Часть 10
19 мая 2026 г., 16:24
Он не сразу ушёл из зала после того, как дверь за ней закрылась.
Сначала Ривен просто стоял посреди этого тёмного, пропахшего пылью и потом пространства, глядя в пустоту перед собой, и не мог заставить себя сделать ни шага. Дверь закрылась с тихим, почти неслышным щелчком — но он всё равно услышал его, потому что в тишине, которая наступила после ухода Музы, даже самый лёгкий звук казался оглушительным. Щелчок был похож на удар хлыста — короткий, резкий, оставляющий после себя след, который не заживает сразу.
Он слышал, как её шаги удаляются по коридору — сначала отчётливо, потом всё тише, пока они не растворились в ночной тишине Алфеи окончательно, оставив после себя только ощущение пустоты, которое заполняло зал быстрее, чем он успевал с ним справляться. И когда последний звук затих, Ривен наконец позволил себе выдохнуть — медленно, тяжело, как будто до этого он вообще не дышал, а просто механически гонял воздух туда и обратно, не позволяя ему касаться тех мест, где оседала боль.
Он провёл рукой по лицу — широкой ладонью, грубо, почти жестоко, как будто пытался стереть не пот, который выступил на лбу после тренировки, а сам факт того, что только что произошло между ними. Его пальцы замерли на переносице, задержались там дольше, чем нужно, и он почувствовал, как подушечки давят на переносицу с такой силой, что перед глазами поплыли тёмные пятна — но это было лучше, чем видеть её лицо, которое всё ещё стояло перед ним, стоило только закрыть веки.
Она стояла перед ним в том самом зале, под тусклым светом единственной лампы, и её глаза были фиолетовыми — не её обычными, каштановыми, почти чёрными в полумраке, а теми, другими, которые вспыхивали только тогда, когда её магия просыпалась и начинала жить своей, не подконтрольной ей жизнью. Он заметил это сразу, ещё до того, как она успела отстраниться, — фиолетовый отблеск в её глазах, который появился в тот самый момент, когда их губы встретились, и не исчез даже после того, как они оторвались друг от друга. И это было страшнее, чем любой поцелуй, потому что означало, что её сила откликнулась на него, на его прикосновения, на его близость — откликнулась сама, без её ведома, без её разрешения, просто потому что её тело и её магия уже сделали тот выбор, который она сама ещё боялась признать.
Слабость, — подумал он, и это слово ударило больнее, чем любой удар, который он когда-либо получал на тренировках. — Слабость. Слабость. Слабость.
Слово билось в висках в такт пульсу, который всё никак не хотел успокаиваться, и он не мог заставить его замолчать, потому что знал — это была правда. Он проявил слабость, позволил ей приблизиться, когда должен был оттолкнуть. Позволил себе почувствовать то, что убивал в себе годами, — и это чувство оказалось живучее, чем он думал. Оно не умерло, а просто пряталось, ждало своего часа, и этот час настал.
Он сжал кулак — правый, тот, который ещё не болел после тренировки, — и с размаху ударил по груше, которая всё ещё покачивалась после его предыдущих ударов, словно издеваясь над ним своей бессмысленной, механической жизнью. Удар вышел сильнее, чем нужно, — без той выверенной точности, которую он тренировал годами, без того контроля, который был его главным оружием и главной защитой. Груша отскочила к стене, ударилась о неё с глухим, тяжёлым звуком, который разнёсся по залу, и вернулась обратно, и он ударил снова — левой, потом снова правой, потом опять левой, не считая, не следя за ритмом, просто вкладывая в каждый удар всю ту злость, которую не на кого было выплеснуть, кроме как на этот бессловесный кусок кожи, набитый песком.
Парень не помнил, сколько времени прошло — может, пять минут, может, полчаса. Он просто бил и бил, пока дыхание не стало совсем рваным и хриплым, пока его собственные стоны — короткие, злые, вырывающиеся наружу помимо его воли — не заполнили тишину зала, пока мышцы не начали гореть от перенапряжения, а костяшки пальцев, даже сквозь толстую кожу перчаток, не начали ныть глухой, тупой болью, которая была единственной болью, которую он позволял себе чувствовать. Потому что физическая боль была понятной. Контролируемой. Её можно было вытерпеть, её можно было заглушить, её можно было использовать.
