Я – мотылек,
Который хочет лететь на твой свет.
Я – просто насекомое,
Пытающееся улететь из сумрака,
Я хочу быть только с тобой,
Потому что других просто не существует.
Люциан занимался делом Верити Грин уже несколько дней, и у него не было ничего. Время уходило, терпение иссякало. Шеф давил на него: это дело важное, твердил он. Верити Грин была лучшей из них: заметная активистка, остроязыкий голос исчезнувших и безгласных. Люциан часами вглядывался в пиксельный стоп-кадр с лицом подозреваемого: светловолосый, бледный, размытый. Он прогонял его через каждый алгоритм распознавания лиц, до которого мог дотянуться отдел, — и ничего. Будто человек на записи никогда не существовал или будто кто-то, располагавший куда большими ресурсами, чем рядовой детектив, приложил огромные усилия, чтобы сделать это дело нераскрываемым. Возможно, именно поэтому Люциан снова и снова возвращался к столу, когда остальные уже разбредались по домам, и проговаривал дело вслух перед своей резиновой уточкой – потрёпанной жёлтой игрушкой, которую Чарли подарила ему, когда ей было восемь и которая теперь оставалась его единственной аудиторией. — Верити Грин. Погибла в ночь показа собственного документального фильма. Кто хотел её убить? Кому выгодна её смерть? Ревнивый любовник? Кто-то, кого она разозлила своими расследованиями? Коллега? Он замолчал и прикрыл глаза, впуская в себя тишину. Мысли снова и снова возвращались к одному и тому же имени. Аластор Хартфельт. Всё в этом человеке вызывало у него раздражение: одежда эксцентричная и кричащая; манера говорить – каждое предложение чересчур гладкое; улыбка слишком широкая и слишком безупречная, чтобы быть настоящей. Высокомерие, переходившее в обаяние, — всё это заставляло Люциана внутренне ёжиться. Социопат под маской, если хотите знать его мнение. А ещё этот подкаст, Crimson Hour. Что за дурацкое название. У него имелась целая фанатичная онлайн-паства, относившаяся к каждому выпуску как к евангелию, а к ведущему как к божеству. Люциан, разумеется, прослушал его. Хартфельт говорил с криминалистической грамотностью, граничившей с профессиональной, и порой Люциану слышался речевой оборот или термин, звучавший так, будто его взяли прямиком с академической лекции. Этот человек был либо невероятно хорош в исследованиях, либо одержим до нездоровой степени и движим, без сомнения, тёмными мотивами. Скорее всего и тем, и другим. Люциан продолжал держать дело Хартфельта открытым из чистой вредности. Самое раздражающее заключалось в том, что Хартфельт был защищён: никаких цифровых следов в полицейских базах – ни единого, даже штрафа за парковку. Подозрительная, почти неестественная чистота. Однажды вечером он снял трубку и позвонил Скотту. Скотт был не на дежурстве и наверняка пил коробочное вино и смотрел реслинг, но Люциану нужен был голос, способный уравновесить его собственный. — Привет, — сказал он, едва Скотт ответил. — Мне надо поговорить насчёт дела Грин. Скотт застонал. — У меня выходной, Магне. — Знаю, знаю, это ненадолго. Насчёт того парня из подкаста – Хартфельта. Скотт издал звук, который Люциан истолковал как зевок или вздох. — Давай. — По-моему, он замешан. Честное слово. — На основании чего? — На основании того, что он слишком отполирован. Он владелец бара, но в своём подкасте рассуждает как аналитик с места преступления. Это не стыкуется. С ним что-то не так, я чувствую. Скотт помолчал. Люциан вообразил, как он закатывает глаза. — Дай-ка уточнить, — произнёс Скотт сухим голосом. — Ты считаешь, что расфуфыренный ведущий подкаста убил Верити Грин? — Нет. Я считаю, что он заплатил кому-то за это. Белобрысый на записи: никаких совпадений, никаких документов – ничего. Думаю, Хартфельт всем управляет и делает дело нераскрываемым. — Управляет как именно? Люциан замялся. Теории у него не было. Пока. — Я не знаю. Но это ненормально. Всё это дело слишком чистое. Такое чувство, будто… так действуют, когда хотят убить человека и знают каждый