Глава II. Черные паруса
13 мая 2026 г., 14:16
Пробуждение вышло недобрым.
Сперва Шарлотта ощутила, что шея затекла так, будто её всю ночь били палкой. Затем — что левая рука, подложенная под голову вместо подушки, онемела до полной бесчувственности. Затем — что висок ломит тупой, назойливой болью, какая бывает от долгого лежания в духоте. Затем — что корабль движется.
Не стоит у причала, поскрипывая на волне, а идёт. Мерно, ровно, с тем особенным дыханием, которое отличает судно в открытом море от судна в порту: доски обшивки поют негромкую деревянную песню, снасти потрескивают в такт, и весь корпус — живой, напряжённый, работающий. Шарлотта никогда не ходила в море дальше Дувра, но поняла это сразу. Интуитивно.
Она села, насколько позволял низкий потолок кладовой, — вышло скорее скрючиться иначе. Растёрла затёкшую руку. Провела ладонью по лицу, стирая остатки сна. Во рту пересохло. Где-то в темноте трюма шуршал невидимый зверёк, и Шарлотта искренне надеялась, что это мышь, а не крыса.
Сверху доносились голоса. Мужские. Много.
Она замерла, прислушиваясь.
— …говорю тебе, Сохатый, ты бочонок не тем боком принайтовил. Первый же шквал — и улетит твой ром рыбам на поминки.
— Не учи меня ром крепить, Хвост. Я этот ром ишшо в Плимуте тырил, покуда ты под столом валялся и выл про девицу из Портсмута.
— Не выл я!
— Выл. И девица та была вовсе не девица, а дочка портового досмотрщика.
Грубый хохот. Третий голос, хриплый и низкий:
— Оба заткнулись. Капитан велел шкоты на гроте проверить. Ежели к вечеру не управимся — он нам устроит «девицу из Портсмута». Поняли?
Ворчание, топот ног, удаляющиеся шаги.
Шарлотта сидела в темноте, прижимая саквояж к груди, и мысли её текли медленно, но неотвратимо, как холодная патока.
Сохатый. Хвост.
Она перебирала в памяти всё, что знала о купеческих судах. Отец, при всех своих недостатках, держал неплохую библиотеку, и однажды — в четырнадцать лет, когда ещё позволялось читать что попало, не спрашивая, — ей попалась книга о торговом мореплавании. У купцов было принято обращаться друг к другу по именам. Мистер Смит, мистер Браун, мастер Джонс. В крайнем случае по должности: боцман, штурман, капитан. Прозвища, конечно, встречались и среди торговцев — «Рыжий» там, «Одноухий»… Но Сохатый? Хвост?
Что-то здесь было не так.
Она вспомнила рассказ Эдмунда — «Гордость Дувра», купеческое судно до Лиссабона, восточный причал, утренний отлив. Они пришли затемно, и Эдмунд сказал: «Кажется, этот». Кажется. Он не был уверен. Да и как можно быть уверенным в темноте, когда все корабли на одно лицо?
Шарлотта прислушалась снова. Теперь голоса звучали дальше — вероятно, у грот-мачты, — но всё равно доносились обрывки. И ни одного «мистер». Ни одного «сэр». Только клички, грубые шутки и ещё что-то… Что-то в ритме речи, в построении фраз, в том, как они перебрасывались словами — быстро, привычно, как люди, которые давно сплавались.
Купцы так не говорят.
Купцы — степенные, с бумагами, с печатями, с векселями. У них маршрут, график, обязательства перед Ост-Индской компанией. У них пахнет пряностями не потому, что кладовая забита мешками, а потому что товар. И они не называют друг друга Сохатыми.
Она закрыла глаза. Прислонилась затылком к мешку с мукой. Крест Аврелия холодил кожу под плащом.
— Господи, — прошептала она едва слышно, — я, помнится, просила не оставлять меня. А не испытывать.
Господь, как обычно, промолчал. Но где-то наверху, над её головой, раздался ещё один голос — властный, глубокий, привыкший командовать. Перекрыл остальные, точно колокол. Слов она не разобрала, только интонацию, но интонации хватило: так говорят люди, которые не просят. Приказывают.
Шарлотта нащупала в саквояже маленький кинжал и переложила поближе, в карман плаща. Моряки и купцы, сказал тогда Эдмунд, — люди чести. Что ж, кажется, ночью она перепутала честь с чем-то совсем иным.
Где-то над головой, на верхней палубе, раздался крик — протяжный, зычный, как кричат только впередсмотрящие:
— Берег остался! Чисто до горизонта!
И тотчас всё пришло в движение. Затопали ноги — много ног, тяжёлые сапоги по доскам палубы. Заскрипели блоки. Захлопали на ветру снасти, и весь корабль отозвался низким, утробным гулом — будто зверь проснулся и потянулся.
Шарлотта, скрюченная в своей кладовой, подняла голову. Сквозь щели в палубных досках пробивался свет — уже не рассветный, жидкий, а полный, дневной. Она осторожно, на четвереньках, подобралась к ближайшему отверстию — там, где сучок выпал из доски, оставив глазок размером с монету, — и приникла к нему.
