Ave, Хозяин!

NC-21
В процессе
87
3
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 394 страницы, 124 758 слов, 27 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
87 Нравится 177 Отзывы 42 В сборник

XXI

Настройки
Примечания:
      Мы привыкли думать, что правила – это фундамент порядка, а запреты – страховочные тросы, не дающие нам сорваться в пропасть. Я долгое время задавался вопросом: что, если черта, проведённая законом, всего лишь делает тьму по ту сторону в разы соблазнительнее? Вешает на неё ценники, чтобы сделать вину осязаемой. Я вот начинаю по-настоящему осознавать свою наготу только тогда, когда мне тычут в неё пальцем и требуют прикрыться.       Ребёнок тянется к острому ножу – если взрослый промолчит, малыш, скорее всего, просто повертит острие в руках, порежется по неосторожности и потеряет к вещичке интерес. Но стоит взрослому рявкнуть: «Не смей! Опасно! Нельзя!», как ребёнок станет ждать момента, лишь бы остаться наедине с запретной вещью, потому что её наделили властью, пусть и неосознанно. Со мной происходит то же самое. Чем тише мне говорят: «не смотри туда», тем с большим упорством я поворачиваю голову. Тут же доносится шёпот: «Вот это – можно, а вот за это ты ответишь». И обычный поступок мгновенно превращается в преступление, в запретный плод.              

«Закон же пришёл после, и таким образом преступление умножилось. А когда умножился грех, стала преизобиловать благодать, дабы, как грех царствовал к смерти, так и благодать воцарилась через праведность к жизни вечной Иисусом Христом, Господом нашим».

Послание к Римлянам святого апостола Павла, глава пятая, стихи двадцать-двадцать один.

             Я долго искал образ, чтобы это почувствовать, и кажется, нашёл.       Чем темнее комната, тем ярче кажется свеча, даже если она крошечная. Тьма не может поглотить этот огонёк. И если я зажгу факел в глубокой пещере – тьма всё ещё не сможет победить свет. Таким образом, могу ли я утверждать, что тьма проявляет его? Делает видимым каждый луч. И могу ли я тогда предполагать, что благодать действует подобным образом? Её не страшит мой грех. Чем его больше, тем отчётливее видно, на что способна благодать. Она зажигается во тьме, и тьма неспособна её погасить, разве что подчеркнуть, насколько ярко горит свет, даже от маленького источника. Чем глубже пустота внутри меня, тем ярче на этом контрасте проступает свет. Или вот, чернила и океан. Если капнуть чернила в стакан – вода станет мутной, но если вылить целый флакон в океан – он даже не вздрогнет. Он слишком огромен, чтобы заметить ничтожную порцию токсина. Моя ложь, мои мысли о Филе, мои поступки – это чернила. А благодать – бездонная толща воды. От меня ей грязной не стать. Она поглотит, растворит и переварит всё, что я в неё принесу.       Грех может долго царствовать на троне, наслаждаясь своей властью. Но потом приходит благодать, кладёт руку на плечо и говорит: «Подвинься». И грешник тонет в Божьем «всё равно люблю». Это же абсурд.              Фил бы сказал: «Ты неверно понимаешь Павла». Да, возможно. Но неверно с твоей точки зрения, Фил. Я же слышу: «Расслабься, Алекс, ты уже в минусе. Ты уже согрешил. Ты уже убил, уже солгал, уже похотливо трогал другого парня, уже представлял, как раздеваешь его. И ты не остановишься. Так что либо ты сейчас захлебнёшься в чувстве вины, либо примешь тот факт, что благодать всё равно больше. И тогда можно продолжать».              Я прекрасно понимаю, что Павел в следующих стихах скажет:              

«Оставаться ли нам в грехе, чтобы умножилась благодать? Никак. Мы умерли для греха: как же нам жить в нём?»