шаг, который предпримет полиция. Скотт закашлялся, и Люциан принял этот кашель за смешок. — Магне, дам тебе совет. Бесплатно, двадцать лет стажа, хочешь бери, хочешь нет: отпусти это дело. У нас есть подозреваемый на камере, который не совпадает ни с одной базой. У нас нет ДНК, нет надёжных свидетелей, нет мотива. Дело заморожено. — Я это дело не брошу, — сказал Люциан. Голос Скотта чуть смягчился: — Тогда гоняйся за ним один, потому что я не собираюсь тратить последние два года в полиции на твои внутренние ощущения насчёт ведущих подкастов. Люциан уставился в телефон, и на него навалилась знакомая тяжесть. — Это не просто чутьё. — У тебя всегда так, Магне. Иди домой, поспи. Увидимся в понедельник. Скотт повесил трубку. В участке стояла такая тишина, что Люциан слышал собственный пульс в барабанных перепонках. Он сидел ещё долго и думал обо всём, чего Скотт не сказал: о том, что у Люциана была привычка зацикливаться на подозреваемых, которые его чем-то раздражали; о том, что он развалил собственную карьеру и брак именно тем, что не умел отпускать. Он уже собирал папки, чтобы идти домой, когда телефон пиликнул входящим сообщением. Оно было от Лилит, его бывшей жены: «Привет, Люциан. Только что видела Чарли по телевизору – у неё брали интервью насчёт отеля. Знаю, вы не общались больше года, но, может быть, пришло время поработать над вашими отношениями. Позвони ей и поздравь. Для неё это много значило бы». Он вздохнул, нашёл этот сюжет в сети и посмотрел, со смесью гордости и стыда. Его дочь, Чарли Магне, стояла за трибуной в вестибюле отеля и улыбалась в камеры так, будто занималась этим всю жизнь, – уверенная, счастливая, и в её глазах горел тот самый свет, который Люциан видел в ней лишь ребёнком, пока не разрушил этот мир для неё. Он смотрел интервью уже три минуты, когда кровь у него застыла. — Ничего этого не случилось бы без одного особенного человека – моего друга Аластора Хартфельта, ведущего тру-крайм-подкаста Crimson Hour! Именно благодаря ему наш отель получил значительный грант, который позволит нам и дальше приносить пользу нашему сообществу. Он не мог в это поверить. Руки Люциана тряслись от знакомого ощущения – ощущения, что он провалился во всём: в браке, в карьере, в отношениях с собственным ребёнком. Аластор Хартфельт присутствовал в жизни его дочери. Человек, которого Люциан подозревал в организации убийства, теперь был напрямую связан с Чарли. Он немедленно написал Чарли, затем позвонил ей. Телефон прозвонил четыре раза и ушёл на голосовую почту. — Привет, солнышко. Это папа. Только что видел тебя в новостях, хотел поздравить. Но сначала мне нужно предупредить тебя кое о чём. Этот человек, Аластор Хартфельт, – он не тот, кем кажется. Можно я приеду в отель и расскажу тебе лично? Или напиши мне. Или позвони. Как угодно! Это важно, милая. Ладно, люблю тебя. Он повесил трубку и уставился на своё отражение в тёмном экране монитора: морщины на лице, мешки под глазами, тусклые редеющие волосы. Он был ходячей притчей о человеке, который слишком сильно заботился о том, о чём не следовало.***
Аластор стоял у плиты, закатав рукава до локтей, и провёл там сорок минут, а может, и больше, когда раздался звук. Он отложил ложку, вытер руки о переброшенное через плечо полотенце и направился к домофону. — Это я, — донёсся голос Винсента, искажённый, но безошибочный. Аластор нажал кнопку и ответил, и улыбка его прошла сквозь провода: — Поднимайся. Он следил за монитором в коридоре, отслеживая приближение Винсента, и предугадал стук, совпав с ним театральным распахиванием двери – так что Винсент вздрогнул и отшагнул на полшага назад. Выглядел Винсент… странно. Потребовалось мгновение, чтобы уловить, в чём дело, но Аластор зафиксировал детали в один удар сердца. Очки: толстые, в чёрной оправе, квадратные и слегка криво сидящие – новые. Одежда: чёрная футболка и синие джинсы, непримечательные, сообщающие прежде всего о комфорте. Волосы: обычно приглаженные