То, что она увидела, сперва не уложилось в голове.
Паруса меняли. Старые, серые от времени и соли, ползли вниз, точно змеиная кожа, а на их место поднимались новые. И были они…
Чёрные.
Угольно-чёрные, как сажа, как безлунная ночь в открытом море, как ткань, которую выкрасили не для красоты, а для того, чтобы вселять ужас. А поперёк главного паруса — ещё свёрнутого, ещё не расправленного ветром — проступал белёсый рисунок.
Череп. И две скрещённые кости под ним.
Шарлотта отпрянула от глазка. Прижалась спиной к мешкам с мукой. Сердце ударило в рёбра — раз, другой, третий, — и каждый удар отдавался в висках.
Пираты.
Не купцы с бумагами и векселями, не честные моряки, которые берут плату и высаживают пассажира в порту назначения. Пираты. Корсары. Люди вне закона, для которых чужая жизнь стоит ровно столько, сколько можно выручить за неё звонкой монетой — или не выручить ничего.
«Эдмунд, ты сказал — «кажется, этот». Эдмунд, ты…»
Она зажала рот ладонью. Не закричать. Не выдать себя. Только не сейчас.
Руки дрожали. Мысли неслись вскачь: спрятаться глубже, зарыться в припасы, притвориться мешком, переждать, авось не найдут, авось… Но захлестнувшая паника — та самая, животная, которую не приструнить воспитанием и не унять гордостью, — уже смыкала горло ледяной хваткой.
Она одна. На пиратском, чёрт его бы побрал, корабле. В открытом море. Без защиты, без имени, без надежды на то, что хоть одна живая душа в целом свете знает, где она сейчас.
Крест Аврелия обжёг ладонь. Шарлотта стиснула его до боли.
— Вот, значит, как Ты меня не оставил, — прошептала она беззвучно.
Шарлотта зажмурилась. Перед глазами — ничего, только чернота, но в этой черноте сами собой всплыли строки, те самые, что вбивала в неё мать долгими воскресными утрами в фамильной часовне: «Господь — свет мой и спасение моё: кого мне бояться? Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться?».
— Кого мне бояться, — прошептала она, и губы едва слушались. — Кого мне страшиться…
Пальцы сами сложились в щепоть, коснулись лба, живота, правого плеча, левого — раз, другой, третий. Крест Аврелия, зажатый в кулаке, врезался в ладонь острым краем, и боль немного отрезвляла.
— Отче наш, сущий на небесах… — Она сбилась, забыла строчку, начала снова. — Отче наш… да святится имя Твоё… да приидет Царствие Твоё… да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Слова детства, слова, которые она бормотала механически, стоя в церкви на Гросвенор-сквер и думая о чём угодно — о новых туфлях, о том, будет ли на балу лорд Такой-то, о подгоревшем ростбифе к ужину, — теперь эти слова вдруг обрели вес. Каждое падало отдельно, как камень в тёмную воду.
— …Хлеб наш насущный даждь нам днесь, — голос дрогнул, она всхлипнула, но взяла себя в руки, — и остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим…
«Я оставляю. Я оставляю отцу его долги. Я оставляю Лестрейнджу его гниение. Господи, я всё оставляю, только…»
— …И не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго…
Она перекрестилась снова. Дышать стало немного легче — или просто тело привыкло к страху.
А потом над головой раздался голос. Хриплый, низкий — тот самый, из трёх, что она слышала раньше:
— Хвост! — рявкнул низкий, хриплый голос. — Двинь в кладовую, проверь, сколь солонины осталось. Капитану надобно знать. И ром пересчитай. Ежели Сохатый опять полбочонка усидел — я ему лично киль прочищу.
— Да иду, иду, — отозвался другой, повыше, суетливый, с приниженной, угодливой ноткой. — Чаво шуметь-то, Грюм? Чай не на абордаже…
— Ты мне поговори ишшо.
Шаги. Ближе. Ближе. Прямо сюда.
Шарлотта замерла. Молитва оборвалась на полуслове. Она вжалась в мешки, натянула плащ до самого носа, закусила губу.
Дверь кладовой скрипнула. В проёме показалась тёмная фигура, заслонившая скудный свет.
Она молилась. Губы двигались беззвучно, но яростно — так, как если бы слова могли выстроить стену между нею и приближающимися шагами. «Господь — крепость жизни моей… Кого мне страшиться… Господи, Боже мой, умоляю, умоляю, умоляю…»
Хвост возился у входа. Медленно, до тошноты медленно: переставлял что-то, бормотал себе под нос — «…два бочонка солонины, это, значится, да… А рому-то, рому… Ох, Сохатый, ох, дьявол…» — и не уходил. Каждое мгновение растягивалось, как патока на холоде.
Шарлотта перекрестилась — широко, отчаянно, вкладывая в жест всю надежду, какая в ней ещё оставалась. Рука пошла вправо, пальцы дрогнули…
И задели край пустого ящика.
Тот покачнулся. С горки покатился — нет, не сам ящик, а жестяная кружка, стоявшая на нём, — и с отвратительным, тонким, металлическим звоном ударилась о доски трюма.
Тишина.
Шаги замерли.
