не принадлежит ему. Чистый лист. Он обмакивает перо в чернила, дает лишней жидкости стечь. 2 мая 2000 года. Дата четко выделена черным по белому на верхнем поле. Он наблюдает, как точки нулей впитываются в волокна. Какое-то время больше ничего не слышно – только медленное тиканье часов на каминной полке, и каждая секунда нарушает тишину. Затем он пишет слишком аккуратными, чтобы казаться честным: День, в который я это сделаю. Чернила растекаются на точке. Он размазывает их по странице. Под этим: Я проверил три вида зелий. Сначала – сонное. Потом – внутривенное. И, на всякий случай – от посинения. Должно быть быстро. Я это заслужил Он замирает, прислушиваясь к дыханию дома. Ни шагов, ни эльфов, ни осторожного стука матери. Кажется, даже призраки научились держаться на расстоянии. Новая строка: Сегодня утром там снова были одуванчики. Я их не собирал. Мне надоело притворяться, что упрямые растения заслуживают спасения. Его рука твердеет. Слова становятся четче. Если кто-нибудь спросит, почему: Скажите им, что в саду стало тихо. Скажите им, что мальчик перестал замечать. Скажи им, что теперь здесь ничего не растет. Последнее предложение забито в нижний угол, как будто ему стыдно за то, что оно занимает много места: Пожалуйста, не пытайтесь починить то, что сломалось. Затем предложение возвращается к нему: "должно быть быстро. Я это заслужил." Что-то внутри отшатывается. Нет. Быстро – это милосердие. Милосердие для тех, кто старался больше. Он водит пером по строчкам, черня каждое слово, пока не порвутся волокна. Чернила капают на костяшки пальцев, просачиваются под ногти, ощущая резкий медный запах, как от вскрытой вены. Новые слова проступают из-под раны: Нет. Долго. Медленно. Позволь телу спорить с самим собой, конечность за конечностью, пока не победит тишина. Он рисует грубую схему: ребра раскалываются, легкие тонут в собственной темноте. Стрелки указывают на места, которые все еще могут болеть – горло, запястья, нежную кожу под коленом. Он перечисляет инструменты: осколок стекла, безпалочковое диффиндо, веревка, сплетенная из скрипичных струн. Рядом с каждым он отмечает приблизительное время до отключки, допустимую погрешность, вероятность прерывания. Это похоже на бухгалтерскую книгу мясника. Чернила растекаются все шире, просачиваясь на следующий лист, как будто сама бумага хочет вытечь. Лампа мерцает; пахнет горячим маслом и усталым металлом. Призраки Хогвартса должны были бы выть где-то в памяти, но даже они держатся на расстоянии. Он вздыхает один раз. Всего один раз. Затем отрывает страницу – рваную, мокрую, дрожащую в его руках. Комок мякоти в черных пятнах. Он складывает его, снова складывает, засовывает поглубже в решетку камина и касается пергамента, шепча Инсендио. Пламя расцветает жадным оранжевым цветом, пожирая чернила и планы, пока не остается ничего, кроме клубящегося пепла и кислого запаха сгоревшего железа в воздухе. Свежий лист. Чистый. Широкий. Перо колеблется, дрожит, опускается. Он пишет только: 2 мая 2000. Ничего больше. Никаких объяснений. Никаких инструкций. Никаких просьб. Он закрывает блокнот. Пепел взлетает вверх, затем падает, как крошечные серые лепестки, оседая на обложке. Он не стряхивает его. Внизу на полке с мягкой обивкой поблескивают двадцать четыре бледных флакона. Драко задувает лампу. Темнота окутывает его, как спокойная вода. Он не оглядывается на дату, она уже вырезана у него на ребрах. Где-то на пол падает клочок обгоревшего пергамента. Там написано: Должно быть быстро. Я это заслужил.

・✿

Он просыпается в темноте, пахнущей застарелым потом и паленым пергаментом, запах сгоревших чернил со вчерашней страницы все еще витает в потолочных балках. Поместье скрипит – медленный, страдающий стон, словно дом хочет превратиться в склеп, – и он мечтает, чтобы тот просто рухнул, превратил его в пыль, чтобы ему не пришлось самому заканчивать работу. Тик-так. Где-то часы. Он не заводил их уже несколько недель. Они, как назло, все еще идут. Он тащится в ванную. Над головой шипят лампочки без плафонов, их свет болезненно-желтый, как от застарелого гноя. В зеркале он выглядит отвратительно: впалые щеки, синяки под глазами, рубец над Темной Меткой, похожий на пулю, вшитую в плоть. Он обнажает зубы. С ними все в порядке. Ровные. Белые. Бесполезные. Ему хочется раздавить их серебряным подсвечником, стоящим на раковине, и выплюнуть в раковину, как жемчужную ложь. Он не утруждает себя – у него не осталось сил. Желудочные спазмы. Его рвет желчью и непереваренным виски в унитаз, ниточки слюны свисают, как паутина. Когда спазмы прекращаются, он опускается на кафель, прижимается щекой к холодному мрамору и слушает, как пульс стучит в висках: бесполезный, бесполезный, бесполезный. Он пытается перечислить причины. Причина первая: последний крик Крэбба, все еще звучащий в его барабанной перепонке – булькающий звук, от которого он просыпается по ночам. Причина вторая: глаза Гойла, открытые, но пустые, человек, забальзамированный в живой коже, в то время как Драко лепетал о результатах по квиддичу обоям. Причина третья: Запах горящих тел на лужайке Хогвартса, сладкий, как жареная свинина, проникает в каждый сон, пока привкус пепла не появляется на завтрак. Несчастья поменьше:  • слюна незнакомцев, высыхающая у него на воротнике.  • ежемесячные письма от Министерства, в которых ему отказывают в обучении.  • тишина после "спокойной ночи" его матери, когда он слышит, как она задерживает дыхание, чтобы убедиться, что он жив. Почему же еще? Потому что каждое зеркало шепчет "убийца", хотя он никогда не накладывал чары. Потому что прощение звучит как милостыня, и он предпочел бы задохнуться. Потому что Поттер однажды посмотрел на него так, будто его можно спасти, и надежда на это разбилась вдребезги сильнее, чем любая насмешка в Косом переулке. Он встает. Трясущиеся пальцы открывают аптечку. Пузырьки, настойки, мазь от ушибов, сон без сновидений – этого достаточно, чтобы утопить гиппогрифа. Он хочет проглотить все, позволить этому вспениться в его желудке, содрать кожу с горла. Он представляет себе заголовок: "НАСЛЕДНИК МАЛФОЕВ НАЙДЕН В СОБСТВЕННОЙ РВОТЕ." Идеальная симметрия – родился в роскоши, умер в нищете. Плюет. Захлопывает шкаф. Возвращаясь в коридор, лунный свет просачивается сквозь щели в ставнях, освещая пылинки, похожие на рассыпающийся снег – крошечные похоронные конфетти. Он следует за ними в старую музыкальную комнату, потому что это единственное место, где стены все еще отзываются эхом. Скрипичный футляр зияет, как гроб. Он дергает за одну струну. Звук искажается, становится кислым, как от испорченного мяса. Еще один рывок – атональный вопль. Идеальный. Он вонзает ногти под гриф и щелкает струной Ми. Металл хлещет по его ладони, капли крови рубинами расцветают на пергаментной коже. Хорошо. Доказательство того, что он еще не превратился в мрамор. Он падает на пол, скрипка гремит рядом с ним, и смеется – резко, лающе, как собака, откашливающая стекло. Слова срываются с языка – хриплые и надтреснутые: — Второе мая, второе мая, второе мая. Проклятие, мантра, обещание. Он обнимает колени, прижимается лбом к дереву, дыхание вырывается влажными, неровными вздохами, которые не переходят в рыдания. Он –пустой пузырек, который дребезжит на полке, этикетка сорвана, содержимое испарилось. Даже отчаяние теперь кажется подержанным, как одежда, купленная у трупа. Нет кульминации. Нет катарсиса. Просто тишина после крика, который тебе только почудился. Он поднимается на ноги, пошатываясь, вытирает кровь о брюки и идет обратно в спальню. На подушке лежит дневник, открытый на чистой странице с датой. Чернильная пыль с обгоревшего листа покрывает белое пятно, как плесень. Он смотрит. Новые слова не приходят на ум. Потому что причины излишни. Потому что он и так все понимает. Потому что наступит 2 мая, и все в нем начинает обратный отсчет, по одному бесполезному удару сердца за раз.