             Я знаю это наизусть. Я много чего знаю. И я считаю, что Павел – трус. Испугался собственной логики, довёл мысль до конца и отпрыгнул в сторону с криком: «Нет, не надо так понимать!» А как надо? Если благодать преизобилует именно там, где много греха, то чем больше греха – тем больше славы Божьей. Логически неизбежно.       Грех царствовал к смерти – это про меня прошлого.       Благодать воцарилась к жизни вечной – это про меня будущего.       А настоящее?.. Пожалуй, это поле боя, где грех и благодать играют в моей голове в пинг-понг. Я грешу и тут же получаю порцию благодати в виде Фила, который утыкается мне в ключицу. Я снова грешу – и снова получаю его доверие. Может быть, я и есть тот самый «умножившийся грех», чтобы Бог мог показать, какая у Него огромная благодать?              — Алекс?.. — зовёт мама и я оборачиваюсь к дверному проёму.              Так задумался, что не услышал хлопок входной двери. Представляю, как глупо я выгляжу со стороны – сижу на полу около шкафа, держа в руках книженцию, и размышляю над посланием Павла.       Бровь мамы удивлённо приподнимается.              Вздыхаю. Неловко верчу Библию в руках:              — Не хочется быть тупее Фила, — бурчу, опуская глаза. — И хочется понимать, о чём он там рассуждает.              Зыркаю на маму с немой мольбой: «только давай без комментариев, прошу».       Её губы дёргаются. Сдерживает ухмылку. Спасибо, мам.       В этот момент заходит дядя Ноа, держа в руках коробку, заклеенную скотчем. Следом, чеканя шаг, как грёбаный генерал на параде, входит Цезарь. Пёс замечает бесёнка, который развалился в кресле и медленно скалится, обнажая клыки. Жду лая, но Цезарь смотрит на мелкого гада с таким отвращением, будто тот навалил посреди комнаты, и демонстративно отворачивается.       Уважаю.              — Надо же, — язвительно тянет Ноа, обводя взглядом мою позу. — Какие мы глубокие познания постигаем. Скоро на проповеди выйдешь?              Мама ударяет его локтем под ребро:              — Он хочет найти с Филиппом общий язык.              Уже нашёл…              Откладываю Библию на край дивана и поднимаюсь с пола. Дядя Ноа ставит коробку на столик, выуживает из кармана канцелярский нож и разрезает скотч.              — Решили съездить за рамками, — говорит мама. — Подумали, что стучать молотком после службы не самая лучшая идея.              Она открывает коробку и выуживает несколько рамок:              — Алекс, достань, пожалуйста, папку.              Иду к шкафу. Дядя Ноа плюхается рядом с Библией и устало откидывает голову назад:              — Нора… — тихо произносит он, глядя в потолок. — Как же она любила рисовать. Помню, могла часами сидеть, вот в этой же комнате, прямо на полу. Разложит вокруг себя фломастеры и калякает…              — Я за гвоздями, — говорю, отдавая маме папку.              — В кладовке, на верхней полке, — отвечает она.              Бесёнок соскакивает с кресла и бежит за мной. Цезарь провожает его таким взглядом, будто прикидывает, с какого места начать жрать.       Выхожу в прихожую.              — Тебе там делать нечего, — бросаю вполголоса своему чудищу.              Он, конечно, не слушается. Бежит впереди меня, добегает до кладовки и распахивает дверь.       Боже, как я люблю этот деревянно-сырой запах. В детстве у меня крыша ехала, хотел облизывать эту дверь снова и снова, причём только внутреннюю сторону. Мама думала, витаминов не хватает, но в нашей семье к странностям не привыкать. Она сама как-то скупала пачки мела и по вечерам грызла. Могла штуки три за раз слопать.              На верхней полке нахожу баночку из-под кофе. Откручиваю крышку. Внутри лежат гвозди, пара шурупов и высохшая резинка для денег. Никогда не понимал прикола хранить вещи там, где им не положено. Моё главное жизненное разочарование – открыть красивую коробку из-под печенья, а там нитки с пуговицами и ни одного, мать его, печенья. Вот и сейчас – можно ведь купить нормальный ящик для инструментов, но нет. Баночка из-под «Nescafе» – святое.              