— Чой-та?.. — Голос Хвоста насторожился, приблизился. — Эт-та мыши? А ну, мыши…
Он сделал ещё шаг. Ещё. Из-за мешков показался свет — тусклый, колышущийся: фонарь в его руке. Жёлтое пятно поползло по стенам кладовой, по бочонкам, по связкам сушёной рыбы, подбираясь всё ближе.
А потом замерло. На Шарлотте.
Она смотрела на него снизу вверх. Он смотрел на неё сверху вниз. Маленький, сутулый человечек с жидкими светлыми волосами и водянистыми глазами.
Миг. Другой. Третий.
— Ма-ать честна́я, — выдохнул Хвост и попятился, едва не выронив фонарь. — Бродяга! Сохатый! Лунатик! Тудыть-растудыть, тут ЭТО… Тут девка!
Топот. Ещё топот. Тяжёлые шаги — уже несколько пар ног. Кладовую залило светом, в дверном проёме набились тени, и последнее, что увидела Шарлотта перед тем, как чьи-то сильные руки выдернули её из мешков на свет, — крест. Свой крест. Зажатый в побелевших пальцах.
«Яко Ты со мной», — пронеслось в голове прежде, чем паника накрыла с головой.
Руки у Хвоста оказались неожиданно цепкими — маленькие, но жилистые, с въевшейся в кожу древесной смолой. Он вцепился Шарлотте в предплечье и поволок из кладовой, точно куль с мукой. Она брыкалась, цеплялась свободной рукой за косяк, но тут подоспел второй — молодой матрос с золотым зубом и шелушащимся от загара лицом, подхватил под локоть с другой стороны, и вдвоём они вытащили её на свет.
Свет ударил по глазам. Мартовское солнце, бледное, но после трюмной темноты — ослепительное.
— Пустите! — голос сорвался на визг, но Шарлотта тут же взяла его в узду, и следующий выкрик вышел ниже, яростнее, с той самой эйвериевской сталью: — Пустите, отбросы нечестивые! Руки прочь!
— Тише будь, девка, — буркнул золотозубый, не оборачиваясь. — Не то мигом утихомирим, да не так ласково.
Её выволокли на середину палубы. Десятки глаз впились в неё разом — и повисла такая тишина, какой, верно, не слыхали на этом корабле с последней битвы. Даже ветер, казалось, стих.
Шарлотта огляделась.
Их было много. Три десятка? Четыре? Она не считала. Мужики. Кто в истрёпанном камзоле, кто в одной рубахе, кто босой, кто в сапогах, украденных явно с чужой ноги. У одного — шрам через всё лицо, от виска до подбородка. У другого — серьга в ухе и нехорошая, медленная улыбка, от которой у Шарлотты всё внутри сжалось. У третьего, совсем ещё юнца, — голодный, жадный блеск в глазах, и он смотрел на неё, облизывая потрескавшиеся губы.
Она была женщиной.
Одна. Посреди моря. Посреди стаи мужчин, которые, быть может, годами не видели женского лица ближе, чем портовая шлюха в таверне. Многие — вдвое старше неё. Грязные, пропахшие солью и ромом, с руками, привыкшими резать глотки.
Они смотрели. Кто — с любопытством. Кто — с ухмылкой. Кто — с тем выражением, которое Шарлотта видывала лишь раз в жизни: так смотрел старый граф Лестрейндж, когда думал, что никто не видит. Так смотрят на мясо. На вещь. На добычу.
И тогда она поняла. Не догадалась — поняла, всей кожей, всем нутром, каждой жилкой: они могут сделать с ней всё, что захотят. Пустить по кругу, обесчестить, оставить лежать на палубе, точно сломанную куклу, а после — за борт, рыбам. И никто не узнает. Никто не придёт. Никто не вспомнит, где кончила дни свои Шарлотта Эйвери, виконтесса Калпеппер.
Вода. Там, за бортом, — серая, холодная мартовская вода. И если в ней водятся акулы — что ж… Акулы хотя бы сожрут её сразу. Не будут скалиться и трогать руками.
Она дёрнулась — раз, другой, — но держали крепко. Тогда Шарлотта перестала вырываться. Выпрямилась, насколько позволяли скрученные за спиной руки. Вздёрнула подбородок.
— Если вы думаете, — произнесла она звонко в мёртвую тишину, — что я стану молить о пощаде, то вы меня не знаете. Я лучше прыгну за борт и отправлюсь прямиком к Господу, чем позволю хоть одному из вас ко мне прикоснуться.
Матрос со шрамом хохотнул. Несколько голосов подхватили, но смех вышел нестройным, точно они сами ещё не решили, как реагировать на эту странную женщину с горящими зелёными глазами.
А потом откуда-то с кормы, с квартердека, раздался ленивый, глубокий голос:
— Это что за представление?
И толпа расступилась.
Капитан вышел из расступившейся толпы неспешно, будто на воскресный променад. Высокий, жилистый, в льняной рубахе, расстёгнутой на груди до того места, где начиналась тёмная дорожка волос. Рукава закатаны до локтей, открывая предплечья, и Шарлотта увидела его татуировки. Чернильные линии, переплетённые узором, уходящие под ткань. Тёмные волосы схвачены в низкий хвост, несколько прядей выбились и намокли от солёных брызг. На пальце — серебряный перстень, и он поигрывал им, сунув большие пальцы за широкий кожаный пояс.
