***
На вторую ночь, когда в вагоне стало тише, а большинство пассажиров уже устроились кто как мог, Жора наконец вспомнил про доширак, который Андрей запихнул ему в рюкзак с таким видом, будто передавал не лапшу быстрого приготовления, а последний паёк перед штурмом, достал помятую упаковку, долго тупил с крышкой, сходил за кипятком, обжёг пальцы, выругался шёпотом, чтобы не разбудить соседку, и сел у окна, держа пластиковый контейнер на коленях. Лапша пахла курицей, перцем и вокзалом, но еда была горячей, а значит почти роскошной, и Жора ел медленно, потому что губа всё ещё болела, челюсть ныла, и каждый глоток напоминал ему кухню, Андрюху, толстые бутерброды и то, как тот сказал - я бы с тобой, хотя они оба знали, что не поедет, не потому что бросает, а потому что денег нет даже на то, чтобы нормально добраться одному. Телефон завибрировал, когда Жора уже почти доел, и он сначала подумал, что Андрей опять пишет какую-нибудь хрень вроде «не проеби паспорт», но на экране оказалось короткое: «Глянь, нашёл про твоего», а следом загрузилось видео, тяжёлое, старое, с заставкой какого-то эстонского канала и остановленным кадром, где Маргус сидел в студии в тёмном костюме, с ровной спиной, холодным лицом и таким выражением, будто перед ним не журналист, а комиссия, которую он уже мысленно признал недостаточно компетентной. Жора какое-то время просто смотрел на этот кадр и не нажимал, потому что Маргус на экране был одновременно знакомым и совсем чужим: тот же профиль, те же светлые волосы, та же собранность, но без усталости, без снега на плечах, без того тихого человеческого состояния, в котором Жора его запомнил. В этой телевизионной версии он снова становился кем-то из другой стороны жизни: человеком, который говорит в микрофон, держит лицо перед камерами и, наверное, умеет существовать там, где никто не дерётся в подъезде, не сидит на кухне с разбитой губой и не покупает билет до Хабаровска на последние деньги. Жора ткнул в треугольник на экране. Вахер-Отс говорил на эстонском быстро, ровно, с этой своей сухой уверенностью, в которой Жора не понимал ни одного слова, но почему-то сразу узнавал интонацию. Поверх шёл русский перевод - чуть запаздывающий, безличный, закадровый, будто кто-то специально сделал холод ещё холоднее, чтобы Жоре понятнее было: человек, к которому он сейчас едет через полстраны, вообще-то умел говорить вещи, после которых нормальные пацаны с района точно сказали бы: ну и нахуй он тебе нужен. «Россия должна быть изолирована. Никакого возвращения к обычным отношениям, никакого умиротворения, никакого прощения, пока агрессия продолжается», - произнёс закадровый голос, и Жора перестал жевать. На экране Маргус не моргнул, не сбился, не смягчил лицо, не сделал ничего из того, что люди обычно делают, когда понимают, что говорят жестоко. Только продолжил, с чуть более резкой складкой у губ, будто это была не эмоция, а пункт в докладе: давно продуманный, выверенный и не подлежащий обсуждению. «Европа - это не право. Европа - это привилегия. Люди с паспортом государства-агрессора не могут вести себя так, будто их отпуск, их визы и их комфорт должны оставаться нетронутыми», - перевёл голос, и Жора медленно поставил контейнер с лапшой на столик у окна. Сначала внутри ничего не произошло. Просто стало тихо, слишком тихо даже для ночного вагона. А потом злость поднялась резко, горячо, почти с облегчением, потому что вот же он. Вот тот самый эстонец, которого Миша с Никитой могли бы ткнуть ему в лицо. Вот тот самый человек, из-за которого Жора получил пятнашку, драку, предательство и почти пустые карманы - сидит себе в чистой студии и спокойно объясняет, что таких, как он, надо отрезать от нормального мира. Видео шло дальше. Теперь речь была уже про Эстонию: про то, что безопасность начинается не только с границы, армии и санкций, но и с языка, школы, того, кто в каком информационном поле живёт и кому верит, когда по телевизору снова начинают объяснять, что маленькие страны сами виноваты, если большая империя считает их своими. «Люди, которые десятилетиями живут в Эстонии, давно должны были выучить язык страны, в которой живут», - перевёл голос. - «Незнание языка не может быть вечным оправданием. Государство не обязано бесконечно подстраиваться под тех, кто сам не делает шаг навстречу». Жора слушал это всё через мёртвый голос перевода и чувствовал, как раздражение постепенно меняет форму, становится не просто какой же он сука, а чем-то более сложным, неприятным и липким, потому что Маргус говорил страшные вещи не как Миша во дворе, не с ухмылкой и не ради того, чтобы унизить, а спокойно, почти честно, как будто действительно верил, что иначе нельзя. На экране Маргус чуть повернул голову к ведущему, выслушал вопрос и ответил почти без паузы, всё так же ровно, всё так же чисто, всё так же не для него: «Мы слишком хорошо знаем, что значит жить рядом с Россией. Мы знаем, что значит оккупация, депортации, попытка стереть язык и культуру. Поэтому от нас не надо ждать удобной мягкости». Жора отвернулся к окну, где в тёмном стекле отражались его разбитая губа, чужой плацкарт, лапша на столике и маленький экран телефона, на котором человек, спавший у него на коленях в гараже, вдруг оказался не потерянным, не больным и не беспомощным, а холодным, умным, чужим политиком, который мог одним ровным голосом отрезать от Европы целую страну и даже не понять, что где-то в поезде один идиот с паспортом этой страны слушает его и всё равно едет дальше. Он хотел сразу написать Андрею что-нибудь злое, типа «нашёл, спасибо, теперь я точно еду дать ему по ебалу», но палец завис над клавиатурой, потому что Маргус на экране говорил, конечно, как последняя высокомерная сволочь, но говорил так же, как смотрел в жизни: не ради понтов, не ради лайков, не ради того, чтобы кому-то понравиться, а потому что действительно считал это правдой, и именно это бесило сильнее всего. Жора поставил видео на паузу, увеличил картинку и несколько секунд смотрел на его лицо, на идеально сидящий пиджак, на холодные глаза, на подпись внизу с фамилией, которую уже научился узнавать даже среди чужих букв. С какой-то тупой обидой он вдруг подумал, что этот человек вообще не должен был оказаться в его жизни: не должен был сидеть у него в гараже, спать у него, быть слабым, больным, смешным в своей вредности, потому что экранному Вахер-Отсу было гораздо проще сказать пошёл нахуй и закрыть видео. Но Жора уже видел не только экран. Он видел, как Маргус молчит после панички, как упрямо держится, когда его трясёт, как смотрит на чужую нищую кухню без брезгливости, хотя мог бы, как не понимает дворовых правил и всё равно стоит так, будто может выдержать любой удар. Видел, как он кладёт свою дорогую голову на чужие колени от полного бессилия, а потом исчезает на Камчатку из-за старухиной мечты, потому что, видимо, внутри этого холодного политика была какая-то совсем больная, невозможная часть, которая могла услышать чужое «хотела всю жизнь» и сорваться выполнять. Телефон снова завибрировал. Андрюха: Ну че? Жора долго смотрел на это сообщение, потом на застывшее лицо Маргуса, следом на тёмное окно, в котором отражался он сам: разбитый, опухший, в плацкарте, с дошираком, в дороге, которую нормальный человек никогда бы не выбрал, и наконец набрал одной рукой: Смирный: Мразь он конечно. Смирный: Но я все равно еду. Интернет пропал на самом неудобном месте, как будто поезд специально утащил Жору из зоны связи ровно тогда, когда внутри у него всё и так начало скрипеть, перетираться и вставать поперёк горла, потому что Маргус с экрана уже успел сказать достаточно, чтобы нормальный человек закрыл видео, написал Андрюхе - да ну его нахуй и сошёл бы на ближайшей станции. Жора несколько раз ткнул в экран, обновил чат, посмотрел на пустой значок сети, тихо выругался, чтобы не разбудить соседей, сунул телефон под подушку и уставился в окно. За окном не было ни хрена: только чёрное стекло, его разбитая рожа и вагонная темень. И вот тут его наконец догнало. На кой хер он вообще ехал? Вот честно, без понтов, без этого своего надо и разберусь, без злости, которой можно было заткнуть любую дыру. На кой хер он тащился через полстраны за человеком, который с экрана только что спокойно объяснил, что таким, как Жора, хорошо бы сидеть за забором и не лезть в нормальный мир? Потому что жалко? Да нихуя. Ну не совсем нихуя, может, где-то и жалко, но Маргус вообще не был похож на человека, которого нормально жалеть. Он бесил. Бесил так, что зубы сводило. Стоял всегда ровно, смотрел прямо, говорил так, будто у него внутри инструкция на всё подряд, и даже когда его трясло, когда молчал слишком долго, когда было видно, что ему хреново, всё равно держался так, будто сейчас ещё и Жору научит, как правильно дышать. И вот из-за этого хотелось то укрыть его чем-нибудь, то встряхнуть, то послать нахуй, чтобы он уже перестал делать вид, что ему никто не нужен. Потому что виноват? Может. Только не так, как Андрюха на кухне, с этим своим мокрым полотенцем и глазами побитой собаки. У Жоры внутри было другое. Злее. Будто он сам себя сожрать хотел за то, что отсидел за решёткой, пока Маргус опять остался один. А потом этот умный, холодный, вредный придурок взял и сорвался на Камчатку, потому что какая-то старуха сказала хуйню. Вот как это вообще работало? С экрана он мог отрезать целую страну от нормальных людей