Ave, Хозяин!

NC-21
В процессе
87
3
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 394 страницы, 124 758 слов, 27 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
87 Нравится 177 Отзывы 42 В сборник

XVI

Настройки
Примечания:
      Родители собираются в церковь. Мать поправляет одежду, отец застёгивает перед зеркалом пальто. Они не спросили ни как дела у дяди Ноа, ни почему он сидит на крыльце уже полчаса и курит в темноту, ни как прошёл мой день. Они даже не заметили пиджак Калеба, висящий на спинке стула.              — Мы ненадолго, — мать бросает взгляд в мою сторону. — Ты полежи ещё, Алекс. Долечивайся.              Недовольно морщусь:              — Уже належался.              Отец открывает входную дверь. В дом врывается свежий воздух и заносит на порог пару снежинок:              — Славно, что тебе легче. Посидишь с дядей Ноа, составишь ему компанию, а мы потом вернёмся и все вместе посидим, чай попьём.              — Все вместе, — настойчиво повторяет мама, будто я уже выразил протест.              Забавно, что они делаю вид, будто дядя Ноа не вычеркнут из семейной жизни за то, что отказался молиться на их иконы. Проходят мимо него и ни слова не говорят, ни взгляда не кидают. Смотрю им вслед. Доходят до калитки, мама что-то бурчит, отец кивает, и оба смотрят перед собой, словно боятся повернуть головы и увидеть Ноа, сидящего на их веранде.              Двигатель заводится, зажигаются фары. Машина выкатывается со двора и вскоре на дом падает тишина. Слышу, как поднимается ветерок, шелестя остатками листьев, и как колышутся ветки наших деревьев.       Становится тоскливо.              Шмыгаю носом, хватаю пиджак Калеба и присоединяюсь к дяде Ноа. Он сидит на верхней ступеньке, развалившись, опирается спиной о перила. Одна рука сжимает стакан с перцовкой, в другой тлеет сигарета. Он не оборачивается, когда я плюхаюсь рядом.       Достаю свою пачку сигарет. Дядя Ноа хмыкает с улыбкой:              — Твои старики терпеть не могут сигареты.              — Их здесь нет, — чиркаю зажигалкой и затягиваюсь. — У них стоит задача поважнее, чем воспитание сына – молитва за душу Норы.              Дядя Ноа пьёт и громко выдыхает. Запах алкоголя врезается в нос.       Курим в тишине. Снег сыплется гуще, но уходить совсем не хочется. Холодно, а в душе тепло.              — Помню, как ты с ней возился, — захотелось поговорить о сестре.              — Ага, — дядя Ноа усмехается. — «Ноа-медведь» называла. Орала так, что у меня в ушах звенело, когда подкидывал её к потолку. Боялся, как бы башкой в люстру не попасть.              Выдыхаю дым. Мы оба смотрим в лес. Между стволами копится темнота, а в ней то ли ветка качнётся, то ли бес какой пробежит.              — Она гордилась твоими косичками, — продолжаю.              Дядя Ноа отхлёбывает ещё перцовки:              — Помню, она никому не разрешала их расплетать, пока ваша мать не орала, что пора мыть голову.              — Тогда она ещё нормальной была, не такой святой.              Он молчит. Затягивается, выпускает дым через ноздри.              — Все они теперь святые, — продолжаю, стряхивая пепел на ступеньку. — Ты у нас остался единственный грешник в семье.              Он смеётся.              — Старый грешник, — добавляет. — С перцовкой и бойцовским псом. Страшный человек для примерных христиан.              Снова сухо посмеивается. Оглядываюсь на дверь:              — Как там Цезарь?              — Спит. Умотался за день. До сих пор офигеваю с твоего копа. Никогда ещё Цезарь себя так не вёл. — он косится на меня, ничего не спрашивая напрямую, но мне становится некомфортно, будто он ждёт от меня каких-то объяснений. — Ты-то сам как? Ещё бледный.              — Потихоньку на поправку иду, — закутываюсь глубже в пиджак Калеба. — Надо нормально уже одеваться, заморозки.              — Ну да, — подхватывает дядя Ноа. — Тебе надо перебрать гардероб, а то, гляди, так у всего города придётся пиджаки одалживать.              Никак не комментирую его высер. Сказать мне нечего. Про то, что этот пиджак на мне оказался после моего ахуя с распятым Филом дяде знать не обязательно.       Он снова прикладывается к стакану, а потом протягивает его мне:              — Будешь?              Качаю головой:              — Мне рюмки хватило, к тому же, я ещё таблетки пью.              — Таблетки – это хорошо. Таблетки – это наука, а не вера в чудеса.              Он сплёвывает в сторону. Докуриваю сигарету и тушу о присыпанную снегом ступеньку.              — Как твоя жизнь в целом? — спрашиваю. — После того, как уехал?              Дядя Ноа напрягается, вижу по плечам. Тяжело вздыхает.              — Плохо, Алекс. Очень плохо. Но и оставаться с вами было невыносимо. Не мог смотреть на этот дом, на ваши лица и на то, как вы друг друга избегаете. Рад, что не увидел, как твои родители заменили дочь на иконы. Раньше стены были увешаны фотографиями Норы, а теперь на меня смотрят не её глаза, а эти бездушные мазки. Я надеялся увидеть твою сестру, поговорить с ней, а в итоге меня исповедуют лики святых. Я бы, может, и остался, но… — он чешет бороду. — Я бы тогда кого-нибудь убил. Правда. Своими руками. И мне не хочется, чтобы ты знал меня таким.              — Я бы тебя понял.              — Потому и уехал. Иначе натворил бы глупостей.              Он замолкает. Мы оба знаем, о каких глупостях речь – о тех днях, когда мы вместе колесили по лесу, когда он стучал по столам в полиции, когда кричал на следователя.              — Мы нашли бы его, — говорю. — Если бы ты не уехал.              — Не нашли бы, — дядя Ноа качает головой. — В этом проклятом городе справедливости нет.              Он повторяет то, что сказал тогда, около участка. Слово в слово.              — Я искал, — говорю я. — Всё это время искал.              — Нашёл?              Молчу. Появляются мысли о Калебе, о том, что рядом с нами живёт тот, кто точно знает убийцу, и то, что я, идиот, грохнул одного невиновного.              — Молчишь, — заявляет дядя Ноа. — Значит, нашёл что-то.              — Ещё не нашёл, но обязательно найду.              — Упрямый. Прям как я.              Он хлопает меня по плечу и у меня сердце в тиски зажимает. Откидывает в тот день, когда он махал на прощание из окна пикапа.              — Нора тебя любила, — говорит он. — Всё твердила: «Алекс – самый лучший брат на свете. Он для меня как плюшевый пёс, только настоящий».              Я зажмуриваюсь. Душа разлетается на куски.              — Я помню, — хрипло выдавливаю из себя. — «Алекс-два».              — Она ту игрушку везде таскала. Даже в церковь, помню, один раз поволокла. Твоя мать чуть не поседела. Выхватила её из рук, обратно в машину унесла, а Нора потом ревела, что ей «без Алекса-два страшно, потому что он её защищает».              Подавляю смешок. В церкве – и страшно.       Открываю глаза. Снег падает на колени. Смотрю в небо.              — Как ты думаешь, ей там хорошо?              Дядя Ноа тяжело вздыхает, опустошает стакан до конца и ставит его на веранду:              — Твои родители точно скажут, что да, хорошо, она теперь в объятиях Бога и она стала ангелом. А я скажу, что не знаю, может и хорошо. А, может, и нет. Но ей точно было бы лучше, если бы она была жива. И нам всем было бы лучше…              Ветер ударяет сильнее. Я продрог до костей, но не хочу прятаться в доме. Он душит своей святостью, и, такое ощущение, что после колдовства отца Феофана даже мне там дышать тяжелее.              — Помнишь, — говорит дядя Ноа, выдыхая в снежное небо, — как вы с Норой играли? Ты на четвереньках ползаешь, скулишь, она тебя за уши таскает.              — Помню. А мать заходит, видит эту картину и давай орать, что отпиздит меня.              Дядя Ноа рвано смеётся:              — Она потом орала ещё, что ты ребёнка развращаешь, что подобные игры – грех. А я ей говорю: «Да ты чего взбесилась? Дети играют. Он для неё пёс, не мужик». А она мне: «У тебя своих детей нет, не лезь».              — Она всегда так. Ей только дай что-нибудь в грех превратить. Что в этом такого? Блять, какое «развращает»? Мы оба были детьми.              — Да я знаю, — дядя Ноа хлопает меня по колену. — Мы с тобой тогда на крыльце и сидели, как сейчас. Ты ревел от обиды, а я сказал: «Дурак ты, Алекс, но не извращенец. Родители у тебя, конечно, те ещё...»              — «Твоя мать видит беса там, где его нет», — цитирую. — Ты это сказал. Единственный адекватный взрослый в нашей семье.              — Это потому, что в церковь больше не хожу, — хохочет Ноа. — У меня глаза не замылены. Дети есть дети. Ты хотел, чтобы сестра улыбалась, и она улыбалась. А то, что твоя мать придумала себе... это её проблемы. Она много чего надумывала. Ты не один, кто пиздюлей отхватывал.              — Нора потом боялась, — тихо отвечаю ему. — Шёпотом спрашивала: «Алекс, а мама не услышит?» И я боялся. Кстати, мы с ней когда на эту тему говорили, она сказала, что ей не страшно ремня отхватить, она не хочет, чтобы меня отлупасили. Боялась, когда родители злились.              — Вот, — дядя Ноа поднимает палец с зажатой сигаретой. — Вот чего добилась твоя мать. Не того, что вы перестали играть, а того, что вы начали бояться. А страх – это грех, между прочим. В библии написано: «Не бойся». Но они почему-то про это забывают.              Из-за входной двери слышится скрежет. Цезарь скребётся изнутри, скулит, требует открыть дверь.              — Погоди, — дядя Ноа притушивает сигарету, поднимается. — Пса выпущу.              Он открывает дверь, и туша добермана мгновенно просачивается наружу. Цезарь замирает на пороге, оглядывает двор, потом тычется носом в ладонь Ноа и усаживается рядом с ним на ступеньку, положив голову ему на колено.              — Молодец, — дядя треплет пса за ухом. — Сторожи.              