А ту, другую — которая разлилась где-то в груди, под рёбрами, и не проходила, сколько бы он ни бил, — ту он не знал, как лечить.
Ривен остановился только тогда, когда груша перестала раскачиваться и замерла неподвижно, как будто устав от его ярости. Он стоял, тяжело дыша, прислонившись лбом к её прохладной кожаной поверхности, и чувствовал, как пот стекает по лицу, по шее, по спине, как капли срываются с подбородка и падают на пол с едва слышными ударами — один, другой, третий, как секундомер, который отсчитывает время, которое он потерял. Время, которое он мог бы провести в своей комнате, в темноте, наедине с собой, но предпочёл остаться здесь, где воздух ещё хранил её запах — тот самый, цветочный, лёгкий, совсем не подходящий к этому месту, пропахшему потом и железом. Запах, который въелся в его память ещё на балконе, в ту ночь, когда она впервые не отвела взгляд, и теперь преследовал его везде, стоило только остаться одному.
— Слабость, — прошептал он в тишину, и голос прозвучал глухо, без выражения, но само слово отозвалось в груди тяжёлым, давящим эхом. — Идиот.
Ривен ругал себя не за то, что поцеловал её. И не за то, что позволил себе приблизиться, когда знал, что это ничем хорошим не закончится. Он ругал себя за то, что в какой-то момент — на долю секунды, на один вдох, на одно биение сердца — он перестал контролировать ситуацию. Он позволил себе забыться. Позволил себе почувствовать то, что не должен был чувствовать. Позволил ей увидеть то, что не должен был показывать никому.
А что именно она увидела? Он сам не знал. Может быть, пустоту, которую он так тщательно выстраивал внутри себя годами, выдалбливая из своего характера всё, что могло сделать его слабым, уязвимым, живым. Может быть, усталость — ту самую, которая накапливается не после тренировок, а после бессонных ночей, когда лежишь в темноте и смотришь в потолок, и не можешь заснуть, потому что стоит закрыть глаза — и перед ними возникает её лицо. Может быть, что-то ещё — то, чего он сам в себе не замечал, но что она каким-то образом разглядела.
Он выпрямился, отступил на шаг от груши и посмотрел на свои руки. Перчатки были влажными от пота, костяшки пальцев ныли, но он не снял их — наоборот, сжал кулаки снова, снова, снова, как будто пытался вернуть себе контроль через это простое, механическое движение. Сжал — разжал. Сжал — разжал. Пальцы слушались не сразу, они дрожали мелкой, противной дрожью, которая была не от усталости — от того, что тело ещё не остыло после того жара, который вспыхнул между ними в тот момент, когда её губы коснулись его губ.
Ривен всё ещё чувствовал их. Вкус. Тепло. То, как она дрожала — мелко, почти незаметно, но достаточно, чтобы он это зафиксировал каждой клеткой своего тела. И это было хуже всего, потому что означало, что она не просто поцеловала его — она вложила в этот поцелуй что-то настоящее, что-то живое, что-то, что нельзя было подделать. А он не знал, что с этим делать.
Когда он наконец вышел из зала, коридор встретил его тишиной — не той, которая была внутри, в зале, где ещё оставался след её присутствия, а другой, более глубокой, более пустой, более безличной. Тусклый свет дежурных ламп падал на каменный пол ровными, холодными прямоугольниками, и его собственные шаги — тяжёлые, неуклюжие после долгого стояния на месте — казались слишком громкими для этого времени ночи, когда даже стены, казалось, спали.
Он не пошёл в свою комнату. Знал, что там будет не легче — Дейн, наверное, уже спал, и комната будет погружена в темноту, которая обычно помогала ему думать, но сегодня стала бы ловушкой, зеркалом, отражающим то, что он не хотел видеть. В темноте её лицо становилось ярче, фиолетовые глаза светились в памяти как два маленьких фонаря, и он не мог отогнать это видение, сколько бы ни пытался.
