Часть 3 Мойдодыр
6 мая 2026 г., 21:47
Гитлеру дали восемь лет.
Когда я об этом узнал, во мне ничего не дрогнуло. Ни злорадства, ни сочувствия. Будто закрыли долгую тяжёлую книгу, которую давно надоело читать.
Я был уверен, что больше никогда о нём не услышу и что эта история окончательно осталась позади.
Как выяснилось, я тогда вообще много в чём был уверен.
На дворе стоял восемьдесят девятый. Перестройка. Горбачёв. Первые кооперативы.
Страна начинала трещать по швам, но пока ещё держалась — как старый шкаф, у которого ослабли все винты, но он по привычке стоит.
И в один прекрасный день в Молдавии исчезло мыло.
Просто пропало с прилавков. В одно мгновение, как будто кто-то наверху щёлкнул выключателем.
Для нормального человека это была бытовая неприятность. Для меня — задача.
В институте у нас было пять разных химий, из которых я отлично помнил простую вещь: мыло варят из жира.
Перед глазами услужливо встали холодильники колбасных цехов, в которые я последние полтора года заходил почти ежедневно. Тонны говяжьего нутряка. Десятки тонн. После разделки туши мясо шло в колбасу, а жир оставался.
По рецептуре он никуда не шёл — но и выбросить его было нельзя. Это была социалистическая собственность, а порча социалистической собственности в Советском Союзе тянула на статью. Именно для этого, среди прочего, и был создан ОБХСС. Поэтому колбасники годами держали в холодильниках то, что им не было нужно, тратили на это электричество и площади — и не имели права избавиться.
Мыла не было. Сырьё лежало под ногами. Оставалось сделать.
Интернета тогда не существовало в природе. Я пошёл в библиотеку, поднял старые учебники, восстановил химию по слогам и вернулся домой делать мыло.
На кухне. В эмалированном ведре.
Моя многострадальная жена в очередной раз посмотрела на меня с выражением человека, который уже понял, что возражать бесполезно, спорить бесполезно, и единственное, что остаётся, — закатить глаза и отойти. До сих пор задаю себе один и тот же вопрос: почему она меня тогда не выгнала.
Я понимал, что один не потяну. А может, просто не хотел один — было в этом что-то от мальчишеской компании, от желания затеять серьёзное дело не в одиночку.
Я подтянул двух друзей по институту. Мы вместе прошли пять курсов и трёхмесячные сборы после военной кафедры на глухом полигоне в Тирасполе.
Один — Коля, украинец. Серьёзный, подтянутый, сосредоточенный, с лицом человека, который никогда не смеётся первым. Если он за что брался, доделывал, даже если по дороге вокруг него горел весь дом. На любой вопрос отвечал коротко и по существу.
Второй — Саня, белорус. Невысокий, плотный, балабол. Говорил без остановки — за себя, за нас и за всех окружающих. Если в комнате было тихо хотя бы пять минут, он начинал страдать физически.
Я был между ними — что-то вроде компромисса между двумя этими характерами.
Мы втроём стояли на моей кухне над ведром, мешали варево палкой, добавляли что-то из учебника, дымили, воняли на весь подъезд — и получали в результате какую-то серую липкую дрянь, которая не пенилась, не мылилась и вообще не имела отношения к человеческой гигиене.
Первое время не получалось ничего.
Потом — кое-что начало вырисовываться. Не хорошо. Но уже узнаваемо.
Когда стало ясно, что мы не безнадёжны, я поехал в Винницу — там был мыловаренный завод, и я хотел посмотреть, как это делают взрослые люди.
Первое, что я увидел на территории завода, было даже не производство.
Во дворе, прямо под открытым небом, гнила нераспакованная японская линия. Точнее — маленькая подлиния, для производства гостиничных кусочков мыла, тех самых, что лежат в гостиницах и поездах. Основная японская линия у них всё же работала. А эта подлиния просто валялась под дождём и солнцем — годами. Деревянные ящики разбухли, краска облезла, бирки отвалились.
Я нашёл директора и поговорил по-человечески. Без прикрас объяснил, кто я, зачем мне это и что я готов предложить. Договорились мы быстро: я меняю ему линию на тот же самый говяжий жир, из которого мыло и варится. С его директорским интересом, понятно.
Линию я перевёз в Кишинёв.