Мама говорит: «Так удобнее».       Я говорю: «Это глупо».       Она пожимает плечами и продолжает складывать канцелярские кнопки в спичечный коробок…              Беру баночку.       Бесёнок шныряет по углам и задирает морду к коробкам. Пытаюсь отпихнуть его ногой:              — Нечего тебе здесь рыскать.              Он изворачивается, лезет за ящики, шумит, рыскает, чихает.       Выглядываю в сторону гостиной. Вроде, на шум никто не среагировал.              — Вылазь, — шиплю бесёнышу.              Он вываливается из кладовки, держа в зубах цветастый прямоугольник. Сплёвывает его к моим ногам.              — Что это? — наклоняюсь.              Похоже на импортную пачку сигарет. Не помню, чтобы где-то её видел. Выглядит неестественно набитой. Открываю.       Внутри осталось три сигареты, а рядом с ними притаились две непроявленные фотоплёнки.       Хмурюсь. Достаю одну. Кручу.              — Алекс? — кричит мама. — Ты там уснул?              Вздрагиваю. Прячу плёнку в карман.              — Иду! — хватаю баночку с гвоздями и молоток.              Возвращаюсь в гостиную.       Мама уже разложила рамки на столе. Ноа копается в папке с рисунками.       Перехватываю молоток удобнее, ставлю баночку на стол и выуживаю первый гвоздь.              — Давай сюда, — киваю маме на рамку.              Она подаёт. Дядя Ноа тем временем вытаскивает следующий рисунок из папки:              — А это когда она нарисовала? — спрашивает он, разглядывая собаку.              — Года за два до… — мама сглатывает. — В школе сказали нарисовать домашнего питомца, а у нас никого не было.              — Кроме тебя, — вставляет Ноа, глядя на меня.              — Остроумно, — бурчу, прикладывая рамку к стене и оценивая, куда вбивать гвоздь.              Удар. Входит под углом.              — Бля…              — Язык, — злостно говорит мама.              Дядя Ноа смеётся:              — Смотри, Алекс, а то вдруг иконы услышат, Боженька разгневается.              Мама отвешивает ему смачный подзатыльник, и Ноа с болезненным шиком затыкается. Выдёргиваю гвоздь когтями молотка. Беру другой.              Стук. Стук. Стук.              Входит ровно.       Вешаю первую рамку. Мама протягивает вторую. На ней поле из одуванчиков, да так их много, что хоть бери, срывай и вино делай.              — А это она на пленэре рисовала? — спрашивает Ноа.              — Да, они ездили с классом на природу, — отвечает мама. — Тогда дождик начался, она промокла, а рисунок прижимала к груди. Помнишь, Алекс?              — Не помню, — вбиваю следующий гвоздь.              Мама вздыхает.              — А это? — Ноа поднимает пастельный рисунок.              — Наше крыльцо, — мама улыбается. — Она сидела на ступеньках и рисовала с натуры.              Вбиваю ещё гвоздь. Стена становится похожа на решето.              — Ты чего так близко? — замечает Ноа. — Рамки чуть ли не внахлёст будут.              — Хочу, чтобы всё поместилось, — огрызаюсь.              — Давай я отмерю.              — Сам отмерю.              — Алекс, спокойнее, — низким тоном требует мама.              Выдыхаю:              — Давай следующую.              Рисунки один за другим ложатся на стену. Ноа подаёт, мама комментирует, я вбиваю, вбиваю, и снова вбиваю.       Рука устала. Плечо ноет.              — Последняя, — мама протягивает мне рисунок нашей церкви. Люди изображены палочками, но Нора по-прежнему в своём платье. Склонилась над собакой.       Отхожу на шаг. Осматриваю.              — Алекс?.. — зовёт мама.              Оборачиваюсь. Она застыла с пустой папкой в руках. Смотрит на мои ноги.              — Чего? — хмурюсь, не понимая.              — А это что за носки? — спрашивает она.              — Фила, — опускаю взгляд, шевелю пальцами. — Не успел на автобус, а такси не нашёл. Пришлось идти пешком, промок.              — И? — Ноа скрещивает руки на груди.              — И что? Он дал свои носки, а назад уже пакеты на ноги пришлось надеть, чтобы до автобуса добраться.              Мама переводит взгляд с носков на моё лицо. Ноа опережает её вопрос:              — А чего не позвонил? Я бы подъехал.              Да как-то не подумал…              — Вы только с больницы были, — отвечаю. — Не хотел напрягать лишний раз. Кстати, — достаю из кармана пачку сигарет. — Нашёл в кладовке это. Отец ведь такие никогда не курил?              Дядя Ноа берёт пачку в руки, вертит:              — Так это ж мои, — удивлённо говорит он. — Помнишь? — смотрит на маму. — Я тогда привёз их из дьютика.              Мама кивает. Ноа открывает пачку, заглядывает внутрь:              — О, тут ещё три сигареты! Кайф. Так, а… — он достаёт плёнку, разглядывает: — Это что такое?              — Думаю, это фотографии Норы, — отвечаю.              Мама тут же вскакивает с места и выхватывает плёнку из рук дяди:              — Дай сюда! — она впивается в меня взглядом. — Ты уверен?              — А ты знаешь в нашей семье кого-то кроме Норы, у кого был плёночный фотоаппарат?              В комнате становится тихо.              — Надо проявить, — вполголоса заявляет мама.              Судя по её резкой перемене настроения, у нас возникает одинаковая догадка: там может быть что-то, о чём Нора не успела рассказать.              — Завтра проявим, — подаёт голос дядя Ноа.              — Я боюсь, — тихо отвечает мама и садится на диван.              Смотрит на стену с рисунками, на церковь, на одуванчики…              — Как думаешь, что она снимала? — спрашивает меня.              — Не знаю, — тоже втыкаю в рисунки.              Ноа вертит в руках злополучную пачку:              — А никто не хочет покурить?..              — Хочу, — вырывается у нас с мамой одновременно, и мы тут же встречаемся взглядами.              Мои брови удивлённо ползут вверх, а она поджимает губы, и её шея напрягается. Вижу на её лице что-то вроде: «Упс».       Она отводит взгляд первой и поправляет прядь волос за ухо. Ноа переводит глаза с неё на меня и обратно. Я прям кожей ощущаю эту неловкость. Не знаю, что меня смущает больше – то, что мама курит, или то, что она теперь знает, что курю я.       Ноа издаёт короткий смешок, ухмыляется и протягивает нам поочерёдно пачку.              — Курить на крыльце, — заявляет мама, выуживая сигарету. — В доме никому не дымить.              Дядя фыркает:              — Естественно.              Мы идём за маман, как за командиром. Она толкает входную дверь. Выходим.       С крыльца видно, как над лужайкой кружатся снежинки. Серое небо, серая земля, а между ними – редкие белые мушки. Хорошо, что дождь прекратился.       Прикрываю за собой дверь. Бесёнок выскальзывает в последнюю секунду, ныряет под перила и садится на ступеньках с таким видом, будто его позвали. Цезарь остаётся в доме.       Мама ёжится, поднимает воротник свитера. Я прислоняюсь плечом к косяку. Ноа щёлкает зажигалкой, закуривает, подносит огонёк маме, потом мне. Три оранжевые точки мельтешат в сгущающихся сумерках. Делаю первую затяжку, в то время как мама выдыхает дым:              — Через час вернётся отец, — говорит она. — Чтоб ни слова ему про сигареты.              — Само собой, — соглашаюсь.              Ноа хмыкает, стряхивает пепел на землю:              — Я, может, чего-то не понимаю, но у меня ощущение, что вы двое пришли к каким-то выводам, в которые меня забыли посвятить.              Мама с удовольствием затягивается и поворачивается ко мне, выдыхая дым через нос:              — Я много думала о том, что ты сказал у церкви.              Ох… а можно не надо?              — «Вы молитесь Богу, который отдал Нору какому-то уроду», — цитирует она, — «А потом позволил этому уроду спокойно жить дальше, пока вы били поклоны и целовали оклады. Вы даже не попытались найти его»…              — Мам, не надо, — вполголоса выдавливаю из себя. — Я ведь уже извинился.              Дядя Ноа молча косится на меня, но по лицу видно, что моё мнение он разделяет. Мама качает головой:              — Но в чём-то ты прав. Мы действительно пытались заполнить дыру верой.              Снежинка падает на кончик её сигареты и сразу тает.              — Я решила, что с Богом мне не так страшно, — продолжает она. — Всю жизнь я думала, что вера – это подушка безопасности. Зонтик от дождя. А она оказалась способностью идти под ливнем и не бояться промокнуть. Я не считаю, что Бог всё исправит или что он вернёт Нору, но он дал мне силы возвращаться туда, откуда я бежала. Я шла в церковь, а Он брал меня за шкирку и выводил обратно, чтобы я снова и снова проживала свою боль, чтобы принимала то, что я похоронила вместе с Норой. Оказалось, я могу это выдержать, и это – Его благодать. Бог не гладит по голове, но он поддерживает тебя, пока ты стоишь, помогает не закрывать глаза и помнить. Помогает жить.              Она замолкает. Дым вьётся над нами, красиво смешиваясь со снежной крошкой.              — Мам, — хрипло говорю я. — Тогда… у церкви… Прости. Зря я так.              — Зря, — соглашается она. — Но я действительно сидела сложа руки. Думала, что если не трогать беду, она исчезнет сама. А беда росла. И Нора…              Она запинается. Затягивается. Продолжает:              — Нора несколько раз пыталась со мной заговорить. Садилась напротив, смотрела в глаза, начинала: «Мама, я должна тебе кое-что сказать…» – и замолкала. Взгляд гас, плечи опускались. «Ничего, – говорила она потом. – Забудь». И уходила.              Ноа переминается с ноги на ногу. Ступенька под ним жалобно скрипит.              — Я думала, переходный возраст, — мама невесело усмехается. — Думала, ей стоит завести дневник, пойти к психологу. В какой-то момент я почти уговорила её на приём, но потом она начала активно рисовать.              Святые носки пропускают холод через дырочку на пальце, и он поднимается к щиколоткам. Меня передёргивает от мороза.              — Те рисунки, что мы повесили, это ведь не все, — говорит мама. — Были и другие. Сначала я их воспринимала как обычные детские страшилки, а потом заметила, что везде она рисует папу, но в разных позах и разных ситуациях. Иногда он был с ней рядом, иногда – с кем-то ещё. Я не буду описывать детали, мальчики, скажу только то, что это было… страшно. Настолько, что хотелось разбудить кого-нибудь ночью и попросить посидеть на кухне вместе до рассвета.              Хмурюсь:              — А при чём папа? Ты говорила об этом с ним, с Норой?              — Да, я пыталась поговорить с отцом, но мы сильно поругались. Я обвинила его в ужасных вещах, о которых приличные люди даже не подумают. Он кричал, что я сошла с ума, что это детские фантазии. А потом… — она замолкает, трёт лоб рукой с сигаретой. Та вырисовывает в воздухе оранжевую дугу. — Папа словно отстранился от Норы в целях безопасности. Перестал подходить, перестал интересоваться ею, спрятался в работу, в командировки – всё, лишь бы не смотреть ей в глаза.              Ноа прокашливается:              — А что Нора говорила по этому поводу?              Мама тяжело вздыхает:              — Я позвала их обоих и устроила разговор при мне. Показала рисунки и спросила Нору в лоб: «Это папа? Он что-то делал?» Отец сидел белый, как мел. А Нора… — мама делает последнюю затяжку, щелчком отправляет окурок за крыльцо, и он гаснет на лету. — Нора смотрела на рисунки и всё отрицала. Всё.              Она поджимает губы и качает головой:               — «Нет, мама, ты неправильно поняла. Я не хочу об этом говорить». Я настаивала. Она закричала. Вырвала рисунки у меня из рук, схватила те, что были у отца, и начала рвать листы в мелкие клочья. А потом убежала, закрылась у себя и больше мы к этой теме никогда не возвращались.              