Вместо этого парень пошёл в общую зону — туда, где всегда кто-то был, где даже ночью горел хотя бы один торшер, где можно было не оставаться наедине с собой и своими мыслями. Это была слабость — искать убежища в обществе других, когда всё, чему он учил себя годами, говорило, что он должен быть самодостаточным, — но он уже устал быть сильным сегодня. Он уже проявил достаточно слабости за один вечер. Ещё немного — не имело значения.
Общая зона встретила его полумраком и запахом старой мебели — того самого дивана, на котором он сидел сотни раз, разглядывая трещины на потолке и думая о чём угодно, только не о том, что происходило у него внутри. Сегодня трещины никуда не делись — они всё так же пересекали побеленный потолок замысловатыми узорами, напоминая карту местности, которую он знал наизусть. Свет от единственного торшера, стоявшего у дальнего дивана, был тусклым, жёлтым, почти больным — таким, который раздражал глаза, но лучше было сидеть при нём, чем в полной темноте, где мысли начинали бродить слишком свободно.
Он сел на диван — тот самый, дальний, у стены, — откинулся на спинку и уставился в потолок. Трещина, которую он знал наизусть, никуда не делась. Всё было на своих местах. Кроме него самого.
Специалист не знал, сколько времени просидел так — может, минуту, может, десять. Он потерял счёт времени, потому что время перестало иметь значение, когда внутри ничего не менялось, когда мысли ходили по одному и тому же кругу, возвращаясь к одному и тому же лицу, одним и тем же фиолетовым глазам, одному и тому же вкусу на губах, который не исчезал, сколько бы он ни пытался его стереть.
— Ты выглядишь как человек, который только что проиграл себе, — раздался голос сбоку, из темноты, и он не вздрогнул, потому что узнал его раньше, чем слова достигли его сознания.
Беатрикс.
Ривен узнал бы её голос из тысячи — мягкий, но с той холодной ноткой, которая появлялась, когда она говорила не с кем-то, а с ним. Он не повернул головы, продолжая смотреть в потолок, и почувствовал, как она вышла из тени — не спеша, с той плавной, кошачьей грацией, которая была её второй натурой. Она была босиком, в длинной чёрной рубашке, расстёгнутой на две верхние пуговицы, и её рыжие волосы, распущенные, падали на плечи мягкими волнами, отбрасывая в свете торшера тёплые, золотистые блики.
Она выглядела так, будто только что встала с постели, — но он знал, что она не спит. Она никогда не спала, когда чувствовала, что происходит что-то важное. У неё был нюх на такие вещи — как у хищника, который чует кровь за километр. И сейчас она чуяла его слабость, как свежую рану, и пришла не из сочувствия, а из того самого чувства, которое он в ней ненавидел больше всего — из собственничества.
— А ты выглядишь так, будто поджидала меня, — ответил он ровно, не меняя позы.
Беатрикс усмехнулась — коротко, без тепла, но в этой усмешке не было обиды, только усталое понимание того, как устроены их разговоры. Она не села рядом сразу — сначала остановилась напротив него, глядя сверху вниз, и в этом взгляде, тяжёлом и внимательном, было что-то от осмотра, от оценки, от попытки понять, насколько глубоко зашло то, что произошло в зале.
— Не поджидала, — сказала она наконец, опускаясь на противоположный конец дивана и поджимая под себя ноги. — Не спалось.
— Мне тоже.
— Знаю, — она чуть наклонила голову, и прядь волос упала на лицо, но она не убрала её, оставив как есть — маленькая деталь, которая делала её менее идеальной, более живой, более настоящей. — Ты всегда тренируешься, когда не можешь спать. Только обычно ты не оставляешь грушу в покое, пока не выбьешь из неё всю душу. А сегодня ты… — она сделала паузу, и в этой паузе повисло что-то тяжёлое, почти осязаемое, — отвлёкся.