чем-то дорогим, а теперь непокорные, взбитые влажностью. Щёки раскраснелись, будто он бежал по лестнице. — Милые очки, — произнёс Аластор и кивнул на оправу. Винсент тронул их застенчиво. — А, ну да. Я обычно ношу линзы. Но сегодня… Аластор перебил его: — Ты что, бежал сюда? — Что? Нет. Просто поднялся по лестнице через две ступеньки. Ничего особенного. — Тон его был принуждённо-небрежным. Аластор позволил себе роскошь рассмеяться. — Настолько отчаянно хотел меня снова увидеть? Заходи. — Он отступил в сторону, впуская Винсента, и закрыл дверь со щелчком. Винсент прошёл мимо него в квартиру, встал посреди гостиной, опустив руки по швам, и огляделся так, будто видел это пространство впервые. Аластор привалился к двери. — Итак? — спросил он. Винсент сглотнул, помедлил, а затем произнёс, всё разом, на одном дыхании: — Я принял решение. Я ухожу в отставку. Завтра, до того, как совет проголосует. — Он выдохнул, и дыхание вышло дрожащим. Аластор не ожидал, что это случится так скоро, но сохранил нейтральное лицо. В прошлый раз Винсент был здесь сплошным комком нервов, распадался по швам и был туго натянут между противоречивыми порывами, и Аластор полагал, что потребуется больше времени, больше мук и больше метаний. Тот факт, что Винсент пришёл к решению так быстро, оказался приятным сюрпризом. — Поздравляю, — произнёс Аластор мягко, но с лёгкой насмешкой, и прошёл мимо Винсента в кухню, где взялся за ложку и возобновил медленное помешивание. — Непростое решение. Садись. Я готовлю. Винсент последовал за ним и сел за маленький столик у окна. — Что ты готовишь? — спросил он. — Куриный фрикасе. Уже почти готово. Рецепт моей матери, в луизианском стиле. Это семейная реликвия, и ты первый не кровный родственник, которому позволено её попробовать. — Аластор шутил лишь наполовину. Винсент начал расслабляться – самую малость. — Я должен чувствовать себя польщённым? Аластор улыбнулся на этот вопрос. — Ещё как. Так что ты чувствуешь насчёт отставки? — Хорошо. Мне хорошо, — Винсент посмотрел на свои руки. — Я думал, что буду чувствовать иначе: думал, что моя личность рухнет, а вместе с ней и чувство цели. Но стоило произнести это вслух, и мне стало… легче. Я выхожу на пенсию в тридцать пять, Аластор! Может быть, займусь фондом. Или отправлюсь путешествовать. Не знаю, что будет дальше, но я взволнован – я так давно этого не испытывал. — Это отличные новости, cher. — Аластор переложил еду по тарелкам, поставил одну перед Винсентом, а вторую напротив, затем налил два бокала вина из заранее откупоренной бутылки. Винсент разглядывал свою тарелку. — Выглядит невероятно, — сказал он. — Ешь, — велел Аластор, и Винсент подчинился. С первым же куском он издал тихий непроизвольный звук и заморгал. — Это… ого. — Он потянулся за новой порцией. — Тебя мать научила готовить? Аластор кивнул: — Да, когда мне было десять. Она всегда пела, когда готовила. С этим блюдом у меня связаны только добрые воспоминания. — Восхитительно. Хотел бы я сказать ей, как мне нравится. — Это мило, дорогой, но, боюсь, маман тебя не одобрила бы, — произнёс Аластор с выразительным взглядом. Винсент издал удивлённый смешок и посмотрел на него через стол с мальчишеской улыбкой. Свет лампы поймал его глаза, и синий с зелёным засияли из-под стёкол. Он выглядел моложе. Аластор первым отвёл взгляд обратно в тарелку и отпил неторопливый глоток вина. Они ели в тишине. Радио играло что-то медленное и тёплое: труба и фортепиано гонялись друг за другом ленивыми спиралями. Аластор наблюдал за Винсентом. Напряжение ушло из его плеч, он разглядывал комнату вокруг — книжные полки, пластинки, свет на стене, — и выражение его лица обладало тем качеством, которое Аластор мог назвать только покоем. — Ты пялишься, — заметил Винсент, не поднимая взгляда. Аластор пожал плечами: — Я просто наслаждаюсь видом. Разве не позволено? Винсент покраснел, но не отвёл глаз. — Конечно, позволено. Аластор подался вперёд, опершись локтями о стол, и изучал лицо Винсента до тех пор, пока тот не заёрзал. — Ты так изменился, Винсент. Человек, которого я встретил на том вечере VoxTek, не узнал бы того, кто сидит сейчас за моим столом. Губы Винсента дрогнули. — Это должно быть комплиментом? — Да. Аластор поднялся, отодвинул стул и добавил: — Оставь тарелки. Пойдём со мной. Он пошёл по коридору в сторону спальни, и за спиной послышался скрип отодвигаемого стула Винсента, а следом –шаги.—
