***
Урок лазания выдался изматывающим даже по меркам Тсу'тея. Они работали на верхних ветвях — там, где кора была особенно гладкой, а опоры приходилось искать буквально на ощупь. Солнце стояло в зените, и даже здесь, под кронами Древа, воздух прогрелся до той особой, влажной духоты, которая бывает только в середине дня. Сэм, взмокший до нитки, стащил с себя свитер ещё полчаса назад и бросил его на нижней ветке. Теперь он карабкался в одном комбинезоне, и ткань противно липла к спине. Мышцы гудели. Ладони саднило. Но он лез. Метр за метром. Ветка за веткой. — Перерыв. — объявил наконец Тсу'тей, свешиваясь с верхней ветви вниз головой, — Пять минут. Дыши. Сэм, не заставляя просить дважды, рухнул на ближайшую развилку и привалился спиной к стволу. Его грудь тяжело вздымалась и опускалась, а перед глазами плыли тёмные пятна. Пять минут. Он мог позволить себе пять минут. Он перевёл взгляд вниз — и замер. Внизу, у подножия Древа, собралась группа воинов. Они только что вернулись — Сэм понял это по тому, как они были экипированы: боевые набедренники, усиленные костяными пластинами, ритуальная раскраска на лицах и плечах, луки за спинами. Оружие не было учебным. Это была боевая вылазка. И среди них — Цейк. Сэм с облегчением выдохнул, увидев, что Цейк цел. Ни ран, ни порезов, ни неестественной скованности движений. Он стоял, скрестив руки на груди, и слушал кого-то из старших воинов, а его хвост медленно ходил из стороны в сторону — не тревожно, а скорее устало. Но вот его грудь, его плечи, его предплечья — они были в крови. Чужой. Алой, уже начавшей засыхать и темнеть на синей коже. Сэм почувствовал, как к горлу подкатывает тошнотворный ком. Не от вида крови — он, учёный, видел кровь и раньше. А от осознания: Цейк только что вернулся с боя. С настоящего. С такого, где убивают. Он отвернулся, заставляя себя дышать ровно, и задумался. О людях. О войне. О том, что происходило за пределами Древа, пока он тренировался, падал с икрана и учил названия трав. Люди не отступали. С того самого дня, как Сэм разбился на своём скиммере, RDA продолжала планомерное наступление на Пандору. Он не знал деталей — здесь, в Древе, новости передавались через охотников и патрули, — но общая картина складывалась из обрывков разговоров, которые он слышал у очага. Люди искали унобтаний. Массированные залежи, которые могли бы оправдать расходы на всю эту колонизацию. Они прочёсывали лес квадрат за квадратом, пытаясь составить карту месторождений — ту самую, которую Грейс Огустин, благослови её память, успела уничтожить перед своей смертью. Без этой карты люди были слепы. Они не знали безопасных маршрутов. Именно это — маршруты, тропы, проходы, свободные от хищников, ядовитых спор и враждебных кланов, — и составляло главную ценность карты Грейс. Сам унобтаний был повсюду. Его залежи пульсировали под корнями Древа Домов, под Аллилуйными горами, под десятками священных мест, которые на'ви защищали веками. Люди знали, где находится минерал. Знали с первых дней колонизации — их сканеры, работающие на орбите, засекли крупнейшие месторождения ещё до высадки. Проблема была не в том, чтобы найти унобтаний. Проблема была в том, чтобы добраться до него живым. Лес Пандоры не был пассивным ландшафтом, по которому можно просто проложить дорогу. Это была активная, агрессивная, смертоносная среда. Одно дело — смотреть на карту местности, снятую со спутника, и видеть зелёный массив в пятьсот квадратных километров. Совсем другое — знать, что в этом массиве каждый десятый цветок плотояден, каждый третий водоём кишит микроорганизмами, способными растворить человеческую плоть за минуту, а каждая вторая тропа пересекается с территорией танатора. Карта Грейс была не просто топографической схемой. Это была карта выживания. На ней были отмечены безопасные проходы, места водопоя, где вода не была ядовитой, зоны, свободные от хищников в определённые сезоны, границы клановых территорий. Грейс составляла её годами. Техника же не справлялась. Дроны-разведчики, которые на Земле с лёгкостью картографировали любую местность, здесь становились бесполезны через несколько часов после запуска. Их сбивали не только