Серые глаза — светлые, почти прозрачные на загорелом лице — скользнули по ней. Не раздевая взглядом, как прочие. Скорее… оценивая. Взвешивая.
Он остановился в паре шагов. Толпа затихла.
— Ну-ка, ну-ка… — протянул он задумчиво-издевательски, склонив голову к плечу. — И что за канарейка залетела в мой трюм?
Шарлотта сглотнула. Мысли неслись галопом. Имя? Назвать своё имя — значит выдать всё. Джеральд наверняка уже поднял тревогу. Эйвери — слишком заметная фамилия, а пираты, быть может, читают газеты. Язык. Иностранка. Если её примут за француженку — хотя бы не догадаются, кто она на самом деле. Франция далеко. Акцент скроет происхождение. Она выпрямилась, вздёрнула подбородок и произнесла на самом изысканном французском, какой только могла из себя выдавить:
— Je ne comprends pas votre langue barbare. Laissez-moi partir immédiatement, ou vous le regretterez. (Я не понимаю вашего варварского языка. Отпустите меня немедленно, или вы пожалеете.)
Тишина. Пара секунд.
Потом кто-то из матросов прыснул. За ним — второй. Ещё миг, и палуба взорвалась хохотом — грубым, лающим, раскатистым. Матрос со шрамом стукнул себя по колену. Юнец с голодными глазами заржал в голос. Она буквально пару секунд назад угрожала им на чистом английском. А капитан… Капитан улыбнулся. Медленно, лениво, краешком рта. И заговорил на французском, который был куда чище её собственного, с выверенным парижским выговором, какой бывает только у тех, кто учился языку не по книгам:
— Je déteste les Français. Au nom du Roi, j'ôterai la vie à une Française dont le peuple a fait la guerre à ma patrie depuis des siècles. (Я ненавижу французов. Во имя короля я лишу жизни француженку, чей народ веками воевал с моей родиной.)
Шарлотта побледнела.
— Я местная! — крикнула она, забыв про французский акцент и всё остальное на свете. — Я англичанка! Из Лондона!
Смех стал громче. Капитан картинно приподнял бровь и перешёл на английский — всё с той же ленивой, издевательской усмешкой:
— Неужто? А я уж было решил, что к нам на борт француженка пожаловала. Из тех, кого учат языку на кухне у поварихи. У вас, миледи, говор с таким акцентом, что покойный Людовик в гробу перевернулся бы. Паршивый акцент. Пар-ши-вый.
Он смаковал слово, точно леденец.
У Шарлотты вспыхнули щёки. Эйвери не краснеют, но она покраснела. От злости, унижения и понимания, что её уловка провалилась, не продержавшись и минуты.
— Я… — начала она и осеклась. А что говорить? Что?
Капитан шагнул ближе. Теперь между ними было не больше фута. От него пахло солью, ромом, ветром и чем-то ещё — терпким, мужским. Он был выше на целую голову, и Шарлотта, никогда не считавшая себя маленькой, вдруг ощутила себя воробьём перед ястребом.
— Итак, — произнёс Бродяга негромко, уже без улыбки, — повторим. Кто ты, откуда на моём корабле, и почему мне не выбросить тебя за борт прямо сейчас?
— Я… — Шарлотта выпрямилась, насколько позволяли скрученные руки, и голос её зазвучал ровно, убеждённо, с той интонацией, с какой говорят правду — или очень хорошую ложь: — Габриэль Уильямс. Дочь купца из Бристоля. Отец разорился, я искала корабль до Лиссабона, к тётке, и ошиблась… Ошиблась судном. Ничего дурного я не замышляла. Клянусь.
Взгляд серых глаз не изменился. Всё тот же: цепкий, оценивающий, взвешивающий — а теперь ещё и забавляющийся. Он не поверил ни единому слову. Она поняла это сразу, ещё до того, как он пошевелился.
А он пошевелился.
Протянул руку, не спрашивая разрешения, и взялся за медальон, висевший у неё на груди поверх старого плаща. Тот самый, с которым она никогда не расставалась: чистое золото, тонкая работа, фамильная вещь. Пальцы у него оказались длинные, загорелые, с серебряным перстнем на указательном. Медальон он не рванул, не сорвал, а просто притянул к себе, чтобы разглядеть.
И вместе с медальоном притянулась Шарлотта.
Ближе. Ещё ближе. Неприлично близко — так, что она ощутила жар его тела, услышала его дыхание, увидела тонкую нить шрама у него на скуле, которую не заметила раньше. Краска бросилась ей в лицо. От возмущения. Только от возмущения.
Мужчина перевернул медальон. На обратной стороне, под слоем золота, вилась изящная гравировка: «Эйвери». Он прочёл, хмыкнул, да затем отпустил медальон. Тот качнулся и лёг обратно на грудь Шарлотты, точно обжёг кожу сквозь ткань платья.