°❀.ೃ࿔*

Причины уйти: Я уже ушел. Тетрадь лежит открытой на верстаке, единственная строчка логического обоснования все еще проступает на странице. Драко не перечитывает ее. Он прячет пергамент под стопку гримуаров, чтобы предложения не могли видеть, как он работает. В лаборатории пахнет можжевеловым дымом и окисью меди – зловоние конца света. Двадцать четыре бледных флакона ждут своего часа на полке с мягкой обивкой, этикетки на них написаны с клинической аккуратностью: "дистиллят яда летифолда", "концентрат сциллы", "алкалоид лунного семени". Он поднимает их одну за другой, проверяет чистоту, вязкость, цвет. Они сияют, как запечатленные рассветы, безразличные к рукам, которые их собирали. Щелчок. Еще одна закупоренная пробка. Щелчок. Еще одно обещание было выполнено. Он откладывает в сторону три пузырька – дозировка рассчитана с точностью до миллилитра, абсорбция отмечена на полях гроссбуха, который никто никогда не проверит. Рядом с ними он положил нож для трав Эбнера, начисто вытертый, с лезвием, заточенным до хирургической остроты. Не для использования – просто так. Свидетель, который когда-то научил его, что цветы могут исцелять, теперь будет наблюдать, как он выбирает иное. Тишина сгущается. Поместье оседает в своих костях над головой. На дальней стене в единственном окне виден клочок неба: серый мартовский день, ни звездочки. У него мелькнула мысль открыть окно, позволить холоду проникнуть внутрь и простерилизовать комнату. Он не двигается. Воздух не имеет значения для мертвых. Он достает пергамент. Самое важное письмо. Чернильные кляксы под дрожащим пером образуются еще до того, как пишет первое слово: Матушка, Больше ничего. Какое извинение могло бы подойти? Какое объяснение не сгнило бы у нее в руках? Он ставит точку, складывает чистый лист втрое и запечатывает его прозрачным воском – содержание остается невысказанным, невесомым, как жизнь, от которой он отказывается. Все готово. За его левым ухом бьется сердце – медленно, упрямо. Он прижимает два пальца к пульсу и отсчитывает его, как метроном, отмечающий следующую часть симфонии, которую никто не услышит. Пятнадцать ударов. Четырнадцать. Тринадцать. Где-то в коридоре скрипит половица – может быть, это домовой эльф, или призрак, или эхо. Ему все равно. Мир может войти, если хочет, он уже за стеклом. Он берет первый флакон – переливчато-голубой, тягучий, как печаль, – и смотрит, как жидкость переливается в свете лампы. Это почти красиво. Забавно. — Пора, — шепчет он хриплым от долгого бездействия голосом. Он подносит стакан к губам. И где-то в поместье, незамеченный, маленький одуванчик выпрыгивает из треснувшего горшка на подоконнике второго этажа, летит вниз по лестнице и приземляется вертикально – упрямый, желтый, живой – у подножия лестницы.

°❀.ೃ࿔*

Безлунная ночь, стекла теплицы темные, как чернила. Драко заходит внутрь босиком, и от его дыхания стекла покрываются инеем. Он не ухаживал за этим местом уже несколько месяцев. Виноградные лозы одичали, их колючие стебли тянутся к потолку. В воздухе пахнет плесенью и гнилью, сладкий, влажный запах разложением, которое обволакивает легкие. Он ломает стебель розы. Шипы колют его ладонь, между пальцами рассыпаются жемчужно-красные бусинки. Ничего не чувствует. Хочет большего. Он находит разбитое стекло рядом со столиком для варки горшков, края зазубрены, покрыты инеем. Поднимает осколок – он сверкает серебром, как нож, который забыл свою рукоятку. Он проводит стеклом по предплечью, медленно, обдуманно. Кожа отваливается с тихим влажным вздохом; открывается полоска мяса, и капли крови падают на холодную землю. Боли нет, только тепло, доказывая, что он все еще жив. Он прижимает рану к полу, размазывает красное по черной земле, позволяет ему заполнить щель между каменными плитами. Он думает о корнях, выпивающих его, о лепестках, распускающихся алым весной. Он снова делает надрезы, крест-накрест, пока предплечье не становится похожим на разорванный пергамент. Связки дергаются, усиливается медный запах. По-прежнему ничего. Гнев вспыхивает мелкой и отвратительной вспышкой. Он срывает горсть жгучей крапивы и засовывает сырые стебли в раны. Растение кусается, как игла. Хорошо. Лучше. Плоть вспыхивает электрическим током. Непрошеные слезы жгут глаза. Наконец-то – чувство. Он смеется, и мох поглощает звук надтреснутого колокольчика. Кровь, рубцы от крапивы, грязь – он рассадник заразы. Идеально. Когда начинает кружиться голова, он опускается на колени среди опрокинутых горшков, прижимается щекой к холодному камню, чувствуя, как учащается пульс при каждом ударе. Не смерть. Просто репетиция. Он шепчет темным листьям над головой: — Скоро, — и наблюдает, как вода из раны просачивается в почву, пока края не расплываются и все вокруг не становится мягким.

°❀.ೃ࿔*

За ночь рана покрылась струпьями – на самом деле, это оскорбление, наглое желание организма снова срастись. Драко сидит на краю ванны, царапая засохшую кровь тупыми ногтями, счищая чешуйки, как ржавчину со старого лезвия. Каждая чешуйка осыпается, исчезает в воде ванны, которая остыла несколько часов назад. Почему? Потому что кожа слишком спокойна, когда она цела. Потому что у боли внутри нет выходного отверстия. Потому что ему нужны доказательства. Мысли кружат, как стервятники. 2 мая запечатлелось в его голове, как жертвенный круг из соли. Он пытается представить себе будущее, в котором календарь продолжает вращаться. Это все равно что задерживать дыхание под водой: возможно, но тело противится. В зеркале – фиолетовые круги под глазами, потрескавшиеся губы, влажные волосы прилипли к вискам. Он издает тихий смешок, представляя, как "Еженедельник ведьм" озаглавил бы его кончину. "Некогда Золотой Слизеринский Принц". Золотой – какая шутка; в лучшем случае, он был медным, потускневшим до озеленения. Почему? Потому что любое проявление доброты – это долг, и он банкрот. Потому что каждый полный надежды взгляд давит ему на ключицы, как свинец. Потому что он пробовал зелья, епитимьи, молитвы, но пустота оставалась. Потому что иногда по ночам он слышит, как Эбнер говорит: "Некоторые вещи упрямо продолжают цвести", и понимает, что он не из их числа. Потому что он больше не может выносить призраков; его спина сгибается под их взгромоздившимися фигурами – Крэбб тлеет, Грег пристально смотрит на него, отец ухмыляется, а детство давится пушком одуванчика. Он поднимает бритву, которую нашел в аптечном наборе, поворачивает ее, любуясь потускнением. Еще нет. Он кладет ее под подушку, как колыбельную. Он одевается в мантию, которая свободно свисает, словно песок в песочных часах. Бредет на кухню, смотрит на хлеб, пока плесень не утоляет его голод. Пьет воду из-под крана; на вкус она жестяная и жалкая. Почему? Потому что свет причиняет боль. Потому что тьма честна. Поскольку он уже написал дату, мир просто еще не прочитал ее. Наступает вечер. Он садится на пол в библиотеке, спиной к полкам, прижав колени к груди. Считает удары сердца – не для того, чтобы успокоиться, а чтобы измерить, как долго человек может существовать только по инерции. Он останавливается на трехстах сорока семи. Не потому, что останавливается сердце. Потому что подсчет начинает походить на попрошайничество.

°❀.ೃ࿔*

18 апреля, 2000

Утро начинается как кровоподтек: багровый свет просачивается сквозь полуприкрытые шторы, дыхание затхлое, тело налитое свинцом. Вставать незачем. Он все равно встает – привычка, а не надежда. Зеркало в ванной: тусклые глаза, трехдневная щетина. Тень в стеклянном рту, ты все еще здесь? Он не отвечает. Аппарирует в Косой переулок, потому что в четырех стенах чувствуешь себя хищником. Бродит. Ничего не покупает. Позволяет двум незнакомцам ударить его плечо; каталоги болят, под рукавом распускается фиолетовый синяк. Доказательство присутствия. На обед – половина стакана огневиски в "Дырявом котле" и сигарета, украденная у какого-то парня возле "Gambol & Japes". Дым на вкус напоминает жженую бумагу и смирение. Идеально. Наблюдает, как собираются дождевые тучи – прогноз обещал нескончаемый ливень. Небо отказывается выполнять свои обязательства, вместо этого превращаясь в золото. Раздражает. Вернулся в Уилтшир, тащится по длинной гравийной дорожке, потому что охранные чары ненадежны. Маячит поместье. Парадные двери уже приоткрыты. Необычно. Внутри: отдаленное эхо молота, смех, которому здесь не место. Голос матери – мягкое одобрение. Драко замирает на пороге, на его ботинках грязь, пульс внезапно становится слишком громким. Не сегодня. Он поднимается по лестнице, снимает пальто, смотрит на футляр для скрипки, решает, что шкафчик с напитками в гостиной ближе. Язык немеет от Огдена, когда появляется эльф матушки: — Ужин подан, мастер Драко. Он тащится в столовую, ожидая, что там никого не будет. Гарри Поттер сидит в его кресле. Дыхание прерывается, снова становится поверхностным. Один взгляд: растрепанные влажные волосы, рабочая одежда, пахнущая опилками и озоном, глаза преступно зеленого цвета в свете свечей. У Драко сжимает ребра. Слишком ярко. Опасность, опасность, опасность. Он маскирует удивление надменностью. Садится в дальнем конце. Скребет вилкой по тарелке, аппетита нет. Поттер говорит что-то об охранных чарах, растворах. Мать отвечает так, словно они старые коллеги. Драко отвлекается, слыша только шум крови в ушах. Мать: — Драко, ешь. Он лжет: — Не голоден. Поттер передает печенье; привычка берет свое, он берет одно, жует картонку досуха, проглатывая стыд. Разговор заканчивается мягким приказом матери: — Проводи Гарри. Топот ботинок Поттера отдается эхом; Драко прислоняется к стене. Диалог скучный, безопасный. Поттер бормочет извинения – шестой курс, война, отец. Слова бесполезно разлетаются, а затем оседают где-то. Драко называет его утомительным. Так проще. Тень сгущается, но на мгновение рассеивается – свет просачивается внутрь; он чуть не говорит "спасибо", и это пугает его. Вместо этого он захлопывает дверь, сердце колотится, как бритва, но обещание тишины все еще тикает (14 дней). Дневник открыт. Ничего не записывает. Просто подчеркивает дату, которую с нетерпением ожидает: 2 мая 2000 Дает чернилам растечься, смотрит, как они высыхают, образуя воронку. Дом скрипит – восстановительные чары Поттера стихают, как отдаленный гром. Впервые за несколько месяцев тишина не является полной. Тень замечает это. Шипит. Драко закрывает дневник, прячет его под подушку, ложится плашмя и считает трещины на потолке, пока рассвет не начинает угрожающе бледнеть в небе. Сердцебиение не прекращается – раздражающее, непроизвольное. Тринадцать дней.