икраны — хотя горные банши, пикируя из облаков, разносили хрупкие аппараты в щепки одним ударом клюва, — но и другие существа. Лесные банши, более мелкие и юркие, атаковали дроны стаями, как птицы атакуют насекомых. Стаи скайхорнов — существ, напоминающих летучих рыб, только с костяными гребнями и длинными хвостами, — пронзали корпуса дронов своими зазубренными плавниками. Даже флора участвовала в этой войне: некоторые виды плотоядных лиан, реагируя на электромагнитное излучение, выбрасывали в воздух облака спор, которые забивали фильтры и выводили из строя электронику. Помимо биологических угроз — крылатых хищников, способных разорвать дрон в клочья, и спор, забивающих фильтры, — существовала причина куда более фундаментальная и неустранимая. Атмосфера Пандоры сама по себе была враждебна по отношению к земной технике. Буквально, на молекулярном уровне. Первое, с чем сталкивались инженеры RDA при каждом запуске, — это запредельная влажность в сочетании с высоким содержанием реактивных газов. Концентрация диоксида серы, сероводорода и хлористого водорода в нижних слоях атмосферы Пандоры превышала земные показатели в десятки, а местами и в сотни раз. При взаимодействии с водяным паром эта смесь образовывала стойкий аэрозоль серной и соляной кислот, который медленно, но неотвратимо разъедал незащищённые металлические поверхности. Контакты микросхем, печатные платы, разъёмы — всё, что не было герметизировано на уровне вакуумной изоляции, выходило из строя в течение нескольких часов. Дрон, прекрасно функционирующий в земных условиях, здесь превращался в короткоживущий расходный материал. Вторым фактором была электромагнитная активность. Пандора, вращающаяся в магнитном поле газового гиганта Полифема, подвергалась постоянной бомбардировке заряженными частицами. Магнитосфера планеты искривлялась под давлением приливных сил, создавая зоны аномальной индукции. В таких зонах обычная радиоэлектроника начинала давать сбои: навигационные системы теряли ориентацию, сигналы GPS-аналогов искажались или глушились полностью, а каналы связи забивались белым шумом. Беспилотники, управляемые дистанционно, теряли контакт с оператором и либо врезались в скалы, либо улетали в никуда, чтобы никогда не вернуться. Третьим — и, пожалуй, самым коварным — фактором был сам унобтаний. Сверхпроводник, работающий при комнатной температуре, он создавал вокруг своих залежей мощные и непредсказуемые магнитные поля. Эти поля не были статичными: они пульсировали, смещались, накладывались друг на друга, образуя интерференционные узоры размером с горный хребет. Любой электронный прибор, оказавшийся в зоне такой аномалии, испытывал на себе эффект, сравнимый с электромагнитным импульсом. Катушки индуктивности перегорали. Конденсаторы разряжались. Память стиралась. Дрон, пролетевший над богатой залежью унобтания, мог просто выключиться в воздухе и рухнуть вниз грудой бесполезного металла. В совокупности эти три фактора — химическая агрессия атмосферы, электромагнитная нестабильность и унобтаниевые аномалии — делали любую незащищённую электронику на Пандоре смертницей. Создать дрона, способного работать здесь дольше нескольких суток, стоило таких ресурсов, что проще и дешевле было послать человека. Стрелы на'ви тоже делали своё дело. Сэм знал это — он видел наконечники вблизи, когда учился резать кость у Тсу'рана. Они были сделаны из минерала, которому не было аналогов на Земле. Это был особенный камень — чёрный, с фиолетовыми прожилками, который на'ви называли skxawng tskxe — «камень дураков», потому что его осколки были остры как бритва, но сам он был хрупок, как стекло. Стекло, которое при правильной обработке пробивало броню. Сэм до сих пор помнил, как Тсу'ран показал ему этот наконечник впервые: взял кусок металла от разбитого скиммера и одним движением проткнул его стрелой. Наконечник вошёл, как в масло. На Земле не существовало минерала такой твёрдости при таком весе. На'ви знали его с древности. И использовали безжалостно. Поэтому людям приходилось посылать разведчиков. Живых людей. И здесь план на'ви работал идеально. Сэм помнил, как его коллеги на базе — умные, образованные, циничные, — смеялись