***
Плацкарт встретил их привычной духотой, запахом дешёвой лапши, разогретой в титане, и гулом десятков голосов. Пахло ещё и чем-то сладким — кажется, чей-то бабушкин пирог с вареньем совершал путешествие в соседнем отсеке. Где-то плакал ребёнок, где-то смеялась компания студентов, едущих на выходные в Питер, где-то монотонно бубнил телевизор, подвешенный под потолком. Костя, уже устроившийся на своей полке, лениво махнул им рукой. Он успел переодеться в тренировочные штаны и теперь выглядел как обычный мужик, едущий по делам, а не как звукорежиссёр двух андеграундных групп. Рядом с ним, на соседней полке, стоял его заветный кофр с пультом — он пристегнул его ремнём к поручню, чтобы не украли. Илья и Паша играли в карты на нижней полке, используя чей-то кофр как стол. Илья — барабанщик «Мёртвой точки», коренастый парень с коротким ёжиком светлых волос, чёрными ногтями и вечно удивлённым выражением лица, — азартно размахивал картами, периодически роняя их на пол. Паша, в своей обычной молчаливой манере, просто выкладывал карты одну за другой, не комментируя. На полу между ними уже стояла открытая бутылка пива — видимо, проводница всё-таки заметила, но решила не связываться. Серёга и Лёха устроились в соседнем отсеке и теперь что-то обсуждали вполголоса, разложив на коленях карту Питера — Лёха, как ответственный за логистику, планировал маршруты между гостиницей и клубом. Саша сидел на своей полке с закрытыми глазами и ритмично постукивал пальцами по краю — видимо, репетировал партию мысленно. Он снял худи, оставшись в простой серой футболке, и теперь было видно, какие у него худые, но жилистые руки — руки барабанщика, привыкшие к многочасовым нагрузкам. Места распределились странно — почти как в дурацкой романтической комедии. Адель и Вика оказались в одном отсеке: Адель на верхней полке справа, Вика на верхней полке слева. Через проход. Напротив друг друга. — Вы издеваетесь? — тихо спросила Вика, глядя на билет так, будто тот был ядовитой змеёй. — Это судьба, — хмыкнула Адель, закидывая рюкзак наверх. — Или Виктор Сергеич так пошутил. Я склоняюсь ко второму варианту. Он, наверное, думает, что в присутствии других пассажиров мы постесняемся драться. Или что Саша нас растащит, если что. — А он растащит? — Саша? — Адель бросила взгляд на барабанщика, который всё так же сидел с закрытыми глазами, отбивая ритм. — Саша даже не заметит. Он в трансе. Это его режим «я-не-здесь-я-в-музыке». Однажды во время репетиции загорелся усилитель, а он продолжал играть. Лёха тушил огонь, Паша матерился, а Саша сидел и улыбался. Потом сказал: «Я думал, это новая светомузыка». Вика фыркнула — кажется, это был первый раз за весь вечер, когда она издала звук, похожий на смех. Адель заметила это и улыбнулась, но ничего не сказала. — А мы постесняемся? — спросила она через паузу, уже забираясь на свою полку. — Я — да. У меня пластырь только зажил, — Адель коснулась губы кончиком пальца, потом машинально задея пирсинг. — Второй раз за неделю я не вывезу. Придётся вести себя прилично. Так что, Николаева, сегодня ты в безопасности. — Я и в прошлый раз была в безопасности, — буркнула Вика, но в её голосе не было злости. Скорее усталость. Поезд тронулся ровно по расписанию. За окном поплыли сначала платформы вокзала — скудно освещённые, с редкими фигурами провожающих, — потом промзоны с их мрачными силуэтами труб и ангаров, потом бесконечные спальные районы Москвы, которые постепенно сменялись пригородами, а потом — тёмными полями и перелесками. Свет вагонных ламп отражался в окне, делая стекло похожим на мутное зеркало. Первые полчаса прошли в суете: все раскладывали вещи, переодевались в дорожную одежду, делили розетки для зарядки телефонов. Адель успела поссориться с Ильёй из-за последней свободной розетки и выиграла спор, просто сунув свою зарядку первой. Илья обиженно ушёл в соседний отсек, бормоча что-то про «нечестную конкуренцию», а Паша, оставшись без оппонента по картам, просто лёг спать. Адель сидела на своей полке, свесив ноги в тяжёлых ботинках, и листала что-то в телефоне. Она успела переодеться в дорожную одежду: мешковатые спортивные штаны с тремя полосками, свободную футболку с выцветшим принтом группы «Кино» и тёплую кофту, которую она стащила у Лёхи ещё в прошлом туре. Кудри спадали на лицо. Без макияжа, без эпатажного образа, в этой домашней, почти уютной одежде, она выглядела беззащитно, без привычной брони. Вика сидела напротив и делала вид, что читает книгу — потрёпанный томик Агаты Кристи, «Убийство в Восточном экспрессе». Она перечитывала его, наверное, в пятый раз, и книга была зачитана до дыр: корешок рассыпался, страницы пожелтели и кое-где отходили от клея. В долгие поездки она всегда брала детективы Агаты Кристи — эта привычка появилась ещё в музыкальном училище, когда она уезжала на гастроли с первой группой и зашивалась в угол плацкарта с книгой, чтобы никто не лез с разговорами. Кристи подходила идеально: старомодная, логичная, предсказуемая в своей непредсказуемости. В мире, где всё шло кувырком, где мать звонила и душила заботой, где собственные чувства напоминали минное поле, — в этом мире было что-то успокаивающее в том, как Эркюль Пуаро раскладывал по полочкам чужие преступления. Зло всегда было наказано. Логика всегда торжествовала. Порядок всегда восстанавливался. В реальной жизни всё было иначе. В реальной жизни зло часто оставалось безнаказанным, логика давала сбой, а порядок превращался в хаос от одного взгляда карих глаз. Она не прочла ни строчки. Мысли были заняты совсем другим. — Николаева, — тихо позвала Адель, свешиваясь с полки. Вика не ответила, сделав вид, что увлечена чтением. Перевернула страницу, хотя не помнила, что было на предыдущей. — Ты уже в пятый раз перечитываешь одну и ту же страницу. Пуаро ещё не нашёл убийцу? — Он всегда находит, — ответила Вика, не поднимая глаз. — В этом смысл. — Спойлер! — возмутилась Адель шёпотом. — А если бы я не читала? — Ты не читаешь книг. Ты читаешь только сообщения в телефоне и надписи на стаканчиках с кофе. — Ого, Николаева, ты знаешь мои читательские привычки? — Адель спрыгнула с полки, легко приземлившись на ноги. — Это почти как признание в любви. В твоей интерпретации, конечно. «Я знаю, что ты не читаешь» — это, наверное, высшая степень близости по шкале Николаевой. Где-то между «отойди» и «заткнись». — Я просто заметила, — сухо сказала Вика, захлопывая книгу. Палец остался между страниц — закладкой она не пользовалась, всегда запоминала номер. — Ты вообще редко читаешь. У тебя вечно то кофе, то телефон, то ты кого-то достаёшь. — Достаю? — Адель картинно прижала руку к груди, но колечко в губе предательски качнулось — она снова задела его языком. — Я не достаю. Я провожу воспитательную работу. Это другое. Вот ты, например, слишком серьёзная. Тебе нужно, чтобы кто-то тебя доставал. Иначе ты превратишься в каменное изваяние. Николаева — памятник самой себе. Стоит в углу, молчит, читает Агату Кристи. — Агата Кристи — это классика. — Я не спорю. Просто... — Адель замялась, и это было так не