Цезарь прикрывает глаза, но уши стоят торчком, ноздри ловят запахи ночного леса. Какая неудобная параллель. Верный пёс, охраняющий хозяина, сидит рядом – не дёргается, не огрызается. А я и огрызаюсь, и укусить пытаюсь, а потом скулю, как только дёргают за поводок. О преданности и речи не идёт – фальшь да желание выжить.       Цезарь, получается, лучше меня.              — Ты чего завис? — спрашивает дядя, затягиваясь сигаретой, и хмыкает. — Завидуешь? Вам же так и не разрешили собаку завести.              — Та есть у меня один пёс, — бурчу я. — Только он не мой. И я – не хозяин.              Он с прищуром поглядывает на меня.              — Присматриваешься за чьей-то зверушкой?              — Ага, — мямлю. — Мне же больше заняться нечем в свободное время.              — А чего так? На свидания походил бы, парень молодой. Я в твои годы так отрывался, что и рассказывать стыдно. Что там у тебя на личном? Давай, колись. Есть девушка?              Фыркаю, морщась, и протягиваю:              — Какая, блять, девушка? Смеёшься?              — Ну, парень, девушка – один хуй.              Кидаю на него взгляд:              — Да в том-то и проблема, хуй только у одного.              Он ехидно посмеивается, облизывая губу.              — Мать на Розали намекает, — продолжаю, отворачиваясь к лесу. — Сватает это чудо из прихода.              — На Розали? — переспрашивает дядя, морща лоб. — Это которая… рыженькая такая?              — Она теперь в хоре завывает, — говорю я. — И не рыжая, а русая. Выгорела, видимо, от святости. Мы в школе вместе учились.              — И как она?              — Да никак, мы не общаемся. В церкви иногда пересекаемся – она там распинается, а я стою с рожей кирпичом и молюсь, чтобы это закончилось быстрее.              Ноа хмыкает, затягивается:              — Мать, значит, хочет тебя остепенить? Женить, внуков подсунуть...              — Да пошла она, — беззлобно бросаю в ответ и достаю из пачки сигарету. — Мне девятнадцать, какие внуки? Мне бы дожить до завтра без приключений.              — Идеальный возраст, чтобы наворотить делов и жалеть потом лет до тридцати, — Ноа сплёвывает в снег. — Но Розали я помню. Тихая, как мышь. В хор пошла, говоришь? Совсем умом поехала на почве религии. Вам точно не по пути.              — Мне вообще ни с кем не по пути.              — Эт да, ты у нас пассажир проблемный.              Цезарь заворочался и Ноа замолчал. Пёс переложил голову на другую лапу. Ветер занёс на веранду очередную порцию снега.              — Слушай, Алекс, — Ноа понижает голос, и он обретает непривычную для него серьёзность: — Я не твой наставник, но не дави на себя. Не хочешь жениться – шли всех лесом. Не хочешь в церковь – не ходи. Твоя жизнь, твои косяки, твоя история. Делай, что хочешь.              Хмыкаю:              — Кстати, а ты чё перестал ходить?              — Понял, что религия – тормоз, причём хреновый. Сколько людей спалили во имя всего «святого»? Сколько наук похоронили, потому что «не по писанию»? Я не говорю, что Бога нет, но считаю, что попытки людей описать его через запреты – это идиотизм.              Он кивает в сторону дома, где за закрытыми дверями притаились иконы:              — У вас там в доме не продохнуть от святости. Углы все заставлены. Я как порог переступаю – так и креститься тянет, чтоб не сглазили. Вы не в доме живёте, вы, блять, один сплошной иконостас.              — Знаю, — бурчу вполголоса. — Ненавижу эти рожи на досках.              — И правильно делаешь, ничего святого в картинках нет.              Гляжу на лес и щурюсь. Темнота такая, хоть глаз выколи, но там точно что-то маячит.              — Ты чего завис? — спрашивает дядя, проследив за моим взглядом.              Отмахиваюсь, вскидывая руку.       Не верю, блять, иконам и бесам. Иконы не святые, а бесы – неискренние.       Вместо Бога люди ищут, на кого бы свалить вину, и весь этот иконостас – обычный договор о неразглашении. Вешают на стену «лики», чтобы не видеть свои собственные рожи, когда в зеркале становится страшно. Продают душу за индульгенцию, думая, что наебали и Бога, и Дьявола, но по факту просто переобулись в прыжке. Удобно, когда Бог – единственный, кто не может подать на людей в суд за неисполнение обязательств. Удобно, что можно жить не по вере, а по «понятиям» писания, воспринимая каждый угол с иконами за пост ГАИ: боятся согрешить, промчаться на красный свет в своей башке, хотя сами давно в угоне у собственных догм.       Бесы – коллекторы, которые приходят за долгами, когда ладан перестаёт перебивать запах вранья. Смешно от псевдо-святости. В ней нет ничего живого, одно только кладбище амбиций. И пока кто-то молится на раскрашенный кусок дерева, кто-то реально держит мир в ежовых рукавицах, уже выставляя всякой швали счёт за свои услуги.                     Пальцы сжимаются на коленях.       Цезарь поднимает голову и тянет носом воздух.              — Цезарь, фу! — бросает Ноа.              Пёс успокаивается, плюхается обратно.              — Ишь какой балованный сегодня, — Ноа сплёвывает. — Так чё там по Розали? Лицом хоть вышла?              Кривлюсь:              — Да у неё морда выдры.              — О-о, — Ноа понимающе тянет. — Вытянутое, нос пуговкой, глазки кучкой. Понял, вопросов нет. А брат её как? Ксавьер? Квентин?              — Корбен, — поправляю.              — Точно, Корбен. Живой хоть?              — Вроде того. Выпускается со школы в этом году. В церковь с сестрой не ходит. Мать говорила, бродит по городу, как неприкаянный.              — И правильно делает, что не ходит, — Ноа чешет бороду. — Хорошо, что парень в себя не ушёл.              Он, когда Нора пропала, прибежал к нам весь в слезах и соплях. Первый, кто сказал, что Нора не выходит на связь весь день. С похорон тоже первый удрал.              — Он дружил с ней, — говорю вполголоса. — Хорошо так дружил.              — Да? — Ноа поворачивается ко мне. — Не знал.              — Розали на похоронах сказала, что Корбен себя винит, потому что в тот день был с семьёй за городом, а они с Норой, вроде как, договаривались встретиться. Загонялся, что если бы остался в тот день – то Нора была бы жива.              — Мы все себя виним, — хрипло отвечает дядя. — Ты – за то, что не уберёг. Родители – за то, что отпустили. Я – за что, что не искал. Корбен – за то, что ушёл. Даже полиция, небось, винит себя за то, что не нашли. Вопрос, Алекс, не в том, кто виноват, а в том, кто следующий не вывезет вины и сдохнет вслед за Норой.              Кусты около веранды шелохнулись.       Мы с Цезарем одновременно зыркнули на источник движения и перед нами выскочил бесёнок мини-Нора. Посеменил по снегу и остановился около ступенек. Глаза маленькие, чёрные, кожа слегка морщинистая, рот – в ухмылке, а в ней – пусто. Языка нет. Где он делся?!              Бесёнок усаживается прямо напротив Цезаря, скрестив тощие ножки, пялится на пса и… высовывает культю языка.       Цезарь встрепенулся. Шерсть на загривке дыбится. Пёс опасно рычит, а Ноа треплет его по голове, приговаривая:              — Тихо, тихо, малой. Кого увидел?              — Мышь, наверное, — озвучиваю первую попавшуюся мысль.              Бесёнок наклоняет голову, дёргает культёй. Цезарь рвётся вперёд, щёлкая зубами в сантиметре от твари. Та ловко отпрыгивает, шмыгает между моих ног и прячется за спиной.       Я каменею.       Пёс скулит, утыкается носом мне в колено, но дядя Ноа дёргает его за ошейник:              — Цезарь! Ко мне! Сидеть!              Пёс садится, но не сводит глаз с точки за моим плечом. Чувствую, как костлявые пальцы вцепляются в край моей футболки и начинают агрессивно теребить ткань, требуя внимания.       Стискиваю челюсти, натянуто улыбаясь дяде Ноа, который бубнит про погоду и про то, что пёс стал больно дёрганным. Киваю, как болван, усиленно игнорируя надоедливую просьбу бесёнка. Он начинает дёргать меня за край пиджака Калеба.       Кошу глаза вниз – тварь сидит на корточках, таращит на меня глазищи и разевает рот. Без языка получается мерзкое «а-а-а».              — Отвали, — практически беззвучно приказываю ему, но бесёнок только сильнее тянет ткань.              Хмурюсь, злостно кривя губы и смотрю на него в упор, мол, свали, не до тебя сейчас, – а вокруг крыльца начинается какая-то движуха.       Оглядываюсь.              Дом начинают окружать другие бесы и все они недовольно смотрят на мою мини-Нору. Бесёнок съёживается, отпускает футболку и пятится. Мечется взглядом между ними, мной и Цезарем, который продолжает рычать, как заведённый. Боится.              Бесёнок зыркает на меня, и его кожа начинает розоветь. Морщинки разглаживаются, а чёрные бусины превращаются в глаза Норы. На голове прорастают её волосы, заплетённые в косички. Чёрная дымка обволакивает тело и, рассеявшись, оставляет после себя платье, в котором Нору хоронили. Другие бесы начинают шипеть.              — …а потом мы забор поправим. — бубнит Ноа. — Алекс? Ты вообще слушаешь?              — А? Да, слушаю. Забор. Доски…              Не могу отвести взгляд от мини-Норы. Она… Он… Оно тычет пальцем в свою шею, потом вверх – на окно моей сестрёнки.       Меня прошибает ледяной пот.       Оно снова показывает на свою шею, а затем складывает ладони вместе, будто молится. Ни черта не понимаю. Да, ни Бога, ни черта… Я и себя плохо понимаю.              Бесёнок топает ногой от нетерпения. Оборачивается на шипящую стаю, которая подбирается всё ближе, а потом снова на меня и панически тычет в окно. Продолжает беззвучно кричать, раскрывая рот, а я хмурюсь, не сводя с него глаз.              — Алекс! — Ноа хлопает меня по плечу. — Ты в порядке?              — Да что-то я… — прокашливаюсь. — Задумался. Пошли в дом.              Поднимаюсь:              — Я замёрз.              