Ривен не ответил. Продолжал смотреть в потолок, чувствуя её взгляд на своём лице — тяжёлый, изучающий, почти болезненно внимательный. Она не торопилась, не давила, не задавала вопросов — она просто ждала, зная, что если есть что рассказывать, он расскажет сам. Или не расскажет. Но она всё равно узнает — у неё были свои способы.
— Она была там, — сказала Беатрикс после долгой паузы. Не вопрос — утверждение.
Парень молчал. Не потому что не хотел отвечать — а потому что не видел смысла. Она и так знала. Она всегда знала. Каким-то шестым чувством, которое работало только на него, она угадывала, когда он был с кем-то ещё, когда его мысли были заняты не ею, когда он отдалялся от неё на расстояние, которое она не могла контролировать.
— И что случилось? — спросила она, и в её голосе появилась та интонация, которую он ненавидел — спокойное, выверенное любопытство, за которым скрывалось желание обладать информацией, управлять ею, использовать её как рычаг, как козырь в их бесконечной, утомительной игре.
— Ничего, — ответил он коротко, и сам услышал, как неубедительно это прозвучало.
— Врёшь, — она откинулась на спинку дивана, скрестила руки на груди и посмотрела на него с высоты своего спокойствия. — Ты плохо врёшь, Ривен. Всегда плохо врал. У тебя лицо становится слишком ровным, когда ты врёшь. Как маска, которая не двигается. А у нормальных людей маски двигаются, знаешь ли. Они хотя бы пытаются выглядеть живыми.
Ривен повернул голову и посмотрел на неё — медленно, устало, как человек, который уже не раз проходил через этот разговор и знает, чем он закончится, но не может его избежать, потому что Беатрикс не отпускает, никогда не отпускает, пока не получит то, за чем пришла.
В свете торшера её лицо выглядело резче, чем днём, — острые скулы, которые отбрасывали глубокие тени, губы, сжатые в тонкую линию, глаза — светло-зелёные, почти прозрачные, с тёмными ободками вокруг зрачков, которые делали её взгляд пронзительным, почти болезненным.
Она была красивой. Она всегда была красивой. Но эта красота была холодной, как лёд, и такой же опасной — и он знал это лучше, чем кто-либо.
— А ты всегда лезешь не в своё дело? — спросил он ровно, хотя внутри раздражение уже начинало закипать, разливаясь где-то под рёбрами горячей, неприятной волной.
— Твоё дело — моё дело, — ответила она так же спокойно, и в этой спокойной уверенности было что-то, что заставляло его стискивать зубы сильнее. — Или ты забыл?
Она говорила о том, что было между ними. О ночах, которые они проводили вместе, когда он возвращался к ней — не потому что хотел её, а потому что хотел забыться. О том, что она позволяла ему это — не потому что любила, а потому что хотела иметь над ним контроль. О том, что он был для неё трофеем, вещью, которую она могла держать при себе и показывать другим, когда это было выгодно.
— Ничего я не забыл, — сказал он устало, и в его голосе прозвучала такая глубокая, почти физическая усталость, что он сам удивился. — Но это не даёт тебе права лезть мне в голову.
Беатрикс усмехнулась — на этот раз громче, явственнее, и в этой усмешке было что-то горькое, почти обречённое.
— А она может лезть? — спросила она, и голос её стал тише, острее, как лезвие ножа, которое входит между рёбер, не оставляя видимой раны, но причиняя боль, которая не проходит. — Та, с фиолетовыми глазами? Она может?
Ривен почувствовал, как что-то внутри него дёрнулось — не боль, не злость, а глухое, тупое раздражение на то, что она снова попала в точку, снова задела то, что было скрыто глубже всего. Она всегда попадала. Она знала его лучше, чем кто-либо, и использовала это знание безжалостно, когда хотела сделать больно.
— Не твоё дело, — повторил он, но голос уже не был таким ровным, и они оба это услышали.