и даже не моргнуть, а в жизни услышал чужую мечту и попёрся её исполнять. Один - как ненормальный. Потому что свой? Жора чуть не усмехнулся, но губа сразу дёрнула болью. Свой, блядь. Какой он свой? Эстонец. Политик. Человек из телевизора. Говорит на своём птичьем языке, носит костюмы, смотрит так, будто у него в чемодане порядка больше, чем у Жоры во всей жизни. Европа у него привилегия, Россия должна сидеть в углу, русские пусть забывают про нормальный мир - всё красиво, ровно, чисто, по бумажке. Только Жора всё равно не это держал в голове. Он помнил Маргуса из своего гаража: как тот пах чем-то чистым, дорогим и вообще не отсюда, как тот смотрел на его кухню без брезгливости, хотя мог бы, как не отвёл глаза, когда мать орала, не сделал вид, что это не его дело, не стал после этого говорить с ним иначе, осторожнее, сверху вниз, как с каким-то дворовым убожеством, которого случайно увидел без кожи. Помнил, как Маргус заступился за него тогда, спокойно, жёстко, по-своему, будто вообще не понимал, что в этой квартире можно не лезть, можно промолчать, можно отойти в сторону и сохранить себя чистым. Вот и всё, и поэтому он просто ехал. Потому что внутри что-то вцепилось и не отпускало. Даже после этого видео, после всех этих слов про нормальное общество. Даже когда хотелось найти его, схватить за дорогой воротник и спросить: ты вообще понял, кому сейчас это перевели? Ты понял, что я еду за тобой с мордой в синяках, а ты там сидишь красивый и рассказываешь, что от таких, как я, нормальным людям надо держаться подальше? Жора выдохнул в темноту и закрыл глаза. - Сука ты, конечно, - сказал он почти беззвучно. Поезд стучал, вагон качало, кто-то наверху перевернулся и тяжело вздохнул, где-то хлопнула дверь тамбура, проводница прошла по проходу мягкими шагами, а Жора всё сидел у окна, пока лапша окончательно не остыла, и думал уже не словами, а какой-то рваной хернёй, которая сама лезла в голову и не собиралась оттуда уходить. Маргус у Нины за столом. Он же - где-то на Камчатке. Он же - в студии, с холодным лицом и дорогими словами. Он же - в гараже, спящий у него на коленях, прямо на старых затёртых джинсах, и даже не поморщившийся, не отодвинувшийся, будто вообще не видел в Жоре ничего такого, чем можно было побрезговать. Он же говорит - Смирнов так, будто это не фамилия, а диагноз. Он же молчит так долго, что хочется выбить из него хоть одну нормальную человеческую реакцию. Всё это был один человек и это бесило сильнее всего. Когда интернет вернулся, телефон сначала завибрировал один раз, потом второй, потом почти без остановки. Жора вытащил его из-под подушки и увидел, что Андрей успел накидать ему целую помойку: ссылки, скриншоты, русскоязычные газеты из Прибалтики, обрезанные заголовки, посты, комментарии, сообщения, которые грузились кусками и лезли одно за другим, будто поезд вернул ему не связь с миром, а новую драку. Только теперь драка была не во дворе, не у гаража и не с пацанами, которых можно хотя бы ударить в ответ. Тут били словами и били не его. Андрюха: Смотри не бесись сразу. Жора, конечно, сразу вспыхнул, хотя ещё даже ничего толком не открыл. Первый заголовок был на русском, крупный, жирный, с фотографией Маргуса, где тот выходил из какого-то здания в пальто, с лицом ещё более каменным, чем в интервью. Он прочитал начало, вернулся глазами назад, будто не поверил, что понял правильно: эстонский политик выбрал страну-агрессор, отказавшись от возвращения домой. - Выбрал, блядь, - тихо повторил он. Подзаголовок был ещё лучше: молчание господина Вахер-Отса играет на руку террористическому государству. Жора несколько секунд смотрел на эти слова и чувствовал, как внутри опять поднимается злость, только уже не на своего пацана, а на эту жирную строчку, которая так легко делала из живого человека удобную мишень. Во втором материале всё было написано не так тупо, а хуже: гладко, умно, с какими-то экспертами, источниками и прочей чистой хернёй, от которой мутило сильнее, чем от кипятка из бойлера. Жора понимал не всё, какие-то слова приходилось перечитывать по два раза, но главное уловил сразу: Маргус годами выступал против России, теперь оказался в ней, не вернулся, не объяснил, не сказал правильные слова в правильный микрофон - значит, предал. Значит, выбрал. Значит, можно топить. - А вы где были, умные? - спросил Жора в экран. - В пальто своём сидели? Третий скриншот он открыл уже с таким чувством, будто сам лезет рукой в помойку, хотя мог бы не лезть - там были комментарии. Много комментариев. Липких, злых, довольных. Люди, которых Маргус никогда в жизни не видел, писали, что вот он и показал настоящее лицо, что все они одинаковые, что патриотизм заканчивается там, где начинается личный комфорт, что пусть теперь остаётся у своих русских, что самое место ему именно там, за границей нормального мира. - Нет у него тут своих, - сказал он тихо. - Только я, Андрюха и бабка. И сам не понял, кому это сказал: им, себе или Маргусу, который сидел где-то на Камчатке и, может, даже не знал, как много людей сейчас с удовольствием решают за него, чей он, куда ему можно и сколько ему позволено молчать. Жора читал и чувствовал, как у него начинают чесаться кулаки. Не образно даже, а по-настоящему: опухшие после драки костяшки ныли и зудели, пальцы сами сжимались, будто телефон можно было раздавить вместе с этими комментариями, жирными заголовками и довольными невидимыми рожами людей, которые сидели где-то в тёплых квартирах, тыкали в экран и радовались, что нашли ещё одного человека, которого можно толпой пнуть, потому что он упал не туда, не так и не вовремя. Самое мерзкое было даже не то, что они называли Маргуса предателем, а то, что он ещё час назад сам злился на него почти теми же словами, только грубее, честнее и без газетной вони. Потому что одно дело самому хотеть дать Маргусу по ебалу за его высокомерные речи, а другое - смотреть, как его топят те, кто никогда не видел его больным, молчащим, уставшим и понятия не имел, чего ему стоило иногда просто держаться. Смирный: Они его там всей толпой хуярят. Андрюха: Я вижу. Смирный: За что. Стер. Потому что «за что» он сам понимал, если смотреть с их стороны, из их чистых студий, газет и правильных стран, где всё делится на своих и чужих не хуже, чем во дворе, только слова дороже. Смирный: Они не знают нихуя. Андрюха: Так ты не знаешь. Смотри. Смирнов открыл следующий скриншот и сначала споткнулся взглядом о должность. «Канцлер Министерства иностранных дел Эстонии…». - Канцлер, блядь, - прошептал Жора, и слово ударило так, будто ему только сейчас объяснили, что он едет не за человеком, а за целым министерством в пальто. Он полез в поиск, потому что первым делом подумал про Германию, про начальников Европы, про людей из новостей, к которым нельзя просто подойти на вокзале и сказать: ты охуел?. Интернет, наконец прогрузившись, сообщил, что в Эстонии всё устроено не как в Германии, но Маргус там всё равно такая шишка, что рядом с ним обычные люди, наверное, сами начинают говорить шёпотом. Жора несколько секунд смотрел в экран. - Ну конечно, - сказал он тихо. - Не мог же ты быть просто Маргусом. От этого легче стало ненадолго. Потому что дальше в статье было написано уже совсем мерзко: «Канцлер МИД Маргус Вахер-Отс, вместо того чтобы немедленно вернуться в Эстонию и приступить к исполнению служебных обязанностей, передал своё место в эвакуационном маршруте российскому студенту, ранее получившему вид на жительство в Эстонии по грантовой программе и в порядке «редкого исключения. Студента не называли по имени, но этого и не требовалось. Текст был написан так, будто одного слова хватало, чтобы всё стало понятно без имени, без живого человека и без каких-либо объяснений. Жора читал дальше, и с каждым абзацем становилось только гаже. Там писали, что Маргус поставил личное выше безопасности. Что человек, который годами требовал закрывать лазейки для России, сам в самый нужный момент такую лазейку открыл. Дальше было ещё хуже. Гуманность там звучала почти как отмазка, личный выбор - предательство. Жора дочитал до «красивой легенды» и почувствовал, как у него опять начинают зудеть костяшки. - Удобной легендой, - повторил он тихо. - Красиво, суки. Его мутило уже не от дороги и не от лапши. Они ведь не писали прямо: Маргус мудак, бейте его. Нет, они были умные. У них там были свои заумные слова, вся эта чистая херня в красивых ботинках. Но Жора видел смысл сразу: человек оступился - значит, можно всем навалиться. Не разобраться, не спросить, не вытащить, а именно навалиться, пока он не может ответить. Во дворе за такое хотя бы честно били руками, а эти били словами и делали вид, что так приличнее. Он хотел спросить у Андрюхи, что за студент, не тот ли это здоровый, которого он видел пару раз рядом с Маргусом, но вместо сообщения зачем-то открыл поиск, вбил имя эстонца русскими буквами, потом латиницей, как смог, и ткнул в первую же ссылку, решив, что там быстрее поймёт, о ком вообще речь. Сайт оказался польским. Жора понял это не сразу, только когда увидел знакомую фамилию среди слов, которые не мог прочитать, фотографию Маргуса и рядом имя Krzysztof Dąbrowski, мелькавшее в тексте так часто, будто без него вся история вообще не имела смысла. Польский сайт грузился ещё хуже: поезд то давал интернет, то отбирал, будто специально заставлял Жору читать чужую грязь по кускам. Автоматический