— Похвально, достопочтенная Эйвери, — произнёс он с ленцой, отступая на шаг и возвращая ей личное пространство, точно одолжение, — что вы не сдаётесь. Весьма похвально. Но давайте без лжи в третий раз. Я ценю изобретательность, однако врать вы не умеете совершенно.
Шарлотта стояла, чувствуя, как горят щёки, колотится сердце, ноет натёртая пятка, и смотрела в эти невозможные серые глаза. Выбор был невелик. Назвать своё настоящее имя — значит подписать приговор. Джеральд уже наверняка поднял на уши всех, кого мог. Дочь виконта на пиратском корабле — скандал, выкуп, переговоры, а пока что — заложница, которую запрут в каюте и будут сторожить.
Она проглотила слюну, набрала воздуха в лёгкие. Собралась с мыслями и сказала третью ложь за пять минут:
— Я… Арабелла. Арабелла Эйвери.
Кузина, вышедшая замуж год назад. Двоюродная сестра, которая сейчас, должно быть, сидит в своём поместье где-нибудь в Кенте и понятия не имеет, что её имя только что позаимствовали для спасения шкуры. Шарлотта мысленно попросила у неё прощения. Как-нибудь при встрече объяснит.
Капитан склонил голову к другому плечу. Уголок его рта дрогнул — не то усмешка, не то признание: да, так-то лучше.
— Ладно, мисс Арабелла Эйвери, — сказал он, и в устах его это прозвучало почти как «посмотрим, надолго ли вас хватит». — Продолжим разговор.
Он развернулся и, не оборачиваясь более, бросил через плечо:
— Лунатик, ко мне в каюту. И эту… мисс Арабеллу тоже. Остальные — работать. Представление окончено.
Шарлотта сжалась. Плечи подались вперёд, спина сгорбилась — вся её эйвериевская выправка рухнула в один миг, как карточный домик. Голодные взгляды матросов жгли кожу. Кто-то присвистнул, а кто-то хохотнул.
Каюта.
Капитан.
Наедине.
Перед глазами пронеслось: тяжёлая дверь, засов, чужие руки на её плечах, шее, везде, и никто не придёт, никто не услышит, только море за бортом будет качать и качать, будто ничего не случилось.
— Я НЕ ПОЙДУ С ВАМИ НИ В КАКУЮ КАЮТУ! — голос сорвался на крик, почти на визг, почти на тот самый «театр», который Джеральд так не выносил. Но ей было уже всё равно. — Не пойду!.. Слышите вы?! Не пойду! Лучше за борт, лучше к акулам, чем…
Лотти не договорила. Воздух кончился быстрее, чем храбрость.
Капитан остановился. Медленно, очень медленно обернулся через плечо. Лицо его было непроницаемо, только бровь чуть приподнялась, и в серых глазах мелькнуло что-то похожее на… досаду? Нет. Скорее, усталое понимание. Он окинул взглядом её дрожащие плечи, побелевшие костяшки пальцев, вцепившихся в край плаща, расширенные от ужаса зелёные глаза.
А потом перевёл взгляд на команду. На ухмыляющегося матроса со шрамом. На юнца с голодным блеском. На всех, кто стоял полукругом и смотрел на женщину, ожидая представления.
— Сохатый, — произнёс он ровно, и голос его перекрыл палубу, точно удар колокола, — разгони-ка этот театр. Ежели через минуту хоть одна рожа будет пялиться сюда, а не работать, то я лично выпишу каждому наряд до конца вахты. И передай Марлс, чтобы глянула, что у нас с порохом в нижнем трюме.
«Сохатый», до того стоявший с ухмылкой, враз посерьёзнел, кивнул и рявкнул на матросов:
— Слышали капитана? А ну брысь, крысы палубные! Живо!
Толпа нехотя рассеялась, разбрелась по палубе. Взгляды ещё тянулись к Шарлотте, точно нити, но уже рвались и теряли силу. Капитан подошёл к ней. Не вплотную, а затем заговорил тихо, так, что слышала только она:
— Мисс Арабелла, — в голосе ни издёвки, ни угрозы. — Я вас в каюту зову не за тем, что вы себе там напридумывали. Я не трогаю женщин против их воли и своим не позволяю. Поняли?
Лже-Арабелла молчала.
— Но разговор нам держать всё одно надобно, — продолжал он, — а на палубе ветер и уши длинные. Так что либо вы идёте со мной, как цивилизованный человек, либо вас несут. Выбирайте.
Лотти смотрела на него. Зелёные глазищи, расширенные, невинные — как у святой на иконе, которую вот-вот поведут на мученичество. Ресницы дрогнули, а губы сжались в тонкую нитку.
Капитан глубоко вздохнул. Таким вздохом вздыхают люди, которые повидали слишком многое, чтобы тратить время на уговоры.
— Очень хорошо, — сказал он и просто взял её за локоть.
Не грубо и не резко. Так, как берут под руку упрямую леди на прогулке, когда она засмотрелась на витрину, а карета ждёт. Только пальцы у него были стальные, не вырвешься из схватки.