°❀.ೃ࿔*

19 апреля, 2000

Он перегибается через балюстраду, чуть не падая. Появляется Поттер, безрассудный и искренний. — Я бы поймал тебя, — говорит Поттер. — Я прощаю тебя, — добавляет Поттер. На один удар сердца тьма внутри рассеивается. Драко смеется и проскальзывает внутрь. Позже он открывает свой дневник, но не записывает ничего, кроме единственного сбивающего с толку слова: Почему?

°❀.ೃ࿔*

20 апреля, 2000

Одна-единственная фишка для игры в "Скрэббл" – "Н" – легла ему на ладонь. Он долго смотрел на нее, не зная, хочет ли оставить ее у себя или у него не хватает воли положить на место. В конце концов, он сунул ее в карман, но не для сохранности, а потому, что выронить ее было нелегко. В тот вечер он открыл свой дневник. Чернила остановились, затем он нацарапал одну строчку: Поиграл в игры. Шум прекратился. Тишина не изменилась. Фишка упала между страницами, когда он закрывал дневник. От этого тишина не стала светлее; она просто наполнила пустоту чем-то новым.

°❀.ೃ࿔*

21 апреля, 2000

Драко проснулся от тишины, которая всегда воцарялась после ночи без сна. Когда тишина стала давить, он выскользнул в сад. Дорожки были точно такими, какими их делал Эбнер, когда Драко был маленьким: орехово-коричневый гравий, выложенный идеальными дугами, серебристые анемоны, колышущиеся у фонтана. Когда-то Эбнер объяснял ему названия каждого растения – рассказывал ему латынь и фольклор, заставлял опускаться на колени и ощупывать почву, которая "дышит по-разному под каждым цветком, маленький лорд". Драко наклонился, чтобы сорвать с розы потемневший лист. Появление Поттера изменило атмосферу больше, чем звук. Драко не обернулся. Солнечный свет залил его ноги, и на мгновение он позволил себе вообразить голос Эбнера за спиной: "Хороший свет для обрезки, парень". Но первым заговорил Поттер, на этот раз мягко, заявив, что он когда-то приносил эти самые цветы Нарциссе. Слово "сентиментально" застряло у него в горле. Он раздраженно фыркнул, не отрывая взгляда от воды. Когда Поттер спросил, не думал ли он когда-нибудь об отъезде, Драко первым делом подумал ответить правду, которой научил его Эбнер: растения, небрежно вырванные с корнем, редко приживаются. Вместо этого он дал второй ответ – сухой, отстраненный, безопасный. Поттер не стал спорить, только бросил камешек в фонтан и наблюдал, как расходятся кольца, терпеливо, как садовник, ожидающий, когда прорастет семя. Внутри дом взбунтовался против ремонта Поттера; защита на потолке отбросила его на пол. Драко поднял его – по привычке, а не из милосердия – и в ту секунду, когда их запястья соприкоснулись, он заметил, как сильно бьется пульс у другого мальчика. Это напомнило ему о том, как Эбнер прижал руку к тонкому стволу молодого деревца, чтобы почувствовать, как поднимается сок, и прошептал: — Видишь, маленький лорд? Вот откуда ты знаешь, что оно живет. Это эхо еще долго звучало, когда Драко поднимался по лестнице. Он лежал на покрывале, положив старые секаторы Эбнера в ящик прикроватной тумбочки, и удивлялся, почему воспоминание о руке садовника кажется ему теплее, чем весеннее солнце за окном. Одиннадцать дней до равноденствия, подумал он, перебирая в уме ножницы. У сада достаточно времени, чтобы решить, будет ли он цвести или зарастет семенами.

°❀.ೃ࿔*

22 апреля, 2000

— Давай начнем сначала. Жест был до нелепости простым, до нелепости грандиозным. На мгновение Драко снова было одиннадцать, он стоял в коридоре поезда, пропахшем дымом и будущим, и предлагал дружбу на единственном известном ему языке. В тот день Поттер отказал. Теперь Вселенная перевернула картину: Поттер молча ждал, позволяя выбору набирать вес. Пальцы Драко замерли, дрожа, – он узнал самого себя. Он давно понял, что сам попал в ловушку. Что у его собственного мягкого голоса, возможно, есть зубы. Что надежда, когда она появилась, отразилась на его лице и оставила после себя руины. Но за этим предостережением промелькнуло другое воспоминание: Эбнер кладет семечко в ладонь, "ничего не прорастает, пока ты не рискнешь, парень." Драко взял его за руку. Тепло – слишком тепло – это поразительно, как выйти на яркое солнце после нескольких недель дождя. Поттер не сжал его ладонь, никуда не тащил; он просто держал, как будто этого было достаточно. Драко отпустил первым, потрясенный тем, как трудно это было сделать.

Скрипка лежала там, где он ее оставил, завернутая в бархат, ожидая, когда ее отпустят. Он открыл футляр с намерением упаковать ее на пожертвование –еще одной реликвией, которую мать могла бы убрать, когда его не станет. Поттер снова нашел его. Конечно, а как иначе. Он тихо говорил о доказательствах и существовании, о том, как некоторые предметы помнят нас, когда нам невыносимо вспоминать самих себя. Драко чуть не рассмеялся – резко, ведь что мог мальчик, который выжил благодаря легенде, знать о человеке, который едва выживал по утрам? И все же, когда Поттер уходил, застежки так и остались незакрепленными. Драко присел на край кровати, положив смычок на колени. Он положил левую руку на гриф, позволил подушечкам пальцев найти те старые, ноющие позиции – до-диез, ми, соль – и почувствовал, как по руке пробежал слабый звук аккорда. На другом конце комнаты лежал его дневник, открытый на первой странице, где он написал много лет назад: Иногда кажется, что мне все еще одиннадцать лет, что я стою в купе поезда, протягиваю руку и жду, когда кто-нибудь возьмет ее. Иногда мне кажется, что я так и не сошел с того поезда. Сегодня вечером под этим была свежая строчка: Поттер протянул руку в ответ. Никто не предупреждает вас, что с каждым годом в купе становится холоднее. Он смотрел на слова, пока они не расплылись, затем снова повернулся к скрипке. Он не играл – пока не играл, – но поступил храбрее: аккуратно закрыл футляр и поставил его на прикроватный столик вместо коробки для пожертвований. Обещание, маленькое, как зернышко. Он представил себе улыбку Эбнера. Снаружи в коридоре заскрипел пол – Поттер расхаживал взад-вперед, бормоча себе под нос защитные заклинания. Драко выдохнул, и этот звук зазвенел у него в ребрах, как натянутая струна.

°❀.ೃ࿔*

23 апреля, 2000

Когда Драко открыл шкаф, его внимание привлек старый вязаный джемпер –мягкий, с потертостями на манжетах, который Люциус запретил носить много лет назад из-за того, что тот выглядел "по-плебейски". Драко все равно надел его. Шерсть джемпера обтягивала ребра, словно удивляясь тому, что его надели. Он позавтракал: один ломтик тоста – это было скорее испытание, чем прием пищи. Его не вырвало, что удивительно. За стеклом сияли серебристые анемоны. Он опустился на колени и сорвал темнеющий лист, вспомнив: "мертвые крадут пищу у живых, парень. Долой их." Драко стряхнул землю с кончиков пальцев и пробормотал: — Долой их, — на этот раз чуть громче.

Футляр со скрипкой остался на прикроватном столике, именно там, где он оставил его после просьбы Поттера. Весь день скрипка беззвучно преследовала его. Теперь, когда сквозь окна просачивались сиреневые сумерки, он смахнул пыль с крышки и достал инструмент. Струны были натянуты, но целы. Смычок с канифолью, пробный взмах – скрип. Драко поморщился. — Долой их, — пробормотал он – наполовину приказ, наполовину извинение – и попробовал снова. Нота выровнялась, зависла в тишине, как мотылек, готовый взлететь. Он не сыграл ни строчки, просто позволил струнам вибрировать под любопытными пальцами. Вибрация прошла от ключиц к грудине, напоминая о том, что его тело еще может быть проводником чего-то, кроме боли. Он отложил скрипку, отгоняя безразличные мысли, которые всегда заканчивались словами "в чем смысл?". Сегодня вечером, перед тем как уснуть, он представил себе созвездие Дракона, терпеливо плывущее по воображаемому небу.