перевод был корявый, смешной и мерзкий одновременно, но смысл всё равно вытаскивал наружу: скандал, давние отношения, роман с эстонским политиком, утечки, слухи, фамилия Маргуса то там, то тут, а рядом - Dąbrowski, слово, которое Жора сначала даже не понял, как нормально читать. Под той же статьёй висело встроенное видео: студия, ведущая, заставка и мужик в дорогом костюме, с лицом человека, который пришёл не оправдываться, а аккуратно положить чужую жизнь на стол и сказать, что так вышло само. Жора ткнул в ролик почти машинально и сразу включил автоматические субтитры. Польский на слух был вроде рядом, местами даже смешно похож, особенно когда проскакивали знакомые корни, но всё равно оставался чужим языком: злость, паузу, интонацию уловить можно, а смысл - хер там. Субтитры сначала не грузились, потом выдали кривую русскую строчку, потом ещё одну, и Жора, щурясь в маленький экран, наконец разобрал подпись под говорившим: Кшиштоф Домбровский. Мужчина на экране говорил спокойно, почти мягко, так, как говорят люди, которые давно научились не повышать голос, потому что за них всё равно повышают заголовки. «Я не считаю уместным обсуждать подробности частной жизни», - появилось внизу экрана с задержкой. - «Но поскольку моё имя используется в этой истории, я должен прояснить несколько вещей». Жора хмыкнул. - Конечно, должен. Домбровский чуть наклонил голову, будто ему самому было неприятно говорить, но он мужественно терпел. «Нет, это неправда», - ползли по экрану автосубтитры, иногда сбиваясь, но всё равно достаточно понятно. - «Я знаю Маргуса Вахер-Отса много лет. Мы были близкими друзьями, работали рядом, проводили много времени вместе, и, вероятно, кому-то сегодня удобно придавать этому другой смысл. Но я не намерен комментировать слухи о моей частной жизни только потому, что господину Вахер-Отсу снова понадобилось внимание». Ведущая что-то спросила, и Домбровский едва заметно улыбнулся. «Если вы спрашиваете, были ли между нами отношения в том смысле, который сейчас пытаются навязать некоторые издания, - нет. Не были». Жора перестал дышать. Ведущая что-то спросила по-польски, быстро, почти без паузы, и субтитры догнали её только через секунду: «Вы хотите сказать, что он использовал вас?» Домбровский не ответил сразу - сделал паузу, такую, после которой вроде бы ещё ничего не сказал, но все уже всё поняли. «Я не люблю слово использовал», - появилось внизу. - «Маргус всегда был человеком карьеры. Для него политика, доверие, связи - всё существовало в одной системе. Он мог быть внимательным, даже тёплым, когда это было нужно, но в конце концов всё всегда возвращалось к контролю. К его плану. К его будущему». Жора почувствовал, как пальцы неприятно сжались вокруг телефона. Домбровский говорил дальше по-польски, ровно, без злости, без мата, без дворового оскала, а кривые русские субтитры послушно ползли снизу, будто подметали за ним грязь и раскладывали её аккуратными строчками. «Рядом с ним было трудно оставаться просто человеком, даже если ты считал себя его другом. Ты всё время становился частью какой-то конструкции: полезной, неудобной, рискованной, компрометирующей, но всё равно конструкции. А когда ты переставал в неё вписываться, тебя просто отодвигали». - Ах ты ж сука, - тихо сказал Жора. Домбровский едва заметно улыбнулся, но улыбка вышла сухая, мёртвая. «Я не удивлён тем, что произошло сейчас», - догнали его субтитры. - «Мне жаль это говорить, но я не удивлён. Маргус всегда умел делать моральные заявления для публики и совсем другие выборы в личной жизни. Сегодня мы видим последствия этого разрыва». Ведущая снова спросила что-то, и Жора уже почти не слушал польский, только ждал, пока телефон переварит фразу и выплюнет русские слова. «Вы считаете, что его решение остаться в России связано с тем студентом?» Домбровский снова сделал паузу. И снова такую, что Жоре захотелось ударить его прямо через экран. «Я не знаю этого студента», - появилось внизу. - «И не хочу спекулировать. Но, насколько я понимаю, Маргус уступил ему своё место, свою возможность вернуться. Для человека на такой должности это не просто частный жест. Это политический выбор. И, возможно, не первый случай, когда личная привязанность у него оказывается выше ответственности». Жора уже не смотрел на субтитры. Он смотрел на лицо Домбровского. «Я не хочу быть частью этой истории», - криво перевёл телефон. - «Я много лет назад вычеркнул Маргуса из своей жизни именно потому, что понял: рядом с Вахер-Отсом человек рано или поздно начинает расплачиваться за чужие решения. Я не собираюсь делать это снова». Видео ещё шло, ведущая кивала, Домбровский что-то добавлял про репутацию, ответственность и доверие, но Жора уже почти не смотрел. Потому что никакими друзьями они, конечно, не были. Он не знал, откуда это понял, да и доказать не смог бы, но слишком уж аккуратно этот поляк выбирал слова, слишком старательно отодвигал Маргуса от себя, будто тот был не человеком, с которым когда-то делили жизнь, а грязью на дорогом рукаве, замеченной прямо перед эфиром. Он просто спасал свою жопу. Красиво, спокойно, на всю страну - но Жора такие вещи узнавал и без перевода. Жора сам не заметил, как сжал телефон так сильно, что экран чуть не хрустнул под большим пальцем. Соседка напротив проснулась от света, недовольно повернулась, но он даже не извинился, только убавил яркость и продолжил смотреть. - Вот ты гнида… - сказал Жора почти беззвучно. Сейчас, глядя на Домбровского, Жора вдруг понял простую вещь: одно дело - говорить жёстко, потому что ты правда так думаешь, и совсем другое - сидеть с мягким лицом, вытаскивать чужую жизнь на стол, резать её на куски, а потом делать вид, что ты тут ни при чём, просто объясняешь людям, какой он на самом деле. Он открыл чат с Андреем, но писать сразу не стал. Пальцы зависли над клавиатурой. Хотелось написать всё сразу: что этот польский хуй сидел в студии и сливал Маргуса на всю страну, что Жора сам уже не понимал, какого хера едет, и что самое дебильное - чем больше он узнавал, тем сильнее хотел доехать. Всё звучало либо тупо, либо слишком честно. А честность Жора не любил почти так же сильно, как сайты с автоматическим переводом. Смирный: Там еще поляк какой-то был. Андрюха: Домбровский? Жора уставился на фамилию, и злость опять стала плотнее. Смирный: Да. Андрюха: Я видел. Мутная история. Смирный: Он его слил и все схавают потому что красиво говорит. Андрюха: Ты теперь его адвокат? Какой из него адвокат? Он сам ещё пару часов назад хотел найти его и спросить, какого хера тот сидел в студии и рассказывал, что таким, как Жора, надо забыть про Европу. Но это было его. Его злость. Его вопрос. Его право стоять перед ним и говорить: ты охуел? А эти все - газеты, эксперты, бывшие, комментаторы с котиками на аватарках - лезли туда, где не были. Вытаскивали то, чего не видели. Решали, какой он настоящий, хотя не знали ни гаража, ни кухни, ни того, как Маргус молчит, когда ему страшно. Смирный: Просто они нихуя не знают. Не люблю, когда толпой. И отправил, пока не передумал. Он вообще не знал, кем был для Маргуса, если был хоть кем-то, и от этой мысли его самого передёрнуло, потому что ревность была вообще не тем словом, которое нормальный человек должен применять к себе и эстонскому мужику с дипломатическим паспортом. Андрюха: Ты сам толпой сегодня получил. Жора тихо усмехнулся, тут же поморщился от разбитой губы и положил телефон на грудь. Да, получил. Только его били у остановки, руками и ногами, по-простому, без умных слов. А Маргуса били заголовками, комментариями, бывшим в пиджаке, политическими заявлениями, чужими выводами. И от этого почему-то стало не легче, а, наоборот, до злости понятно: неважно, чем бьют, ботинком или микрофоном. Если валят толпой, рядом должен быть хоть кто-то, кто не даст добить молча. Телефон снова завибрировал. Андрюха: Гляди, тут главная тетка европы вещает. Жора открыл ссылку и сначала хотел закрыть, потому что уже заебался от флагов, синих заставок, трибун, микрофонов и людей, которые один за другим вылезали на экран с таким видом, будто им лично поручили объяснить всему миру, что Маргус опять сделал не так. «Ограничительные меры Европейского союза в отношении граждан государства-агрессора являются общей мерой безопасности. Они не устанавливают личную вину каждого отдельного человека, но означают, что общество, чьё государство грубо нарушает международное право и безопасность соседних стран, не может пользоваться обычными благами так, будто ничего не произошло». Жора перечитал строчку субтитра два раза. Коллективную, значит. То есть не важно, кто ты там конкретно: студент, не студент, хороший, плохой, с документами, без документов. Паспорт не тот - и всё, становись в общий строй виноватых. Красиво. Дорого. По-европейски. «При этом отдельные государства-члены не могут самостоятельно расширять, изменять или применять санкционный режим за пределами согласованных решений Европейского союза. Такие действия должны обсуждаться на общем уровне, а не приниматься односторонне». Жора нахмурился. Вот тут уже интереснее. То есть нельзя одной стране сказать: мы сейчас будем самыми жёсткими, самыми правильными, самыми громкими, и похер, что там остальные решили. Нельзя просто взять общую дубину и махать ею как своей. «Гуманитарные основания и индивидуальные исключения возможны только в рамках прозрачной процедуры. Они