— Что вы себе позволяете! — Шарлотта рванулась, но локоть точно в тиски попал. — Я сказала — не пойду! Пустите! Вы… Вы…
Он шёл, не оборачиваясь, увлекая её за собой. Матросы, попадавшиеся на пути, поспешно уступали дорогу, пряча ухмылки.
— Вы… Вы чертила! — выпалила она, когда двери каюты показались впереди. — Настоящий чертила, каких свет не видывал!
Бровь капитана дрогнула.
— Чертила? — повторил он задумчиво, будто пробуя слово на вкус.
— Да! И Бог вас покарает! — продолжала она, уже не сдерживаясь. — Покарает за то, что хватаете беззащитную женщину и тащите неизвестно куда! Вы… Вы исчадие ада, вот вы кто! Пиратское отродье! Чтоб вам до скончания века гореть в геенне огненной!
— В геенне огненной, — снова повторил он, и на этот раз в голосе его прорезалось что-то новое. — Господи, давненько меня так не оскорбляли.
И рассмеялся. Не зло, не издевательски — искренне, от души, запрокинув голову.
— Лет пять, пожалуй, — добавил он, отсмеявшись и вытирая уголок глаза. — С тех пор как один епископ в Порт-Ройяле сулил мне адовы муки за контрабанду церковного вина. Но «чертила» — это свежо. «Чертила» у меня ещё не было.
— Я рада, что развлекла вас, — процедила Шарлотта сквозь зубы и снова дёрнула локоть. Бесполезно.
Он распахнул дверь каюты, подтолкнул её внутрь — не втолкнул, а именно подтолкнул, точно даму в бальную залу, — и обернулся к кому-то на палубе:
— Лунатик! Жду.
Дверь захлопнулась. Они остались вдвоём. Шарлотта стояла посреди капитанской каюты — просторной, обшитой тёмным деревом, с навигационными картами на столе и серебряным компасом, — и сверлила взглядом своего похитителя.
Тот прислонился спиной к двери, скрестил руки на груди и улыбнулся уголком рта.
— Ну-с, мисс Арабелла. Продолжите меня проклинать, или всё-таки поговорим, как цивилизованные люди?
— Горите в аду, — выплюнула Шарлотта, сверкая глазами.
Капитан отлепился от двери неспешно, точно у него впереди было всё время мира, прошёл к столу, выдвинул стул и сел на него верхом, положив руки на спинку.
— Не люблю жару. Спасибо, — отозвался он со светской ленцой, будто отказался от чая в гостиной. — Так о чём бишь я? Ах да, — он поставил локти на спинку стула, упёрся подбородком в скрещённые пальцы и оглядел её с ног до головы. — Выглядите вы опрятно. Саквояж при вас, да и старый плащ поверх приличного платья явно схвачен второпях, но не краденый. Башмаки бальные, не для мостовых — я такие в Лондоне видал, на Гросвенор-сквер такие носят. И плывёте вы, стало быть, не на прогулку. К побегу готовились.
Он выдержал паузу. Шарлотта молчала, только пальцы стиснули край плаща.
— От чего даме бежать? — продолжал он задумчиво, и серые глаза блеснули. — Вариантов, по чести, два. Либо долги, либо замужество. Долгов на вас не видать — украшений не снимаете, золотишко на шее, а тот, кто бежит от кредиторов, давно бы уж продал медальон. Стало быть…
Он чуть подался вперёд, и голос его упал до доверительного полутона:
— Нежеланная женитьба. Или нежеланная судьба — что в вашем сословии примерно одно и то же. Я прав?
В дверь коротко постучали.
— Войди, — бросил мужчина, не оборачиваясь.
В каюту шагнул «Лунатик» — высокий, худощавый, с ранней проседью в русых волосах и спокойными, умными глазами, которые контрастировали с грубой пиратской одеждой. Он молча прикрыл за собой дверь, кивнул капитану и остался стоять, прислонившись плечом к переборке.
— Лунатик у нас — квартирмейстер, — пояснил капитан Шарлотте почти небрежно, — он за справедливость. Стало быть, при нём можете не опасаться, что я вас съем на ужин. — И снова перевёл взгляд на неё: — Итак, Арабелла? Я слушаю. От кого бежали? От жениха? От отца? И почему мне не отослать вас обратно с первым же портовым патрулём?
— За борт прыгнуть можно? — спросила Шарлотта, глядя куда-то в угол каюты. — Или вы и это мне запретите?
Пират хмыкнул. Потом хохотнул — коротко, одобрительно, точно услышал удачную шутку от старого приятеля.
— Лунатик, — сказал он, поворачивая голову к квартирмейстеру, — оставь нас. Дама смущается.
Квартирмейстер приподнял бровь, затем перевёл взгляд на Шарлотту, потом снова на капитана.
— Как знаешь, — сказал он ровно. И вышел, плотно притворив за собой дверь.
В каюте повисла тишина. В ней было слышно, как скрипят половицы под ногами капитана. Мужчина поднялся со стула, прошёлся к маленькому застеклённому шкафчику, да извлёк оттуда пузатую бутылку и два стакана. Поставил на стол, налил себе и ей.
— Ром, — пояснил он. — Паршивый. Но для нервов сгодится. Рекомендую.
Шарлотта не двинулась с места.