похоже на неё, что Вика невольно напряглась. — Можно я рядом посижу? — Здесь нет места. Полки узкие. — Места нет, а ты есть. Парадокс. — Адель уже садилась на край полки, осторожно, как будто боялась спугнуть. — Подвинься, что ли. Я не кусаюсь. У меня губа болит. Вика подвинулась. Молча. Просто чуть сдвинулась к стенке, освобождая несколько сантиметров. Адель восприняла это как приглашение и устроилась рядом, подобрав под себя ноги. Вика чувствовала тепло её тела даже сквозь толстую кофту. — Я хотела спросить, — начала Адель, глядя в окно на пролетающие мимо огни, — что ты думаешь о вчерашнем интервью? — Думаю, что ты чуть не спалила нас перед всей страной. — Не всей страной. Это интервью посмотрело от силы человек пятьсот. Из них половина — друзья Гоши, — она помолчала. — Но да, я перегнула. Извини. Вика повернула голову и уставилась на неё. — Ты извиняешься? — А что, нельзя? — Адель пожала плечами. — Я умею извиняться. Просто делаю это редко. Потому что обычно я права. А тут... — она вздохнула. — тут я, возможно, зашла слишком далеко. С этим блицем. С «красивой». Я не должна была говорить это в эфире. — Почему? — Потому что это... личное. А личное — не публичное. Я должна была сказать это тебе, а не слушателям. У Вики перехватило дыхание. Она смотрела на Адель — на её профиль, подсвеченный огнями за окном, на ресницы, бросающие тени на щёки, на пластырь, который в жёлтом свете ламп казался почти незаметным, — и не знала, что ответить. — Ты сказала это сейчас, — произнесла она наконец. — Да. Сказала. — Адель повернулась к ней. Их лица оказались ближе, чем когда-либо — за исключением, пожалуй, той драки в «Пороге». Но там была ярость, а здесь было что-то совсем другое. — Ты красивая, Вик. Я не шутила. И я не говорила это, чтобы тебя позлить или вывести из себя. Я правда так думаю. Николаева молчала. В горле стоял ком. Все слова, которые она заучивала годами — «это неправильно», «это грех», «это пройдёт», — застряли где-то на полпути и отказывались выходить наружу. — Я не привыкла слышать такое, — выдавила она наконец. — Я знаю. Именно поэтому я это говорю. Кто-то должен тебе это говорить. Часто. Каждый день. Пока ты не привыкнешь. Адель осторожно, почти невесомо коснулась пальцами её запястья. Вика вздрогнула, но не отодвинулась. — Я не умею говорить о чувствах, — прошептала она. — Я тоже не умею. — Адель слабо улыбнулась, колечко в губе качнулось. — Я умею шутить, провоцировать, орать в микрофон и доводить людей до белого каления. А это всё — серьёзные разговоры, признания, «ты красивая» — для меня тоже новое. Я чувствую себя так, будто взяла высокую ноту и забыла, как из неё выходить. — Примерно так я себя чувствую последние полгода. — Ну вот видишь. Мы обе в одной лодке. Точнее, в одном поезде. — Адель кивнула на окно. — В одном плацкарте, на соседних полках. Это что-то да значит. Вика смотрела на неё, и вдруг почувствовала, как внутри что-то разжимается. Медленно. Осторожно. Как кулак, который она держала сжатым слишком долго. — Знаешь, что я думаю о тебе и твоей Агате Кристи? — спросила вдруг Адель. — Что? — Ты читаешь детективы, потому что в них есть порядок. Преступление — расследование — разоблачение. Всё по полочкам. А в жизни у тебя всё не по полочкам. В жизни у тебя — я. Хаотичная, громкая, вечно всё портящая. И ты не знаешь, что со мной делать. Потому что я не вписываюсь в твою систему. Я — та самая улика, которая не подходит к делу. Вика молчала. Пальцы сжимали книгу так, что костяшки побелели. Она смотрела в окно, но видела не пролетающие мимо столбы и перелески, а отражение Адель в тёмном стекле — смазанное, нечёткое, но почему-то самое настоящее из всего, что её окружало. — Я не знаю, что с тобой делать, — сказала она наконец. — Это правда. — Я тоже не знаю, что со мной делать. Я вообще не знаю, что я делаю. Я просто... лечу. Как снаряд. Куда-то. Иногда попадаю в цель, иногда — в стену. Вика чуть повернула голову, чтобы видеть её лицо. Адель смотрела в окно, но взгляд был расфокусированным, задумчивым. — Ты говорила, что умеешь только шутить и орать в микрофон, — тихо сказала Вика. — Это неправда. — А что ещё я умею? — Говорить правду, даже когда это неудобно. Даже когда это делает тебя уязвимой. Адель повернулась к ней. Их лица оказались ближе, чем ожидала Вика — она не заметила, как за время разговора расстояние между ними сократилось до каких-то жалких сантиметров. — Уязвимой? — переспросила Адель. — Я не уязвимая. Я — Шайбакова. Я — танк. Я — асфальтоукладчик. Я... — Ты боишься, — перебила Вика. — Я вижу. Ты сейчас задела пирсинг языком три раза за минуту. Ты всегда так делаешь, когда нервничаешь. Адель замерла. Потом медленно, очень медленно улыбнулась — той самой тёплой, удивлённой улыбкой, от которой у Вики всегда перехватывало дыхание. — Николаева, — сказала она почти шёпотом, — ты за мной наблюдаешь. — Я за всеми наблюдаю. — Нет. За Лёхой ты не наблюдаешь. За Серёгой тоже. За Ильёй тем более, он тебя бесит. А за мной наблюдаешь. Ты, наверное, даже знаешь, сколько ложек сахара я кладу в кофе. — Нисколько. Ты пьёшь без сахара. — Вот! — Адель торжествующе ткнула пальцем в воздух. — Ты знаешь, как я пью кофе. Это... это практически интимная информация, тайна, о которой, кроме Лёхи, никто не знает. — Ты пьёшь его при мне каждый день. Это не тайна. Это просто наблюдательность. — Это не просто наблюдательность, — Адель чуть наклонилась вперёд, и её голос стал мягче. — Это неравнодушие. Ты неравнодушна ко мне, Николаева. Признай это. Хотя бы себе. Вика открыла рот, чтобы возразить — привычное «нет», «ты ошибаешься», «отойди», — но слова застряли в горле. Потому что Адель была права. Она была права с самого начала — с того дня в «Красном углу», когда они впервые столкнулись взглядами и Вика почувствовала что-то, чему не могла дать названия. Она неравнодушна. Она замечает всё: как Адель заправляет прядь за ухо, как она хмурится, когда читает сообщения, как она касается пирсинга языком, когда нервничает. Она помнит, что та пьёт кофе без сахара. Она знает, что её любимый свитер — горчичный, тот самый, купленный в секонд-хенде. Она знает, что Адель никогда не носит юбки и платья, предпочитая рваные джинсы с потёртостями, косжанные куртки и ботинки на платформе. Она знает о ней слишком много для человека, который утверждает, что ненавидит её. — Ты права, — сказала Вика. Тихо. Едва слышно. Как будто слова были стеклянными и могли разбиться от громкого звука. Адель моргнула. — Что? — Ты права. Я... — Вика запнулась, подбирая слова, но они всё равно выходили корявыми, неловкими, как первый аккорд на расстроенной гитаре. — Я не знаю, что это. Но я замечаю. Тебя. Всё время. Даже когда не хочу. Даже когда пытаюсь не замечать. Ты... ты как шум в ушах после концерта. Не исчезаешь. Адель молчала. В тусклом свете вагонной лампы её глаза блестели — не от слёз, нет, а от чего-то другого. От удивления? От надежды? Вика не могла разобрать. Она вообще плохо разбиралась в выражениях лиц — привыкла, что люди либо осуждают её, либо боятся, либо пытаются контролировать. Но