над «синими обезьянами». Они называли их дикарями. Индейцами. Примитивными аборигенами, у которых есть только луки и стрелы против автоматических винтовок, экзоскелетов и боевых дронов. Они думали, что сила — это огнестрельное оружие, бронированные скиммеры и тактические протоколы. Они не понимали, что сила — это не только техника. Что есть другая сила: знание местности. Умение сливаться с лесом. Способность двигаться бесшумно, видеть в темноте и слышать сердцебиение врага за сотню метров. На'ви не были глупыми. Они понимали, что на открытой местности — на равнине, на выжженной земле, — против автоматических винтовок, огнемётов, разрывных снарядов и боевых экзоскелетов им не выстоять. Поэтому они никогда не принимали бой на условиях людей. Они заманивали их в лес. В чащу. В те места, где техника становилась бесполезной, а человек — слепым и глухим. И там, на своей территории, они действовали методично и безжалостно. Сэм слышал подробности. Не от Цейка — Цейк никогда не рассказывал о таком. Но у очага, после удачных вылазок, когда воины расслаблялись и языки их развязывались под действием ферментированного сока, а молодняк, затаив дыхание, слушал старших, — истории всплывали. Обрывками. Деталями, от которых кровь стыла в жилах. Сэм сидел в углу, притворяясь, что занят починкой корзины или разбором своего «Кроноса», и слушал. И запоминал. И каждый раз жалел об этом. Они рассказывали, как заманивали отряд в ущелье. Не нападали сразу — нет, они шли за ними несколько часов, оставаясь невидимыми, неслышимыми, как тени. Они ждали, пока люди устанут. Пока у них кончится вода. Пока страх начнёт сворачиваться в их животах холодными узлами. И только потом, когда командир отряда понимал, что они заблудились, когда связист безуспешно пытался пробиться сквозь помехи, когда даже самые опытные солдаты начинали вздрагивать от каждого шороха, — только тогда на'ви наносили удар. Не в лоб. Не в открытую. Первая стрела всегда находила того, кто шёл последним. Человек падал без звука — наконечник, смазанный экстрактом syep'ang, парализовывал голосовые связки прежде, чем жертва успевала закричать. Отряд шёл дальше, не замечая, что их стало на одного меньше. Через сто метров — второй. Через двести — третий. К тому моменту, когда оставшиеся в живых понимали, что происходит, их уже было слишком мало, чтобы обороняться. И тогда на'ви выходили из теней. Не для того, чтобы убить быстро, — быстро умирали только те, кому повезло. Тех, кто пытался сопротивляться, разоружали. Тех, кто пытался бежать, ловили — они были быстрее, они знали лес, бежать было некуда. А потом начиналось то, от чего у Сэма каждый раз холодели пальцы, и он переставал дышать, вслушиваясь в гортанные голоса воинов, которые описывали это с той же будничностью, с какой Тсу'ран объяснял чистку икранов. На'ви верили, что душа не уходит в Эйву мгновенно. Она задерживается в теле. Чувствует. Помнит. И человек — человек, пришедший с оружием и огнём, убивший их детей, — не заслуживал быстрой смерти. Он заслуживал того, чтобы душа его уходила медленно, корчась в агонии, понимая, что происходит. И они давали ей эту агонию. Они не пытали в человеческом смысле — у них не было инструментов для этого, они не задавали вопросов. Но они были хищниками. Они знали, как убивать. Знали, какие раны причиняют больше всего боли. Знали, как продлить смерть на часы, не давая жертве потерять сознание. Они использовали растения, которые вызывали жжение в венах, и насекомых, чей яд обострял чувствительность до такой степени, что даже дуновение ветра причиняло невыносимую боль. Они оставляли людей в лесу — привязанными к деревьям, без оружия, — и лес сам завершал начатое. Медленно. Неумолимо. Там, где человек не мог кричать, потому что голосовые связки уже были парализованы, а глаза — широко раскрыты от ужаса, который уже никогда не закончится. Сэм слушал эти истории и холодел. Не потому что осуждал — он не имел права осуждать. А потому что видел: эти существа, которые смеялись над его шутками, которые учили его плести корзины и ездить на па'ли, которые гладили его по голове и дарили ожерелья, — они были способны на