°❀.ೃ࿔*

24 апреля, 2000

Поттер называл себя одуванчиком. Драко ничего не сказал, но образ засел у него в голове: яркий, упругий сорняк, который отказывается погибать, даже если его растоптать. К вечеру защитные чары были крепки, а Драко – нет. Усталость подкараулила его, как только работа закончилась. Он сполз по стене, голова его свесилась, тени обвились вокруг его ног. Когда его глаза закрылись, он услышал голос Поттера – тихий, почти благоговейный – и почувствовал, как зачарованное одеяло накрыло его колени, а подушка прижалась к виску. Это не было ни спасением, ни требованием. Это просто было. Просто, чтобы он отдохнул. Драко спал. Где-то в полудреме ему показалось, что он почувствовал, как чьи-то пальцы поправляют его воротник, нежно, словно Эбнер прикалывал цветок к лацкану. Он хотел сказать "хватит" – старая, привычная ругань, – но слова смешались с благодарностью и так и не сорвались с его губ.

°❀.ೃ࿔*

25 апреля, 2000

— Оркестр, — сказал Поттер, задыхаясь от собственной смелости. Это было так неожиданно, что Драко чуть не рассмеялся вслух. Вместо этого он ограничился сарказмом, это было проще. Но Поттер не отступил. Он стоял там, расплескивая надежду по всему ковру, пока приглашение не стало походить не столько на требование, сколько на протянутую в темноте руку. Драко сказал себе, что согласился только для того, чтобы закончить разговор. Правда – маленькая, мимолетная, опасная – заключалась в том, что он хотел услышать скрипку в последний раз больше, чем продолжать задыхаться. Он одевался с нарочитым безразличием. Каждый слой был словно броня, которой Драко больше не доверял. Из зеркала на него смотрел незнакомец, безупречный и обреченный. Драко поправил галстук, пока узел не стал похож на синяк на шее, затем оставил свет гореть позади себя, как будто мог убежать от собственного отражения. Поттер встретил его на парадной лестнице в костюме, который ему не принадлежал, но все же сидел на нем идеально. Что-то древнее доносилось от ткани: дым, бесшабашный смех, свобода, как от моторного масла. Семейная магия Блэков. Мелькнуло понимание, за которым последовала благодарность, слабая и опасная. Драко проглотил и то, и другое. Улыбка Поттера погасла, только когда он осознал, что пристально смотрит на Драко. Пульс Драко участился, как у человека, который слишком стар, чтобы удивляться, и слишком молод, чтобы сказать "нет". Драко не спас ни того, ни другого. Некоторые вещи заслуживают того, чтобы оставаться невысказанными между двумя людьми ровно столько, сколько нужно, чтобы изменить их.

Первая нота – чистая, жалобная – пронзила грудь Драко насквозь. Он почувствовал, как каждая струна нашла своего двойника в клетке его ребер. К тому времени, как заиграли виолончели, он уже вжался в подлокотник, костяшки пальцев были бескровны, дыхание соответствовало медленному натягиванию смычка. Он не ожидал, что вспомнит, как слушать. И все же это произошло: старое синестетическое звучание – краски, раскрывающиеся перед его глазами, техника, занесенная в мышечную память. Спиккато, легато, вибрато, которые, несомненно, ощущались на его языке как цитрусовые. Он поймал себя на том, что считает паузы, предвосхищает вступление, каталогизирует гармонические паузы, как будто прошедшие годы были ничем иным, как плохо настроенным антрактом. Поттер, сидевший рядом с ним, вибрировал с чуждым ему благоговением, словно не зная, аплодировать ему или извиниться за вторжение. В один отчаянный момент Драко наклонился вперед, приоткрыв губы, и поймал себя на том, что напевает контрмелодию второй скрипки. Поттер не отвел взгляда. Я не могу не смотреть, прошептал Поттер позже, и Драко не мог понять, было ли это обвинением или отпущением грехов.

Ночной лондонский воздух отдавал влажным камнем и возможностью. Драко позволил ему наполнить легкие, пока не выветрился аромат театра. Поттер шел рядом с ним, пуговицы его пиджака поблескивали в свете уличных фонарей, и каждый второй вздох был наполнен невысказанным "пожалуйста, останься". Звук должен был раздражать, но вместо этого он согревал место прямо за грудью Драко, где все еще отдавалась музыка. Когда ветер подул сильнее, Поттер задрожал – нелепый, неоправданный поступок в присутствии слизеринца – и Драко услышал, как он пробормотал "серьезно", набрасывая свое пальто на плечи Поттера. Этот жест ничего не стоил. И, в тоже время, стоил всего. Всю дорогу до пункта аппарации они болтали о скрипках, обывателях, завтрашнем дне. Завтра. Поттер попросил его пообещать, и в его голосе послышалось что-то, похожее на страх. Драко пообещал. Не потому, что он верил в завтрашний день, а потому, что – на долю секунды – глаза Поттера заставили его захотеть. Он аппарировал прежде, чем голос в его голове – собственный голос – смог возразить, оставив пиджак, обещание и не сыгранный выход на бис.

Поместье, 02:00

Простыни слегка пахли старой бумагой и ночными кошмарами прошлой недели. Драко лежал без сна, проигрывая симфонию такт за тактом, пока в залах памяти не зазвенели идеальные квинты. Он должен был чувствовать пустоту, но вместо этого музыка заполнила все щели, пока вокруг не замерцало, причиняя боль, но терпимую. Тишина в нем зашевелилась, недовольная, но терпеливая – его собственный голос, теперь более тихий, выжидал подходящего момента. Как будто он знал: музыка, вернувшись, только усилит пустоту. На ночном столике лежала потрепанная программка, на сохранении которой настоял Поттер. На полях, под списком репертуара, Драко обнаружил пять слов, написанных до боли знакомым почерком: Каменные стены могут научиться петь. Впервые за долгое время, Драко Малфой заснул под музыку, а не под свое отражение, которое ждало его за закрытыми веками, тихо спрашивая, тот ли сегодня день. А утром… что ж, он пообещал. Веревочка не порвалась. Пока.

🌱

26 апреля, 2000

Драко провел большую часть утра, подслушивая разговоры в поместье. Он, конечно, никогда бы в этом не признался. Официально он "руководил реставрацией", что в основном означало ходить за Поттером по пятам, в то время как гриффиндорец прижимал ладони к крошащимся перемычкам и бормотал заклинания, которые ни один уважающий себя подрядчик не смог бы распознать. Неофициально Драко задерживался у порогов и ниш, прислушиваясь к чему-нибудь – к чему угодно, – что могло бы подтвердить, что дом все еще признает своего последнего наследника. Вместо этого он услышал Поттера, разговаривающего со стенами, как будто они были его старыми друзьями, которые просто задремали. — Магия твоей семьи очень сильна, — благоговейно сказал ему этот идиот. — Это своего рода постоянство. Постоянство. Это слово отозвалось в груди Драко эхом, как заклинание, рикошетящее в склепе. Он скрестил руки на груди, изображая скуку, пока Поттер выводил на камне свое маленькое нелепое заклинание. На стене расцвели золотые нити –рудиментарные следы забытых заклинаний – и на один сбивающий с толку удар сердца они окружили его. Нити обвивались вокруг его запястий, вились в волосах, цеплялись за лацканы мантии, как тоскующие по дому светлячки. Его пульс участился. Он мог бы потянуться в ответ. Мог бы. Но существо, обладавшее его голосом, прошипело: "Не будь дураком", и он отпрянул, стряхнув с руки свет, как будто тот мог оставить шрам. Поттер наблюдал за ним с невыносимой нежностью в глазах. — Давай, — уговаривал он. — Она тебя не укусит. Как будто он знает, что значит быть принятым в доме, которому ты больше не доверяешь. Драко поступил единственно разумным образом: он усмехнулся, оскорбил обстановку и собрался уходить. Вместо этого Поттер аппарировал их.

Они оказались на краю старой поляны, сырой, как склеп, и в два раза более тихой. Драко отпрянул, как только они приземлились; сначала на него нахлынуло негодование, а затем беспокойство, когда он понял, где они находятся. Запретный лес. Его история была написана на стенах поместья; история Поттера была написана здесь, грязью, кровью и пророчеством. Драко знал эти слухи еще с детства. Теперь герой указал на участок мха и очень спокойно сказал: — Здесь я умер. Фраза была непристойной в своей простоте; Драко почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Он ждал, что в нем проснется бравада, но не нашел ее. Вместо этого он слушал, как Поттер раскладывает по полочкам воспоминания, словно старую фотографию: искра Убивающего заклятия, момент облегчения, невозможный выбор, предложенный слишком белым Кингс-Кроссом. — Я не хотел возвращаться, — признался Поттер, и признание было таким искренним, что казалось, будто он слушает молитву незнакомца. — Тогда зачем вернулся? — спросил Драко. Ответом была своего рода правда, полузабытая любовь и перечень нелепых причин – стирка белья, Луна и Раундхаус, который он никогда не видел, – все это было сказано без стыда. Драко попытался запомнить их так же, как делал с рунами: аккуратные ряды, объективный анализ. Это не сработало. Мотивы Поттера были запутанными, искренними, живыми. Они поселились у Драко под ребрами, где любили спать увядшие цветы. И тогда Поттер задал вопрос. — Есть ли место, которое ты всегда хотел увидеть? Драко подумал о Тибете – прохладный воздух, слабый свет, расстояние, – но это слово показалось ему заимствованным, слишком абстрактным. Вместо этого он произнес тише, почти смущенно: — Раундхаус. В его устах это прозвучало многозначительно. Ответная улыбка Поттера была такой яркой, что, казалось, лес задышал. Драко понял, что хотел бы снова увидеть улыбку Гарри.