Адель смотрела на неё иначе. Так, как никто не смотрел раньше. Без осуждения. Без страха. Без желания переделать. — Это почти поэзия, — прошептала Адель. — «Ты как шум в ушах после концерта». Я напишу из этого песню. — Ты опять шутишь. — Немного. — Адель помолчала, потом осторожно, почти невесомо положила свою ладонь поверх руки Вики. — Спасибо. — За что? — За то, что сказала это. Я знаю, как тебе трудно. Я знаю, что ты не привыкла... ну, к разговорам по душам, к тому, чтобы кто-то сидел рядом и лез в душу. Я лезу в душу, да? — Лезешь, — подтвердила Вика, но не отдёрнула руку. — Прости. — Не извиняйся. — Знаешь, — Адель слабо улыбнулась. — Я сейчас скажу кое-что, и ты, наверное, захочешь меня ударить. Но я всё равно скажу. — Говори. — Ты красивая, когда перестаёшь притворяться. Вот прямо сейчас. Без маски, без брони. Без «отойди, Шайбакова». Просто Вика. Настоящая. Я такую тебя очень... — она запнулась, подбирая слово. — Очень ценю. Это правильное слово? «Ценю» звучит как-то по-бухгалтерски. Как будто я оцениваю твою рыночную стоимость. Но я не это имею в виду. Я имею в виду... ты важна для меня. Вот. Вика почувствовала, как к щекам приливает кровь. Она не привыкла к такому. К комплиментам. К тому, что кто-то говорит о ней — не о её игре на басу, не о её профессионализме, а о ней самой. Это было непривычно. Неудобно. И при этом... приятно? Она не была уверена. Приятно — это было слишком простое слово для того, что она чувствовала. — Я не знаю, что на это ответить, — честно сказала она. — Не надо отвечать. Просто... прими к сведению. Что ты важна. Что ты красивая. И я рада, что мы оказались в одном поезде, в одном вагоне, на соседних полках. Даже если ты сейчас скажешь, что это всё ошибка и ничего не было — я всё равно рада. Потому что для меня это было. И оно того стоило. Вика смотрела на неё — на кудряшки, на колечко пирсинга, на пластырь на губе, на тёплую Лёхину кофту, которая была ей велика, — и чувствовала, как внутри что-то тает. Медленно. Осторожно. Как лёд в марте — ещё холодно, ещё страшно, но уже слышно, как капает вода. — Я тоже рада, — сказала она. — Наверное. — «Наверное»? — Адель усмехнулась. — Ладно. Для начала сойдёт. По шкале Николаевой «наверное, я рада» — это примерно как от другого человека «я тебя обожаю, давай поженимся». Я принимаю. — Ты всё превращаешь в шутку. — Это защита. У тебя — бетонная стена. У меня — шутки. Каждый защищается как умеет. — Адель чуть сжала её руку. — Но я стараюсь быть серьёзной. Просто у меня плохо получается. — У тебя получается, — тихо сказала Вика. — Когда ты не пытаешься. Вот сейчас — получается. Адель ничего не ответила. Просто сидела рядом, держа её за руку, и смотрела в окно на пролетающие мимо ночные поля. Колечко в губе блестело в такт движению поезда — мерно, как метроном. И в этом молчании было больше слов, чем в любом разговоре. В соседнем отсеке Серёга рассказывал очередной анекдот — на этот раз про барабанщика, который забыл палочки на концерте и играл руками. Лёха смеялся в голос, а Саша, судя по звуку, запустил в Серёгу подушкой — раздался глухой удар и возмущённый вопль. Адель и Вика переглянулись. И одновременно фыркнули. — У них там весело, — заметила Адель. — У нас тоже, — ответила Вика. И это «у нас» прозвучало так естественно, что она сама не заметила, как это сказала. Но Адель заметила. Она улыбнулась — без слов, без шуток, без привычной брони, — и её колечко в губе качнулось, когда она задела его языком. На этот раз — не нервно. Скорее, довольно. Как кошка, которая получила свою порцию сливок. — Знаешь, что? — сказала она, откидываясь спиной к стенке вагона. — По-моему, это лучшее начало тура в моей жизни. И мы ещё даже до Питера не доехали. — Питер покажет, — отозвалась Вика. — Питер покажет, — согласилась Адель. — Но что-то мне подсказывает, что всё будет хорошо. — Твой оптимизм не имеет оснований. — Оптимизму не нужны основания. На то он и оптимизм. — Адель зевнула, прикрывая рот ладонью, и поморщилась — пластырь снова потревожил заживающую ранку. — Бля. Когда уже можно будет зевать без боли? — Через неделю. Я узнавала. — Ты узнавала? — Адель повернулась к ней, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на нежность. — Для меня? — Для общего развития. Вдруг пригодится. — Николаева, — Адель покачала головой, — ты потрясающая. Ты узнаёшь про заживление губ, ты знаешь, как я пью кофе. Если это не забота, то я не знаю, что такое забота. Ты уверена, что ты меня ненавидишь? Вика помолчала. Потом сказала — тихо, но твёрдо: — Я уже ни в чём не уверена. И это было самое честное, что она говорила за последние годы. Адель смотрела на неё — и молчала. Может быть, впервые за всё время их знакомства она не нашлась с шуткой. Просто смотрела — на усталое лицо Вики, на тёмные круги под глазами, на губы, и чувствовала, как внутри разрастается что-то огромное, тёплое, пугающее. Что-то, чему она тоже не могла дать названия. — Можно я тебя обниму? — спросила она наконец. — Просто обниму. Без подтекстов, без «химии», без всего. Просто потому, что ты выглядишь так, будто тебе это нужно. И потому что мне это нужно. Очень. Вика замерла. Она должна была сказать «нет» — из привычки, из самозащиты, из страха. Но вместо этого она услышала собственный голос — тихий, почти незнакомый: — Да. Адель осторожно, почти невесомо обняла её. Её руки легли на плечи Вики — тёплые, мягкие. Николаева замерла на секунду, а потом — сама не понимая, как это вышло, — позволила себе расслабиться. Совсем чуть-чуть. Совсем ненадолго. Её лоб коснулся плеча кудрявой девушки, и она почувствовала, как та гладит её по спине — медленно, успокаивающе. — Вот так, — тихо сказала Адель. — Умница. Ты справляешься. — Я не... — Тише. Не надо ничего говорить. Просто побудь так. Сколько сможешь. Вика закрыла глаза. Впервые за много лет ей не хотелось ни бежать, ни драться, ни прятаться за маской. Хотелось просто сидеть вот так, чувствуя тепло другого человека, и знать, что это — нормально. Что это — не болезнь. Что это — жизнь. Они просидели так, наверное, с полчаса. Поезд мчался сквозь ночь, колёса отбивали свой вечный ритм, в соседнем отсеке Лёхарассказывал анекдот — его голос долетал приглушённым баском. Кажется, анекдот был про музыкантов, заблудившихся в аэропорту, и Серёга периодически смеялся — громко, открыто. — Знаешь что, Николаева, — нарушила тишину Адель, — по-моему, это самая длинная фраза, которую ты мне когда-либо говорила. Кроме «отойди» и «заткнись». И ещё «ты украла мой медиатор», но это было по делу. — Ты опять шутишь. — Конечно, шучу. Я шучу, когда мне страшно. А мне сейчас очень страшно. Просто до чёртиков. Вика ничего не ответила. Просто взяла её руку — ту самую, что лежала на её плече, — и осторожно, почти робко сжала в своей. Адель замерла на секунду, а потом сжала её пальцы в ответ. — Можно я останусь здесь? — спросила она. — Не на своей полке. Здесь. С тобой. — Здесь узко, — сказала Вика. — Не проблема. — Адель улыбнулась, колечко в губе качнулось. — Ну так что? Вика посмотрела на неё — на её усталое лицо, на