такое. На жестокость, которая не укладывалась в человеческое понимание. На жестокость, которая была для них не зверством, а справедливостью. На жестокость, которая была угодна Эйве. И от этого осознания — что те, кого он полюбил, могут быть такими, — ему становилось страшнее всего. Потому что он знал: если бы он пришёл к ним не в обломках скиммера, а в отряде разведчиков, его ждала бы та же участь. И никто — никто — не стал бы его спасать. Так группы разведчиков RDA исчезали одна за другой. На'ви нападали из засады — не толпой, не с воинственными криками, а тихо, расчётливо. Они не брали пленных. Они не оставляли свидетелей. И они не почитали смерть людей так, как почитали смерть животных. Животное, убитое на охоте, забирало у Эйвы часть её жизни — и за это ему воздавали благодарность. Человек же, пришедший с неба с оружием и огнём, был для них не частью круговорота. Он был угрозой. Паразитом. Тем, кого нужно уничтожить, а не оплакать. Сэм не мог ничего поставить против этих убеждений. Ни одного аргумента. Ни одного контраргумента. Потому что он знал: школа, где на'ви понесли огромные потери именно среди своих детей, стала для них уроком. Уроком, который въелся в плоть и кровь, в память, в саму культуру. Не просто трагедией — а поворотной точкой, после которой ни один на'ви, видевший то, что видели они, уже не мог смотреть на человека как на равного. Для Цейка, который потерял сестру. Для Нейтири, которая видела, как пули прошивают тела её друзей. Для Мо'ат, которая оплакала каждого ученика. Для всего клана, который потерял своих детей в месте, которое должно было быть безопасным. Школа. Место знаний. Место, где Грейс учила их языку, чтобы они могли понять врага. Врага, который в ответ расстрелял их из автоматов. Именно поэтому Сэм боялся. Не абстрактно — а очень конкретно. Каждый день, глядя на лица окружающих его на'ви, он видел отражение той старой раны. Одни смотрели на него с ненавистью — неприкрытой, острой, как лезвие стрелы. Эти были самыми простыми. От тех, кто тебя ненавидит, ты хотя бы можешь точно ожидать удара. Нож в спину, толчок с ветки, ядовитая ягода в корзине с едой — что угодно, но ты знаешь, чего ждать. Ты можешь быть настороже. Ты можешь защищаться. Другие смотрели с безразличием. И это — Сэм понял не сразу, а когда понял, его пробрал холод, — было гораздо страшнее. Безразличие означало, что ты не стоишь даже их ненависти. Ты — пустое место. Фоновый шум. Пыль на ветру. И если ты вдруг исчезнешь — сорвёшься с ветки, попадёшь под копыта па'ли, забредёшь не в ту часть леса и не вернёшься, — никто не заметит. Не потому что они жестоки, а потому что ты для них не существовал с самого начала. От тех, кто тебя ненавидит, ты знаешь, что нужно защищаться. От тех, кому ты безразличен, ты не ждёшь удара — и именно поэтому он может прийти в любой момент. Или не прийти. Неопределённость мучила сильнее любой угрозы. Она была как туман, в котором прячется танатор: ты не видишь его, но он видит тебя. Сэм встряхнул головой, прогоняя морок. Хватит. Он слишком глубоко ушёл в эти мысли — в эту бездну, из которой не было выхода. Он здесь не для того, чтобы рефлексировать о войне и человеческой природе. Он здесь, чтобы тренироваться. Чтобы выжить. Чтобы завтра не опозориться перед всем кланом. Он снова сфокусировал взгляд на Цейке. Тот всё ещё стоял внизу, у подножия Древа, и говорил с воинами. Его голос — низкий, спокойный — не долетал до верхних ветвей, но Сэм видел, как двигаются его губы, как он коротко кивает, как его рука поднимается в сдержанном жесте. Дела. Всегда дела. Всегда клан. Всегда что-то более важное, чем... — Сэм. — голос Тсу'тея раздался над ухом, — Перерыв закончен. Пора продолжать. Сэм кивнул, поднялся, размял затёкшие плечи. Он уже почти развернулся, уже почти заставил себя отвести взгляд, когда... Она подошла к Цейку. Первая претендентка. Та самая — с длинной косой и ожерельем из перьев, та, что на совете смотрела на Сэма с вызовом, та, что выбрала скачку на па'ли. Она подошла — легко, плавно, — и коснулась его предплечья. Просто коснулась. Четырёхпалая ладонь легла на синюю кожу, и Цейк повернулся к ней. Сэм окаменел. Его