не могут зависеть от личного усмотрения одного должностного лица, каким бы высоким ни был его пост». Жора медленно сел ровнее. А вот это уже было про Маргуса. Без имени, без фамилии, но про него. Про то место, которое он отдал пацану-студенту. Про то самое - человек помог человеку, которое в их мире, оказывается, сразу превращалось в «должностное лицо превысило личное усмотрение». - Ну заебись, - тихо сказал Жора. Жора потёр ладонью лицо. - Охуенно придумали. Женщина за трибуной продолжала говорить, но Жора её больше не слушал. Слова шли мимо, перевод полз по экрану, а он смотрел на неё и чувствовал, как злость опять поднимается внутри, только теперь вообще непонятно на кого. На эту главную тётку - потому что она уже успела красивыми словами объяснить, что Жора виноват вместе со всеми просто потому, что паспорт такой. На Эстонию - потому что эти жрали его Маргуса за то, что тот один раз сделал не как положено. На Маргуса - потому что умный же, сука. Канцлер. Дипломат. В костюмах ходит. Слова знает такие, которые Жора с третьего раза прочитать не может. Неужели нельзя было хоть один раз сделать что-нибудь по-человечески так, чтобы потом из этого не собрали международный пиздец с флагами, трибунами и какой-то главной тёткой? И на себя тоже. Потому что ещё пару часов назад он хотел дать Маргусу по ебалу за слова про Россию. Потом хотел дать по ебалу Домбровскому за Маргуса. Теперь сидел в плацкарте и злился на европейскую тётку за то, что она слишком охуенно объяснила, почему он тоже виноват хер знает в чём. Жора закрыл глаза и прижал пальцы к переносице. Андрюха: Интересно, он это все видел? Жора долго смотрел на вопрос. Маргус мог видеть - мог не видеть. Мог стоять где-нибудь у камня на Камчатке, смотреть на океан, держать телефон в руке и читать, как все вдруг стали экспертами по его жизни, его решениям, его вине и его предательству. Смирный: Если видел то зря. Один человек столько говна не вывозит. Потом долго смотрел на написанное, хотел стереть, потому что получилось слишком честно и как-то не по нему, но не стёр. Андрюха: Доезжай, бля. И вот тут Жора, кажется, впервые нормально охуел. Не от одной статьи, не от этой тётки из Европы и даже не от слова канцлер, хотя от него тоже хотелось отдельно прилечь, а от того, сколько всего, оказывается, висело на Маргусе сразу. Куда ни ткни, везде находился кто-то, кому он что-то был должен, кого подвёл, обидел, предал или просто не так посмотрел, и каждую его фразу теперь можно было достать, повернуть боком и сказать: смотрите, вот тут он тоже мудак. Жора всё это время видел только маленький кусок Маргуса, тот, который каким-то образом поместился в его гараже, в чужой куртке, в этих дрожащих пальцах, а за ним, оказывается, стояла такая ебанутая херня, что ему самому стало тесно в груди. И тогда он вспомнил паничку Маргуса, только не красиво, не как в кино, а как оно было на самом деле: живой человек, которому вдруг стало нечем дышать и который всё равно пытался держать лицо, не развалиться при них, сделать вид, что сейчас пройдёт и он опять будет нормальным. И, может, Маргус вообще всю жизнь только этим и занимался - делал вид, что справляется, говорил правильные слова, шёл куда надо и становился тем, кого от него ждали, пока внутри, может, уже давно всё орало одно и то же: отстаньте хоть на пять минут. Жора попробовал представить, что всё это навалилось бы на него самого, но не смог. Его собственное дерьмо было другим, привычным и почти родным: драки, вечная хуйня дома, отсутствие денег, одни и те же дворы, лица и проблемы, от которых всё равно никуда не денешься. Там он хотя бы понимал правила и знал, как жить: сжал зубы, где надо ударил, где надо переждал, выкурил сигарету и пошёл дальше. И тут вся дорога вдруг стала какой-то другой. До этой минуты всё было просто, насколько вообще могло быть просто в его положении: найти Маргуса, доехать, вытащить, если понадобится, дать по ебалу, если заслужил, а дальше разберутся. Жора держался за этот порядок с самого Иркутска и ни разу не позволил себе заглянуть дальше, потому что дальше начиналась уже какая-то совсем непонятная хуйня. Теперь не получилось. Он сидел в темноте и впервые подумал о самой простой вещи: Маргус однажды окажется прямо перед ним. Не на экране, не в статье, не под чужими заголовками, а живой, настоящий, со своим этим взглядом, от которого Жоре всегда хотелось одновременно врезать ему и проверить, всё ли с ним нормально и т тогда надо будет что-то сказать. Вот это оказалось хуже всей дороги. Потому что я приехал было слишком мало. Андрюха попросил - враньё. Ты долбоёб - правда, но тоже не вся. А ничего другого Жора пока не мог придумать. Он отвернулся к окну, хотя смотреть там было не на что, и только теперь понял, что до сих пор боялся не того, что не найдёт Маргуса. Гораздо страшнее было найти. Внутри неприятно дёрнулось, и Жора сразу разозлился на себя, отвернулся от окна, провёл ладонью по лицу и решил, что похуй, найдёт - там разберутся, потому что думать об этом сейчас было поздно, а возвращаться назад он всё равно не собирался. Только мысль почему-то не ушла. Свой. Какой, блядь, свой? Эстонец, политик, канцлер хренов, человек из Европы, санкций и чужого языка. Не из его двора и не из его жизни. Не из его гаража. А всё равно свой. Потому что когда его бьют чужие, сжимаются кулаки. Потому что помнишь, как боялся, что он отвернется. Потому что едешь за ним через полстраны с синей мордой и пустыми карманами и уже знаешь, что назад не свернёшь. - Мой. Жора замер. - Блядь. Мой.***
Поезд доехал до Хабаровска утром, когда Жора уже так привык к стуку колёс, чужим ногам в проходе, запаху лапши, чьих-то носков и кипятка, что сама остановка показалась ошибкой. Будто поезд не должен был так просто взять и выплюнуть его в новый город, где всё было чужое: воздух, лица, вокзал, серое дальневосточное небо и ощущение, что Иркутск остался не просто далеко, а в какой-то прошлой жизни, где ещё можно было развернуться. Он вышел на перрон с рюкзаком, помятой курткой, опухшей мордой, которая за дни пути стала чуть менее страшной, но всё равно собирала взгляды, и с этим тупым словом внутри, которое так и не отвязалось: - Мой. На вокзале было холодно и шумно, объявления мешались с голосами, люди тащили сумки, у выхода таксисты липли к приезжим так, будто по лицу сразу видели, кто тут впервые и нихуя не понимает. Дальше уже не было рельс под ногами. Дальше надо было самому разбираться с кассами, ценами, аэропортами, самолётами и всеми этими взрослыми вещами, которые Жора ненавидел именно за то, что здесь нельзя было просто сказать мне туда и получить дорогу. Кассу он нашёл не сразу. Сначала сунулся к первым попавшимся окнам, решив, что билеты здесь продают на всё подряд, и только после того, как назвал Петропавловск-Камчатский, выяснилось, что кассы железнодорожные. Женщина за стеклом без особого удивления отправила его искать авиа, где Жора ещё минут десять стоял в очереди и слушал, как впереди какая-то семья выбирает места у окна, спорит про багаж и страховку. От страховки ему стало почти смешно. Если бы у него была страховка на жизнь, она бы давно сказала: нет, спасибо, с этим клиентом мы больше не работаем. - До Петропавловска-Камчатского, - сказал он наконец, когда дошла очередь, и сам удивился, что выговорил почти без запинки. Девушка за стеклом оказалась совсем не похожа на ту, из железнодорожных касс: посмотрела на его разбитую морду без раздражения, даже чуть улыбнулась, переспросила, точно ли ему нужен Петропавловск-Камчатский, а потом быстро застучала по клавиатуре. Назвала дату, время, цену, и Жора сначала даже не понял, что услышал. - В смысле двадцать? - переспросил он. - Двадцать тысяч рублей, - повторила она. - Самый дешёвый на ближайший рейс. Жора молча сунул руку в карман и почти сразу нащупал дно. Несколько смятых бумажек, мелочь - всё, что осталось после дороги. Он перебрал их пальцами прямо там, не доставая, и вдруг с какой-то тупой ясностью понял: денег у него больше нет. Вообще. А к Маргусу ещё надо было лететь. - Оформлять? - спросила кассир. Жора посмотрел на неё так, будто она спросила, будет ли он дальше дышать. - Позже, - сказал он. - Цена позже может стать выше. - Я понял. Он отошёл от кассы, сел на ближайшую скамейку и достал телефон. От Андрея висело несколько сообщений, но Жора не открыл их сразу, потому что написать не хватает было почти как сказать: всё, приехали. Смирный: Самолет 20. Через секунду телефон завибрировал. Андрюха: Пиздец. Андрюха: Дай угадаю, не хватает 19? Ответа долго не было. Жора и без него примерно представлял, что сейчас происходило, Андрюха проверял карту, шарил по карманам, вспоминал, кто ещё не послал его нахуй и у кого можно попросить так, чтобы не пришлось объяснять слишком много. Андрюха: У меня столько нет. Андрюха: Щас попробую найти. Жора посмотрел на это «попробую» и вдруг разозлился не на Андрея, а на саму мысль, что тот снова будет бегать по району, просить, унижаться, объяснять, почему Смирному вдруг понадобились деньги на Камчатку, и кто-нибудь вроде Миши ещё хохотнёт, что эстонец, видимо, дорого стоит. Смирный: Не надо. Андрюха: Смирный. Смирный: Не надо сказал. Андрюха: И что ты будешь делать? Жора поднял глаза. Смирный: Работать. Андрей прислал сразу несколько сообщений подряд, но Жора уже убрал телефон. Работу он нашёл не красиво и не сразу. Сначала его