— Моё, — отрезала она, подавшись вперёд, и теперь её лицо было ближе — так близко, что он мог видеть расширенные зрачки, тонкую сетку морщин вокруг глаз, крошечную родинку на левой скуле. — Потому что ты мой, Ривен. Или ты думал, что ночи, которые мы провели вместе, ничего не значат? Что я позволю тебе просто взять и уйти к кому-то другому, как будто между нами ничего не было?
В её голосе не было любви. Не было даже страсти. Только собственничество — глухое, животное, не знающее пощады. Она говорила о нём, как о вещи, которую купила и которую не собиралась отдавать.
— Они ничего не значат, — сказал он тихо, и это была правда — та самая, которую она отказывалась слышать.
Девушка отпрянула, как от пощёчины. На секунду — всего на одно короткое, почти неуловимое мгновение — в её глазах мелькнуло что-то живое: боль, уязвимость, страх, то, что она обычно прятала глубоко, под слоями холодной, расчётливой уверенности. Но сразу же этот огонёк исчез, спрятался за привычной маской, и она снова стала той Беатрикс, которую все знали — красивой, опасной, недосягаемой.
— Ты же знаешь, что она тебя сломает, — сказала она уже спокойнее, но голос всё равно дрогнул — едва заметно, на одной ноте, но он услышал, потому что умел слушать. — Она полезет туда, куда никто не должен лезть. Увидит то, что ты прячешь. А потом уйдёт, когда поймёт, что там внутри — пустота.
— У меня ничего нет, — ответил он глухо, и эти слова прозвучали как признание, которое он не хотел делать, но не мог сдержать. — Там пусто. Я сам сделал эту пустоту. Она никому не нужна.
Беатрикс посмотрела на него долго, внимательно, как будто пыталась прочитать что-то между строк, что-то, что он не говорил, но что всё равно было написано на его лице. Потом она медленно покачала головой, и в этом движении было столько усталости, что ему стало почти не по себе.
— Ты врёшь себе, — сказала она тихо, почти шёпотом. — Там не пусто. Там темно. Это разные вещи, Ривен. И она видит эту темноту — и не боится. А ты боишься.
Она встала с дивана — медленно, плавно, как кошка, которая не торопится покидать добычу, но уже знает, что охота сегодня не удалась. Её рубашка задралась на бедре, открывая длинную полоску бледной кожи, но она не поправила её — жест был бы слишком осознанным, слишком контролируемым, а сейчас она позволяла себе быть просто женщиной, которая устала притворяться.
— Я не отпущу тебя, Ривен, — сказала она, глядя не на него, а куда-то в сторону, в темноту за его спиной, и в её голосе не было угрозы — только тихая, почти обречённая констатация, от которой у него сжалось сердце. — Можешь бегать к ней сколько хочешь. Можешь целовать её, смотреть в её фиолетовые глаза, делать вид, что ты другой. Но в конце ты всегда возвращаешься. Потому что только я знаю, какой ты на самом деле. И ты это знаешь.
Она повернулась и пошла к выходу, и её шаги были бесшумными на каменном полу — она умела ходить тихо, когда хотела, но сейчас она не хотела, она просто не обращала внимания на звуки, которые издавало её тело. У двери она остановилась на секунду, не оборачиваясь, и в этой короткой, почти неуловимой задержке было столько непроговорённого, что он почувствовал себя так, будто прочитал целую книгу, написанную между строк.
— Будь осторожнее с ней, — добавила она уже из коридора, и голос её прозвучал глухо, отражённый каменными стенами. — Она не такая, как мы. Она чувствует всё. Даже то, что ты пытаешься спрятать. И это разобьёт её быстрее, чем любой твой удар.
Дверь закрылась с тихим, но окончательным щелчком — таким же, как тот, что оставил её в зале. И снова тишина, и снова пустота, и снова он один.