После её слов повисает мёртвая тишина. Дядя Ноа, кажется, даже не дышит. Докуривает, смотрит в лес. Я тоже молчу. Не знаю, что сказать. У меня нет слов. Я начинаю думать о плёнках. Вторая у меня в кармане, и о ней мама не знает. Но мне почему-то о ней и не хочется говорить. Она слишком эмоционально отреагировала на первую. Интересно, а почему не проявили плёнку сразу?       Захотелось спросить, но передумал. Момент какой-то неподходящий. К тому же, если Нора их спрятала, может, она и не хотела, чтобы их проявляли именно в тот миг. Может быть, она ждала подходящего времени. Я не знаю. В голове беспорядок.              Ноа тушит сигарету и выкидывает окурок.              — Быстро темнеет, — говорит он. — Надо бы свет на крыльце включить.              И в итоге никто, кроме снега, не двигается.              — Пойду к себе, — подаю голос. — Надо подготовиться к службе.              — Ты сегодня с нами? — удивляется мама.              — Ну да, — пожимаю плечами. — Температура спала, чувствую себя неплохо. Почему бы и не сходить.              К тому же, я обещал Филу.              — Хорошо, — мама часто кивает, обнимая себя. — Я тогда, наверное, пойду ужин, что ли, подогрею. Отец, небось, голодный вернётся.              Киваю ей в ответ, кидаю последний взгляд на дядю Ноа и захожу в дом. Бесёнок забегает следом.       Прохожу лестницу, стараясь не смотреть на неё. Пугает осознание, что второй этаж постоянно пустует. Там только комната Норы, ещё одна ванная комната, и кабинет отца, которым он много лет не пользуется.       Бесёнок шныряет мимо меня, задевая мою ногу боком, летит к моей комнате и скребётся в дверь. В коридоре неприятно темно. Вечер пожирает остатки света. Толкаю дверь в свою комнату.              — Спасибо, что не устроил снова бардак, — обращаюсь к бесёнышу.              Он разваливается на моей кровати, свесив лапу, как хозяин положения.              — Подвинься, — бросаю ему.              Он приоткрывает один глаз, но позы не меняет. Ладно, чёрт с тобой. Потом поваляюсь.       Подхожу к шкафу и распахиваю дверцы. Пробегаюсь взглядом по рубашкам – голубая, белая, чёрная, снова белая. Каждая для своего случая – для церкви, для официальных мероприятий, для того чтобы выглядеть приличным человеком перед людьми, которые не знают, что со мной живёт вот это демоническое чудище и что я размышляю о благодати так, что апостол Павел там в гробу переворачивается.       Вытягиваю белую. Держу перед собой. Чистая, выглаженная. Мамина работа. Она всегда гладит мои рубашки, даже когда я не прошу, когда стою у церкви и плюю ей в лицо словами о том, что её вера – пустышка.       Вешаю рубашку на дверцу шкафа. Достаю брюки. Бесёнок потягивается, по-кошачьи выгибая спину, и обнажает клыки. Смотрит на меня.              — Я ведь не знал, — говорю ему и зависаю, держа свежие брюки за пояс. — О том, что Нора отдавала маме рисунки и о том, что у них с отцом был разговор.              Бесёнок садится, обвивает хвостом лапы. Сейчас он похож на психотерапевта, который ждёт, пока пациент созреет сказать то, что терзает его изнутри. Кидаю брюки на кровать.              — Не хочу думать о том, что отец мог быть причастен к трагедии, — признаюсь ему.              «Но думаешь», — лицо бесёнка говорит само за себя.              — Но думаю, — озвучиваю вслух. Стягиваю футболку, кидаю на стул. Кожа покрывается мурашками. — Фантазия у меня богатая. Вот что, если мама права в её обвинениях, а? Что если отец действительно трогал Нору?              С отвращением морщусь, отгоняя эту мысль. Подхожу к кровати, сажусь, беру брюки и начинаю их натягивать:              — Та ну, бред какой-то. Отец и мухи не обидит. Но вдруг он делал что-то другое? Что-то, что ребёнок не может объяснить словами, и поэтому рисует? Нора рисовала его рядом, так? Так. Рисовала с кем-то ещё… А, может, она видела его с другой женщиной? Или с мужчиной? Или, может, она стала свидетелем чего-то, что её сломало?              