послали, потому что лицо было слишком свежее после драки и никому не хотелось брать мутного приезжего. Потом какой-то мужик спросил, не бухает ли он. Жора ответил отказом. Мужик посмотрел на него так, будто не поверил, но всё равно махнул рукой, потому что людей не хватало, сроки горели, а фуру надо было разгрузить сегодня. Работа оказалась не героической и не какой-то там особенной, а самой обычной: стройматериалы у полузаконченного объекта на окраине. Мешки с цементом, пачки плитки, доски, ведра с краской, листы гипсокартона, которые цеплялись за куртку и били по рукам, всё холодное, пыльное, тяжёлое и чужое. Уже через первый час Жора понял, что больное ребро - это не просто ноет, не просто потерплю, а отдельная живая сука внутри грудной клетки, которая при каждом подъёме мешка впивалась в него так, будто хотела напомнить: ты вообще-то должен лежать, дебил. Он не лежал - он хуярил. Первый день прошёл в красном тумане из боли, злости, пыли, чужих команд и собственного дыхания, которое приходилось держать коротким, потому что глубокий вдох отдавал под рёбра так, что темнело в глазах. Но Жора только стискивал зубы, поднимал очередной мешок, тащил его куда показывали, возвращался за следующим и старался не думать о том, сколько ещё выдержит тело, потому что двадцать тысяч из воздуха не возьмутся, а Маргус был там один и, может быть, опять делал вид, что всё нормально, пока вокруг него медленно собирался очередной пиздец. Вечером ему заплатили часть. Меньше, чем он надеялся, но больше, чем было утром. Жора сидел на каком-то бордюре у стройки, ел дешёвую булку из ближайшего магазина, пил воду из бутылки и смотрел на грязные ладони, где кожа уже стёрлась в нескольких местах, а под ногтями забилась серая строительная пыль. И почему-то думал, что Маргус, увидев его сейчас, сначала сказал бы что-нибудь сухое и унизительно точное про отсутствие самосохранения, потом заставил бы показать руки и всё равно полез за своим платком. Мог ударить словом и перевязать той же рукой. Андрей звонил вечером, но Жора не взял сразу. Не хотел слышать в его голосе тревогу. Не хотел оправдываться. Не хотел объяснять, почему у него снова сорвано дыхание, почему он говорит через зубы и почему, если честно, ему хочется лечь прямо на асфальт и больше не вставать. Смирный: Живой. Андрюха: Где ты? Смирный: Работаю. Андрюха: Кем? Жора посмотрел на свои руки. Смирный: Фуру разгружаю. Пауза была долгая. Андрюха: Ты ебанутый! Жора усмехнулся. На второй день он проснулся там же, где и уснул: в дешёвой ночлежке, в комнате, где пахло ебучими чужими носками, сыростью и старым матрасом. Сначала он не смог сразу подняться, потому что тело за ночь не отдохнуло, а, наоборот, вспомнило каждую драку, каждый удар, каждую полку в поезде, каждый мешок, каждую пачку плитки, каждый лист гипсокартона, который он вчера тягал, и теперь требовало объяснений. Жора объяснений не дал. Встал, умылся холодной водой, посмотрел в мутное зеркало на своё лицо, которое стало не лучше, а как-то старше, злее и пустее, и пошёл обратно, потому что если начать жалеть себя утром, то до вечера можно уже не дойти. Второй день был хуже первого. В первый злость ещё несла, а на второй осталась только работа, боль и тупое повторение, где мешок, шаг, вдох, боль, выдох, мат и снова мешок превращались в одну бесконечную команду. Где-то после обеда мужик, который с утра гонял их от машины к куче и обратно, поймал Жору за тем, как тот в очередной раз слишком осторожно выпрямился. - Э, Иркутск. - Чё? - Чё ты бок бережёшь? - Не берегу. Мужик сплюнул в пыль и посмотрел на него внимательнее. - Ага. А я балерина. - Ну и будь. - Сдохнешь - за смену не заплачу. - Не сдохну. - Тогда таскай. К вечеру Жора уже почти не чувствовал отдельных частей тела, только общую тяжесть, как будто его самого изнутри набили цементом. Но деньги в кармане стали толще, и это было единственным доказательством, что он не просто убивает себя по тупости, а действительно приближается к билету, к кассе, к самолёту и к тому месту, где Маргус всё ещё был один. На третий день пошёл мокрый снег с дождём. Мерзкий, липкий, такой, который сразу забивается за воротник, делает перчатки тяжёлыми, а мешки и коробки - ещё гаже. Но Жора даже обрадовался, потому что в плохую погоду злиться легче, а когда злость есть, можно не думать, что ребро болит уже не просто при движении, а даже когда он стоит. Он работал молча, почти ни с кем не разговаривал, только иногда отвечал односложно, пил кипяток из пластикового стаканчика и ел кубдари, который сунул ему один из мужиков со словами: «Сдохнешь тут, потом объясняйся». И в какой-то момент Жора поймал себя на том, что Маргус больше не возникал в голове ни в студии, ни за трибуной, ни рядом с поляком. Где-то на Камчатке, в ветре, в куртке, может, с телефоном в руке, с этим своим лицом, которое даже на фотографии умело выглядеть так, будто человек стоит отдельно от всего мира. Хотя на самом деле, как теперь казалось Жоре, он стоял там не потому, что был сильнее всех, а потому что просто не знал, как попросить кого-нибудь встать рядом. К концу третьего дня денег стало хватать. Не на нормальную жизнь, не на обратный путь, не на гостиницу, не на человеческое - дальше разберёмся, а ровно на билет и немного сверху. Так мало, что кассирша, наверное, снова посмотрит на него как на идиота, но Жоре было всё равно, потому что билет был следующим куском дороги, а дорога, если её разбить на куски, всё-таки становилась возможной. Он получил последние деньги грязными пальцами, пересчитал, спрятал во внутренний карман, потом отошёл за угол, где никто не видел, прислонился спиной к холодной стене и только там позволил себе согнуться, зажмуриться и несколько секунд просто дышать через боль. Медленно, хрипло, так, как когда-то учил Маргуса дышать в комнате, сам тогда ещё не понимая, что однажды будет стоять в чужом городе с больным ребром и повторять это уже для себя. Телефон завибрировал. Андрюха: Ну что? Жора достал убитый хуавей, оставляя на экране грязный след от большого пальца. Смирный: Хватает. Андрюха: Билет бери и не сдохни до аэропорта. Жора посмотрел на сообщение, усмехнулся разбитой губой, которая за эти дни зажила только настолько, чтобы снова треснуть, и написал: Смирный: Доеду. Он отправил сообщение и ещё пару секунд смотрел на экран, будто это слово могло само всё решить: довести его до кассы, до самолёта, до Камчатки, до Маргуса, до конца этой ебанутой дороги. Потом телефон погас. Жора убрал его в карман, отлепился от холодной стены, но далеко не ушёл: боль под рёбрами снова скрутила так, что пришлось остановиться, согнуться и прижать ладонь к боку. Он постоял, глядя в мокрый снег и дожидаясь, пока перед глазами перестанут плавать грязные пятна, сплюнул, вытер рот рукавом и двинулся к остановке. На такси он даже не смотрел. Таксисты у вокзала и возле стройки могли орать сколько угодно, махать руками, обещать недорого, брат, но у Жоры теперь каждое недорого звучало как отдай последние деньги и сдохни потом красиво. Поэтому он пошёл на автобус, перешёл через лужи, чуть не поскользнулся и сел в салон, где пахло мокрой одеждой, резиной и чужим утренним перегаром. Он стоял у двери, потому что сидеть было больно, а признаться себе, что стоять тоже больно, было уже лишним. Автобус трясся по Хабаровску, собирал людей, выпускал людей, тормозил у светофоров, а Жора смотрел в мутное окно на незнакомые улицы, серые дома, вывески, машины, мокрый снег на обочинах и думал, что город вообще не обязан знать, зачем он здесь. Ему было всё равно. Стройка осталась позади. Вокзал остался позади. Иркутск вообще где-то отвалился от жизни, как старая корка. В кармане лежали деньги. Ровно настолько, чтобы купить билет и дальше жить уже на злости, воде из туалета и каком-нибудь чуде, если оно вдруг решит, что сегодня не западло. У аэропорта он вышел вместе с людьми, которые катили чемоданы, говорили по телефону, поправляли шарфы и выглядели так, будто лететь для них было обычным делом, почти скучным. Жора на секунду остановился у входа, поднял голову на стеклянные двери, на вывеску, на свет внутри и почувствовал, как где-то под рёбрами снова противно сжалось. Ну всё. Дальше уже не ногами. Он поправил рюкзак на плече, выдохнул через зубы и пошёл внутрь. Если бы начал говорить, то, наверное, сам услышал бы, насколько всё это звучит по-идиотски: человек, который за всю жизнь ни разу не летал, который даже на поезд до Хабаровска сел так, будто его отправляют на войну, теперь стоял у стойки с деньгами, заработанными на разгрузке фуры, и покупал билет до Петропавловска-Камчатского. - Двадцать две тысячи, - сказала кассирша. - Было двадцать. - Двадцать две тысячи. Остался последний дешёвый. Он молча пересчитал деньги ещё раз, хотя и так уже понял: хватало. Но ровно так, чтобы потом не осталось почти ничего. Те самые две тысячи сверху, которые он считал запасом на воду, еду и хоть какую-то человеческую возможность не сдохнуть сразу после прилёта - билет просто сожрал и даже не подавился. - Берёте? - спросила кассир. Жора посмотрел на неё, потом на экран, потом на свои деньги. - Беру. В аэропорту он сначала охуел от цен. Не удивился, не поморщился, а именно охуел, стоя перед витриной с бутербродами, где один жалкий кусок хлеба с колбасой стоил так, будто эту колбасу лично привезли из Европы в зубах специально обученные собаки. В какой-то