И мы начали делать мыло по-настоящему.
Колбасники были счастливы до слёз.
Им не нужны были деньги за нутряк. Им нужна была бумага. Официальная справка, что социалистическая собственность была передана на переработку и больше они за неё не отвечают. Я давал им бумагу — они отдавали жир. Иногда сами привозили, лишь бы избавиться.
Кооператив мы назвали «Мойдодыр». Было в этом что-то тёплое из детства.
Производство наладилось быстро. Пошли первые продажи. Появились первые деньги — больше, чем я получал в Молдавпотребсоюзе, где, между прочим, всё ещё работал. Мыло мы варили по вечерам и в выходные. Саня и Коля были посвободнее, я разрывался.
Мы были в числе первых кооперативов в Молдавии. Может быть, вообще одни из первых. Чувствовали себя соответственно — то есть охрененными.
Это чувство продлилось ровно до тех пор, пока я не поехал в Москву.
Моя двоюродная сестра выходила замуж. Разместился я у родственников на улице Часовой — рядом с Ленинградским рынком. На следующее утро после приезда я вышел прогуляться и зашёл на рынок.
И там я увидел то, после чего моя голова окончательно сошла с рельсов.
На прилавках лежал говяжий нутряк. Наш. Тот самый, который у нас в Молдавии стоил пять копеек за килограмм и от которого колбасники не знали, как избавиться.
Здесь он лежал на нескольких столах сразу. И стоил рубль семьдесят за килограмм.
Я постоял минуты три, не веря глазам. Потом мысленно сложил два и два — и от полученной суммы у меня слегка зашумело в ушах. Я нашёл хозяина точки. Мы сразу нашли общий язык. Договорились по рубль тридцать оптом, с доставкой на его склад в Москве.
Я вернулся в Кишинёв и начал готовить первую ходку. Колбасники чуть не плакали от счастья, отдавая мне свои тонны бесплатно. Мы загрузили рефрижератор под потолок и поехали в Москву.
На полпути КамАЗ сдох. Глухая ночь, трасса под Калугой. Водитель вылез, пнул колесо и начал материться. Саня выбрался следом, перематерил его в три этажа и полез под машину. Пару часов он там ковырялся по локоть в мазуте — сказались военные сборы и наши доблестные автомобильные войска. Я светил фонариком и считал.
Сырьё было почти бесплатным. Машина стоила восемьсот рублей. При зарплате сто двадцать в месяц это было больно, но не критично. Если не доедем — могут приписать вредительство, спишут груз, начнутся вопросы. Но даже не это волновало меня в первую очередь. Проблема была в том, что я обещал. Дал слово, и москвичи меня ждали. А я с детства мучительно переживал любое несоответствие между своими словами и делами.
Часа три мы висели на волоске. Под утро Саня вылез из-под машины, вытер лоб тыльной стороной ладони и сказал спокойно: «Готово». Завели. Поехали. Дальше всё прошло как по маслу.
Считалось это так. Жир — почти даром. Машина — восемьсот рублей. Двадцать тонн в Москве по рубль тридцать — двадцать с лишним тысяч выручки. Чистыми с одной ходки выходило около двадцати пяти тысяч рублей.
В стране, где хлеб стоил шестнадцать копеек, молоко — тринадцать, а кооперативная квартира, как и машина, — около пяти тысяч.
И в этой стране — двадцать пять тысяч за одну неделю.
С мылом мы покончили моментально. Продолжать варить его не имело никакого смысла: на мыле мы и близко не поднимали таких денег. Японская линия осталась стоять и работать сама на себя, голова у нас была уже в другом месте.
Мы сделали несколько ходок подряд.
И тут у меня в голове родилась мысль, которая потом возвращалась ещё много раз в жизни:
деньги лежат под ногами — нужно только нагнуться и поднять.
Я нагнулся в первый раз — и поднял двадцать пять тысяч.
Сегодня мне кажется, что именно с этого момента начался отсчёт обратного пути. Пока я не нагибался, я был молодым специалистом из лаборатории Молдавпотребсоюза, у которого по вечерам в эмалированном ведре варилось мыло.
Когда нагнулся первый раз — стало ясно, что и второй раз нагнусь. И третий. И что разогнуться обратно уже не получится — слишком близко к земле теперь видна россыпь.