Ривен остался сидеть на диване, провожая взглядом дверь, за которой скрылась Беатрикс, и чувствуя, как внутри него медленно, тяжело оседает то, что она сказала. Слова бились где-то под рёбрами — глухо, навязчиво, как музыка, которую не можешь выключить, — но он не позволял им проникать глубже, не позволял им касаться тех мест, где они могли бы пустить корни. Он просто сидел, глядя на закрытую дверь, и ждал, пока эти слова растворятся в тишине, перестанут иметь значение, исчезнут, как исчезает всё, чему он не давал власти над собой.
Он не верил Беатрикс. Не потому что она лгала — она никогда не лгала ему, это было бы слишком просто, слишком по-человечески. Она говорила правду, но ту правду, которую он не обязан был принимать. Её слова были её правдой, его мир строился на других правилах. В его мире не было места для пустоты и темноты, для страха и сомнений. В его мире была только сила, контроль и отсутствие всего, что могло сделать его уязвимым.
«Ты врёшь себе.»
Парень усмехнулся — коротко, беззвучно, одними уголками губ. Пусть врёт. Ему было всё равно. Ему было всё равно на то, что она думает, на то, что она видит, на то, что она пытается ему навязать. Она не знала его. Никто не знал. И никогда не узнает.
Ривен провёл рукой по лицу — медленно, устало, но в этой усталости не было слабости, только привычка, только механическое движение, которое помогало ему собраться, когда внутри начинало разваливаться то, что он считал незыблемым. Пальцы скользнули по щекам, по переносице, по сжатым губам, и он почувнул холод своей кожи — в общей зоне было прохладно, но он не замечал этого, потому что внутри него всё ещё горело то тепло, которое вспыхнуло от её прикосновения. Тепло, которое он ненавидел. Которое он должен был погасить.
Специалист встал с дивана — резко, одним движением, не позволяя телу задержаться в удобной позе ни на секунду дольше, чем требовалось. Спина затекла от долгого сидения, шея плохо поворачивалась, но он игнорировал эти сигналы, как игнорировал всё, что мешало ему быть собранным. Он прошёлся по общей зоне — туда-обратно, туда-обратно, пять шагов в одну сторону, пять в другую, — и каждый его шаг был тяжёлым, уверенным, выбивающим тот самый ритм, который помогал ему думать.
Ривен не думал о ней. Точнее не позволял себе думать о ней. Он думал о тренировке, которая будет завтра утром, о том, какие упражнения он включит в разминку, о том, как будет бить грушу до тех пор, пока руки не перестанут слушаться. Думал о Дейне, о том, что тот, наверное, уже спит, и о том, что завтра придётся выслушивать его расспросы — почему ты не пришёл в комнату, почему ты спал на диване, что случилось? Думал о Беатрикс, о том, что она будет делать сегодня ночью — наверное, снова не уснёт, будет сидеть в своей комнате и смотреть в окно, придумывая новые способы вернуть его в ту клетку, которую она для него выстроила.
Ривен думал о чём угодно, только не о ней. Только не о фиолетовых глазах, которые смотрели на него так, как будто пытались прочитать что-то, чего там не было. Только не о её губах, которые ещё горели на его, стоило только закрыть глаза. Только не о том, как она дрожала — мелко, почти незаметно, но достаточно, чтобы он это запомнил, запёк в памяти, как клеймо.
Слабость. Всё это — слабость. И он не позволял слабости управлять собой.
Парень остановился у окна, упёрся ладонями в холодный подоконник и посмотрел в темноту. За стеклом была ночь — тёмная, безлунная, с редкими звёздами, которые едва пробивались сквозь тонкий слой облаков. Двор был пуст, только ветер шуршал листьями, и где-то далеко, на тренировочной площадке, горел дежурный свет — тусклый, жёлтый, больной.
Ривен сжал пальцы на подоконнике так, что костяшки побелели, и заставил себя успокоиться. Не потому что он был взволнован — он никогда не позволял себе быть взволнованным. А потому что внутри, где-то глубоко, под слоями контроля и привычной пустоты, начинало зарождаться что-то, что он не мог контролировать. Что-то, что имело её лицо, её глаза, её голос. Что-то, что он должен был убить, пока оно не выросло.