момент он даже достал телефон, сфоткал ценник и отправил Андрюхе без комментариев. Андрюха: Не покупай. Андрюха: Я тебе говорил бутеры брать. Жора посмотрел на экран, на свой почти пустой карман, на людей вокруг, которые спокойно покупали кофе, воду, какие-то пирожные, будто всё это было нормально, будто мир не окончательно ебанулся, если маленькая бутылка воды стоит как нормальный обед, и написал: Смирный: Тут вода как билет почти. Андрюха: Не умри от жадности. Жора хотел ответить что-нибудь злое, но в этот момент объявили посадку, и вся злость сразу провалилась куда-то вниз. До этого самолёт был просто словом на билете - дорогой штукой после кассы. Последним куском маршрута. А теперь он стал настоящим. Большим, белым, стоящим за стеклом, с крыльями, двигателями и совершенно непонятным правом поднимать людей в воздух, хотя нормальные люди, по мнению Жоры, должны ездить по земле, где хотя бы понятно, куда падать. Он шёл по рукаву вместе с остальными и чувствовал, как ладони становятся мокрыми, хотя в аэропорту было не жарко. Как больное ребро стягивает дыхание. Как в голове начинается неприятный липкий шум и впервые за всё время пути ему захотелось не материться, не драться, не идти дальше, а развернуться и выйти. Самолёт внутри оказался теснее и спокойнее, чем он ожидал, и от этого стало только хуже. Люди вокруг вели себя так, будто ничего особенного не происходит: кто-то убирал куртку на полку, кто-то пристёгивал ребёнка, кто-то спорил о местах, кто-то уже доставал наушники. А Жора стоял в проходе с рюкзаком, смотрел на свой ряд и думал, что все эти люди либо давно сошли с ума, либо родились без нормального страха смерти. Место ему досталось у окна. Жора сел, пристегнулся неправильно, потом сосед молча показал, как надо. Жора поблагодарил так тихо, что почти сам себя не услышал, и уставился перед собой, стараясь не смотреть туда, где за маленьким стеклом было крыло, полоса, какие-то огни и вся эта проклятая высота, которая пока ещё лежала впереди, но уже будто дышала ему в лицо. Когда самолёт начал разгоняться, он вцепился в подлокотники так, что заболели пальцы. Когда его прижало к спинке - зажмурился. Когда земля оторвалась, внутри у него что-то коротко и животно сжалось. - Ну всё, блядь. Сначала было просто страшно. До тупого звона в голове. До сухого горла. До ощущения, что если он сейчас откроет рот, то либо заорёт, либо блеванёт, либо сделает и то и другое сразу, и весь самолёт узнает, что какой-то идиот с разбитой мордой, который три дня разгружал фуру, чтобы попасть на Камчатку, на самом деле боится даже не смерти, а самого факта, что под ним больше нет земли. Потом самолёт вошёл в облака, и началась тряска. Не лёгкая. Не такая, после которой люди говорят - чуть потрясло. Адская, мерзкая, рваная. Будто кто-то снаружи схватил самолёт за хвост и начал дёргать, проверяя, сколько пассажиров успеют вспомнить все свои грехи до посадки. Он сначала даже не понял, что это называется турбулентностью. Для него это называлось проще - мы падаем. Сосед, пожилой мужик с уставшим лицом, спокойно держал стаканчик с водой, и это спокойствие бесило сильнее всего. - Все нормально? - спросил он вдруг, покосившись на Жору. - Ага, - выдавил он, хотя голос вышел такой, будто он отвечал из-под земли. Самолёт снова резко провалился. Стюардесса по громкой связи сказала спокойным голосом, что экипаж просит оставаться на местах и пристегнуть ремни. Жора подумал, что если бы сейчас встретил человека, который придумал говорить спокойным голосом во время очевидного конца света, то, наверное, не смог бы ударить его только потому, что руки были заняты подлокотниками. Он пытался дышать так, как когда-то учил Маргуса, и это было уже совсем издевательство: сидеть в самолёте, который швыряло в плохой погоде над водой и темнотой, с больным ребром, с потом под воротником, тошнотой в горле и вспоминать собственное - дыши ровнее. Будто он тогда правда был умным, сильным и что-то знал про страх. А теперь сам еле удерживал воздух, считал вдохи и выдохи и мысленно материл этого вредного хрена за то, что ради него вообще оказался в летающей консервной банке. Погода за окном была такая, что там не было видно вообще ничего. Серое, белое, тёмное, мокрое. Иногда дрожало крыло. Иногда самолёт снова проваливался. Иногда его бросало в сторону, и он то закрывал глаза, то открывал, потому что с закрытыми было ещё страшнее: будто если не смотреть, то падение случится быстрее. Когда объявили снижение, Жора сначала не понял, радоваться или прощаться. Самолёт затрясло ещё сильнее. Облака будто цеплялись за него. Где-то внизу наконец мелькнула земля: чёрная, рваная, мокрая. Он посмотрел на всё это через окно и вдруг почти разозлился. Столько мучиться, чтобы прилететь в место, которое выглядело как край света, брошенный Богом после плохого настроения. Посадка была жёсткой. Колёса ударили по полосе так, что кто-то сзади нервно рассмеялся. Жора стукнулся затылком о подголовник, выругался сквозь зубы, а потом, когда самолёт наконец промчался по земле и стало понятно, что они не разбились, не утонули, не рассыпались в воздухе и вообще каким-то образом остались живы, он почувствовал не облегчение, а злую, дрожащую пустоту. Он долетел. Он, блядь, долетел. Из самолёта Жора вышел с ватными ногами и больным ребром, которое после ремня, паники и всей этой небесной мясорубки ныло так, будто внутри кто-то заново переставлял кости. Вместе со всеми прошёл по аэропорту, где люди снова стали обычными: доставали телефоны, звонили, ругались из-за багажа, а за стеклянными дверями уже махали руками те, кто приехал их встречать. Кто-то обнимался, кто-то сразу тащил чемоданы к выходу, и только Жора остановился посреди чужого здания с рюкзаком на плече и вдруг понял, что понятия не имеет, куда идти дальше. Он на Камчатке. А дальше что? Маргус не стоял у выхода с табличкой. Никитична не прислала точку на карте. Андрей был далеко, в Иркутске, и мог максимум написать «ну чё», но не мог вытащить его из аэропорта, дать денег или сказать, в какую сторону идти. Он вышел на улицу. Воздух ударил в лицо мокрым холодом и резким запахом моря, которого Жора раньше толком не знал. Не как река. Не как гаражи после дождя. Чужой, большой, солёный запах. И от этого стало ещё понятнее, что он действительно не дома, не рядом, не если что вернусь, а где-то там, где земля кончается, где вода вокруг, где вулканы, где Маргус мог быть где угодно и нигде. Телефон завибрировал. Жора достал его так быстро, что чуть не выронил, номер был незнакомый. В сообщении не было ни приветствия, ни объяснений, ни просьбы, ни угрозы. Только адрес, а ниже короткая фраза: «Компенсация за пятнадцать дней. Доезжайте спокойно, Смирнов. Такси ждет. - Кам.». Жора долго смотрел на экран. Сначала не понимая вообще ничего, потом понимая слишком много сразу. Потому что пятнадцать дней были не просто цифрой, не просто сроком, не просто его пятнашкой, а куском жизни, который у него забрали, пока Маргус исчезал, Андрей бегал, пацаны отворачивались, а всё вокруг шло без него. Он поднял голову, оглядел мокрый асфальт, людей с чемоданами, таксистов и серое камчатское небо, не очень понимая, куда теперь идти, и только тогда заметил чуть в стороне машину с включёнными фарами. Водитель стоял рядом, курил и поглядывал то в телефон, то на людей, выходивших из аэропорта. Когда Жора прошёл мимо, тот вдруг выпрямился. - Смирнов? Жора даже не сразу ответил. Кто-то знал, каким рейсом он прилетел, передал водителю его фамилию, дал адрес и теперь вёл дальше, будто Жора с пустым карманом и разбитой мордой был не человеком, а посылкой, которую надо аккуратно доставить к нужной двери. На Маргуса это было не похоже. Тот написал бы сам, сухо и холодно, будто делает одолжение не ему, а мировой системе порядка, а здесь чувствовалось что-то другое - короткое, деловое, без объяснений и с неприятным ощущением чужой руки на затылке. - Смирнов? - повторил водитель. - Ну, - сказал Жора. - Я. - Садитесь. Оплачено. Жора закрыл глаза, коротко выдохнул и впервые за много дней почти засмеялся. - Ну заебись, - сказал он тихо. Такси вывезло его из аэропорта довольно быстро. Чем дальше они ехали, тем яснее становилось - адрес ведёт не туда, где можно выйти у подъезда, нажать на домофон, подняться по лестнице и хотя бы сделать вид, что всё это нормальная человеческая встреча. Дорога уходила в сторону леса, мокрого снега, редких фонарей и домов, которые стояли отдельно, будто люди здесь специально селились так, чтобы между ними и остальным миром было побольше темноты. Водитель несколько раз косился на Жору в зеркало. Наверное, из-за разбитого лица, рюкзака, грязной куртки и того, как он всё ещё держал телефон с адресом в руке, будто боялся, что, если убрать экран, дорога исчезнет. Но водитель ничего не спрашивал, и хорошо. Дом действительно оказался домиком. Небольшим, деревянным, с тёмной крышей, мокрым крыльцом и одним тёплым окном. После нескольких суток, за которые Жору успело протащить через половину страны, этот свет выглядел почти издевательски обычным. Будто он не к Маргусу ехал. Будто сейчас из двери выйдет какой-нибудь нормальный человек и спросит, какого хера он припёрся. Вот он и доехал. И только теперь, глядя на тёплое окно среди мокрого леса, Жора понял, что дальше у него ничего нет. Всю дорогу было куда ехать: сначала Хабаровск, потом касса, стройка, аэропорт, самолёт, адрес