почти заживший синяк под пластырем, на спутанные кудряшки, на тёплую кофту, которая была ей великовата, — и вдруг поняла, что не хочет, чтобы она уходила. — Оставайся, — сказала она. И Шайбакова осталась. Они лежали на узкой плацкартной полке, прижавшись друг к другу — иначе было не поместиться. Адель уткнулась носом в плечо Вики и почти сразу заснула — её дыхание стало ровным, глубоким, а рука, лежавшая на чужом животе, расслабилась. Во сне она казалась хрупкой — никакой брони, никаких шуток, никакой показной бравады. Просто уставшая девушка, которая наконец-то оказалась там, где хотела быть. Николаева не спала. Она лежала, глядя в потолок вагона, и чувствовала тепло чужого тела рядом с собой. Тепло, которое ещё неделю назад вызывало у неё тошноту и панику, а теперь казалось... правильным. «Я не могу», — думала она. Перед глазами вставали обрывки прошлого. Комната в коммуналке, бабушка перебирает чётки, шепчет молитвы, не глядя на внучку. Запах ладана и старости. Слова, которые Вика слышала снова и снова: «Это грех», «Это болезнь», «Ты должна быть нормальной». И потом — годы молчания, годы, когда она заливала всё бетоном, училась не чувствовать, не смотреть, не хотеть. И вот теперь — эта девушка с кудряшками и вечным кофе. Которая говорит то, что думает. Которая не боится. Которая пробила в бетоне трещину просто тем, что существовала — громкая, яркая, живая. «Она же видит, что я сломана. Что я опасна. Что я могу причинить боль. Почему она не боится?» Ответа не было. Был только мерный стук колёс и дыхание Адель — ровное, спокойное, как будто она всю жизнь спала именно здесь, именно так. «Она не должна ко мне приближаться. Я разрушу её. Я разрушаю всё, к чему прикасаюсь». Адель во сне что-то пробормотала и прижалась теснее. Её кудряшки щекотали Вике шею, но та не двигалась. Боялась разбудить. Боялась, что если пошевелится, этот момент закончится — и окажется, что всё это было сном. — Вик, — пробормотала Адель, не просыпаясь. — Что? — тихо ответила Вика, хотя знала, что та спит. — Не уходи. — Я здесь. — Хорошо. — Адель вздохнула и затихла. Вика закрыла глаза. «Лучше ненавидеть, — думала она, проваливаясь в сон. — Лучше оттолкнуть. Лучше снова построить стену — выше, толще, неприступнее — чем позволить ей...» Она не закончила мысль. Сон наконец сморил её — глубокий, спокойный, без сновидений.***
Поздняя ночь опустилась на поезд. Свет в вагоне приглушили до тусклого ночного режима — теперь горели только синеватые лампы над проходом. Серёга и Лёха уже храпели в соседнем отсеке, причём Серёга — с присвистом, а Лёха — с тихим посапыванием, и вместе они создавали своеобразный дуэт. Саша сидел на своей полке с закрытыми глазами, прислонившись спиной к стенке — то ли медитировал, то ли просто спал с открытыми глазами. Илья и Паша сложили карты и тоже угомонились. Костя накрылся с головой пледом и напоминал большой бесформенный кокон. Вика проснулась от того, что рука Адель, лежавшая на её животе, дрогнула. Она открыла глаза и увидела, что Адель не спит — лежит рядом и смотрит на неё. В тусклом свете ночника, падавшем из коридора, её лицо казалось бледным, а синяк под пластырем — почти чёрным. Кудряшки обрамляли лицо спутанным облаком, и в этом призрачном свете она была похожа на персонажа старого немого фильма — трагического, прекрасного, нездешнего. — Ты проснулась, — тихо сказала Адель. — Я и не спала толком. — Я знаю. — Адель помолчала, её пальцы осторожно, почти невесомо погладили ткань футболки Вики на животе. — Я тоже не могла уснуть по-настоящему. Боялась, что ты встанешь и уйдёшь. — Куда я уйду из поезда? — Ну, мало ли. Ты, по-моему, всё можешь. Даже спрыгнуть с поезда на полном ходу, если захочешь. Вика чуть повернула голову на подушке, чтобы видеть её лицо. — Я не собираюсь прыгать. — Это хорошо. Я рада. Потому что я не хочу, чтобы ты прыгала. Я вообще не хочу, чтобы ты куда-то уходила. — Адель замолчала на мгновение, и в этом молчании было что-то хрупкое. — Я думаю о том, что случилось. О том, как ты меня ударила. О том, почему я не злюсь. О том, почему я вообще здесь, в этом ужасном поезде, с тобой, когда могла бы быть дома, в своей постели, и не думать о тебе. — Так едь домой, — тихо сказала Вика, но в голосе не было привычной резкости. Скорее усталость. Или даже... страх? Страх, что Адель действительно может уйти. — Не могу. Я же обещала. Тур. Контракт. И потом... — Что? — Я не хочу. — Адель чуть приподнялась на локте, заглядывая Вике в лицо. Её свободная рука медленно поднялась и почти коснулась щеки Вики — та почувствовала тепло её пальцев в нескольких сантиметрах от кожи, такое близкое, что кожа начала покалывать. Колечко в губе блеснуло, когда Адель задела его языком — нервно, почти неуверенно. Вика замерла. Её сердце колотилось где-то в горле, громкое, как барабан Саши на концерте. Она могла бы отодвинуться. Могла бы сказать «отойди». Могла бы — должна была — прекратить это прямо сейчас, пока не стало слишком поздно. Но она ничего не сделала. Адель наклонилась ближе. Её волосы упали на лицо Вики, защекотали щёку. Пахло шампунем и чем-то сладким, как всегда. И ещё — кофе, вечным кофе, который, кажется, тёк у Адель вместо крови. — Вика, — прошептала Адель. И поцеловала её. Это было неловко. Нелепо. В темноте Адель промахнулась — и её губы пришлись не на губы Вики, а на уголок рта, почти на щёку. Мягкое, тёплое, почти невесомое касание. Она тут же отдёрнулась, ударившись головой о край верхней полки — раздался глухой стук, — и тихо выругалась. — Блять. Вика рывком села на полке, прижав руку к лицу — туда, где только что были губы Адель. Тёплые. Мягкие. Чужие — и одновременно такие знакомые, будто она ждала этого всю жизнь. — Зачем ты это сделала? — спросила она. Голос дрожал — она не могла это контролировать, как ни старалась. — Не знаю. — Адель тоже села, потирая ушибленную макушку, и выглядела растерянной, почти испуганной. Никакого ехидства и привычных шуток. Просто девушка, которая только что сделала что-то, на что не решалась полгода. — Просто... захотелось. Всё время хотелось. С того самого дня у кулера. Но я не... — Не надо было. — Я знаю. Вика спустилась с полки. Босиком, в одной футболке, с волосами, выбившимися из тугого хвоста, она стояла напротив Адель в темноте купе. Между ними было меньше метра — и пропасть, которую, казалось, не перепрыгнуть. — Не надо было, — повторила она громче, и голос сорвался почти на крик. — Ты не имеешь права. Не после всего. Не после того, как я тебя ударила. Не после того, как... — Как что? — Я не могу. Не с тобой. Не с кем-либо вообще. Я сломана, Шайбакова. Ты же видишь. Ты же не слепая. Я опасна. Я бью людей, которых... Она запнулась. Слова застряли в горле, как рыбья кость. — Которых что? — тихо спросила Адель. Она тоже спустилась с полки и теперь стояла напротив — босиком на холодном полу вагона, в мешковатых штанах и Лёхиной кофте, с кудряшками, прилипшими к мокрым от слёз щекам. — К которым пытаюсь приблизиться, — выдохнула Вика, и это было почти правдой, почти тем, что она хотела сказать, но не