Спальня освещалась только лампой на ночном столике – единственным тёплым пятном света, оставлявшим углы во мраке. Аластор встал у окна и откинулся назад, пока не ощутил спиной холод стекла сквозь ткань рубашки. Винсент замер на пороге, опустив руки по швам, словно ждал указаний. Динамика между ними всегда была одной и той же: Аластор задавал условия, Винсент принимал их. Их физические встречи проходили либо в темноте, либо при полном облачении Аластора, когда Винсент оставался полностью раздет, — и так было задумано. Тело Аластора было неприступной крепостью, удерживаемой за чертой, которую никому не позволялось пересечь. Сегодня он намеревался эту черту подвинуть. Преображение Винсента завершилось. По правде говоря, Винсент застал его врасплох. Аластор так долго и методично снимал с него маску за маской и защиту за защитой, что даже не задумался по-настоящему, что станет делать с этим человеком, когда снимать станет нечего. Это было упоение. И ужас. — Подойди. Я хочу тебе кое-что показать. Винсент пересёк комнату и остановился на расстоянии вытянутой руки, будто здесь проходил невидимый периметр, говоривший: досюда – и ни шагу дальше. Аластор не приблизился, но с медленной, почти церемониальной точностью начал расстёгивать рубашку. Раз, два, три – он следил за лицом Винсента, пока делал это: за едва приоткрывшимися губами, за всполохом в разноцветных глазах, за тем, как пальцы Винсента дёрнулись, точно им не терпелось потянуться и коснуться. Рубашка разошлась, и Аластор сбросил её с плеч, позволив упасть. Взгляд Винсента скользнул вниз по его груди, и дыхание перехватило. Реакция была видна отчётливо: сжавшаяся челюсть, взгляд, зацепившийся и замерший на тех местах, где кожа Аластора переставала быть гладкой. Шрамы шли линиями поперёк всего торса: одни тонкие, старые и серебристые, почти невидимые при определённом свете; другие толще, выпуклые, со стянутой по краям кожей, зажившей неровно. Они пересекали рёбра, уходили на бока, и ещё больше их было на спине, хотя Винсент пока не мог их видеть. — Ал, — голос Винсента упал. — Шрамы. Почему я никогда их не замечал? — Ты не замечал их, потому что я не хотел, чтобы ты замечал. А теперь я показываю их тебе. — Почему? Аластор обдумал вопрос. Потому что ты заслужил. Потому что это служит моим целям. Потому что знание моего тела – это форма доверия, которой не удостаивался никто, и я надеюсь, что оно не окажется напрасным. — Потому что я так хочу, — сказал он просто. Винсент смотрел заворожённо, и Аластор позволил ему смотреть. Он обнаружил, к собственному удивлению, что хочет, чтобы его видели, — желание было примитивным и стыдным, но оно тем не менее жило в нём. Аластор расстегнул ремень, затем брюки, затем снял бельё. Каждое движение оставалось медленным и обдуманным, неторопливым сниманием слоя брони за слоем, пока он не встал перед Винсентом, и между ними не осталось ничего, кроме шрамов и света лампы. Винсент поднял руку, помедлил, а затем спросил: — Можно мне прикоснуться к тебе? Аластор инстинктивно напрягся, но слова прозвучали так мягко, а тон был таким уважительным, что он не смог сказать «нет». — Да. Винсент поднял ладонь, и его пальцы замерли в дюйме от груди Аластора, а затем легли на грудину, прямо на шрам, пересекавший тело по диагонали от ключицы до шестого ребра. Кожа Аластора сжалась под прикосновением – рефлекс был автоматическим, полная телесная дрожь, которую он подавил прежде, чем она достигла лица. Он стоял неподвижно и позволял ощущению устаканиться