ноги приросли к ветке. Его пальцы, только что разминавшие плечо, застыли в воздухе. Он смотрел — и не мог отвести взгляд, не мог пошевелиться, не мог заставить себя дышать. Она что-то сказала. Что-то короткое — Сэм не слышал слов, но видел, как шевелятся её губы. И Цейк... Цейк улыбнулся. Не той сдержанной полуулыбкой, которую Сэм знал, не уголками губ. А иначе. Шире. Теплее. Так, как он не улыбался Сэму уже трое суток. Внутри Сэма что-то треснуло. Не сердце — сердце тут было ни при чём. Что-то более древнее, более тёмное, то, что жило в подкорке и просыпалось только в моменты, когда человек чувствовал угрозу. Злоба. Чистая, неразбавленная, первобытная злоба. Она поднялась откуда-то из живота, горячая и тяжёлая, как лава, и затопила всё: страх, усталость, печаль, надежду — всё было смыто этой волной. Он смотрел, как эта девушка стоит рядом с Цейком, как её пальцы всё ещё лежат на его предплечье, как она улыбается ему — оскальной, клыкастой улыбкой, которая у на'ви означала симпатию, — и чувствовал, как желваки ходят под кожей, а челюсти сжимаются до скрипа. Ему хотелось спрыгнуть с ветки. Не чтобы разбиться — чтобы оказаться там, внизу, между ними. Чтобы она убрала руку. Чтобы Цейк перестал улыбаться ей так. Чтобы... Он осёкся. Потому что Цейк не был его. У него не было прав. Никаких. Он сам сказал это вчера, у очага: «Вы даже представить себе подобного не можете». И сейчас он видел доказательство. Цейк улыбался девушке. Живой, настоящей, сильной, красивой на'ви, которая могла дать ему всё, чего Сэм никогда не сможет. И это было... Больно. Не так, как падение с икрана. Не так, как мысль о собственной смерти. А больнее. Потому что это была боль не тела — а чего-то, что находилось глубже. Но почти сразу — почти одновременно с этой болью — в нём проснулось и другое чувство. Упрямое, цепкое, не желавшее сдаваться. У этой девушки тоже не было прав на Цейка. Никаких. Вообще. Она стояла перед ним, касалась его предплечья, улыбалась ему — но это ничего не значило. Испытание ещё не завершено. Ни одно из шести. Она не победила. Она даже не начинала. И Цейк не выбрал её — он просто... Просто был вежлив. Просто ответил на прикосновение. Просто улыбнулся, потому что он был сыном вождя, и дипломатия была частью его роли. Это ничего не значило. Ничего... — Сэм. — снова позвал Тсу'тей, и в его голосе появилась нотка беспокойства, — Ты идёшь? — Да. — выдавил Сэм. Его голос прозвучал чужим, — Иду. Он отвернулся. Заставил себя сделать шаг. Ещё один. И ещё. Он не оглядывался. Не мог. Потому что если бы он оглянулся и увидел, что Цейк всё ещё улыбается ей, — он бы не выдержал. «А ещё, — и это Сэм додумывал уже на ходу, вскарабкиваясь на следующую ветку, — она была соперницей». Не избранницей. Она была одной из пяти, кто встал в очередь, и её шансы были так же призрачны, как и у остальных. Да, она была красива. Да, она была сильна. Да, она была на'ви. Но это не давало ей прав. Ни моральных, ни каких-либо ещё. Подарок, который Сэм вложил в ладонь Цейка, значил не меньше, чем все её гребни и ножи вместе взятые. Может быть — он не знал точно, но цеплялся за эту мысль, как за спасательный круг, — может быть, даже больше. Потому что он подарил его не из традиции. Не из формальности. А потому что... Он не закончил мысль. Но внутри стало чуть легче. Совсем чуть-чуть. Достаточно, чтобы продолжать дышать.***
Вечером пятого дня Сэм вернулся с тренировки по выживанию — уставший, грязный, исцарапанный ветками и искусанный какими-то мелкими насекомыми, которые, к счастью, оказались не ядовитыми. Он смыл с себя пот и пыль у родника, но переодеваться в сорочку не стал — было ещё слишком рано для сна, да и мысли, тяжёлые и вязкие, как смола, не дали бы ему уснуть, даже если бы он попытался. Вместо этого он натянул обратно комбинезон (свитер остался в жилище — вечер был тёплым) и вышел в коридор. Ноги сами понесли его не к очагу, где снова собирался клан, не к молодняку, который наверняка искал бы его, чтобы подбодрить перед завтрашним днём, а в другую сторону. Туда, где ветви Древа уходили вглубь леса, образуя уединённые площадки, на которых редко кто бывал. Ему нужно было побыть