Они вернулись в поместье. В тот момент, когда их ноги коснулись мрамора, Драко почувствовал, как от стен исходит магия, словно собака, узнающая своего хозяина. Он услышал свой голос, говорящий Гарри: — Я рад, что ты решил вернуться. Просто. Глупо. Честно. И это вырвалось наружу прежде, чем та его часть, которая ненавидела правду, смогла вонзить в него зубы. Гарри не ответил. Он только посмотрел на Драко, пристально, зелеными глазами, и в этом взгляде было эхо обещания, данного Драко прошлой ночью. Завтра. Семь дней были ничем и в то же время всем. Они давили на легкие Драко, когда он в одиночестве поднимался по лестнице, его пиджак был покрыт золотистой пыльцой, которую больше не было видно. У своей двери он остановился, приложив ладонь к холодному дереву, и представил, как за дверью гудит поместье… Вот ты где. Мы нашли тебя. Драко выдохнул, шагнул внутрь и – впервые за долгое время – не стал готовиться к шторму. Он просто лег, погрузился в тишину и слушал, как дом пытается вспомнить, как его успокоить. За пределами коридора символы, которые Гарри перерисовал заново, светились слабо и постоянно. В конце концов, постоянство – это всего лишь еще одно слово для обозначения пульса, который продолжает биться.

🌱

27 апреля, 2000

С первыми лучами солнца Драко Малфой решил, что не встанет. Дождь барабанил по окнам поместья, как разочарованный наставник, но Драко не отрывал взгляда от потолка и вслушивался в тишину, вместо того чтобы подчиниться ей. Мир за окном состоял из мокрого камня и оловянного неба. Внутри все болело. Он думал, что полежит так всего минуту – ровно столько, чтобы утихла боль в глазах, – но в полдень обнаружил, что по-прежнему завернут в одеяла, от которых слабо пахло бергамотом и старым бельем. Он то погружался в сон, то просыпался: серый коридор, черное озеро, зеленый свет. Всегда одно и то же. Послышались шаги. Жалобный писк Пип, громоподобная ругань Мипси. Дверная ручка дернулась раз, другой, затем перестала. В конце концов, даже домовые эльфы перестали за ним ухаживать; в коридоре воцарилась тишина брошенных вещей. Это должно было его порадовать. Напротив, это было похоже на доказательство. Несколько часов спустя он услышал первый стук в дверь – тихий, нерешительный. Затем еще один. Затем голос Гарри, умоляющий и нелепый, раздался совсем близко, по другую сторону дуба. Драко прижал ладонь к виску, пытаясь заглушить звук, но Поттер продолжал говорить: сплетни о квиддиче, неудачи с защитными заклинаниями, жалобы на погоду – бесконечный, сбивчивый монолог, который пронзал тишину, умоляя ее истечь кровью. Уйди, подумал Драко. Ради нас обоих, пожалуйста, уходи. Гарри остался. Минуты перешли в час. Голос за дверью стал хриплым, затем тихим, а затем затих достаточно надолго, чтобы Драко осмелился надеяться, что мальчик сдался. Что-то тяжелое ударилось о дерево. — Все еще здесь, — прошептал Гарри, как клятву, которую он не имел права произносить. Что-то в Драко надломилось. Он не стал проверять, что – просто снял защиту легким движением запястья и распахнул дверь достаточно широко, чтобы прошипеть "что", – и обнаружил, что смотрит на разворачивающееся чудо. Гарри выглядел немного разъяренным, но совершенно живым. Мокрые от дождя волосы, блестящие глаза, на кончиках пальцев синяки в тех местах, где они стучали по дубу. Первым побуждением Драко было отругать его за это; вторым – затащить его внутрь и потребовать, чтобы он никогда не уходил. Он не сделал ни то, ни другое. Гарри пронесся мимо с его приводящей в бешенство гриффиндорской поспешностью и заявлениями о чае и свежем воздухе и "нет, правда, Драко, надень пальто." Драко попытался запротестовать, но инерция – или, возможно, надежда, изобразившая на лице ухмылку, как у Гарри, – подхватила его под ребра и заставила встать. Когда Драко, наконец, сдался и натянул шерстяное пальто, от которого слабо пахло кедром, его рука замерла на дверце шкафа. На нижней полке лежал комок изумрудного хлопка, наполовину заваленный бумагой, – яркая маггловская футболка с садовым гномом, размахивающим бензопилой, нелепый подарок, который Панси сунула ему в чемодан после судов. Отец назвал ее "крестьянской наколкой" и спрятал подальше. Драко подчинился, потому что повиноваться было легче, чем спорить. Но этим утром мультяшный гном выглядел не столько издевкой, сколько вызовом: "надень, если хочешь". Панси протянула ему эту нелепую вещь – "для будущих вечеринок в саду", – рассмеялась она, но он уловил подтекст: проживи достаточно долго, чтобы тебе понадобилась одежда для отдыха. Люциус бросил всего один взгляд на эту жуткую ткань, объявил ее "маггловским мусором" и отправил в дальний угол шкафа тем же движением, которым расправлялся с паразитами. С тех пор сложенная фигура стала в равной степени и шуткой, и фугасом: слишком яркая для скорби, слишком громкая для дома, все еще пребывающего в трауре, олицетворение жизни, которой Драко не был уверен, что ему суждено жить. Теперь нарисованная улыбка гнома, казалось, сияла на свету – дерзкая, бесстрашная, предлагающая будущее, измеряемое днями стирки и шутками, а не гроссбухами и последними письмами. Его пальцы замерли, затем отступили. Не сегодня. Он закрыл дверь, глядя на эту наглую улыбку и последовал за Гарри, удивленный тем, что у него защемило в груди – удивленный тем, что, оставив футболку он не отказывал, а давал обещание, которого он еще не заслужил, яркой строфой, ожидающей своего часа.

Утесы были таким же безрассудным поступком, как и план Гарри. В тот момент, когда они аппарировали, ветер развивал одежду Драко, желая ощутить вкус последнего Малфоя, оставшегося в живых. На какую-то головокружительную секунду он подумал, не поддаться ли – всего один шаг, одна оплошность, и море поглотит его чувство вины. Затем сквозь шум ветра донесся голос Гарри – низкий, ровный, до нелепости нежный – и момент был упущен. Заклинание левитации, конечно, было безумием. Драко следовало бы наложить на него проклятие. Вместо этого он парил, руки и ноги стали невесомыми, магия напевала вокруг его лодыжек, как старая колыбельная. Страх вспыхнул, а затем сменился восторгом – этим небом он когда-то владел, о котором он почти забыл. Он рассмеялся раньше, чем собирался, резко и удивленно, и ответная улыбка Гарри была подобна рассвету, и меду, и звездному свету, и галактикам, и… Позже, на лугу, где пахло влажной землей и ромашками, Гарри призвал две метлы и, насмехаясь, заставил его взлететь. Драко вскочил скорее из злости, чем из энтузиазма, но первый же порыв ветра, коснувшийся его лица, отбросил все оправдания. Они поднимались и ныряли, пока горизонт не затуманился, пока смех не открыл что-то пустое в его груди и не выделил места – боже, места – для дыхания. Когда они приземлились, небо было фиолетовым. Гарри присел на корточки среди цветов и вложил одуванчик в руку Драко с такой обезоруживающей любезностью, что Драко чуть не попросил его повторить. Вместо этого он сунул цветок в карман, как контрабанду, и пробормотал угрозы, которых не имел в виду. Гарри только улыбнулся, как будто смелость была заразительной. И, возможно, так оно и было, потому что, когда они сидели плечом к плечу в тускнеющем золоте, Драко обнаружил, что говорит правду, которой никогда не собирался делиться: об именах, тяжелых, как надгробные плиты, и о вторых шансах, которые казались шутками, и об изнуряющем страхе быть увиденным. Гарри слушал – по-настоящему слушал – до тех пор, пока слова не стали казаться ему не признаниями, а скорее возможностями. Это не было лекарством. Голос все еще звучал – низкий и ровный, отсчитывающий время, как вдох перед тем, как утонуть. Но впервые лунная дорожка больше не казалась приговором. Они как будто… договаривались. Как будто он мог остановиться перед пропастью. Той ночью, вернувшись в поместье, Драко встал перед зеркалом и обнаружил, что на манжете его рукава осталась пыльца. Он осторожно смахнул ее, затем достал из кармана помятый одуванчик. Его лепестки были помятыми, изогнутыми, упрямо яркими. Нелепый. Красивый. Он поместил его во флакон с узким горлышком на прикроватном столике и наблюдал, как золотистая головка пузырька приподнимается под пламенем свечи. — Не клетка, — прошептал он пустой комнате. — Не сегодня. Снаружи снова пошел дождь, на этот раз не такой сильный, словно аплодисменты доносились с очень далекого берега. Драко лег, полностью одетый, вдыхая запах соли, ветра и невероятного смеха, и впервые за всю ночь ему приснилось, что он летит куда-то навстречу, а не прочь.