Застёгиваю ремень:              — И почему папа отстранился? Невиновный стал бы кричать, доказывать, разнёс бы весь дом, но не отступил бы от дочери. А он отступил, и в итоге сам подписал себе приговор. Словно бы решил, что исчезнуть проще, чем смотреть ей в глаза.              Бесёнок спрыгивает с кровати и ластится о мою ногу, поглядывая на меня. Глажу его:              — Мне страшно, что отец и может быть тем самым «уродом», которому Бог позволил жить спокойно. А маме тогда будет ещё хуже, потому что она, получается, покрывала чудовище. А если это не так, то мы оба обвиняем невиновного, хватило с меня уже Джереми. Но, в любом случае, оказывается, я ничего не знаю о своей сестре. Жил с ней в одном доме – и ничего не знал. Ужас какой.              Закрываю глаза и вздыхаю. Нора пыталась заговорить с мамой – не смогла. Почему не поговорила со мной? Почему порвала рисунки, а не принесла их мне?              — Если на плёнках правда отец, я не знаю, смогу ли смотреть ему в глаза. Чёрт возьми, да я даже не знаю, как тогда себя вести. Поэтому, наверное, и не сказал о второй плёнке. Хочу узнать первым, что там. Проконтролировать то, что попадёт маме в руки.              Снимаю со шкафа рубашку, встряхиваю. Надеваю. Застёгиваю пуговицу за пуговицей. Бесёнок косится с осуждением.              — Не смотри так на меня, — говорю ему. — Я иду в церковь, потому что обещал Филу и мне надо деть куда-то себя на ближайшие два часа, иначе я с ума сойду от своих мыслей.              Господи… Собираюсь идти и пытаться тебе молиться, а сам думаю о том, не является ли мой отец насильником.       Заправляю рубашку.       Глупо надеяться, что Бог даст мне ответы сегодня на службе. Буду сидеть на скамье, делать вид, что слушаю проповедь, а сам буду смотреть на Фила и считать, сколько раз он кинет взгляд в мою сторону. А потом мы выйдем вместе к прихожанам и будем делать вид, что мы просто друзья, просто братья во Христе.              Вздыхаю.       Блять.              Я вообще умею молиться о чём-то кроме как о том, чтобы Фил на меня посмотрел?       Каков пиздец.              Вынимаю плёнку из сброшенных штанов. Верчу в руках. Закидываю в карман. Не хочу оставлять такую важную улику в комнате без надзора. Вдруг мелкий с ней что-то сделает? Пялюсь на святые носки. Пойду молиться Богу, в которого не верю, перед человеком, которого не уверен, что люблю чисто, с плёнкой, на которой, возможно, ответы, которые я боюсь услышать.              Тук-тук-тук.              Оборачиваюсь на дверь.       В комнату входит дядя Ноа. Оглядывается, словно проверяя, нет ли поблизости «надзирателя», и прикрывает дверь плотнее.              — Твоя мать попросила меня с тобой поговорить, — негромко начинает он, присаживаясь на край кровати. — Только, ради всего святого, не рассказывай ей, что я выдал контору. Она считает, что у нас будет «доверительная мужская беседа».              Усмехаюсь:              — И о чём же она волнуется?              — Да о чём… говорит, что переживает, как бы ты не стал думать ничего плохого о папе. Упомянула, что ты в последнее время сам не свой. Ходишь, как в воду опущенный, в себе замкнулся. Боится, чтобы ты в депрессию не впал или, того хуже, в неприятности не влез.              — Та нет, всё в порядке, — вскидываю руку, мол, фигня вопрос. — Просто не высыпаюсь в последние дни. Да и организм в себя до сих пор приходит. В городе вон, чертовщина всякая творится, поэтому маман распереживалась.              — Какая чертовщина? — он прищуривается, вглядываясь в моё лицо.              — Так физрука же дохлого в лесу нашли. Джереми пропал – и тишина, будто сквозь землю провалился. Атмосфера такая, что лишний раз из дома выходить не хочется. Кто знает, что будет дальше?              