в сознании: тёплая ладонь, ровное давление, рука, накрывшая шрам и неповреждённую кожу по обе стороны от него. Контакт был переносимым. Он сосредоточился на дыхании и удержал позиции. Рука Винсента медленно двинулась вниз по линии шрама, повторяя тот путь, которым когда-то пальцы Аластора обводили следы на запястье Винсента за кухонным столом. Он следовал вдоль выпуклой ткани через рёбра, считывая кончиками пальцев рельеф, а когда добрался до конца шрама, не остановился – его ладонь продолжила движение по гладкой коже бока, через выступ бедра, и замерла там. — Что случилось? — спросил Винсент тихо. — Маленькие сувениры, чтобы напоминать мне о хороших временах. Ладонь Винсента опустилась, но взгляд нет. Он смотрел на Аластора так, будто видел его впервые, и на мгновение Аластор усомнился, не было ли это ошибкой, не станет ли уязвимость чрезмерной и не потеряет ли он все рычаги и всякий контроль, но Винсент глядел в его глаза с такой мягкостью, с таким обожанием, что Аластор ощутил укол незнакомого чувства в груди. А затем — словно магнитное притяжение, которому он не мог сопротивляться, — он подался вперёд и преодолел разделявшее их расстояние, и его губы наконец встретились с губами Винсента. Это не было их первым поцелуем, но тот, прежний, служил разменной монетой – его обменяли в интересах контроля и применили ровно в то мгновение, когда эффект на послушание Винсента обещал быть наибольшим. Этот… этот был другим. Это была инстинктивная потребность. Винсент целовал его так, будто не ждал ничего в ответ, будто сам акт поцелуя был достаточен и являлся целью, а не средством. Ощущение оказалось странным для Аластора – не неприятным, но настолько новым, что почти причиняло боль. Руки Аластора поднялись к лицу Винсента, он снял с него очки и отложил на подоконник, затем позволил себе закрыть глаза. Он позволил себе заметить мягкость волос Винсента, медленно нарастающий жар их прижавшихся тел, упоение дыханием, вкусом и языком. Он удерживал его так, и они целовались долго – дольше, чем Аластор целовал кого-либо прежде, дольше, чем он считал себя способным желать. Желание отзывалось в теле низким гулом. Он отстранился, всего на долю, и открыл глаза. Винсент покраснел, зрачки его были расширены до предела. Аластор отступил на шаг. — Сядь на кровать. Винсент повиновался сразу, без возражений и вопросов. Он сел на край кровати, а Аластор встал над ним, и на секунду всё снова сделалось почти-почти таким же, как всегда, но условия сдвинулись: Аластор был обнажён. Он никогда не был полностью обнажён перед Винсентом, никогда не был обнажён ни перед кем, кто пережил бы этот опыт. Это было отступлением от каждого протокола, который он для себя когда-либо устанавливал. — Снимай одежду, — произнёс он, и команда прозвучала не столько командой, сколько предложением, и он услышал это в собственном голосе. Винсент разделся: футболка, джинсы, всё остальное, — и когда закончил, он сидел на постели обнажённый, если не считать цепочки на шее, а Аластор стоял перед ним обнажённый, если не считать шрамов. Тело Винсента было поджарым и точёным: плоский, жёстко очерченный живот, бледные бёдра. Обычно Аластора не заботили тела, но сейчас он желал этого тела сильнее, чем желал кого-либо за всю свою жизнь. Ему хотелось прижать к нему своё собственное и ощутить несовершенное прилегание кожи к коже, кости к кости. Аластор положил ладонь на грудь Винсента и толкнул легчайшим движением, которого хватило, чтобы опрокинуть его на спину. Винсент поддался легко, будто на верёвочке: его руки согнулись за спиной, чтобы смягчить падение, а затем, когда он опустился на матрас, раскинулись по сторонам в жесте подношения. В его глазах, пока он снизу смотрел на Аластора, стоял голод. Аластор взобрался на кровать, и колени его погрузились в матрас по обе стороны от бёдер Винсента. Он оседлал его, навис над ним с обдуманной весомостью зверя, утверждающего право на добычу. Прикосновение, полное слияние