Бесы тут же переводят свои взгляды на меня и шарахаются в стороны. В недоумении оглядываю их и тянусь к дверной ручке. Мини-Нора остаётся стоять на месте, умоляюще глядя на меня.              — Я буду у себя, — бросаю дяде. — Ты как, заходишь?              — Да, сейчас. Докурю и зайду.              Открываю дверь, захожу в дом и оборачиваюсь в последний раз – бесёнок всё ещё стоит на веранде в облике моей сестры и вновь показывает на её комнату.              — Иду, — шепчу и захлопываю дверь.              Не думаю, что получу выговор, если кто-то из родных узнает, что я наведываюсь в комнату Норы, но тогда мама начнёт задавать вопросы, а я сейчас вообще не в духе говорить с ней по душам. Один раз обсудили и хватит, а то подумает, что я совсем уж отчаялся, и тогда, как в той пословице, только с другим подтекстом: если Алекс не идёт в церковь, то церковь придёт к Алексу.              Замираю на пороге, боясь сделать шаг внутрь. Мама любит поговаривать, что «не надо тревожить покой умерших». Удивительно, что она не заставила отца заколотить окно.       Закрываю за собой дверь. Темно. Нащупываю выключатель. Тёплый свет озаряет пространство. Оглядываюсь.              Луна подглядывает сквозь задёрнутые шторы. Подхожу к окну, отдёргиваю их и подавляю вскрик. На ветке вишни, прямо за окном, сидит мини-Нора и болтает своими ножками. В руке красуется маленький камешек.              — Ты чё творишь? — шепчу ему.              Бесёнок тычет пальцем в окно, мол, открой. Я качаю головой.       Обойдёшься.       Он закатывает глаза и, уверен, будь у него язык – он бы ещё и цокнул, а потом начинает агрессивно тыкать куда-то в сторону угла комнаты. Слежу за его жестом и взгляд натыкается на игрушки.       Чего он хочет?              Камешек летит в окно, и я снова дёргаюсь:              — Да что тебе надо?!              Он вздыхает, подползает ближе и вновь складывает ладони, изображая молитву.              Начинаю беситься от того, что ничего не вдупляю.       Открываю окно:              — Давай, залазь.              Бесёнок панически оглядывается по сторонам. Другие бесы, наверное, где-то там, в темноте. Ждут и злятся.              — Залазь, мать твою, — злостно повторяю, пока он не привлёк их внимание.              Он колеблется ещё секунду, потом спрыгивает с ветки, цепляясь за подоконник, и переваливается внутрь. Только его ноги касаются пола, как он тут же запрыгивает на стол и шипит, испуганно глядя на меня.       А, ну да… у нас же тут типа защита, все дела.              Мини-Нора начинает ощупывать своё лицо, потом руки, а следом и живот. Проводит ладонями по волосам, хлопает себя по щекам, будто не верит, что живой, и снова пялится на меня.              — Ты тут того… не сдохнешь?              Он мотает головой, морща нос, и перепрыгивает на кровать. Поворачиваю голову и вижу, что мелкий гавнюк ползёт к углу с игрушками. Не успеваю среагировать, как он хватает Алекса-два.              — Эй, осторожнее с ним!              Бесёнок театрально вздыхает, прижимает игрушку к груди, обнимает её, а потом с азартом начинает драть её брюхо.              — Ты чё творишь?!              Кидаюсь к этому гандону и выхватываю игрушку из его лап:              — Это принадлежит Норе, не смей! Ты плохой бесёнок, плохой! Ничего не трогай в этой комнате!              Он сжимается, обиженно глядя на меня, и тычет в разорванное брюхо. Недовольно перевожу туда взгляд. Под пальцами есть что-то кроме наполнителя…       Засовываю руку в дыру, плюхаясь на кровать. Достаю наружу бумагу, разворачиваю и растерянно моргаю. У меня в руках розовая самодельная валентинка с корявым почерком: «Норе от Корбена».              Хмурюсь, не понимая, откуда это здесь, и лезу дальше. Нащупываю жестяную баночку содовой с виноградным вкусом. Сложно не узнать «Краш».       Чёртова школьная традиция, которую я ненавидел всей душой. Покупаешь банку газировки с названием бренда «Краш», лепишь к ней открытку с именем своего «краша», и волонтёры разносят этот сахарный мусор по классам. Типа романтика, типа анонимный признак внимания. Половина школы бегала с этими банками, пытаясь угадать, кто отправитель, а вторая половина, вроде меня, ловила кринж.       Для Норы это была целая жизнь. Она вечно ждала, что ей что-то принесут, вечно пересчитывала свои «краш-граммы». Дети играли в любовь, собирали деньги на школьные нужды или благотворительность, а по факту торговали иллюзией внимания.              Смотрю на розовую бумажку в руке. Признание так и не успело стать чем-то большим. Похоже, это последний тайник, который Нора успела сделать. Видимо, здесь она спрятала то, что не могла показать ни родителям, ни мне.       Сердце начинает колотиться.       Может быть, я найду дневник, смогу прочитать, о чём она думала, чего боялась или кто её пугал? Это бы всё объяснило, это бы поставило точку в моём деле!              