— Я не пью с пиратами.
— А я не пью с женщинами, которые называют меня чертилой, — парировал он, — но, посмотрите-ка, мы оба здесь.
Он подвинул к ней стакан, а сам сделал глоток из своего, поморщился и уселся обратно на стул — на этот раз по-человечески, лицом к ней.
— Слушайте, Арабелла, — он покрутил стакан в пальцах. — Прыгать за борт я вам, разумеется, не дам. Во-первых, вода холодная. Во-вторых, акулы. В-третьих, я не для того вытаскивал вас из трюма, чтобы вы мне рыбам скормили такое интересное знакомство. Так что давайте-ка начнём заново. Без врак, сцен и, если соизволите, без чертилы.
Он поставил стакан и прямо посмотрел на неё.
— Меня зовут Сириус Блэк, капитан сего корыта. В прошлом — старший сын благородного дома, ныне — беженец из оного. Вас, стало быть, зовут не Арабелла, но покуда вы не готовы сказать правду — пусть будет так. Я угадал с женихом?
Шарлотта медлила. Имя она знала. Блэки — благородные, старинные, из тех, кого при дворе вспоминают в одном ряду с Малфоями и Лестрейнджами. Слухи она тоже знала: старший сын якобы умер от лихорадки десяток лет тому, младший — Регулус — стал наследником. И вот он, «покойник», сидит перед ней на стуле верхом и пьёт паршивый ром с видом человека, которому плевать на всё.
— Слышали о нас, — констатировал Сириус, заметив её взгляд. — Все слышали. Мы были ужасно громкой семьёй. Сами понимаете: сплошные скандалы, приёмы, фамильное серебро, девиз над камином — и ни капли любви. Я сбежал, едва стало ясно, что из меня будут лепить наследника. Регулус, брат мой, остался и, полагаю, прекрасно справляется. А я… — Он обвёл рукой каюту, паруса за окном, компас на столе. — Я справляюсь здесь. Так что, Арабелла, поверьте мне, что я понимаю в побегах. Говорите.
Она глубоко вздохнула, взяла стакан и опрокинула его залпом.
Ром обжёг горло. Мир на мгновение сузился до одной обжигающей точки, а затем взорвался кашлем. Шарлотта поперхнулась, замахала рукой перед лицом, глаза заслезились. Капитан наблюдал за этим с выражением человека, который ждал именно такого исхода, но был достаточно воспитан, чтобы не сказать «я же говорил».
— Гос-споди, — выдавила она, откашливаясь, — и кто это пьёт по доброй воле?
— Я, — сказал Сириус и сделал ещё глоток, не поморщившись. — И ещё два десятка человек на борту. Привыкнете.
— Не собираюсь привыкать, — прохрипела Шарлотта, но стакан не отставила. Пришла в себя. Выпрямилась, да заговорила: — Меня зовут Шарлотта Эйвери. Арабелла — кузина моя. Я не хотела… — она запнулась, — не хотела называть своё имя. Думала, так безопаснее. Но врать я вам больше не стану.
Сириус молчал. Слушал.
— Отец хочет выдать меня за графа Лестрейнджа, ему шестьдесят три года. У него подагра, катаракта и, подозреваю, гнилые зубы. Он из тех людей, от которых пахнет лекарствами и упадком, и он смотрел на меня так, будто я — породистая кобыла на торгах, — её голос окреп, зазвучал ровно: ни дрожи, ни истерики. — Я сказала «нет». Отец сказал «да». Тогда я собрала вещи и ушла.
Она помолчала.
— Кузен мой, Эдмунд, помог. Проводил до порта, дал денег и перекрестил. Сказал: «Гордость Дувра», купеческое судно, моряки — люди чести, высадят подальше отсюда. Мы пришли ночью, он не разглядел… Я не разглядела. И вместо купцов я очутилась в кладовой пиратского корабля. Вот и вся история. Денег у меня немного, ценностей — только медальон, и тот, как вы изволили заметить, фамильный.
Она замолчала. Перевела дух. Взяла стакан — на этот раз просто покрутила в пальцах.
Сириус смотрел на неё. Молчание длилось долго. Потом он отставил свой стакан, подался вперёд и произнёс задумчиво:
— Лестрейндж… Это, стало быть, Рабастан Лестрейндж? Тот, что заседает в Парламенте и держит пол-Корнуолла в кулаке?
— Он самый. Вы знакомы?
— По рассказам, — лицо Сириуса на мгновение потемнело. — Мой отец его знавал. Говорил, что Лестрейндж способен выжать золото из камня, а душу из человека. И что за столом с ним следует считать пальцы после рукопожатия. Вас, стало быть, продали этому… — он не договорил, но слово повисло в воздухе.
Шарлотта кивнула.
Сириус откинулся на спинку стула. В серых глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.
— Что ж, мисс Шарлотта Эйвери, — сказал он наконец, — история ваша скверная. Но, признаю, вы держались достойно. Чертила, правда, было лишним.
— Вы сами напросились.
— Не спорю, — он усмехнулся. — И что же мне теперь с вами делать?
— Я всё ещё согласна на самоубийство, — произнесла Шарлотта. — Если у вас нет иных предложений.