Дядя Ноа вздыхает, собираясь что-то ответить, но его взгляд падает на стол. Он подходит к нему, тянется рукой и берёт листок, который я оставил лежать на самом видном месте – рисунок с той самой злополучной лошадью.              — Это что ещё за художество? — спрашивает он, поднося лист ближе к глазам.              — В папке нашёл, — бросаю, наблюдая за его реакцией. — Нора рисовала.              Ноа хмурится.              — А почему… — он делает паузу. Прокашливается. — Почему у лошади морда так закрашена?..              — Во-о-от, — подхожу ближе. Упираюсь ладонями в столешницу. — Ты первый, кто спросил, а не стал списывать на детские причуды. Меня мучает ровно тот же самый вопрос, дядь Ноа. И у меня есть стойкое подозрение, что ответ на него мне вряд ли понравится.              Дядя Ноа опускает рисунок на стол, медленно выпрямляется, переводит взгляд с рисунка на меня, и я вижу в его глазах ту же затаённую, въедливую ярость.              — Мучает… — глухо повторяет он. — Алекс, ты ведь не просто так копаешься. Ты не из тех, кто умеет забывать, я знаю это лучше, чем кто-либо. Твоя мать думает, что ты всего лишь тоскуешь. Она хочет, чтобы ты отпустил Нору.              Он делает шаг ко мне, вторгаясь в моё личное пространство, и кладёт руку на моё плечо. Голос падает до предупреждающего шёпота:              — Я уже говорил тебе, что уехал, потому что если бы остался, я бы сжёг этот город вместе с его жителями. Я два года пытался вытравить память. Но если ты пытаешься докопаться до того, что… кхм… произошло в тот день… Алекс, давай говорить по душам, как всегда. Ты что-то нашёл?              Он внимательно вглядывается в мои глаза, пытаясь прочесть, насколько далеко я зашёл. Он не знает о Калебе, не знает о бесёнке, который сидит у моих ног прямо сейчас, и о том, что мои поиски уже давно вышли за пределы «нормального» следствия.              — Ты что-то знаешь, чего не знаю я, — продолжает он, прищурившись. — Если ты ввязался в это в одиночку, если ты думаешь, что можешь переиграть тех, кто тогда закрыл глаза на убийство… ты ошибаешься. Один в поле не воин.              Ноа делает паузу и его взгляд смягчается. Я снова вижу в нём того дядю, с которым мы когда-то ходили на рыбалку, пока Нора не стала центром нашей вселенной.              — Алекс, скажи мне, пожалуйста, кто заставил тебя вернуться к делу Норы? Неужели обычная папка с рисунками? Или ты правда думаешь, что можешь найти того, кто убил нашу девочку?              Колеблюсь. Говорить или нет?       Смотрю на рисунок.              — Мне кажется, Нора спрятала что-то, что мы не заметили сразу, — вполголоса отвечаю. Поднимаю взгляд. — Ты помнишь её последний год? Она же почти перестала выходить из дома в сумерках. Она вообще старалась из комнаты лишний раз не вылазить.              Дядя Ноа хмыкает:              — Не выходи из комнаты, не совершай ошибки…              — Угу… — снова вздыхаю. — Нора рисовала исключительно то, что происходило с ней, и потому я не просто «тоскую». Я пытаюсь понять, что она хотела сказать. Она оставляла подсказки. Я не собираюсь переигрывать копов, которые закрыли дело. Я собираюсь распутать клубок, который она запутала.              Дядя Ноа оглядывается на дверь и понижает голос:              — Ты считаешь, что она знала того, кто пришёл за ней?              — Да. И она пыталась рассказать. Ты только маме не говори о моих догадках, пожалуйста. Не хочу её тревожить лишний раз.              Дядя понимающе кивает.              — Тебе нужна моя помощь? — спрашивает он.              Задумываюсь.       Мне бы к Джереми попасть, порыться в его ящиках, поискать остальные рисунки.              — Да, — отвечаю. — Нужна. Проследи, чтобы мама с отцом, когда прихожане пойдут искать Джереми, не ринулись искать меня.              Дядя Ноа хитро посмеивается себе под нос и хлопает меня по плечу:              — Будет сделано, малый.
87 Нравится 177 Отзывы 42 В сборник
Отзывы (5)