🌱

28 апреля, 2000

Утро в поместье Малфоев наступило поздно. Драко очнулся от беспокойной дремы и обнаружил, что дождь прекратился где-то ночью, оставив на окнах соляную пленку, а свет был таким ярким, что у него заболели глаза. Он лежал неподвижно, прислушиваясь к тихому скрипучему голосу – тому, который носил его облик, его речь, его сомнения. Тот, который всегда приветствовал его первым. Он был там – конечно, был, – но тише, как будто забрел чуть глубже в лес и забыл, что нужно возвращаться. Он выдохнул, хотя и не осознавал, что задерживал дыхание. Никакой эйфории, никакой чудесной легкости, только незначительное ослабление тисков в груди. Этого было достаточно. Перемирие, решил он. Одно утро за другим.

Он оделся в светло-серое, в кои-то веки закатал рукава и отнес стопку пергамента в старый секретер, который Нарцисса прихватила из таунхауса Блэков. За последние несколько недель писательство превратилось в своего рода ритуал: списки, незаконченные эссе, краткие изложения теории музыки, которые он был слишком неуверенным, чтобы записать на нотной бумаге. Сегодняшние письма были проще – в основном, благодарности. Не прощания. Он не позволил им быть таковыми. Один конверт был адресован Гермионе Грейнджер. Она это заслужила. И извинения, и благодарность. И в ответ он надеялся получить благословение. Конверт он запечатал зеленым воском, отчасти из иронии, отчасти потому, что это был единственный цвет, оставшийся в ящике. Он не заметил, в какой именно момент появился Гарри. Охранные чары вздохнули, застучали ботинки, но в голове у него вертелась фраза – "передай Поттеру..." Перо так и повисло в воздухе. Фраза начиналась как прыжок с обрыва: инстинктивный, необратимый. Передай Поттеру – что? Что его смех поселился у меня в груди, как зверь, пытающийся найти выход? Когда что-то теплое вырвало новый конверт из-под его пера, он поднял глаза, скорее с легким удивлением, чем со стыдом. Однако выражение лица Гарри кричало о катастрофе. Его лицо побелело на несколько тонов, глаза за стеклами очков широко раскрылись и стали дикими. Драко моргнул. — Поттер, — сказал он спокойно, потому что спокойствие было неподдельным. — Скажи на милость, что ты делаешь? Взгляд Гарри упал на имя на конверте – Гермиона Грейнджер – и что-то мрачное блеснуло в его чертах. Драко увидел, как в зеленых глазах промелькнуло вывод, и ему пришлось подавить инстинктивное желание закатить свои собственные. Храни его Мерлин. Гриффиндорец действительно думал, что это были предсмертные письма. На долю секунды Драко ощутил давнее, ужасное искушение позволить ему поверить – посмотреть, как герой запутывается в клубках самопожертвенной паники. Желание быстро угасло; у него не было прежнего вкуса. Вчерашний одуванчик все еще лежал у него на столе. Нельзя хранить одуванчик, а на следующее утро превращать в оружие чью-то надежду. Вместо этого он просто протянул руку за конвертом. Гарри отказался отдавать, предпочитая пошутить о зеленом воске и похоронах. Раздражение Драко усилилось, но бегло. Он не мог собраться с силами, чтобы как следует огрызнуться, не тогда, когда страх Гарри так явно просачивался сквозь щели. Мальчик выглядел измотанным. Салазар, помоги им обоим. У тебя нет права, подумал Драко, так бояться за меня. И все же это знание согрело то место, которое он считал замерзшим. Когда Гарри, наконец, сунул письмо в карман и выбежал из комнаты, Драко не стал его преследовать. Он мог бы. Я не умираю, идиот, это было бы проще простого – швырнуть слова в коридор. Но объяснения требовали выдержки, которой он пока не доверял. Лучше оставить пергамент у Гарри; Гермиона получит второй черновик совой позже на этой неделе.

Ближе к вечеру Гарри пришел к его двери с еще одним письмом – на этот раз адресованное мистеру Д. Малфою, написанное почерком, который Драко сразу узнал по научным журналам. Уитмор. У него перехватило дыхание. Он прочитал письмо один раз. Дважды. Дюжину раз, пока пергамент не расплылся, а чернила, казалось, вот-вот расползутся по странице от стыда. Ваш теоретический синтез побочных продуктов из аконита и матриц защитных зелий просто великолепен. Если вы по-прежнему заинтересованы, Гильдия сочтет за честь предоставить вам временную стипендию.… Печать Уитмора мерцала там, где неуемная надежда Гарри сорвала ее, и каждая петля в почерке этого человека звучала как голос Гарри, говорящий: "Видишь? Я же говорил тебе, что ты великолепен." Великолепен. Как будто великолепие может удержать человека на плаву, когда земля уходит из-под ног. Как будто рекомендация и рукопожатие могут удержать его пульс до завтрашнего дня. Внутри Драко вспыхнул гнев – чистый, яркий, милосердно простой. Он принял его, потому что в гневе был смысл, потому что у гнева были грани, потому что гнев означал движение, а не тошнотворную, знакомую пустоту, которая возникала всякий раз, когда кто-нибудь упоминал будущее на одном дыхании с Малфоем. О чем, черт возьми, думал Гарри? Отправил его личные заметки –незаконченные, нерешительные, нацарапанные в три часа ночи дрожащими руками – специалисту по зельеварению, который опубликовал статью в "Теоретической алхимии"? Манящее приглашение, которого Драко не просил и ожидания, которым он, возможно, не смог бы соответствовать? Вера. Это было хуже всего. Вера Гарри обрушилась на него, как солнечный свет – ослепляющий, безжалостный, с которым невозможно спорить. Драко хотелось зарычать, сунуть письмо обратно в нелепые руки Гарри и сказать: "Верь в того, кому это нужно, герой-идиот. Я даже сам не уверен, что буду здесь на рассвете; почему веришь ты?" Но Гарри ушел, полный надежд, совершенно не подозревая, что любое доброе намерение для Драко было все равно что выйти на сцену обнаженным. Выполнять. Процветать. Жить. Такие простые слова для гриффиндорцев, которые уже решили, что мир того стоит. Драко с силой надавил большим пальцем на подпись Уитмора, пока бумага не смялась. Он почти физически ощущал отпечатки пальцев Гарри на пергаменте, как доказательство того, что кто-то где-то думал, что он может проснуться завтра и все еще мечтать о небе. Он ненавидел его за это. Он любил его за это. Он хотел разорвать письмо пополам, он хотел вставить его в рамку. Больше всего он хотел – ужасающий глагол – заслужить это. И именно поэтому, решил Драко, он бросил письмо в ящик стола, а не в камин: потому что ярость была проще надежды, но надежда, черт возьми, была громче.

Наступила ночь. Он присел на край кровати, скрипка лежала у него на коленях, смычок был не тронут. Он не прощался с ней. Вместо этого он тщательно перебирал струны пальцами, пока каждая нота не зазвучала отчетливо в темноте. Произведение, в котором Роуз сначала сомневался, а затем стал увереннее: мелодия из одной строки, которую он обнаружил, паря над лугом с полевыми цветами накануне днем, когда Гарри лениво описывал круги над головой. На полпути он заколебался. Волна боли нахлынула слишком быстро, чтобы ее можно было проглотить, и застряла в горле, как горе без названия. Этот голос – его собственный, тот, который всегда знал, как уничтожить его, – звучал где-то на задворках его сознания, расхаживая, ожидая. Но так и не переступил порог. Утро за утром, напомнил он себе. Одна струна, одно письмо, один упрямый гриффиндорец за раз. Он аккуратно положил скрипку в футляр, выпрямился и пересек комнату, направляясь к письменному столу. На клочке запасного пергамента он написал всего два слова: Не закончено.

🌱

29 апреля, 2000

Утро опустилось на поместье, как влажная вата – плотная, липнущая, от которой невозможно избавиться. Драко проснулся в серой предрассветной тишине, лежа очень неподвижно и перебирая в памяти знакомые ощущения: тяжесть под глазами, тупая боль под ребрами, низкий, настойчивый шепот, клубящийся на краю сознания, как влажный дым. Теперь было тише – ни крика, ни даже вопля не было слышно, только угрюмое присутствие. На самом деле, это был его собственный голос. Тот, который говорил, что ничто не имеет значения, что эта боль – единственная истинная вещь. Он позволил ей утихнуть. Он понял, что споры только делают голос более жестоким. Что попытки замолчать делают его изобретательным. Поэтому он слушал, но не для того, чтобы поверить, а чтобы пережить. Он одевался, не задумываясь, как завязывают галстук на похоронах: медленно, тренированно, безропотно. Без пиджака; слишком тяжелый. Босиком, чтобы камень напоминал ему о том, что он жив. В коридоре перед его комнатой пахло пылью и вчерашней грозой. Гарри, как он предполагал, скоро появится. Он был не в состоянии проспать до рассвета, если думал, что есть хоть малейший шанс, что Драко нужно спасать от провалившейся половицы. — Сегодня меня не нужно спасать, — сказал Драко пустому коридору. — Мне нужна только тишина.