Специалист нашёл это в себе — ту часть, которая всегда помогала ему выживать. Ту часть, которая говорила ему, что чувства — это роскошь, которую он не может себе позволить. Ту часть, которая превращала любое прикосновение в оружие, любую близость — в угрозу, любое чувство — в слабость, которую нужно отрезать, как гнилую плоть.
«Это ничего не значит», — сказал он себе. Голос в голове был ровным, спокойным, не терпящим возражений. «Ты не слабый. Это был просто поцелуй. Она — просто девушка. Таких много. Она ничем не отличается от других».
Он почти поверил в это. Почти.
Потому что другие не смотрели на него так, как она. Другие не пытались залезть ему в душу, не пытались прочитать то, что он прятал. Другие брали то, что он давал, и не требовали большего. А она — она требовала. Не словами, не жестами — просто своим присутствием. Просто тем, как стояла перед ним, не отступая, не боясь. Просто тем, как её сила откликалась на него — фиолетовые глаза, которые вспыхнули в тот момент, когда их губы встретились, и не погасли даже после того, как он отстранился.
Ривен ударил кулаком по подоконнику — не сильно, но достаточно, чтобы почувствовать боль, которая отрезвила его, вернула в реальность, где не было места чувствам. Боль была хорошей. Боль была понятной. Боль была контролируемой.
— Это ничего не значит, — повторил он уже вслух, и голос прозвучал твёрдо, без тени сомнения. — Ничего.
Ривен отошёл от окна и снова сел на диван, но теперь уже не откидываясь на спинку, а держа спину прямо, как на тренировке. Он сложил руки на груди, закрыл глаза и заставил себя дышать ровно — вдох, выдох, вдох, выдох, считая про себя, чтобы не дать мыслям разбегаться. Он не думал о ней, только лишь о завтрашнем дне, о тренировке, о груше, которую будет бить до тех пор, пока руки не начнут кровоточить. Думал о том, что завтра она, наверное, снова будет избегать его — свернёт за угол, сядет в другом конце зала, сделает вид, что ничего не произошло. И это было хорошо. Это было правильно. Так и должно быть.
Он не будет искать её. Не будет смотреть в её сторону. Не будет ловить её взгляд. Он будет делать вид, что ничего не случилось, потому что ничего и не случилось. Поцелуй — это просто поцелуй. Тело — просто тело. Она — просто девушка, которая оказалась в нужном месте в нужное время. Не больше.
Парень почти заснул — или не заснул, а провалился в то состояние между сном и явью, когда мысли теряют форму и распадаются на отдельные, бессвязные образы. Ему приснилась она — или не приснилась, а просто возникла перед глазами, как возникала каждый раз, когда он закрывал веки. Её лицо, её глаза, её губы, которые шептали что-то, чего он не мог разобрать. Он хотел оттолкнуть её — но во сне его руки не слушались, они висели вдоль тела, тяжёлые, как свинец, и он не мог пошевелить ими. Он стоял и смотрел, как она приближается, и чувствовал, как внутри него что-то рушится — медленно, неотвратимо, как стена, которую подтачивала вода годами.
Ривен проснулся резко, с открытыми глазами, и несколько секунд просто сидел, глядя в потолок, пока дыхание не выровнялось, а сердце не перестало биться где-то в горле. Общая зона была всё так же пуста, торшер всё так же горел тусклым жёлтым светом, трещина на потолке никуда не делась. Всё было на своих местах. Кроме него самого.
Ривен поднялся и пошёл в свою комнату, не оглядываясь.
Коридор был пуст, только его шаги — тяжёлые, глухие — отдавались от каменных стен, и этот звук казался ему слишком громким для такого раннего часа, когда даже стены, казалось, спали. Он не знал, сколько времени — может, часа три, может, четыре, может, всего полтора. Он не смотрел на часы, потому что не хотел знать, как мало он спал и как много ещё впереди часов, которые нужно будет чем-то заполнить, чтобы не думать.