в телефоне. Даже когда денег не было, когда болело так, что темнело в глазах, когда хотелось развернуться и послать всё нахуй, оставалось простое - добраться. Он добрался. А что теперь? Постучать. Увидеть Маргуса. Наверное, сначала убедиться, что живой, а потом уже решить, хочется его обнять или всё-таки дать по ебалу. Спросить, какого хера он уехал, почему никому ничего не сказал, зачем опять решил всё за всех и с чего вообще взял, что можно исчезнуть на краю земли, а Жора просто останется там, где его оставили. Последняя мысль пришла слишком быстро, и он сразу разозлился, потому что именно она была ближе всего к правде. Смирнов поднялся на крыльцо. Мокрая доска скрипнула под ботинком, ребро отозвалось тупой болью, и только теперь он заметил, что ладонь вспотела так, будто за дверью его ждали не Маргус, не ответы и даже не драка, а что-то гораздо хуже: необходимость наконец объяснить, зачем он вообще сюда приехал. Перед самой дверью он остановился. Она была не закрыта до конца. Не распахнута - просто чуть приоткрыта, будто человек вышел на минуту или вернулся и не дожал замок. Изнутри тянуло теплом и чем-то до боли знакомым. Не запахом даже, а присутствием. Маргус был там. Он толкнул дверь осторожно, кончиками пальцев, будто она могла не открыться, а обидеться, и вошёл внутрь. Узкая прихожая, деревянный пол, куртка на крючке, обувь у стены, приглушённый свет из комнаты, кружка на маленьком столе, запах кофе или чая - всё живое, бытовое, настоящее. От этого Жора на секунду растерялся сильнее, чем в аэропорту, потому что там он хотя бы был пассажиром, а здесь был человеком, который без спроса вошёл в чужое убежище. Потом он услышал голос. Маргус говорил по телефону. На своём языке. Быстро, тихо, устало, с резкими эстонскими звуками, которые Жора всё ещё не понимал, но уже почему-то узнавал кожей. Голос шёл из комнаты, куда падал свет. Там, у окна, стоял человек спиной к входу: телефон у уха, одна рука упёрта в край стола, плечи чуть сведены, голова опущена. Спина была согнута. Так сгибались люди, которые очень долго держались прямо и наконец перестали следить, как это выглядит со стороны. Жора замер. Он столько раз представлял Маргуса по дороге, что успел увидеть его всяким: холодным как в студии, злым, чужим, раздражённым, молчащим, с этим своим взглядом, от которого хотелось либо ударить, либо заткнуться, но таким он его не представлял. Сгорбленным. Вымотанным. Одиноким в тёплом деревянном доме посреди леса, где за окном была Камчатка, а внутри всё равно не было покоя. Эстонец что-то сказал в трубку, потом замолчал, слушая. Свободной рукой провёл по лицу так медленно, будто устал даже от этого движения. Потом пальцы снова легли на край стола, сжались, побелели, разжались. Жора не видел его лица полностью - только спину. И ее хватило, чтобы вся готовая злость, весь мат, все вопросы, всё это вдруг застряло где-то в горле. Маргус, наверное, услышал его дыхание или просто почувствовал, что в доме появился кто-то ещё. Он замолчал на полуслове, медленно повернул голову, всё ещё держа телефон у уха, и Жора успел увидеть профиль, тень под глазом, напряжённую линию рта. - Я… - начал Жора и сразу понял, что не знает, что дальше. Маргус замер и Жора, грязный, побитый, с дороги, выдавил первое, что смог: - Дверь не закрыта была. Маргус увидел Жору и всё, что ещё оставалось от этого порядка, просто исчезло. Несколько секунд он смотрел на него так, будто не узнавал или, наоборот, узнавал слишком быстро и от этого не мог поверить. Перед ним стоял Смирнов. Но не тот, который остался в Иркутске злым, живым, упрямым, с дворовой резкостью в плечах и глазами, которые всегда будто заранее собирались дать кому-нибудь по морде. Перед ним стоял какой-то почти уничтоженный вариант этого человека. Стоял чуть неровно, будто старался не показывать, что каждое дыхание отдаётся где-то под рёбрами, в грязной одежде, с разбитым лицом, с руками, которые он зачем-то держал близко к телу, словно не знал, куда их деть. Маргус увидел не просто разбитое лицо. Он увидел дорогу, которая была на Жоре: в грязи, в руках, в сбитом дыхании. И дальше этот дом, лес, незакрытую дверь, его собственную спину, телефонный разговор, в который Жора вошёл не вовремя, неправильно, некрасиво. Голос на другом конце что-то сказал, но Маргус не ответил. Он даже не сразу понял, на каком языке должен говорить. Русский, которым он стал владеть увереннее, внезапно выпал из головы, как будто его выбило одним видом Смирнова в дверях. Маргус сказал что-то по-эстонски, короткое, глухое, бессмысленное для Жоры, потом замолчал, ещё сильнее побледнел и опустил телефон от уха. Жора сначала вроде попытался улыбнуться. Криво, виновато, почти нагло, как умел только он. Так, будто улыбка должна была сказать за него: ну вот, добрался, не ори, будто всё это было какой-то очередной хуйнёй, в которую Смирнов влез, получил по морде, потратил последние деньги и теперь стоял здесь исключительно потому, что делать ему больше было нечего. Но улыбка не удержалась. Маргус молчал слишком долго. Смотрел слишком странно. Не говорил по-русски. Не делал шага навстречу. Смирнов, у которого за эти дни внутри и так всё было содрано до мяса, понял это единственным способом, каким мог понять человек вроде него. Не рад. Не надо было приходить. Не хочет видеть. Улыбка пропала с его лица так быстро, будто её стёрли рукой. На её месте сначала появился испуг, совершенно голый, почти нелепый на этом разбитом взрослом лице, и Жора тут же попытался его спрятать, дёрнул плечом, отвёл глаза, зачем-то посмотрел себе под ноги, на грязь, которую натаскал в чужой дом. - А, - сказал он. Жора пятился назад, продолжая зачем-то кивать, будто Маргус уже всё ему объяснил, а он понял, принял и теперь только старался уйти достаточно быстро, чтобы не заставлять его произносить это вслух. - Да нормально, - выдохнул он хрипло. - Я понял. Он не заметил, когда оказался за дверью, только почувствовал спиной холод, услышал под ногами мокрый скрип досок и всё равно сделал ещё один шаг, потому что продолжал смотреть на Маргуса, всё ещё белого, неподвижного, молчащего, и никак не мог заставить себя отвернуться первым, словно где-то внутри, под всей этой грязью, ещё жила последняя совершенно позорная надежда, что сейчас тот всё-таки скажет хоть что-нибудь, окликнет, остановит, спросит, какого хрена Жора здесь делает, пусть даже разозлится, лишь бы не смотрел так. - Я ж… - Жора запнулся и сглотнул. - Я не знал просто. Он снова попытался улыбнуться, но теперь вышло совсем плохо. Один угол рта дёрнулся и сразу опустился. - Думал, ты тут. Сказал и замолчал, будто только сейчас услышал, насколько это жалко прозвучало. Будто сам себя за это ненавидел. Смирнов, который мог полезть один на троих, послать полицейского, обматерить чиновника, смеяться с разбитым ртом, вдруг стоял посреди чужого дома и не знал, куда деть глаза. Он сделал шаг назад. Маргус едва заметно шевельнулся, но Жора уже увидел в этом что-то своё, страшное, окончательное, и заторопился ещё сильнее. - Не, я уйду. Всё. Не парься. Потому что не знал, что именно должен был подумать Маргус и чего теперь от него ждать: оправдания, что Жора не собирался навязываться, не приехал просить денег, ночлега или ещё чего-нибудь, что можно было назвать нормальной причиной и тем самым хоть как-то объяснить, зачем человек тащится через полстраны с разбитой рожей. Не говорить же ему правду. Не говорить, что после пятнадцати суток, после ночей, чужого храпа, вони, злости и бесконечных часов, когда делать было нечего, кроме как смотреть в стену и думать, у Жоры почему-то снова и снова оставался в голове именно он. Что потом, когда Жора вышел и не нашёл его, внутри будто оборвалось последнее, на чём он ещё держался, и с этого момента уже не было никакого плана, никакой нормальной мысли, никакого решения - было только тупое, больное, почти животное «найти», которое гнало его дальше, заставляло садиться в поезд, лезть в самолёт, которого он боялся до холодного пота, терпеть боль, голод, чужие города и собственный страх, потому что где-то впереди был Маргус и Жора, сам не понимая, когда успел до такого дойти, почему-то верил, что если доберётся до него, то всё самое страшное уже будет позади. Как будто Маргус был не человеком, который ничего ему не обещал, а местом, куда можно вернуться. Как будто у Жоры вообще было куда возвращаться. - Я просто посмотреть хотел, - сказал он наконец. И вот это прозвучало хуже всего. Жора сам это понял. Зажмурился на секунду, будто получил ещё один удар, и сразу мотнул головой. - Бля. Не посмотреть. Я не это… Голос сорвался. Совсем немного. Почти незаметно. Но Жора испугался этого сильнее, чем всего остального, резко втянул воздух и отвернулся, потому что глаза вдруг начало жечь, а плакать здесь, перед ним, после всей этой дороги, было уже таким последним унижением, которого он себе не простил бы. - Ты только не злись, ладно? Я не знал, что нельзя. И в этот раз Жора почему-то не смог придумать ни мата, ни шутки, ни грубости, за которую можно было спрятаться. Стоял, глядя куда-то мимо Маргуса, и на несколько секунд в нём вообще не осталось того Смирнова, которого знали во дворе, которого боялись, который первым бил, первым орал и первым посылал всех нахуй. Остался маленький пацан, слишком рано выучивший простое правило: если тебя не хотят, надо уйти быстро, самому, пока