Ремонт стен во второй половине дня превратился в колыбельную из тихих заклинаний и падающей пыли. Драко наблюдал за работой Гарри, стоя на расстоянии вытянутой руки, и репетировал извинения, которые так и вертелись у него на языке. Когда он, наконец, пересек лужайку, Гарри принял их с ошеломляющим изяществом, сразу же переключившись на квиддичные метафоры, золотые снитчи и другие нелепые гриффиндорские доктрины. Драко обнаружил, что смеется, вопреки здравому смыслу. Звук заставил их обоих вздрогнуть. Возможно, подумал Драко, и брови его загорели на солнце. Но что, если самое мрачное – это просто форма мира, в котором я родился? Он не стал задавать этот вопрос вслух. Гарри лишь ответил бы с еще одной невозможной добротой. Вечер превратился в выпивку. Драко позволил затащить себя в паб, потому что сказать "нет" требовало больше энергии, чем взобраться на балкон. В баре пахло потом и дешевым виски, а от посетителей пахло еще хуже. Улыбка Гарри сияла сквозь грязь, как витражное стекло в свете свечей. Драко выпил текилу, вытерпел драматические взмахи Гарри, вытерпел, когда его затащили в центр покореженного пола, а сломанный музыкальный автомат напевал джазовую мелодию. Что-то ослабло. Может, из-за алкоголя. А может, из-за того, что Гарри неосторожно положил теплую руку ему на поясницу, направляя, но не сжимая слишком крепко. Драко рассмеялся – по-настоящему рассмеялся – над обиженным возгласом Гарри, когда тот закружил его. Звук был какой-то ржавый, но больно не было. Позже, в кабинке, голова Гарри коснулась плеча Драко и осталась там. Голоса забились в темные уголки его сознания, неуверенные, сбивающие с толку. Драко почти случайно коснулся пальцами кудрей Гарри. Мир за пределами кабинки расплылся; боль в глазах Драко обострилась, а затем утихла. — Ты кажешься настоящим, — прошептал Гарри. Драко закрыл глаза, ощущая его мягкость. Я настоящий, хотел он сказать. Я здесь, и я пытаюсь. Я пытаюсь. Я пытаюсь. Я пытаюсь. Вместо этого он подышал на щеку Гарри и позволил этому моменту остаться незамеченным. Они танцевали в течение долгих часов, пока рассвет не начал освещать окна паба. Драко почувствовал, как усталость оседает в его костях, как сырой мел, но это была чистая усталость – такая приходит после того, как пережил бурю и в кои-то веки обнаружил, что все в порядке. Да, депрессия не покидала его, но по-другому: не как прилив, а как тяжелый плащ, который он мог откинуть на несколько секунд. Когда они, наконец, вышли в бледное утро, перекинув пальто Гарри через плечо, Драко взглянул на небо: все еще серое, все еще грозящее дождем. И все же, как ни странно, он чувствовал, что облачный покров – это не погребальный саван, а стеганое одеяло, достаточно плотное, чтобы не пропускать холод, пока свет не решит вернуться. Он выдохнул. Голоса и тени задремали. И где-то за ним маленькое существо – первая робкая искорка жажды завтрашнего дня – осторожно приоткрыла единственный глаз.

🌱

30 апреля, 2000

Драко проснулся первым. Моргнув, он заметил темную копну волос и зеленые, как сад, глаза, закрытые во сне. Паника накатывает, уходит и сменяется чем-то более резким. О. Он понимает, что боится не того, что его здесь поймают, а того, что он когда-нибудь уйдет. Наблюдая за дыханием Гарри, Драко дотрагивается до едва заметной линии, оставленной на его щеке наволочкой Гарри. Он думает: "Я хочу видеть эту отметину каждое утро". Он понимает, что любовь может быть похожа на хлопковые волокна, шепчущие: "Останься". Солнечные блики играют на разномастной плитке, пока Гарри замешивает тесто для панкейков. Похмелье Драко проходит, и у него снова кружится голова. Дело не в зелье – просто Гарри смотрит на венчик так хмуро, словно это какой-то темный артефакт. Драко решает, что обычный домашний хаос – это величайшее волшебство, которое он когда-либо видел. Панкейки преступно подрумянились. Они пахнут ванилью и верой. Драко медленно жует и понимает, что готов глотать пепел каждый день, если это позволит ему слышать, как смех Гарри разносится по комнате.

Они приземляются в сорняках высотой по грудь на забытой ярмарке. Улыбка Гарри становится бесшабашной и веселой, как ветер. Драко никогда еще не чувствовал себя так неуравновешенно – и так безопасно. Любовь, должно быть, наступает в тот момент, когда тебе становится все равно, куда падать, при условии, что рядом с тобой юноша с глазами цвета молодой листвы после дождя.

Золотые кони поднимаются и опускаются; Гарри протягивает руку, делая вид, что ему все равно, возьмет ли Драко ее. Драко берет ее. Он называет это любовью и позволяет музыке заглушить признание.

Кольцо попадает точно в цель, и Гарри хлопает в ладоши, словно Драко переписал закон заклинаний. Победа никогда не казалась ему такой легкой. Он понимает, что потратил годы, ошибочно принимая страх за амбиции. Ему нужен был кто-то, кто считает, что маленькая победа стоит того, чтобы осветить мир.

Мимо проплывает пузырьковый шепот: "Останься". Драко делает вид, что не слышит, но прячет это слово в рукав. Он задается вопросом, не означает ли любовь просто распознать правду в заклинании незнакомца, прежде чем набраться смелости произнести ее вслух.

Визжащий эльф крадет у него волшебную палочку; Гарри бросается в погоню, хохоча, как летняя гроза. Драко бежит, чувствуя себя одновременно четырнадцатилетним и сорокалетним. Набирая полные легкие воздуха и адреналина, он думает: "если это нелепо, пусть вся моя жизнь будет нелепой."

Они стоят на тонких досках, наблюдая, как плывут речные шары. Рука Гарри касается его руки – едва касание. Пульс Драко выдает тайну, недоступную его устам. Где-то будущие версии его самого начинают переписывать свои концовки.

Отблески пламени в камине превращают волосы Гарри в медные искры. Драко наклоняется к нему, ровно настолько, чтобы почувствовать, как вздымается его грудь. Тишина наполнена невысказанными обещаниями. Он понимает, что любовь может быть тихой, но при этом звучать громче, чем барабаны войны.

— Поттер? — сказал он. — Да? Тогда он понимает, что любил Гарри не только сегодня, но и раньше – в каждой ссоре, в каждом взгляде в коридоре, в каждом вздохе, который они делили на полях сражений. Любовь, решает он – это путешествие во времени: все мгновения возвращаются к одной истине – зеленым, как сад, глазам и парню, стоящему за ними. — Неважно. Он засыпает, думая о завтрашнем дне.

🌸

1 мая, 2000

Когда Драко просыпается, Гарри уже нет, но все в порядке. Драко знает, что он вернется. Он вырывает пергамент из своего дневника – того, в котором завтрашний день был назван последним. В него попадает искра от волшебной палочки и превращает его в пепел. Решение принято; мир внезапно становится пугающе возможным.

Вода стекает по его подбородку. Он ловит свое отражение и понимает, что серость в его глазах – это всего лишь усталость, а не пророчество. Он представляет, как эти глаза ловят солнечный свет в саду через два десятилетия. Представляет, как еще одна пара зеленых глаз подмигивает ему в ответ. Он улыбается – неловко, скрытно, несомненно, живо.

Гарри вкладывает в ладонь Драко что-то маленькое и надтреснутое – первый пойманный им снитч – и у Драко перехватывает дыхание. Это и есть принадлежность, понимает он. Мальчик, которому нигде не было места, пока у него не появилась эта единственная золотая орбита свободы – и теперь он дарит ее мне. Он сжимает кулак с такой силой, что крылья протестующе трепещут. Он задается вопросом, доверял ли ему кто-нибудь когда-нибудь что-то настолько ценное. Задается вопросом, заслуживает ли он этого. Тут же решает, что нет, – и все равно продолжает держать его в руках. На случай, если однажды он заслужит. Тогда он понимает: этот дар имеет значение только в том случае, если он жив, чтобы дорожить им.

Драко замечает каждое обычное движение: Гарри закатывает рукав, постукивает по кружке, поднимает взгляд, чтобы убедиться, что Драко все еще здесь. Сердце Драко отвечает, как снитч, который держат в руке: все еще здесь, все еще здесь, все еще здесь. Он прячет снитч в нагрудный карман, прямо над сердцем, и думает: Я провел годы, скрывая грехи своей семьи, – может быть, вместо этого я смогу стать хранилищем чего-нибудь золотого.

Он следует за Гарри не потому, что его уговаривают, а потому, что именно так поступают влюбленные люди – они идут рядом с ужасом в чьих-то глазах. Надгробия, тишина, голос Гарри дрожит от воспоминаний. Драко слушает истории двух людей, которых он никогда не встречал, и понимает, что горе может посеять семена, которые спустя годы прорастут в груди другого человека. Он чувствует, как они поселяются в нем – смех Джеймса, неистовая преданность Лили – передаются ему через дрожащие слова Гарри. Он решает продолжать в том же духе. Жизнь внезапно становится семейной реликвией. Он расспрашивает Гарри о его родителях, потому что хочет научиться говорить о мертвых так, чтобы не звучать сокрушенным. Когда голос Гарри срывается, Драко твердеет в своей решимости: "Я не буду причинять новую травму этому горлу".