решалась. — Которые пытаются приблизиться ко мне. Я не умею иначе. Я заставлю тебя страдать. Испорчу тебе жизнь. Как испортила всем, кто был рядом. — Ты не можешь испортить то, что уже испорчено, — тихо сказала Адель. — Моя жизнь и так была полной катастрофой до тебя. Ты — лучшее, что в ней случилось. Ты — единственное, ради чего я до сих пор не сбежала из этого чёртового тура. — Ты ничего не понимаешь. — А ты не даёшь мне понять! Они стояли друг напротив друга, и воздух между ними вибрировал — натянутый, как гитарная струна перед тем, как лопнуть. Вика чувствовала дыхание Адель на своём лице, и это было невыносимо — и одновременно единственное, чего она хотела. — Я прошу тебя, — сказала Вика, и в голосе её слышалась мольба, почти отчаяние. — Оставь меня в покое. Пожалуйста. Просто... будь моей коллегой. Игнорируй меня. Ненавидь меня. Но не делай этого больше. Не делай так, чтобы я захотела ответить. Адель молчала. В темноте её глаза блестели — то ли от света ночника, то ли от слёз. Грудь вздымалась от частого дыхания, пальцы сжимались в кулаки и разжимались. Язык скользнул по губам, задевая пирсинг — на этот раз медленно, задумчиво, как человек, который принимает решение. — Слишком поздно, — наконец сказала она. — Ты уже хочешь ответить. Я вижу. Ты дрожишь. У тебя руки трясутся, и ты не можешь на меня смотреть, потому что если посмотришь — не выдержишь. Вика отступила на шаг. — Нет. — Да. — Нет, — повторила Вика, закусывая губу до боли, до металлического привкуса крови. — Это неправда. Ты ошибаешься. Ты всегда ошибаешься, когда думаешь, что что-то обо мне знаешь. — Тогда почему ты не можешь на меня смотреть? Вика подняла голову. Посмотрела прямо в глаза Адель — чёрные в темноте, огромные, полные боли и надежды. — Смотришь, — прошептала Адель. — Но всё равно врёшь. И что-то надломилось внутри Вики. Что-то, что она держала стальной рукой все эти годы — все пятнадцать лет молчания, молитв, самозапретов. Бетон дал трещину, и сквозь неё хлынуло — ярость, страх, отчаяние, и под всем этим — то, чему она так долго отказывала в праве на существование. — Да! — выкрикнула она шёпотом, и голос сорвался, треснул, как ломается лёд на реке весной. — Да, я хочу! Я хочу ответить! Я хочу, чтобы ты была рядом! Я хочу перестать притворяться, что мне всё равно! Я не спала всю эту чёртову ночь, думая о тебе. Я знаю, как пахнут твои волосы, я знаю, как ты улыбаешься, я помню каждое твоё слово, даже самые дурацкие шутки. Я замечаю всё — как ты заправляешь прядь за ухо, как ты хмуришься, когда читаешь сообщения, как ты улыбаешься, когда пьёшь свой дурацкий кофе. И я ненавижу тебя за это! Понимаешь? Ненавижу! Она замолчала, тяжело дыша. В купе повисла звенящая тишина — такая глубокая, что даже колёса, казалось, стали стучать тише, уважительно, будто поезд сам прислушивался к тому, что сейчас происходило. Адель смотрела на неё. Слёзы текли по её щекам — не горькие, не злые, а какие-то светлые, — но она улыбалась. Разбитой губой, с пластырем, со следами усталости на лице, с колечком пирсинга, блестевшим в тусклом свете, — она улыбалась так, будто только что услышала самую прекрасную музыку в своей жизни. — Это самая честная вещь, которую ты мне когда-либо говорила, — сказала она. — И самая прекрасная. — Прекрасная? — Вика горько усмехнулась, и в этой усмешке было больше боли, чем в любом крике. — Я только что сказала тебе, что я опасна, что я сломана и что я тебя ненавижу. Что в этом прекрасного? — Всё. Потому что это правда. Твоя правда. Не маска или вежливость. Не «отойди, Шайбакова». А то, что у тебя внутри. То, что ты прятала годами. То, что ты наконец-то выпустила наружу. — Адель шагнула к ней — осторожно, но решительно. — И знаешь что? Я тоже сломана. Я не знаю, как любить. Но я хочу попробовать. С тобой. — Я не смогу. — А я тебя научу, — просто ответила Адель и, прежде чем Вика успела возразить, прижалась губами к её губам. На этот раз она не промахнулась. Поцелуй получился неловким — солёным от слёз, горьким от кофе, смазанным из-за дрожащих губ. Он был нежным и одновременно отчаянным, как будто обе боялись, что это происходит в последний раз. Адель почувствовала, как Вика — неуверенно, почти испуганно — начала отвечать. Её губы, обычно сжатые в тонкую линию, стали мягкими, податливыми. Рука Вики, до этого безвольно висевшая вдоль тела, медленно поднялась и легла на талию Адель — осторожно, словно та была сделана из стекла. Это длилось, может быть, десять секунд. Может быть, пятнадцать. А потом Адель зашипела от боли — разбитая губа напомнила о себе острой вспышкой, — и они отпрянули друг от друга. Адель прижала пальцы к пластырю, поморщилась, а потом вдруг рассмеялась — сквозь слёзы, сквозь боль, сквозь всё. — Блять, как больно. Но оно того стоило. Честное слово. Вика стояла, прижимая пальцы к своим губам, словно пытаясь сохранить ощущение, запечатать его в памяти, как драгоценность. Она не могла поверить, что это произошло. Она целовала женщину. Она поцеловала Адель Шайбакову. И мир не рухнул. И молния не ударила с небес. И бабушкин голос в голове — тот самый, что твердил «это грех, это болезнь» — на секунду замолчал. — Ты меня поцеловала, — сказала она, всё ещё не веря. — А ты ответила, — парировала Адель, криво улыбаясь разбитой губой. — Так что, Николаева, долг закрыт. Но я, так и быть, готова выдать тебе новый кредит. У меня процент небольшой — всего лишь один поцелуй в день. Можешь платить по утрам. Или по ночам. Или когда захочешь. Я гибкая. В прямом и переносном смысле. В этот момент дверь купе с лязгом отъехала в сторону, и на пороге показался Лёха с бутылкой воды в руке. Он замер, глядя на сцену: две девушки в темноте, босиком, с заплаканными лицами, стоят вплотную друг к другу. Одна — с разбитой губой, вторая — с выражением лица человека, который только что увидел инопланетян и ещё не решил, радоваться этому или вызывать военных. — Я не вовремя? — спросил он обречённо, и в его голосе слышалась такая безграничная усталость, будто он заставал их в подобных ситуациях каждый день на протяжении многих лет. — Конечно, не вовремя. — Ты всегда не вовремя, Лёх, — хмыкнула Адель, но от Вики не отодвинулась. Наоборот — чуть придвинулась ближе, будто заявляя права. — Но в этот раз прощаю. Лёха потоптался на месте, явно не зная, куда девать глаза. Перевёл взгляд с Адель на Вику, потом обратно, потом уставился в потолок, будто там было написано, как вести себя в такой ситуации. Потом махнул рукой, пробормотал что-то вроде «у меня обет молчания, я ничего не видел, меня здесь не было, но если что, у меня есть аптечка — на всякий пожарный» и вышел в коридор, с грохотом задвинув дверь купе. Адель повернулась к Вике, заглядывая ей в глаза. Её лицо было мокрым от слёз, но глаза сияли — ни одна сцена, ни один концерт, ни одна овация не заставляли их сиять так ярко. — Ну что? — спросила она. — Скоро тур. Питер. Сыграем так, чтобы все ахуели? Вика посмотрела на неё. На заплаканное, но сияющее лицо. На пластырь на губе, который она будет носить ещё неделю. На колечко пирсинга, блестевшее в