Сириус закатил глаза к потолку. Видимо, его терпение только что достигло предела и перевалило за него…
— Да что вы заладили: «за борт, к акулам, самоубийство»! Вы ж верующая женщина! Сами там, в трюме, небось час молились, а то и два — я ж вижу, как вы за ваш крест держитесь. А теперь лезете на смерть, как будто Господь вам жизнь дал, чтобы вы её рыбьему брюху скормили. Нехорошо, мисс Эйвери. Непоследовательно.
Шарлотта вспыхнула, но на этот раз не от унижения, а от того, что он был прав.
— Я не хочу быть опороченной, — сказала она глухо. — Если не вы, то кто-нибудь из ваших людей. Я видела, как они на меня глядели. Я не желаю, чтобы меня…
Она не договорила.
Сириус посмотрел на неё. Взгляд стал твёрже, и из него ушла вся ленивая издёвка.
— Никто, — сказал он раздельно, — не посмеет. Смотрят — да. Пялиться будут, глаз не отведут, команда у меня грубая, этого не отнять. Но тронуть — ни-ни. Пока вы на «Мародёре» и пока я его капитан, никто из моих людей не поднимет на вас руку без вашей воли. Я за это головой отвечаю.
Он помолчал, что-то обдумывая. Пальцы побарабанили по столу.
— Можно было бы, конечно, выкуп запросить. Отец ваш — виконт, хоть и без гроша. Лестрейндж — тот вообще отвалил бы круглую сумму, лишь бы вернуть беглянку и поставить на колени перед алтарём, — Шарлотта напряглась. — Но это скверно, — продолжил он, и в голосе мелькнула брезгливость. — Неблагородно как-то. Мы с вами два беженца, мисс Эйвери, только и всего. Сбежали из одного круга, одних правил, от одних и тех же отцовских надежд. Должны понимать друг друга.
Он снова отхлебнул рома.
— Вы по-французски шпрехаете. Паршиво, но говорите. А читать-писать обучены?
— Разумеется, — сухо ответила Шарлотта. — Я дочь виконта, а не посудомойка. Латынь, французский, история, география, риторика… И почерк у меня, смею заметить, превосходный.
— Во-от, — протянул Сириус с довольным видом, — а я что говорил. Почерк превосходный! У меня тут каждый судовой журнал заполняет, будто курица лапой по палубе прошлась. Вахтенные записи — не разобрать. Списки припасов — гадание на кофейной гуще. Лунатик ещё как-то пишет, Грюм — печатными буквами, и то через слово. А остальные — беда.
Он хлопнул ладонью по столу, и стаканы подпрыгнули.
— Значит, так, мисс Шарлотта Эйвери. Будете моим писарем. Жалованья не обещаю, зато кормёжка, каюта — отдельная, пусть и крохотная, — и защита экипажа. А когда доберёмся до порта, который вас устроит, — высадим, и ступайте себе с Богом на все четыре стороны. По рукам?
Шарлотта смотрела на протянутую руку и думала.
Всяко лучше жить так, чем умереть позже. Умереть она всегда успеет. А вот жить… Жить так, как она жила последние двадцать лет, она больше не могла. И не будет. Отец, Лестрейндж, Гросвенор-сквер, балы, на которых она задыхалась в корсете и в чужих ожиданиях, — всё это осталось на берегу. Далеко. Позади.
А здесь — каюта, пропахшая солью и ромом. Капитан с серыми глазами и смехом, похожим на лай. Команда, которая будет пялиться, но не тронет. Судовой журнал с куриным почерком. Работа. Пусть странная, пусть среди пиратов, но работа, которую она будет делать своими руками, а не телом.
И, Господи…
Свобода.
Не та свобода, о которой пишут в книжках — с фанфарами и лавровыми венками, — а простая свобода, в которой никто не решает за неё. В которой она сама скажет «да» или «нет». В которой завтрашний день зависит от неё, а не от отцовских долгов и чужих титулов.
Иисус мучился на кресте за грехи человеческие. Она уж как-нибудь помучается с пиратами, только уже за собственную свободу.
Шарлотта глубоко вздохнула. В последний раз оглядела каюту и вложила свою ладонь в его.
— Я согласна на ваши условия.
Ладонь у неё была узкая, бледная, с чернильным пятнышком на среднем пальце — привычка грызть перо, когда думаешь. Ладонь капитана сомкнулась вокруг неё, точно крышка ларца.
— Вот и ладно, — сказал Сириус и усмехнулся открыто, по-мальчишески. — Добро пожаловать на борт, мисс Эйвери. «Мародёр» принимает вас в экипаж.
В дверь коротко постучали — три удара, сухих и деловых.
— Бродяга, — раздался из-за двери спокойный голос Лунатика, — там Сохатый с Марлс опять спорят, чья очередь чистить пушки. Если ты не выйдешь через минуту, они разнесут палубу.
Сириус вздохнул и посмотрел на Шарлотту.
— А вот и ваша новая семья, мисс Эйвери. Полюбуетесь в деле. И заодно познакомитесь с остальными. Идёмте. Писарь должен знать команду в лицо.