Увереннее сую руку в брюхо, нащупываю что-то ещё и вытягиваю. Так, брелок – сердечко с блёстками, которые осыпаются мне на колени, и цепочка – медь, сделанная под серебро, а на ней – кулон в виде разбитого пополам сердца. Парная дрянь, которую влюблённые носят на шее, пока не расстанутся через неделю. Лезу глубже, до самого дна, но больше ничего там нет. Ни дневника, ни записок, ни одного слова, написанного её рукой.              Чёрт.       Сжимаю в руке кучу хлама, а внутри закипает бешенство. Она ничего не оставила. Ни одной зацепки, ни одной мысли, за которую можно было бы ухватиться. А вдруг она боялась, что даже после смерти её постыдные мысли кто-то может понять?       Поворачиваюсь к бесёнку.              — Где дневник? — рычу, едва сдерживаясь, чтобы не швырнуть в него остатками пса. — Она точно что-то писала! Она не могла просто так...              Бесёнок качает головой.       Делаю глубокий вдох, закрываю глаза, успокаиваюсь.              — Мне нужен брат Розали, чтобы узнать, что произошло?              Открываю глаза и вижу, что бесёнок радостно кивает, но в следующий миг застывает в испуге. Зрачки расширяются, он дёргается, смотрит в окно и отползает назад, прижимаясь к стене.              — Что? — вскакиваю с места, а у самого волоски дыбом становятся.              Он указывает дрожащим пальцем на улицу, потом пальцем проводит по своей шее, как бы разрезая её, жалостливо супится и прыгает на подоконник.       Подхожу к окну. Издалека доносится звук мотора и вскоре на горизонте появляется машина Калеба. Она подъезжает к дому, и я слышу непереводимые завывания бесёнка. Клянусь, в его взгляде было больше человеческого страха, чем во всех моих молитвах.              Он отталкивается от подоконника и сигает в темноту, растворившись в ветках вишни.              Внизу хлопает дверца машины.       Перевожу взгляд – Калеб замер посреди двора и запрокинул голову. Выглядит так, будто он что-то почуял. Недовольно морщится. Лицо меняется, становится настороженным. Голова медленно поворачивается в сторону моего окна.              Наши взгляды встречаются.       Что ж… Привет?              Он хмурится секунду-другую, а потом его лицо разглаживается, брови ползут вверх, и он закатывает глаза. Скрещивает руки на груди, отставляет ногу в сторону и принимает позу скучающего надзирателя.              И что ты от меня хочешь? Мне тебе сказать нечего.              Он поворачивает голову в сторону кустов, хищно щурится, а потом манит пальцем. Из-за ствола вишни выходит мини-Нора. Голова опущена, плечи вжаты в шею, переминается с ноги на ногу, и выглядит так, будто сейчас плёткой пиздить начнут.       Бесёнок подходит к Калебу вплотную. Тот резко хватает его за ухо, приподнимая к себе. Малой висит у него на руке, дрыгая ногами в туфельках, а Калеб наклоняется к его макушке и что-то злостно шепчет. По-моему, бесёнок начинает плакать.       Ты нахрена детей обижаешь?!              — Калеб! — ору, открывая окно.              Ой блять, лишь бы дядя Ноа не прибежал.       Быстро оглядываюсь на дверь и понижаю голос:              — Не обижай его!              Высовываюсь по пояс. Калеб поднимает голову, но ухо бесёнка не отпускает.              — Он же ребёнок! — злостно шикаю на него. — Он ни в чём не виноват, я сам его позвал! Отпусти пиздюка!              Калеб зырит на меня с искреннем недоумением, потом косится на бесёнка, потом снова на меня. Губы расползаются в улыбке, и он поджимает их, явно подавляя смешок. Рука его разжимается. Бесёнок шлёпается на снег, потирая покрасневшую раковину.              — Алекс, — сдерживая смех, говорит Калеб. — это не ребёнок. Это карлик.              Я заморгал, как придурок.       Бесёнок обиженно дует губы и начинает с важным видом отряхивать платье от снега.              — Этому «ребёнку», мать его, четыреста лет, — добавляет Калеб, засовывая руки в карманы брюк. — Так что не надо защищать его, как беззащитную сиротку.              Бесёнок шмыгает носом, поднимает на меня глаза, виновато пожимает плечами и снова тыкает пальцем себе на шею.              — Заткнись, — злостно бросает ему Калеб. — Мало тебе языка отрезанного? Руки тоже вырвать?              Яростный взгляд возвращается ко мне:              — Чего вылупился? Окно закрой. Замёрзнешь.              — Окно закрой, замёрзнешь, — с максимально недовольной гримасой передразниваю его, закрываю окно и с тем же демонстративным недовольством задёргиваю шторы.              Поворачиваюсь в сторону кровати, на которой валяется распотрошённый тайник Норы. Смотрю на валентинку. Что же между вами было, ребятки?              

†††

             Зависаю в телефоне, листая переписку в чате группы. Тридцать семь непрочитанных за последние два часа. Вот уж у людей действительно свободного времени дофига и больше. Оказывается, меня даже тегали.              

«Алекс, ты живой?»

      

«Когда выходишь?»

      

«Пришли лабу, а то я вообще не вдупляю».