свете ночника. И впервые за много лет Вика почувствовала что-то, отдалённо напоминающее покой. — Сыграем, — сказала она. И почти улыбнулась. Уголок губ дрогнул — тот самый, за которым Адель следила с таким упорством. На полсантиметра, не больше. Но Адель заметила. — Ты улыбнулась, — прошептала она. — Я считала. — Ты ничего не считала. — Считала. У меня отличное зрение. — У тебя отличное самомнение. — И это тоже. Остаток ночи они провели на узкой верхней полке, снова прижавшись друг к другу. На этот раз Вика не отстранялась — она сама обняла Адель, уткнувшись носом в её макушку, и впервые за много лет уснула быстро, глубоко, без привычного внутреннего сопротивления. Адель, чувствуя тепло её рук на своей спине, улыбалась в темноту, и ей казалось, что даже колёса поезда стучат как-то радостнее, звонче, словно отбивают ритм песни, которую она когда-нибудь обязательно напишет. Поезд мчался сквозь ночь, унося их в сторону Питера. А в соседнем отсеке Лёха сидел на нижней полке, тупо глядя в стену, и пытался осознать, что он только что видел. — Ты чего? — сонно спросил Серёга, приоткрыв один глаз. — Да так, — пробормотал Лёха. — Кажется, наши девочки перестали драться. Аптечка не понадобилась, на удивление. — Давно пора, — зевнул Серёга и перевернулся на другой бок. — С тебя пиво, кстати. — За что? — За то, что они продержались дольше, чем ты думал. Ты ставил на драку до Тулы. А они до Бологого доехали. И, судя по всему, даже не доехали, а вообще передумали драться. Лёха вздохнул, потёр переносицу и полез в рюкзак за кошельком.***
До Питера оставалось несколько часов. За окном светало — серое, мутное питерское утро наползало на поезд, затягивая небо сплошной пеленой облаков. За стеклом проплывали пригороды — Областная, Колпино, какие-то безымянные полустанки с мокрыми платформами и одинокими фигурами в плащах. Дождь моросил — мелкий, противный, совсем не летний. Вика проснулась первой. Это было её обычное состояние — просыпаться за мгновение до того, как мир обрушится на неё всей своей тяжестью. Она лежала на боку, лицом к окну, и чувствовала за спиной чужое тепло. Тёплое дыхание касалось её затылка, сбиваясь в неровном ритме сна. Рука Адель лежала на её талии — расслабленная, почти невесомая, но Вика ощущала каждую точку соприкосновения так, будто к коже приложили раскалённую монету. Ночь. Воспоминания о ней нахлынули разом — яркие, спутанные, как кадры чужого фильма, который она почему-то смотрела от первого лица. Признание. Её собственный голос, сорванный до хрипа, кричащий шёпотом: «Да, я хочу!». Поцелуй — неловкий, горький от кофе и солёный от слёз. То, как она ответила — неумело, отчаянно, словно бросаясь в ледяную воду, не умея плавать. И потом — молчание, долгое, наполненное только стуком сердец и колёс, когда они просто лежали, прижавшись друг к другу, не в силах ни продолжить, ни остановиться. Всё это было ошибкой. Эта мысль пронзила её, холодная и отчётливая, как лезвие ножа. Та самая мысль, которую она ждала, которую она заслужила. Вика осторожно, стараясь не разбудить, высвободилась из объятий. Адель что-то пробормотала во сне — кажется, её имя, — и перевернулась на другой бок, уткнувшись носом в подушку. Её кудряшки разметались по серой наволочке, пластырь на губе отклеился с одного края, и под ним виднелся желтеющий синяк. Колечко пирсинга тускло блестело в утреннем свете. Вика спустилась с полки. Босиком, в одной футболке, она стояла посреди купе, глядя на спящую Адель, и внутри неё происходило что-то похожее на схлопывание. Словно все двери, которые она так неосторожно приоткрыла ночью, сейчас захлопывались разом — с оглушительным, металлическим лязгом. «Что я наделала». Она прижала ладонь ко рту. Губы всё ещё помнили то прикосновение — мягкое, тёплое, невозможное. Ей хотелось стереть его. Смыть. Отмотать назад, в тот момент, когда Адель сказала «можно я посижу с тобой», и ответить «нет». Жёстко. Окончательно. Так, как она отвечала всегда — до того, как всё пошло не так. «Я не должна была. Это грех. Это болезнь. Это...» Бабушкин голос в голове звучал громче обычного. Он не кричал — он звучал скорбно, разочарованно, и от этого было ещё хуже. Вика натянула джинсы, схватила куртку и почти бегом вышла в коридор. В тамбуре было холодно. Она стояла, прижавшись лбом к стеклу, и смотрела, как мимо проносятся мокрые деревья, столбы, полустанки. В висках стучало. Мысли путались, наскакивали друг на друга, как обезумевшие птицы. «Она меня поцеловала. Я ответила. Я, Вика Николаева, — я ответила на поцелуй женщины. Я позволила ей обнимать меня. Я спала с ней в одной постели. Я...» Она зажмурилась, пытаясь отогнать воспоминание о том, как пальцы Адель скользнули по её щеке, как её дыхание участилось, как она прижалась теснее — не от страха, не от холода, а от желания быть ближе. Желания, которое она не могла назвать своим именем. «Это была ошибка. Этого не должно было случиться. Я не такая. Я не...» Она достала из кармана куртки смятую пачку сигарет. Пальцы дрожали так, что она едва смогла вытащить одну. Закурила. Горький дым обжёг горло, но ей было всё равно. Минуты шли. За окном светало. — Доброе утро, беглянка. Голос за спиной заставил её вздрогнуть. Адель стояла в проёме двери, заспанная, в мятой футболке с принтом, которая сползала с плеча. Её кудряшки торчали во все стороны, образуя вокруг головы спутанное облако. Пластырь на губе окончательно отклеился и болтался на одном уголке — она придерживала его пальцем, чтобы тот не упал. Колечко пирсинга блестело в утреннем свете. Она щурилась от света и, кажется, ещё не до конца проснулась. — Ты рано встала, — сказала она, и в её голосе было что-то осторожное, выжидающее. — Я проснулась, а тебя нет. Полка холодная. Вика не обернулась. Она смотрела в окно. — Вик? — Я курю. — Я вижу. — Адель сделала шаг в тамбур. — Можно я с тобой постою? — Здесь холодно. — Переживу. Я не сахарная. Она подошла и встала рядом — не вплотную, но достаточно близко, чтобы Вика почувствовала запах шампуня, смешанный с запахом кофе. — Слушай, — начала Адель, — я хотела сказать... насчёт вчерашнего. Насчёт ночи. — Ничего не было, — сказала Вика быстро. Слишком быстро. Пауза. Только колёса стучат о стыки рельс. — В смысле? — голос Адель дрогнул. — В прямом. Ничего не было. Я устала, ты устала, мы обе были на нервах. Это была истерика. Просто... срыв. Ничего больше. Она говорила, глядя в окно, и видела в отражении лицо Адель — как оно менялось. Сначала — недоумение. Потом — боль. Потом — что-то похожее на гнев. — Ты серьёзно? — спросила Адель тихо. — Абсолютно. — То есть... поцелуй — это истерика? То, что ты мне сказала, — «да, я хочу» — это срыв? То, что мы всю ночь пролежали в обнимку, — это просто усталость? — Да. Слово упало, как камень в воду. Адель молчала. Вика всё ещё не оборачивалась, но чувствовала её взгляд — тяжёлый, недоверчивый, прожигающий насквозь. Потом Шайбакова вдруг коротко, совсем невесело, рассмеялась. — А я-то думала... — она покачала головой. — Я-то, дура, думала, что мы наконец куда-то пришли. Что ты перестала