его тела с телом Винсента, стало потрясением. Кожа Аластора регистрировала каждый миллиметр жара, каждую дрожь в теле под ним, и ощущение это пробирало до позвоночника. Руки Винсента обхватили талию Аластора – не хватая и не тиская, а просто легли там и замерли, обнимая, будто запоминали его форму. Винсент дрожал, совсем немного. — Так можно? — прошептал он. — Если бы было нельзя, ты бы знал. Аластор почувствовал, как напряжение в руках Винсента ослабло, и его ладони скользнули вверх по рёбрам, к спине, будто данное позволение растопило какое-то внутреннее сопротивление. Руки Винсента искали шрамы и касались их так, словно читали шрифт Брайля: кончики пальцев проходились вверх и вниз по искривлённым рубцам, картировали их длину и замирали на пересечениях, где один шрам прерывал другой. Каждую точку соприкосновения Аластор ощущал с остротой, граничившей с болью, — его кожа была сверхчувствительна, настроена слишком высоко, и каждое нервное окончание жаловалось. Ему хотелось сказать что-то жестокое, или остроумное, или уводящее в сторону, но он выбрал просто дышать – и дышал сквозь это. Он наклонился и поцеловал горло Винсента, прямо над цепочкой, потом ниже: ключицу, грудину. Он спускался по телу Винсента с медленной обдуманностью человека, картографирующего рельеф, и его губы отмечали каждую остановку: острую точку ключицы, тёплое плато грудной мышцы, пульс посередине грудины, нежную кожу под рёбрами. Дыхание Винсента набирало громкость с каждым новым ощущением. Он запустил пальцы в волосы Аластора, и Аластор обнаружил, что это ощущение его не тревожит. Он добрался до пупка и замер, зависнув прямо над ним, и снизу посмотрел на Винсента. Глаза у Винсента были широко распахнуты, и радужки мерцали от усилия удержать взгляд. Аластор улыбнулся — он не мог с собой ничего поделать — и провёл кончиком языка вдоль мышечного гребня, уходившего от живота к бедру. Винсент издал искренний, ошеломлённый звук, что Аластор рассмеялся. Он добрался до линии, где бедро встречается с тазом, и укусил — самую малость, — и всё тело Винсента под ним содрогнулось. Пальцы в его волосах сжались и напряглись, и Аластор чувствовал, как пульс Винсента колотится у его виска. Внезапно он осознал, что Винсент уже твёрд, и с него течёт, и он едва держит себя в руках. Аластор взял его в рот. Звук, который издал Винсент, был непроизвольным. Его пальцы сжались в волосах Аластора, бёдра дёрнулись, и Аластор прижал ладонь к его животу, пригвоздив к постели и удерживая неподвижно. Он не отрывал взгляда от лица Винсента и следил за сменой выражений: изумление, благодарность, голод, неверие. Он позволял ритму нарастать медленно, поддерживал ровное давление и варьировал его крохотными шажками, отслеживая каждую судорогу, каждое подёргивание и каждый звук, и хотел увидеть, как далеко Винсент зайдёт, прежде чем сломается. Он редко делал это прежде: акт нёс в себе оттенок подчинения, который Аластор находил безвкусным как идею, и он ненавидел мысль, что его можно низвести до сосуда для чужого удовольствия. Но здесь, с Винсентом, ощущение было иным. Действие это было своего рода властью – «смотри, что случается, когда держишь чью-то потребность в своих руках (или во рту) и даёшь её – или не даёшь», — и отклики Винсента не позволяли чувствовать себя умалённым. Винсент пытался что-то сказать, но слова рассыпались. — Ал. Ал, я сейчас… Аластор не остановился. Он позволил Винсенту достигнуть пика, удержал его там, а потом дал рассыпаться полностью: тело содрогнулось, каждая мышца окаменела, а затем затряслась в послевкусии. Аластор попробовал его на вкус, сглотнул и отпустил, откинувшись назад на пятки, с мокрыми губами и собственным дыханием, сбившимся сильнее, чем ему хотелось бы. Винсент лежал распластанным на матрасе, закинув руку на глаза. Он дышал тяжело, и грудь его опадала и вздымалась неровными волнами. Аластор изучал его, запоминая этот образ: длинные линии бедра и торса, раскинутые ладони, расслабленность