Дверь в его комнату была приоткрыта — Дейн всегда оставлял её чуть приоткрытой, когда Ривен был ещё не вернулся, чтобы тот не возился с замком в темноте. Эта маленькая, почти незаметная забота раздражала его обычно, потому что напоминала о том, что кто-то о нём беспокоится, а он не хотел, чтобы кто-то о нём беспокоился. Но сегодня он даже не обратил на это внимания — просто толкнул дверь, вошёл и закрыл её за собой, не зажигая света.
В комнате было темно — только слабый утренний свет, который только начинал пробиваться сквозь шторы, рисуя на полу светлые, неровные полосы. Дейн, кажется, спал — его дыхание было ровным, глубоким, с лёгким присвистом, который появлялся, когда он уставал на тренировке. Ривен прошёл к своей кровати, стараясь ступать бесшумно, но половица под ногой всё равно скрипнула — противно, тонко, как мышь, которую наступили на хвост.
— Ты где был? — голос Дейна прозвучал сонно, но без той тяжёлой, вязкой сонливости, которая бывает, когда человека только что разбудили. Скорее это был голос человека, который не спал и ждал.
— В общей зоне, — ответил Ривен коротко, не вдаваясь в подробности.
— Всю ночь?
— Не всю.
Дейн приподнялся на локтях, и кровать под ним скрипнула — жалобно, протяжно. Он посмотрел на Ривена в темноте, и даже без света было понятно, что взгляд у него внимательный, изучающий, как у человека, который привык замечать то, что другие пытаются спрятать.
— Ладно, — сказал Дейн после паузы, и в его голосе не было вопросов — только усталое принятие того, что ответов всё равно не будет. — Завтра вечером у костра собираемся. Почти все будут. Кто-то из ребят обещал принести выпивку. Ты придёшь?
— Не знаю.
— Придёшь, — Дейн откинулся на подушку и уставился в потолок. — Ты слишком много тренируешься в последнее время. И слишком мало пьёшь. Это неправильно.
Ривен усмехнулся — коротко, беззвучно, одними уголками губ.
— С каких пор пить — правильно?
— С тех пор, как мы стали достаточно взрослыми, чтобы не искать оправданий, — Дейн зевнул, широко, по-звериному. — Ладно, спи. У нас есть еще пару часов.
Парень отвернулся к стене, и через несколько секунд его дыхание снова стало ровным.
Ривен постоял ещё немного, глядя в темноту, потом сел на кровать, прислонился спиной к холодной стене и закрыл глаза. Он не думал о ней. Он думал о завтрашнем костре, о том, что кто-то принесёт выпивку, и что Дейн, наверное, опять будет спорить с кем-то о том, кто лучше в рукопашном бою. Он думал о чём угодно, только не о ней.
Он не заметил, как провалился в сон — тяжёлый, беспокойный, полный размытых лиц и фиолетовых глаз, которые смотрели на него сквозь огонь и дым.
Ривен проснулся от того, что Дейн тряс его за плечо.
— Вставай, соня, — голос Дейна был бодрым, почти весёлым, как будто он выспался за десятерых. — Проспим завтрак — наши ребята сожрут всё, а ты знаешь, какие у них потом настроения, когда они голодные.
Ривен моргнул, садясь на кровати. Голова была тяжёлой, как будто он не спал, а провёл ночь на тренировке. Он провёл рукой по лицу, стирая остатки сна, и посмотрел на Дейна.
— Сколько времени?
— Девять. Ты два часа назад пришёл.
Ривен ничего не ответил. Он просто встал, надел первое, что попалось под руку. Быстро умыл лицо холодной водой и вышел за Дейном в коридор.
В столовой было шумно. Голоса, смех, звон посуды, запах кофе и свежего хлеба — всё это смешивалось в один плотный, почти осязаемый фон. Ривен взял поднос, налил кофе, взял бутерброд и сел за стол в углу.
Он не смотрел на дверь. Он не ждал её. Он просто сидел, пил кофе, слушал Дейна и делал вид, что всё нормально.
Потому что всё было нормально. Потому что он Ривен, и ему никто не нужен.
Он почти верил в это.
Почти.