прятаться. Что я тебе нужна. — Тебе показалось. — Мне не показалось, — голос Адель стал твёрже. — Ты ответила на поцелуй. Ты обнимала меня всю ночь. Ты спала со мной. Если это «ничего», то я китайский космонавт, блять. Вика наконец повернулась. Она заставила своё лицо стать непроницаемым — та маска, которую она носила годами, холодная, бетонная, непробиваемая. Та самая маска, с которой она говорила: «Она мне не нужна. Она мне никто». — Это была ошибка, Шайбакова. Я не должна была позволять этому случиться. Я была слабой. Этого больше не повторится. Адель смотрела на неё. Смотрела долго, не мигая. Пластырь на её губе окончательно отвалился и упал на пол — она этого даже не заметила. — Ты... — она запнулась, подбирая слова, — ты правда думаешь, что это была слабость? — Да. — А я думаю, что это была единственная минута, когда ты была сильной. Когда ты перестала бояться. — Ты ошибаешься. — Нет, — Адель шагнула ближе, и в её глазах больше не было боли — там загорался гнев, яркий, почти лихорадочный. — Это ты ошибаешься. Ты говоришь мне, что всё это было истерикой, но я видела твои глаза. Я слышала твой голос. Ты не играла. Ты была настоящей, впервые за всё время, что я тебя знаю. А теперь ты хочешь запереть всё это обратно в свой бетонный сейф, потому что тебе страшно. Потому что так проще. Потому что ты боишься, что тебя осудят. Что ты сама себя осудишь. — Ты не знаешь, о чём говоришь. — Я знаю! Я знаю, каково это — бояться. Я тоже боюсь, Вика. Я боюсь, что ты уйдёшь. Я боюсь, что ты сейчас скажешь «отойди», и я опять останусь одна — со своим кофе, со своими шутками, со своей дурацкой привычкой всё портить. Вика стиснула зубы. Внутри неё боролись два голоса. Один — холодный, бабушкин, бесконечно твердил: «Правильно. Заканчивай это. Прекрати, пока не поздно». Второй — тот самый, что прорвался ночью, отчаянно кричал: «Ты дура, Николаева. Она же тебя любит. Ты же её любишь. Зачем ты это делаешь?». — Я не умею, — выдавила она наконец. — Я тоже! — перебила Адель, и в её голосе послышались слёзы — те самые, которые она сдерживала всю ночь. — Я не умею, пойми. Я никогда ни с кем не была в отношениях дольше двух месяцев. Я забываю паспорта в морозилке, я опаздываю везде, я шучу, когда не надо, и я ни черта не знаю про любовь. Но я знаю, что я чувствую. И я знаю, что ты тоже чувствуешь. А ты врёшь. Ты сейчас врёшь мне — и себе врёшь. — Нет. — Врёшь! — Адель почти кричала, и её голос эхом разносился по холодному тамбуру. — Ты стоишь сейчас и говоришь, что ничего не было, а у самой руки трясутся. Ты не смотришь на меня. Ты куришь уже третью сигарету подряд. Ты сбежала из купе, пока я спала, потому что боялась, что я проснусь и ты не сможешь притворяться. Ну так я проснулась, Вик! Я здесь. И я спрашиваю тебя прямо: ты правда хочешь, чтобы всего этого не было? Тишина. Тяжёлая, вязкая, как болотная вода. Вика смотрела на Адель — на её покрасневшие глаза, на дрожащие губы, на этот дурацкий пластырь, который теперь валялся на полу, — и каждое слово застревало в горле. Она хотела сказать «да, хочу». Она должна была сказать «да». Это было правильно. Безопасно. Привычно. Но правда — та самая правда, которую она прятала пятнадцать лет, — рвалась наружу. — Нет, — сказала она едва слышно. — Не хочу. Адель замерла. — Что? — Я не хочу, чтобы этого не было. — Вика закрыла глаза, потому что смотреть на Адель было невыносимо. — Я хочу, чтобы это было. Ты. Ночь. Всё. Но я не знаю, что с этим делать. Я не знаю, как жить с этим. Я всю жизнь жила так, будто этого нет. А теперь оно есть. И я... Она запнулась. — И ты боишься, — тихо закончила Адель. Она подошла ближе — медленно, осторожно, как подходят к раненому зверю. Положила руку на плечо Вики. — Но мы можем бояться вместе. Если хочешь. Вика стояла, чувствуя тепло её руки, и ей казалось, что она стоит на краю пропасти. Один шаг — и всё изменится. Один шаг — и обратной дороги не будет. — Я не обещаю, что смогу, — прошептала она. — Я не обещаю, что не сломаюсь. Что не сделаю тебе больно. Что не сбегу. — А я не прошу обещаний, — ответила Адель, и её голос был мягким, как никогда. — Я прошу просто попробовать. Один день. Один концерт. Одно утро. А потом посмотрим. Вика открыла глаза и посмотрела на неё — прямо, без маски, без защиты. Впервые за много лет она смотрела на человека, не пытаясь спрятаться. — Ты невозможна, — сказала она. — Знаю. Ты уже говорила. Раз сто, наверное. — И пластырь у тебя отвалился. Адель машинально коснулась губы, нахмурилась, посмотрела на пол, где валялся злосчастный кусочек пластыря. — Блять, я же его с вечера меняла. — У меня есть запасной. В кофре. В боковом кармане. — Ты носишь с собой пластыри? — На всякий случай. — Какой случай? — Адель прищурилась, и в её глазах на мгновение мелькнул тот самый знакомый огонёк. — Ты планировала меня ещё раз ударить? — Нет. — Вика отвела взгляд. — Просто... на случай, если тебе понадобится. Шайбакова смотрела на неё несколько секунд, она подняла бровь вверх в немом вопросе, а потом вдруг улыбнулась. Тепло. По-детски. — Николаева, — сказала она, — ты ходячее противоречие. Ты только что пыталась убедить меня, что ничего не было, а сама носишь для меня пластыри. Знаешь, что это такое? Это... это забота. Самая настоящая. — Я предусмотрительна. — Вика взяла Адель за руку — так же, как ночью, но теперь осознанно, не прячась от самой себя. — Пойдём. Заплатку тебе наклеим. И кофе выпьем. А то ты без кофе невыносима. — А с кофе? — Тоже невыносима. Но чуть меньше. Адель тихо рассмеялась, и этот смех — не наигранный, не защитный, а настоящий — прозвучал для Вики лучшей музыкой из всех, что она когда-либо слышала.***
Когда они вернулись в купе, Лёха, проходивший мимо с очередной партией бутылок с водой, замер на пороге, глядя на них. Адель сидела на нижней полке, запрокинув голову, а Вика, склонившись над ней, аккуратно приклеивала пластырь на заживающую губу. Движения её пальцев были точными, почти нежными — те самые пальцы, которые неделю назад сжимались в кулак и врезались в эту самую губу. Обе молчали. В этом молчании было что-то интимное, почти невыносимое для постороннего взгляда. — Я опять не вовремя? — спросил Лёха упавшим голосом, и в его интонации слышалась обречённость человека, который смирился со своей участью. — Ты всегда не вовремя, Лёх, — ответила Адель, не открывая глаз. — Но мы уже привыкли. Вика ничего не сказала. Просто продолжила клеить пластырь, и уголок её губ дрогнул, ровно на полсантиметра. Когда Лёха исчез, Адель приоткрыла один глаз и посмотрела на Вику снизу вверх. — Знаешь, что я думаю? — Что? — Всё у нас получится. Вика замерла на мгновение, глядя на неё — на эту невозможную, кудрявую, вечно опаздывающую девушку, которая умудрилась пробить брешь в её бетонной стене. На колечко пирсинга, блестевшее в утреннем свете, на свежий пластырь, наклеенный только что, на тёплую, чуть кривоватую улыбку. И впервые за долгое время ей захотелось в это поверить. — Посмотрим, — сказала она, но уголок её губ дрогнул снова.***