             Где-то отвечаю, где-то ставлю реакции, потому что отвечать становится лень. Один типок прислал голосовое, где матерится на полминуты из-за предстоящего опроса.       Всё пропустил, блять. По-хорошему, сесть бы за учёбу, но мысли вообще не в ней. В голове Фил, Калеб, бесёнок-карлик и Корбен со своим разбитым сердцем.              Слышу, как хлопает входная дверь.              — Какая чудесная служба! — как всегда щебечет мама. База.              Вздыхаю, откладываю телефон. Надо выйти, мы же ВМЕСТЕ должны попить чай.              В гостиной горит торшер. Мама суетится на кухне, греет чайник, пирог достаёт из пакета. Отец сидит в кресле, расстегнув верхнюю пуговицу рубашки, и смотрит на дядю Ноа, который расположился на диване с Цезарем у ног.              — Ну как ты? — спрашивает отец.              — Нормально, — дядя Ноа кивает, небрежно отряхивая рукав от собачьей шерсти. — Дорога утомила, но так-то жив-здоров. А вы как?              — Молимся, — исчерпывающе роняет отец.              Я плюхаюсь на диван рядом с Ноа.              — Пришёл? — мать выглядывает из кухни. — Времени на готовку сегодня нет, так что мы с отцом по пути заехали в кондитерскую и взяли яблочный пирог, как ты любишь              Ненавижу.       С тех пор, как мама начала их печь исключительно «в память о Норе» – потому что Нора обожала – каждый кусок встаёт поперёк горла.       Жую пропитанную виной мякоть и чувствую себя каннибалом.              — Как служба? — выдавливаю с набитым ртом, лишь бы заполнить паузу.              — Как обычно, — отвечает отец.              — Вообще-то, очень достойно, — подхватывает мама, разливая чай по кружкам. — Отец Феофан сегодня говорил о том, что пути Господни неисповедимы. Что мы часто ропщем на потерю, не понимая – Господь лишь забирает Своё, чтобы мы не привязывались к тленному миру. А хор!..              — Угу, — продолжаю усердно давиться пирогом. Пиздец яблоки кислые…              — Кстати, — мать понижает голос, будто делится государственной тайной, — Филиппа сегодня не было. Странно. Я спросила у отца Феофана, тот сказал – дел много в семинарии. Ещё пару дней не появится.              Кусок яблочного пирога застревает в пищеводе, вызывая позыв к рвоте.       Не появится?       Тошнит от воспоминания, где по белому подбородку течёт красная кровь.              — Алекс, ты чего побелел? — тревожно спрашивает мама, чуть ли не вскакивая с места.              Торможу её вытянутой рукой и быстро качаю головой:              — Подавился…              — Осторожнее надо, — журит она, возвращаясь в кресло.              Дядя Ноа вклинивается:              — Так что там на счёт хора? Алекс сказал, там Розали поёт? Как она?              Мать расцветает, забывая про Фила:              — Красавица выросла! Да, поёт в хоре, помогает отцу Феофану. Скромная, богобоязненная – мечта! Я Алексу говорю: присмотрись, отличная партия. А он – ни в какую.              — А может, не надо ему партии подбирать?.. Не в шахматах. Парню девятнадцать. Пусть сам решает, с кем ему быть. Дайте ему право выбора, а?              — Так я не навязываю, — мать надувает губы. — Я советую.              — Советовать надо, когда просят, — Ноа кривится в улыбке. — Ты его хоть спрашивала, хочет ли он вообще в эту кабалу лезть?              Мама переводит взгляд на меня. Я старательно удерживаю каменное лицо и не встреваю.              — Эм… — он возвращает внимание на дядю: — Он ещё молодой, мало что понимает.              Отец демонстративно кашляет. В этом споре он, как обычно, выберет сторону мамы.              — Не будем об этом, — она машет рукой, закрывая тему. — Как твоя жизнь, Ноа? Всё по лесам шастаешь?              Разговор предсказуемо уходит в сторону об охоте, соседских коровах и ружьях. Пью чай, не слушая их болтовню. Где Фил? Что с ним?       Выдерживаю ещё двадцать минут застолья, а затем поднимаюсь, показательно зевая:              — Извините, но я спать.              — Конечно, иди, — мама переключается на режим заботливой наседки. — Не забудь выпить таблетки.              — Спокойной ночи, — добавляет отец.              — Давай, — отзывается дядя Ноа.              Прохожу к себе и падаю на кровать. Вытаскиваю из кармана цепочку с кулоном и разглядываю её. Интересно, Корбен ещё носит свою половину? И носил ли вообще?       Телефон мигает уведомлением – одногруппники. Выключаю звук.              Корбен, Корбен, Корбен…       Корбен Скотт. Рыжие волосы, веснушки. Брат девушки, которую мне сватают в жёны. Мальчишка, старше Норы на два года. Сейчас тебе шестнадцать, совсем ещё пацанёнок. О тебе ничего особенного не говорят, репутация нейтральная – ни отличник, ни хулиган. Обычный парнишка, общительный, вечно в компании друзей. Вроде как тоже в кружке скаутов сейчас, как я когда-то. В футбол погонять любит, с ребятами на лавке частенько сидит.       Припоминаю, он несколько раз доводил Нору до дома. Видел их из окна – шли, разговаривали, она смеялась, а её рюкзак болтался на плече Корбена. Они обычно всегда вместе на школьные мероприятия ходили – ярмарки, дискотеки и прочая шняга. Нора рассказывала, что Корбен защищал её от одноклассников, которые дразнили её за испачканную форму, когда её обляпала машина. А однажды он появился на нашем пороге с фингалом под глазом, сказал, якобы ударился. Нора потом проболталась, что он вступился за неё перед каким-то бугаём…       Они с детства дружили. Я и не задумывался, во что это могло перерасти. Наверное, потому что и у меня в голове ветер был, вечные ссоры с родителями и первая попытка бросить курить. Какая там личная жизнь сестры? Она же малышка.              — Блять, — шепчу в потолок. — Корбен, ты чё, втюрился в мою сестру?              Надо с ним поговорить.       Можно найти его в соцсетях, город маленький, не спрячешься, но что сказать?              «Привет, я брат Норы, помнишь? Нашёл твою валентинку в её игрушке, ты чё, с ней встречался?»              Идиотизм.              Завтра загляну к Розали в гости. Или послезавтра, посмотрим. Сначала надо узнать, что знает Калеб, и что там с Филом.       Вижу через щель в двери, что свет погас. Родители идут спать. Дядя Ноа, наверное, усядется смотреть какой-нибудь боевик на кухне.              Переворачиваюсь на живот.       На спину.       На бок.       Снова на живот.       Сажусь на край кровати. Одеяло сползает.              Калеб. Фил. Калеб и Фил. Фил и Калеб.       В груди заболело.       Вздыхаю.              Вроде сердце не колотится, но что ж на душе так тяжело? Что это? Влюблённость?..       Когда-то я пытался выложить свои чувства в слова, прятал их от чужих глаз. Тогда я писал, что со мной о любви говорить бессмысленно, а сейчас – я бы поговорил. Единственное, я всё ещё считаю, что все эти «добряки», которые так любят наш «прекрасный мир», слепы. Для них любовь – это бабочки, порхающие на свету. Но если присмотреться, бабочки – это те же мотыльки… мои родные мотыльки. Те, кому повезло умереть на солнце, а не в сырой кладовой.       Любовь? Я в ней вижу уродство. Мы все храним свои шкафы со скелетами, забитые до отказа, надеясь, что если плотно закрыть дверцу, то запах гнили не просочится в гостиную. А она всё равно просачивается. Сквозь доски, сквозь молитвы матери, сквозь наши «правильные» жизни. Зачем искать бабочек в саду, когда у тебя под кроватью – или в брюхе плюшевого пса – спрятан скелет, который уже давно превратился в труху? Мы все здесь – мотыльки, которые отчалили на шкафу, сгорев от мнимой любви.              Прячу лицо в ладонях, упираясь локтями в колени. Закрываю глаза.       Они говорят – в любви тонут. А как мне быть, если я, кажется, захлёбываюсь? Так сказать, спасение утопающего – дело рук самого утопающего, но, вот те на, я не хочу выплывать. Я разрываюсь меж двух.              Фил… Он как море, которого я никогда не видел, но о котором так много слышал.              Облизываю губы, представляя солёный запах ветра.              Лунная дорожка блестит на воде и хочется верить, что с рассветом твоя жизнь только начинается. Но как быть, если я ощущаю связь с Филом, как Атлантиду, которую уже поглотила вода? Начинаю осознавать, как дорого мы можем заплатить.       Мне нравятся его глаза цвета осени. И нравятся его покрасневшие щёки. Они похожи на закат, на солнце, погружающееся в это самое море, пока вечер не укротил его огонь. Вот Фил такой же. Внутри него догорает пожар, который он прячет за улыбкой семинариста, и я хочу быть тем, кто может провести этот закат рядом с ним.       Какой ужас… душа горит, убийца плачет. Это что за диссонанс такой?              Боюсь, что для меня без Фила даже Небеса могут показаться дном. И, боюсь, что мы с ним две огромные частицы, которые никак не смогут оказаться в одном пространстве.       Фил, он же, конечно, сразу в Рай, а я – не думаю, что тоже.       Калеб, в отличие от него…              Он…              …он…              не похож на море.        Он похож на лесной пожар, который невозможно потушить ни молитвами, ни святой водой, ни даже дождём – он сам тот дождь, только огненный. Он как вулкан, сожравший Гавайи. Он из тех, кто убьёт соседей, если они мешают спать, и даже не обернётся, чтобы посмотреть, что осталось от их тел.       С ним всё иначе. С ним нет долгих взглядов, нет стеснительных касаний кончиков пальцев. Он – чистый кайф, опиум, разлитый по венам. Берёт за шкирку и швыряет в водоворот, где я перестаю быть человеком и становлюсь его продолжением. Я не притворяюсь с ним. Я могу достать скелеты из шкафа, разложить их на полу и танцевать на них с ним же, хохоча в потолок.              Я хочу услышать от него «оставайся». Хочу услышать собственнический хрип хищника, который ни с кем не собирается делиться. Не хочу, чтобы мною делились. И я бы остался с ним. Даже не знаю, что страшнее – утонуть или сгореть?              Фил убьёт меня своей нежностью, а Калеб… этот разорвёт меня на части, полюбуется, а потом, может быть, склеит, чтобы разорвать снова.       И это я называю влюблённостью? Или это созависимость?              Перевожу взгляд на окно. У Калеба в гостиной горит свет – вижу жёлтое пятнышко в ночной темноте. Поглядываю на стул, на спинке которого висит его пиджак.              — Блять…              Хватаю его, распахиваю окно и выпрыгиваю на улицу. Носки быстро промокают. Прохожу мимо гостиной Калеба, забегаю на крыльцо, заношу руку, чтобы постучать, и…              Дверь открывается.       Замираю с зажатым кулаком в сантиметре от его обнажённой груди. Он стоит в чёрном, распахнутом халате, босиком, волосы растрёпаны, глаза, к счастью, синие. В руке бокал, похоже, с вином. Смотрит на мой кулак и ухмыляется:              — Стучать необязательно. Я тебя почуял за сто метров.              Опускаю руку и нервно откашливаюсь.              — Я того… пиджак пришёл вернуть.              Он переводит взгляд на пиджак, висящий на моём плече.              — Ага, — говорит. — Вижу.              Молчит. Отпивает из бокала, разглядывая меня с головы до ног. Глухо посмеивается и отходит в сторону, освобождая проход:              — Раздевайся, садись. Раз пришёл.
87 Нравится 177 Отзывы 42 В сборник
Отзывы (8)