губ, которые мгновение назад пытались сложиться в его имя. Зрелище это опустилось куда-то в грудную клетку с силой, которую он нашёл тревожащей. Он сел на край кровати, потянулся к цепочке на шее Винсента и легонько потянул. Винсент убрал руку с глаз и посмотрел на Аластора ослепительной улыбкой. — Ну, это было неожиданно. Хочешь, чтобы я… — он жестом показал на Аластора. — Не нужно. Не думаю, что смог бы сейчас это выдержать. Оно пройдёт само. — Ладно. — Винсент рассмеялся. — Иди сюда, пожалуйста. — Я здесь, — ответил Аластор, не двигаясь. — Я имею в виду – ляг. — Винсент повернулся на бок и раскрыл объятия. Аластор посмотрел на него: раскрытые руки, приглашение, улыбка. На секунду заколебался, а затем лёг. Винсент придвинулся, его грудь прижалась к спине Аластора, и тёплая, настойчивая рука легла поперёк пояса, притягивая его обратно. Он вжимал его в себя, пока они не угнездились вместе — грудь к спине, бёдра к бёдрам, — и уткнулся лицом в изгиб шеи Аластора. Всё тело Аластора замерло, и каждый нерв сработал разом – знакомый сигнал тревоги: «слишком близко, слишком много». Ему хотелось отдёрнуться, но руки Винсента были так нежны, так спокойны, а дыхание его таким неровным, что Аластор не мог убедить себя отодвинуться. Он дышал. Вдох, два, три, четыре. Выдох, два, три, четыре. Он сосредоточился на ощущении сердцебиения Винсента у своей спины, на его частоте, на его ритме. Тревога отступила – она всё ещё зудела под поверхностью, но громкость упала на одно деление, потом ещё на одно, и он обнаружил, что вес руки Винсента не был невыносимым. Ладонь Винсента переместилась к шраму на спине Аластора — самому длинному, тому, что тянулся от лопатки до основания позвоночника, — и его пальцы принялись обводить его в темноте. — Ты не обязан рассказывать мне, никогда, — пробормотал Винсент ему в шею, — но спасибо, что поделился этим со мной. Аластор не ответил. Слова колотились у него в голове, яркие и стыдные. Он чувствовал, как дыхание Винсента постепенно выравнивается, – казалось, одной близости было довольно, чтобы отправить его в сон. Аластор никогда не спал ни с кем так тесно, но он поймал себя на том, что соскальзывает в подобие транса, в состояние покоя, где бдительность была отложена. Он долго глядел в потолок, ощущая вес руки Винсента, переброшенной поперёк его тела, и спрашивал себя, когда в последний раз он чувствовал себя настолько обнажённым – и чувствовал ли вообще когда-нибудь. Он лежал в объятиях человека, который, по любым разумным подсчётам, не должен был здесь находиться, не должен был пережить и первого месяца знакомства с Аластором. Он думал о том, как испытывал Винсента, подталкивал его, смирял и ждал, когда его терпение иссякнет, но оно не иссякло – он просто принимал правила и ограничения и вёл себя так, будто они были частью игры, в которую он всегда хотел сыграть. Теперь, в темноте, чувствуя спящего Винсента рядом, Аластор перебирал все те способы, которыми Винсент опрокинул его ожидания. Он не мог и предположить, что Винсент захочет остаться, сбросить прежнюю жизнь и принять ограничения Аластора без единого вопроса. Винсент Уиттман был всем тем, чем Аластор его считал, — и ничем из этого одновременно. Он был безжалостен и настойчив, это Аластор знал, но недооценил форму, которую эти качества могли принять. Он был умён и манипулятивен, и всё же здесь, в темноте, он был настолько искренним, нежным и терпеливым. Винсент сворачивал в сторону каждый раз, когда Аластор ожидал, что он пойдёт прямо. Он гнулся, но ни разу не сломался и ни разу не пересёк тех линий, которые прочертил Аластор. Винсент видел демона под вежливым фасадом Аластора и не только не боялся его – он поклонялся ему за это. Аластор смотрел в потолок и чувствовал тепло дыхания Винсента у своего плеча. Он перебрал весь перечень того, что когда-либо хотел, и того, что боялся захотеть, и осознал, что даже слово «любопытство» больше не покрывает происходящее между ними.