Питер встретил их серым небом и мелким, противным дождём — классика. Вокзал был мокрым, скользким и по-утреннему сонным, несмотря на то что стрелки уже перевалили за полдень. Влажный воздух пах дизелем, мокрым асфальтом и дешёвым кофе из привокзального ларька. Пассажиры спешили к выходу, толкаясь и перепрыгивая через лужи, а над платформой висела та особенная, промозглая сырость, которая, кажется, пропитывала одежду насквозь за первые тридцать секунд. Костя бегал по перрону с телефоном в одной руке и пачкой билетов в другой, пытаясь скоординировать такси до гостиницы. Его борода намокла и стала похожа на мокрую мочалку, а выражение лица сделалось ещё более страдальческим, чем обычно. — Почему всегда дождь? — ворчал он, уворачиваясь от пассажиров, которые спешили к выходу. — Почему именно тогда, когда у нас аппаратура? Я вас спрашиваю — почему?! Три гитары, два баса, барабанная установка — она же размокнет! Она же деревянная! Вы понимаете, что если барабаны размокнут, Саша нас убьёт? Он же на них молится! Он с ними разговаривает, я сам видел! — Это Питер, Кость, — ответил Лёха, тащивший два кофра — свой и Сашин. Он выглядел на удивление бодро для человека, который спал в плацкарте, питался дошираком, и за ночь стал невольным свидетелем нескольких интимных сцен. — Тут дождь — это не погода, это состояние души. — Моя душа хочет в отпуск. На Мальдивы. Без вас всех. С коктейлем. С гамаком. И без дождя! — У тебя нет души, — подал голос Паша, проходивший мимо с сумкой через плечо. Он был в наушниках, но, видимо, всё равно услышал. Его чёлка намокла и прилипла ко лбу, придавая ему ещё более мрачный вид. — Это у Серёги нет души, — парировал Костя. — У меня есть. Просто она страдает. Серёга, который в этот момент как раз закуривал под козырьком вокзала, показал Косте средний палец, не вынимая сигареты изо рта. На перроне их уже ждал Виктор Сергеевич. Он стоял у выхода с платформы — прямой, как штык, в своём сером пальто из дорогого кашемира, с планшетом в руке и выражением лица человека, который только что выпил уксус и попросил добавки. Рядом с ним стояла его ассистентка — молодая девушка в очках, с папкой документов, которая явно боялась продюсера до дрожи в коленях. — Шайбакова, — сказал он вместо приветствия, и голос его разнёсся под сводами вокзала, перекрывая шум толпы. — Ты опоздала на поезд? — Нет! — возмутилась Адель, прижимая к груди стакан с кофе, который она успела добыть у вокзального ларька за те три минуты, что они выгружались. Сегодня она была в чёрных джинсах с дырками, армейских ботинках, чёрной футболке, поверх которой — широкая, кожаная куртка с заклёпками. Выглядела она как персонаж аниме про панк-рок — ярко, дерзко и абсолютно неуместно для утреннего поезда. — Я была за десять минут! — Она была, — подтвердил Лёха, волочащий два гитарных кофра и свой собственный рюкзак. — Паспорт нашла в морозилке, но была за десять минут. Я свидетель. Костя свидетель. Даже проводница засвидетельствовала, когда проверяла билеты. — Паспорт.. где? — Виктор Сергеевич прищурился так, что его глаза превратились в две узкие щёлочки. — В морозилке, — хором ответили Лёха и Серёга, не сговариваясь. К ним неожиданно присоединился Саша, который просто кивнул, подтверждая факт. Продюсер закрыл глаза. Медленно, очень медленно сосчитал до десяти. Потом, судя по движению губ, до двадцати. Потом открыл глаза, посмотрел на Адель, на Вику, которая стояла в стороне с каменным лицом, на Лёху, который всё ещё держал кофры, на Серёгу, который уже достал сигарету, хотя до выхода с вокзала оставалось метров пятьдесят. — Ладно, — сказал он. — Заселяемся в гостиницу. Через два часа саундчек, вечером концерт. И ради всего святого, — он обвёл взглядом обе группы, но задержался на Адель и Вике, — держитесь подальше друг от друга. Я серьёзно. Три метра. Это не шутка, а предписание, которое вы все подписали. Николаева, Шайбакова — это касается вас, в первую очередь. — Конечно, Виктор Сергеич, — хором сказали все. Адель искала глазами Вику. Та стояла поодаль, у выхода с перрона, и разговаривала с Серёгой — или делала вид, что разговаривала. На самом деле она просто стояла, скрестив руки на груди, и смотрела в одну точку. На ней была та же косуха, что и вчера, та же чёрная футболка с обрезанными рукавами, открывавшая татуированные руки. Ничего нового, и в то же время, всё было по-другому. Когда Адель попыталась поймать её взгляд, Вика резко отвернулась. Движение было быстрым, почти судорожным — как будто её ударило током. «Ну вот, — подумала Адель. — Опять. Как будто ничего не произошло». Но в этот раз она не собиралась сдаваться. Что-то изменилось в ней за эту ночь — ночь признаний, поцелуев и объятий на узкой плацкартной полке. Она впервые увидела Вику без маски. И она не могла делать вид, что этого не случилось. Хватит. Хватит прятаться, хватит играть в кошки-мышки, хватит этих дурацких трёх метров. Адель поймала момент, когда Вика на секунду задержалась у края перрона, поправляя лямку кофра. Она подошла сзади — быстро, почти бесшумно, лавируя между пассажирами с чемоданами, — и, почти касаясь губами её уха, прошептала: — У тебя мягкие губы. И пошла вперёд, не оборачиваясь. Колечко в губе блеснуло, когда она задела его языком — торжествующе, как флаг над захваченной крепостью. Николаева застыла на месте. Кофр чуть не соскользнул с плеча. Её щёки вспыхнули так, что, казалось, их можно было заметить даже сквозь серую питерскую морось. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть из груди. Ненависть. Желание. Стыд. Всё смешалось в один тугой ком, который застрял в горле и не давал дышать. Она приехала в этот город с твёрдой решимостью отработать и забыть. Но стоило ей вспомнить этот утренний разговор в тамбуре, её руки на своих плечах, её голос, дрожащий от слёз, — и броня снова давала трещину. Адель снова всё испортила. Будь она проклята, эта Шайбакова. Будь проклято её кольцо в губе, её кудряшки, её дурацкие шутки, и её способность пробираться под кожу, как вирус, от которого нет вакцины. Питер встречал их мелким дождём и свинцовым небом. Вика стояла на платформе, глядя вслед удаляющейся фигуре в кожаной куртке и думала о том, что тур только начался, а она уже хочет одного. Сбежать. Но бежать было некуда. Потому что от себя не убежишь. А от Адель Шайбаковой — тем более. «Зачем я это сделала? — спрашивала она себя, шагая к такси. — Зачем позволила ей поцеловать себя? Почему не оттолкнула сразу? Почему стояла и смотрела?» «Потому что хотела этого, — ответил внутренний голос. — Потому что хотела этого с того самого дня у кулера. Потому что хотела, чтобы она коснулась тебя. Потому что мечтала об этом по ночам, а потом ненавидела себя за эти мечты. Потому что ты, Вика Николаева, влюбилась. По уши. Безнадёжно. И это, пожалуй, единственная правда, которую ты не можешь отрицать». Дождь усилился. Крупные капли застучали по асфальту, по крышам такси, по зонтам спешащих пассажиров. Вика поправила воротник косухи и шагнула в серую питерскую морось, чувствуя, как холодные капли стекают по лицу, смешиваясь с чем-то, что она отказывалась называть слезами.