Гарри, запинаясь, предупреждает о камнях, джемперах, печеньях. В каждом слове сквозит ужас. Драко не может этого вынести. Он почти говорит: "Я люблю тебя. Я остаюсь. Не переживай." Вместо этого он благодарит его, потому что благодарность – это опора, на которой будет держаться признание, когда оно придет. Гарри обнимает его, словно давая клятву. Драко позволяет себе окунуться в это тепло, закрыв глаза, потому что он может – у него для этого будет еще много рассветов, если повезет, бесконечное количество. Он сжимает запястье Гарри – один раз, намеренно, – произнося свою собственную беззвучную фразу: "Я выбираю жизнь".

Драко почувствовал, как слова коснулись его, словно прикосновение пальца к оголенному нерву. Зеленый, как сад. Этот цвет – его цвет – был именно тем оттенком, который Драко видел в глазах Гарри всякий раз, когда солнечный свет проникал сквозь листья и делал их невесомыми. Тот самый оттенок, который он рисовал годами, скрывая на полях, притворяясь, что он принадлежит растениям, а не ученику. Он выдавил из себя смешок, нечто среднее между насмешкой и сердцебиением. Но внутри что-то хрупкое подняло голову. — Зеленый, как сад, — повторил он, позволяя этим слогам застыть у него на языке, как тайне, которую он не был готов сохранить или которой не был готов поделиться. Тихое обещание, почти цветущее.

Внутри, на ночном столике, тихо жужжит снитч. Драко водит пером по свежему пергаменту – не прощальное письмо, а список: Ответить на письмо Элиаса Уитмора Написать Панси – ужин на следующей неделе Спросить Гарри, не научит ли он меня снова летать без метлы Смилостивиться и сыграть для Гарри на скрипке Подходит ли "Раундхаус" для первого свидания? Он ставит чернильную точку, а затем добавляет последнюю строчку: "Скажи Гарри, что хочешь всю жизнь встречать рассветы рядом с ним". Он выключает лампу. Завтра наступит. И он тоже.

˚˖𓍢`🌿:

27 апреля 2000 года Поттер Гарри, Однажды я прочитал, что собака, которая плачет после того, как убила, ничем не лучше собаки, которая этого не делает. Вина не очищает. Перевод (для тех гриффиндорцев, кто не любит читать): раскаяние не превратит след от укуса в поцелуй. Твое чувство вины, из героизма или нет, не служит актом покаяния, так что перестань размахивать им, как медалью. Большую часть моей жизни история Драко Малфоя состояла из одной-единственной, безупречно оформленной последней страницы. Она была короткой, постыдной и, что особенно важно, моей. Я мог бы пересказать ее во сне: глава, сцена, финальная строка, занавес. Уверенность похожа на успокаивающий яд; я его выпил очень много. А потом ворвался ты, весь такой растроганный и исполненный невероятного сострадания, и начал смывать чернила с каждой строки, которую я высек на камне. Сначала это приводило меня в бешенство – как кто-то посмел вмешаться в мою трагедию? Но возмущение уступило место недоумению, а недоумение – чему-то ужасающе похожему на надежду. День ото дня очертания этого финала становились все более расплывчатыми. Я менял время, затем дату, а затем и убежденность в том, что это вообще должно произойти. На смену им пришло незнакомое желание большего. Больше рассветов, полных неприлично плохого чая и еще более отвратительной техники приготовления панкейков. Еще больше споров, необъяснимо возникающих в кондитерском отделе "Фортескью". Еще больше твоего смеха – того нелепого, громкого, который заставляет прохожих пялиться на тебя. Просто... больше времени, в котором ты существуешь и (непостижимым образом) хочешь, чтобы я существовал с тобой. Я понял, что больше не жду последней страницы. Вместо этого я охочусь за прологом. Не обязательно за любовной историей – не дай Мерлин я позволю тебе, – но, как минимум, за продолжением, в котором я все еще дышу, когда идут титры. Однажды ты спросил, каково это – чувствовать, что творится у меня в голове. Представь окруженный стеной сад, за которым годами не ухаживали: ежевика, гниль, фонтан, потрескавшийся от мороза. Ты пришел без волшебной палочки и героического жеста. Ты пришел с садовыми перчатками и приводящей в бешенство верой в то, что разрушение не равно концу света. Ты срезал колючки, спорил с горгульями, не позволял статуям держать рты на замке. Где-то в этом хаосе я начал представлять весну. Мы не исправлены – ни один из нас. У меня все еще бывают ночи, которые отдают тяжестью, дни, которые, кажется, написаны исчезающими чернилами. Ты все еще несешь ответственность за каждую жизнь, которую не смог спасти (и несколько жизней, которые тебе удалось спасти). Но, как я понимаю, жить – это не что иное, как соглашаться со следующей страницей, даже если сюжет приводит тебя в ужас. Я пытаюсь сказать, что не исцелен, не искуплен и не уверен в себе. Однако меня прерывает – чудесно, жестоко прерывает – мысль о том, что финал, который я отрепетировал, в конце концов, может оказаться не таким уж неизбежным. Ты не спас меня. Ты пришел, перевернул повествование и спросил, не хочу ли я переписать последнюю главу. Оказывается, я хочу. Оказывается, я, возможно, хочу начать продолжение. Я еще не знаю, как выглядит настоящая жизнь. Но я знаю, что она включает в себя: Шипение котелка в 3 часа ночи, пока я заново узнаю аромат муртлапа, а не страха. И, возможно, в четверг вечером ты заглянешь без предупреждения, чтобы раскритиковать мою систему маркировки и украсть половину пирога с патокой, предназначенного для завтрака. Если ты готов – если мы готовы, – я предлагаю выяснить остальное вместе. Это не обещание совершенства, это всего лишь свидетельство компетентности. Но это только начало, и это больше, чем я когда-либо собирался дать миру снова. Постарайся не ликовать (слишком сильно). Постарайся не извиняться (вообще). И ради Салазара, постарайся не взорвать мою лабораторию, если только ты не готов помочь пополнить запасы крови саламандр. Увидимся за завтраком. — Драко P.S. Если ты читаешь это, значит, ты уже рылся в моих вещах. Ты действительно невыносим, Поттер. Но, полагаю, мне следует сказать это сейчас, если я этого еще не сказал: Спасибо. P.P.S. Третья ступенька в вестибюле все еще расшатана. Почини ее, или я выставлю тебе счет на медицинские расходы. То, что я пытался сказать тебе с тех пор, как нам исполнилось по одиннадцать (переписано, перечитано, но так и не доведено до конца). 1. Твой отказ в поезде был первым честным ответом, который кто-либо когда-либо давал мне. Это задело, но в то же время прозвучало как правда, а я никогда раньше не слышал, чтобы Малфоям говорили правду. 2. Я высмеял твои очки только потому, что был занят запоминанием зеленых глаз за ними. Я думал, что если заставлю тебя отвернуться, то снова смогу дышать. Но это не сработало. 3. Когда я летел рядом с тобой, мне показалось, что я впервые услышал свое настоящее имя. Я гонялся за тобой, чтобы заработать очки факультета. Я продолжал гоняться, потому что небо было добрее, когда мы были вместе. 4. Каждый раз, когда ты смеялся над чем-то, что говорил Уизли, я пробовал этот звук на своем языке. У него всегда был вкус тоски и имбирного печенья. 5. В ту ночь, когда ты спас меня от Адского пламени, я хотел сказать тебе спасибо. Мои губы подарили тебе тишину. Мой пульс писал сонеты на моих ребрах. 6. Благодаря твоему мужеству я почувствовал, что у меня все получается. 7. Когда ты пришел в Министерство на мой суд, я забыл, что приговор может причинить боль. Потому что ты был там, и на мгновение мне снова было двенадцать, и я поверил, что ты можешь остановить конец света. 8. Я выучил слово "искупление", проведя им по шраму на твоей ладони в своих снах. Иногда по ночам шрам отзывался теплом и всепрощением. 9. Ты выглядишь особенно чудесно, когда не подозреваешь, что за тобой наблюдают. За завтраком, с растрепанными волосами, напевая себе под нос. 10. Я прошу прощения на всех языках, которые я знаю, и на тех, которые я только чувствую. 11. Я все еще в ярости из-за того, что твой патронус – олень. Мой недолго пытался быть бешенным хорьком (спасибо за это). 12. В моих снах ты на вкус как ветер от полета на метле и жженый сахар. (На самом деле, я подозреваю, что это трудоемкие и сомнительные выводы, но я готов тщательно проверить гипотезу.) 13. Если бы ты взял меня за руку в тот первый день, я бы обругал Крэбба и Гойла за то, что они занимают так много места, и предложил бы тебе место у окна. 14. Я назвал тебя "шрамоголовый", потому что "Воплощение Солнечного света" показалось мне неприличным. 15. Я украл гриффиндорские носки из прачечной под предлогом "шпионажа на черном рынке". Всего лишь несколько, но они есть. Даже если я никогда не произнесу ничего из этого вслух, по крайней мере, у тебя будет доказательство того, что мои мысли существовали. Спасибо, что взял меня за руку сейчас, даже если прошло много лет. Ты никогда не был мне должен, но все равно предложил – и я обнаружил, что очень привязан к этому чувству. Твой (с каждым днем становящийся немного смелее), Драко

꧁🌱🌿🍃꧂

101 Нравится 19 Отзывы 33 В сборник