тебе не объяснили это словами. - Я не знал, что нельзя. Нога не нашла ступеньку, тело качнулось назад, рука нелепо взлетела в воздух, пытаясь ухватиться за то, чего рядом не было, и Жора рухнул с крыльца тяжело, всем весом, сначала ударившись боком о край нижней ступени, а потом спиной о мокрую землю так, что из груди разом вышибло воздух и на несколько секунд перед глазами стало белым. Он лежал, согнувшись, не в силах вдохнуть, чувствовал, как под рёбрами вспыхивает знакомая уже боль, как она расходится по боку, в спину, выше, ниже, и ещё вчера, ещё где-нибудь по дороге он бы заорал, попытался встать хотя бы из злости, потому что Смирнов всегда вставал, когда падал, особенно если кто-то смотрел, но сейчас не встал даже тогда, когда воздух наконец вернулся. Просто остался лежать возле чужого крыльца, одной рукой прижимая бок, другой упираясь ладонью в холодную мокрую землю, и вдруг понял, что ребро здесь вообще ни при чём, потому что болело уже не оно, болело где-то глубже и так по-дурацки, так беспомощно, что Жора даже зажмурился, будто можно было переждать и это, как пережидал всё остальное. И только тогда Маргус словно проснулся, не постепенно, не возвращаясь по частям, а разом, с таким ужасом, будто его внезапно вытолкнули обратно в собственное тело и он впервые увидел всё, что происходило последние несколько минут: распахнутую дверь, Жору в грязи у крыльца, его руку на боку, разбитое лицо, услышал наконец все те слова, которые до этого почему-то проходили сквозь него, не складываясь в смысл, «я понял», «я уйду», «не надо», и вместе с ними понял другое, страшнее, что всё это время молчал, просто стоял и смотрел, пока Жора принимал его молчание за ответ. Маргус выбежал во двор так быстро, что даже не заметил, что босиком, ступил прямо на обледеневшие доски, потом в снег и ледяную грязь, но холода не почувствовал вообще, потому что внутри уже надорвалось что-то гораздо более страшное, и через секунду он был возле Жоры, опустился рядом, схватил его обеими руками, торопливо, почти грубо, словно боялся, что если сейчас хотя бы на мгновение отпустит, тот действительно встанет, уйдёт и больше никогда не позволит себя найти. - Нет, - выдохнул Маргус, и это было первое русское слово, которое вернулось к нему. - Нет. Нет, нет, нет… Жора ещё пытался что-то сказать, кажется, снова своё бессмысленное «я сам», но Маргус уже не слушал, не спрашивал, можно ли его трогать, не проверял, насколько сильно он разбит, просто подхватил его, почти взвалил себе на плечо, удерживая так крепко, будто нёс не взрослого человека, а что-то последнее, что едва не потерял по собственной вине, и понёс обратно в дом, с совершенно потерянным лицом, не замечая ни льда под ногами, ни того, как Жора от боли втянул воздух. Он донёс его до кухни, посадил на стул осторожнее, чем позволяла та паника, которая всё ещё рвала движения, убедился только, что Жора не падает, а потом вместо того, чтобы выпрямиться, позвать кого-нибудь, принести воду, аптечку, сделать хоть что-то разумное и привычное для себя, вдруг опустился перед ним на колени. Жора замер. Маргус смотрел на него снизу вверх, и в серых глазах, которые Жора привык видеть холодными, внимательными, усталыми, иногда насмешливыми, но почти всегда собранными, стояли слёзы, настоящие, беспомощные, уже не удерживаемые никаким воспитанием, никакой должностью, никакой привычкой переживать всё внутри, и несколько секунд он будто пытался что-то сказать, объяснить, вернуть назад те минуты у двери, но губы только дрогнули, а потом Маргус опустил голову, уткнулся лбом Жоре в колени и обеими руками схватил его за руку. Так крепко, что стало больно, но Жора не отдёрнул. Маргус прижал его ладонь к себе, стиснул пальцы и замер, согнувшись перед ним на полу, будто теперь уже сам держался только за эту руку, и Жора чувствовал, как вздрагивают его плечи, как тяжело он дышит, как горячая влага вдруг касается его сбитых костяшек. - Я не понял, - сказал Маргус куда-то ему в колени, и голос был таким глухим, таким сломанным, что Жора сначала даже не узнал его. - Я слышал тебя и не понимал. Он сжал его руку ещё крепче. - Я увидел тебя и… я не смог… Маргус замолчал, судорожно вдохнул и вдруг прижался к его руке лицом, совсем потеряв ту последнюю дистанцию, которую ещё можно было сохранить. - Ты пришёл ко мне, - выдохнул он. Жора смотрел на него и не двигался, будто всё ещё не понимал, что произошло, почему Маргус стоит перед ним на коленях, почему держит его руку обеими руками, почему в тех самых серых глазах, в которых Жора ещё несколько минут назад успел увидеть всё своё самое страшное, теперь стояли слёзы, и чем дольше он смотрел, тем меньше в нём оставалось дворового Смирнова. Маргус поднял на него глаза, и Жора вдруг увидел, что слёзы уже текут по его побелевшему лицу. Не красиво, не тихо и не так, как, наверное, плачут такие люди, когда даже боль умеют держать при себе, а совершенно беспомощно, с побелевшим лицом, с дрогнувшими губами, всё ещё цепляясь за Жорину руку так, будто боялся потерять её, и этого оказалось достаточно, чтобы внутри у Жоры наконец сломалось последнее. Он смотрел на него ещё секунду, другую, пытался удержать лицо, моргнул несколько раз слишком быстро, отвернулся, втянул воздух, как делал всегда, когда надо было просто перетерпеть, но не получилось, потому что перед ним больше не было человека, который не хотел его видеть, не было закрытой двери, не было ошибки, которую Жора совершил, зачем-то решив, что может прийти, а был Маргус, сидящий перед ним на коленях и плачущий оттого, что Жора чуть не ушёл. И тогда заплакал маленький Жора. Не тот, которому было двадцать семь, не тот, которого во дворе звали Смирновым и который давно научился бить первым, смеяться первым и уходить первым, а тот пацан, который когда-то слишком рано понял, что нельзя проситься на руки, нельзя спрашивать, будут ли тебя ждать, нельзя стоять в дверях слишком долго, если тебе не сказали заходить, и лучше самому сделать вид, что тебе ничего не нужно, потому что тогда хотя бы никто не увидит, как сильно ты надеялся. Сначала у него просто дрогнул подбородок. Жора тут же сжал зубы, зло, почти испуганно, словно ещё мог остановить это одной силой воли, но слёзы уже потекли по разбитому лицу, попали в ссадину, защипали кожу, и он издал какой-то короткий, совершенно чужой звук, от которого сам испугался, резко наклонился вперёд и схватил Маргуса свободной рукой за плечо. - Я думал, ты не хочешь, - выдохнул он. Жора согнулся над Маргусом, вцепился в него так, будто только сейчас, после всей дороги, наконец позволил себе понять, насколько ему было страшно. Он ещё пытался дышать ровно, удержать голос, сказать хоть что-нибудь нормальное, но голос дрогнул и рассыпался на первом же слове, а пальцы на плече Маргуса сжались сильнее, словно это было единственное, за что он теперь мог держаться. - Я думал, ты меня не хочешь, - повторил он совсем тихо, почти по-детски, и Маргус прижал его руку к себе ещё крепче. А потом Жора посмотрел ему прямо в глаза, мокрый, разбитый, потерянный, и спросил тем голосом, которого у взрослого Смирнова будто никогда не было: - Я зря приехал? Маргус смотрел на него несколько секунд, и сначала в его лице не изменилось ничего, будто вопрос оказался слишком страшным, чтобы сразу дойти до сознания, а потом губы дрогнули, и он прижался лицом к руке Смирнова так сильно, словно хотел спрятаться в ней от одного понимания, что тот действительно мог подумать такое после всей дороги, после того, как каким-то чудом нашёл Маргуса на краю страны и всё равно первым делом решил, что совершил ошибку. - Нет, - выдохнул Маргус, но голос сорвался, и он мотнул головой, всё ещё не отпуская его руки. - Нет. Господи, Жора, нет. Он поднялся с колен только затем, чтобы тут же обхватить Жору обеими руками, так крепко, будто никакой осторожности в нём уже не осталось, прижаться щекой к его разбитому виску и замереть, чувствуя, как Жора сначала напрягся всем телом, словно до сих пор ждал, что сейчас его всё-таки отодвинут, а потом вдруг обмяк и вцепился в Маргуса сам. - Ты не зря приехал, - сказал Маргус ему в волосы, торопливо, почти задыхаясь, будто боялся, что не успеет сказать достаточно быстро и тот снова поверит своему страху. - Ты не мог зря приехать ко мне. Слышишь? Никогда. Жора всхлипнул так тихо, что, возможно, сам надеялся, что Маргус не услышит, но тот услышал и только сильнее прижал его к себе. - Я думал, ты не хочешь, - повторил Жора куда-то ему в плечо, и теперь в его голосе уже совсем не осталось привычной хриплой наглости. - Ты стоял и молчал, я думал… ну, я понял, короче. Маргус отстранился ровно настолько, чтобы увидеть его лицо, взял обеими руками за щёки, не обращая внимания на грязь, кровь и слёзы, и посмотрел на него с таким ужасом, будто только сейчас по-настоящему увидел те несколько минут у двери глазами самого Жоры. - Я не молчал потому, что не хотел тебя видеть, - сказал он, и каждое слово давалось ему с трудом. - Я молчал, потому что увидел тебя и перестал понимать, что происходит. Я не мог поверить, что ты здесь. Жора смотрел на него мокрыми глазами, всё ещё слишком настороженно для человека, которого уже держали обеими руками, и Маргус провёл большим пальцем по его щеке, стирая слезу рядом со ссадиной. - Я ждал тебя, - выдохнул он. И вот тогда Жора заплакал так, как не плакал, наверное, с детства.