Австралия. Август 1998 года.
Три месяца после Битвы за Хогвартс. Гермиона стояла в дверях дома, который сама выбрала для родителей. Небольшой коттедж в пригороде Мельбурна, с верандой и кустом жасмина под окном. Она выбрала этот дом за то, что мама была бы счастлива здесь, если бы ещё помнила, кто она. — Моника, — сказала Гермиона, и голос дрогнул. — Да? — Моника Уилкинс — в прошлом Моника Грейнджер, в прошлом мама — улыбнулась ей вежливой, безличной улыбкой. — Мы знакомы? Гермиона смотрела на неё и не могла дышать. Эта женщина — эта незнакомая женщина с лицом её матери — смотрела сквозь неё. Ни искры узнавания. Только пустота. — Нет, — ответила Гермиона. — Мы не знакомы. Простите. Я ошиблась дверью. Она вышла, закрыла калитку и шла по улице, пока ноги не отказали. Села на скамейку в чужом парке. Смотрела на детей, играющих в мяч. На собак, бегущих за палками. На нормальную жизнь, в которой нет войны, нет решений, которые ломают тебя навсегда. Она убила их. Не физически — хуже. Она убила всё, что они знали о ней. Каждый поцелуй перед сном. Каждый день рождения. Каждое «мы гордимся тобой». Всё стёрто. Она сделала это, чтобы спасти их. Но спасённые родители больше не были её родителями. А спасённая дочь больше не была их дочерью. Гермиона просидела в том парке до темноты. И когда наконец встала и пошла к точке аппарации, что-то внутри неё уже умерло. Не та девочка, которая читала учебники и верила в справедливость. Нет — та часть, которая умела быть счастливой. Без причины, без цели, без чувства вины. Вот когда умерла та Гермиона. И вот когда начала рождаться новая.***
Она вернулась домой, когда уже стемнело. Рон задерживался на работе. Она прошла в свой кабинет, налила два пальца виски, упала в кресло и смотрела на карту на стене — с красными булавками, соединяющими убийства по всему миру. Она думала о том, когда впервые задумалась — что она делает? Почему она скорее побежит за каким-нибудь психом, чем к психологу? — А всё потому, мама, — сказала она в пустоту, — что я была на войне. И когда война закончилась, я поняла: без изучения психов я не разберусь в себе. Она сделала глоток и закрыла глаза.***
Битва за Хогвартс. Зелёная вспышка осветила Большой зал, и на долю секунды все тени стали резкими, как рисунок тушью, — каждая трещина в камне, каждый волосок на чьей-то руке. А потом свет погас, и тело Волан-де-Морта рухнуло на пол с тем самым глухим, окончательным стуком, с каким падают на пол увесистые медицинские энциклопедии. Гермиона моргнула. Что-то внутри неё — какой-то таймер, отсчитывавший ритм опасности с одиннадцати лет, — вдруг затих. Она стояла, и мир вокруг неё рушился в обратную сторону, собираясь из хаоса в новый, странный порядок. Первое чувство было почти неуместным: не радость, не облегчение, а жадное, нездоровое любопытство. Её взгляд метался не к Гарри, не к Рону, который где-то рядом хрипло кричал, — она смотрела на тело. На то, как остывает плоть, как за секунду до этого живое, наполненное страшной волей лицо становится просто восковой маской, похожей на манекен. Ей захотелось подойти, прикоснуться, проверить, нет ли пульса на белой, как рыбье брюхо, шее. Пальцы её непроизвольно сжались в кулак, ногти впились в ладонь, оставляя аккуратные красные полумесяцы. Она одёрнула себя: «Это мерзко, Грейнджер. Ты что, с ума сошла?» Но голос разума в голове прозвучал слабо, словно радиопомеха из далёкого города. А второй голос — тихий, почти неслышный, шептал другое: «Ты хочешь знать, как это работает. Ты всегда хотела знать». Она увидела, как Гарри наклоняется, подбирает Бузинную палочку. В его движениях не было торжества, только бесконечная усталость, как у хирурга после многочасовой операции. Он посмотрел на неё — сквозь толпу, сквозь дым и пыль, и кивнул. Просто кивнул, чуть заметно. И этот кивок означал всё: «Мы сделали это. Я жив. Ты была права насчёт Даров». Но что-то внутри Гермионы уже отпочковалось от этой общей радости и поплыло в другую сторону. Она снова посмотрела на труп Тома Реддла. И тут её настигло чувство, похожее на дежавю, только страшнее: она вспомнила свою собственную руку, держащую палочку перед лицом матери. Вспомнила, как мамины глаза остекленели, как она перестала быть Моникой Уилкинс. Тогда Гермиона тоже применила силу, чтобы стереть, уничтожить чью-то личность. Она, как и он, играла в Бога. Разница была лишь в мотивах: у неё — любовь, у него — ненависть. Но результат — одинаков. Пустота. Её дыхание участилось, а перед глазами поплыли чёрные точки. Ей вдруг до дрожи, до холодного пота, захотелось разобрать его. Не физически, нет. Понять: в какой момент мальчик-сирота Том Реддл превратился в это? Где тот рубильник в душе, который щёлкает, переключая человека с добра на зло? И существует ли он в ней самой? Она, Гермиона Джин Грейнджер, староста школы и лучшая ученица, всегда боялась не Волан-де-Морта. Она боялась той своей части, которая была способна стереть память родителям. И теперь, глядя на поверженного врага, она испытывала не радость, а голод — острый, как после двухдневного голодания, голод понять тьму. Потому что если ты поймёшь, как устроена машина, ты сможешь управлять ею. А если нет — она будет управлять тобой. Это было её прозрение, тихое и совсем не пафосное. Пока Рон подхватывал её на руки и кружил, пока все вокруг захлёбывались слезами и смехом, пока Гарри сгибал над коленом проклятую палочку, Гермиона Грейнджер стояла на пороге взрослой жизни и думала о книгах. О тех книгах, которые Министерство Магии прячет в Отделе Тайн. О знаниях, которые даются не для применения, а для контроля. Она станет тем, кто изучит запретное. Не чтобы использовать, а чтобы понять. Чтобы однажды, когда тьма снова постучится в дверь — или проснётся внутри неё самой, — она встретит её не с палочкой, а с формулой обезвреживания. Она смотрела на тело Волан-де-Морта, и в её сердце, словно ядовитый, но красивый цветок, распускалась эта мысль: «Я должна узнать, почему он стал таким. Я должна понять свою собственную тьму, приручить её, дать ей имя и запереть в клетку из силлогизмов». И она знала, что этот путь займёт всю жизнь. И что никто — ни Рон, ни Гарри, ни даже её будущие дети — никогда не должны узнать, как сильно её влечёт не свет, а тусклое, холодное мерцание механизма, который сжигает души. Она моргнула, и наваждение прошло. На лицо вернулась улыбка, дрожащая и мокрая от слёз. Она обняла Рона, вдохнула запах его пота, крови и жизни. Но глубоко внутри, запертое на ключ, осталось маленькое семя — жажда понять тьму, чтобы никогда не стать ею. И это семя будет расти всю её взрослую жизнь, прорастая то в поправках к законам о тёмных артефактах, то в долгих ночах над старинными фолиантами, то в осторожных, почти нежных прикосновениях к границам дозволенного. Так рождается не злодей, а страж на границе. Человек, который знает, что самое страшное чудовище живёт не в Запретном лесу. Оно смотрит на тебя из зеркала, и у него твои собственные глаза.