одному. Просто посидеть. Просто посмотреть на звёзды. Просто попытаться разложить по полкам всё, что случилось за этот бесконечный день — и за все предыдущие. Он шёл босиком по тёплому мху, чувствуя, как живое Древо пульсирует под его ступнями. Ветвь, которую он выбрал, была дальней и почти заброшенной: она росла под странным углом, и добираться до неё нужно было по узкому выступу, который на'ви считали неудобным (в силу своих габаритов), а люди — опасным. Сэм уже не боялся таких маршрутов. Он перебрался по выступу, цепляясь за знакомые выемки в коре, и наконец опустился на широкий, поросший серебристым мхом изгиб ветви. Отсюда открывался вид на лес — бескрайний, сиренево-зелёный, с проблесками биолюминесценции в кронах. Где-то вдалеке кричали ночные птицы. Где-то ещё дальше мерцали огни Аллилуйных гор. Сэм вытянул ноги и опёрся спиной о ствол. Тишина. Наконец-то. Сэм закрыл глаза и позволил себе просто... Быть. Никуда не бежать. Ничего не делать. Ни о чём не думать — хотя это, конечно, было невозможно. Мысли всё равно текли, но теперь они текли медленно, как вода в равнинной реке, а не бурным потоком, каким они неслись весь день. Он думал о тишине. О том, какой разной она бывает. Тишина на Пандоре была живой, полной — она дышала, пульсировала, светилась в такт биолюминесценции. А тишина в его лаборатории на Земле была совсем другой. Стерильной. Абсолютной. Там, в изолированном боксе, куда не проникал даже гул вентиляции, он проводил долгие часы за калибровкой спектрометров, и единственным звуком было тихое гудение прибора. Он помнил эту тишину — она была не пустой, а наполненной ожиданием. Ожиданием результата. Ожиданием открытия. Он помнил один эксперимент — особенно любимый. Они с коллегами изучали кристаллическую структуру нового композита, синтезированного на основе редкоземельных элементов. Образец помещался в вакуумную камеру, и луч спектрометра — тонкий, как игла, — проходил сквозь него, разлагаясь на спектральные линии. Сэм часами сидел перед монитором, наблюдая, как на чёрном фоне проступают пики поглощения — каждый на своей длине волны, каждый со своей амплитудой. Это было похоже на чтение языка, который понимали лишь немногие. Кристалл рассказывал о себе: о том, как расположены атомы в его решётке, о том, какие примеси в нём скрыты, о том, при какой температуре он был рождён. Сэм чувствовал себя переводчиком с языка камня на язык людей. Был ещё один случай — он вспомнил его сейчас, глядя на далёкие огни Аллилуйных гор. Они с группой аспирантов пытались воспроизвести эффект Мейснера — тот самый, что удерживал парящие скалы Пандоры. У них был крошечный образец унобтания — меньше грамма, — и они охлаждали его в жидком азоте, наблюдая, как он выталкивает магнитное поле. Эффект был слабым, едва заметным, но Сэм помнил, как у него перехватило дыхание, когда образец впервые оторвался от подставки — на долю миллиметра, на долю секунды, — и повис в воздухе. Это было чудо. Маленькое, лабораторное, воспроизводимое чудо. Тогда он ещё не знал, что через несколько лет увидит настоящие парящие горы — и что они будут не чудом, а его домом. Он улыбнулся своим воспоминаниям. Тишина на Пандоре и тишина в лаборатории были разными, но в чём-то схожими. И там, и там он был наблюдателем. Исследователем. Тем, кто слушает мир и пытается понять его язык. Только здесь, на Пандоре, язык был не спектральным, а живым. И он всё ещё учился его понимать. Память услужливо подбросила ему ещё один пласт прошлого — тот, о котором он не вспоминал уже много лет. Языки. Не минералов, не спектральных линий, не кристаллических решёток, а настоящие, человеческие, мёртвые языки. В университете, ещё до того как он с головой ушёл в геологию, он всерьёз увлекался лингвистикой. Не современной — древней. Его завораживали исчезнувшие системы письма: клинопись шумеров, иероглифика Древнего Египта, линейное письмо Б минойской цивилизации. Он помнил, как часами сидел в библиотеке, разбирая силлабарий — перечень слоговых знаков, — и пытался восстановить фонетику языка, который не звучал уже три тысячи лет. Египетский был его любимым. Не тот, на котором говорили при фараонах Нового царства — от него остались лишь обрывочные записи, — а тот, что реконструировали по коптским текстам и греческим транскрипциям. Афразийская макросемья, к которой принадлежал египетский, была одной из древнейших языковых групп на Земле, и Сэма завораживало то, как лингвисты по крупицам восстанавливали её структуру: трёхсогласный корень, как скелет слова, детерминативы — знаки, не читаемые вслух, но указывающие на категорию понятия, — и вся эта сложная, почти математическая система, которая когда-то была живой речью. Он даже пробовал читать «Книгу мёртвых» в оригинале. Конечно, не всю — лишь отдельные фрагменты, те, что были переведены и прокомментированы десятки раз. Он помнил, как его поразила одна фраза — простая, почти обыденная: «Я был мёртв, и я стал жив». Эта фраза, вырезанная на стене гробницы, предназначалась для того, кто уже не мог её прочитать. Но она сохранилась. И вот, спустя тысячелетия, он, Сэм Клафлин, сидел в лаборатории на другой стороне планеты и читал её. И думал о том, что язык — это единственное, что переживает смерть. Теперь, на Пандоре, он думал об этом иначе. Здесь язык был не просто системой знаков. Он был частью мира. На'ви говорили — и их слова были такими же живыми, как лес, как Эйва, как биолюминесценция. И он, Сэм, учился этому языку так же, как когда-то учился читать иероглифы: медленно, терпеливо, с благоговением. Только теперь это был не мёртвый язык, а живой. И он звучал вокруг него каждый день. А потом он услышал движение. Не шаги — на'ви не производили шагов. Скорее, лёгкое колебание воздуха, которое человек, не проживший среди них месяц, никогда бы не уловил. Сэм открыл глаза и повернул голову. Сбоку, на соседнем изгибе ветви, стояла Нейтири. Она не смотрела на него. Её взгляд был устремлён куда-то вдаль, в лес, и её лицо, которое Сэм привык видеть то холодным, то яростным, то презрительным, сейчас было... Другим. Не мягким. Не добрым. Но спокойным. Задумчивым. Она стояла, скрестив руки на груди, и её хвост медленно ходил из стороны в сторону — не агрессивно, а расслабленно. Она была в своём обычном облачении — набедренная повязка, нашейное украшение из клыков, лук за спиной. Лук всегда был при ней. Даже здесь. Даже сейчас. Сэм замер. Он не знал, что делать. Уйти? Поздороваться? Сделать вид, что он её не заметил? Она была последним человеком — то есть на'ви, — с которым он ожидал здесь столкнуться. Их отношения за последние недели потеплели, но лишь чуть-чуть. Скорее, заморозились до состояния «терпимого нейтралитета». Она больше не требовала его казни. Иногда даже смотрела на него без презрения. Но друзьями они не были. И вряд ли когда-нибудь будут. Он уже открыл рот, чтобы выдавить что-то нейтральное — «добрый вечер» или «я тут посижу и уйду», — когда Нейтири заговорила первой. — Nga tsun fìtsenge slu. Голос её был ровным. Без тепла. Но и без угрозы. Просто констатация факта. Сэм закрыл рот и остался сидеть.***
Нейтири всё стояла. И стояла столь неподвижно, что Сэм с каждой секундой напрягался всё больше. Он не сразу заметил эту неподвижность — сначала он был слишком погружён в свои мысли, в воспоминания. Но постепенно, по мере того как тишина затягивалась, он начал ощущать её. Не как отсутствие звуков, а как присутствие. Присутствие Нейтири. Она не двигалась. Не переступала с ноги на ногу. Не шевелила хвостом — её хвост, обычно живущий собственной жизнью, сейчас замер, обвившись вокруг её лодыжки. Она даже не моргала, насколько Сэм мог судить. Она просто стояла и смотрела вдаль, в лес, и была похожа на изваяние — на одну из тех статуй, что украшали гробницы фараонов. Только эта статуя была живой, вооружённой и находилась в двух метрах от него. Сэм чувствовал, как напряжение растёт. Не враждебное — Нейтири не делала ничего угрожающего. Но само её молчание, её неподвижность, её присутствие здесь, на уединённой ветви, куда никто не ходил, действовали ему на нервы. Он привык к тому, что если рядом кто-то, кто способен разговаривать, то ты с ним непосредственно разговариваешь. Таковы были правила человеческого общежития. Даже если разговор был пустым — о погоде, о еде, о чём угодно, — он заполнял пространство между людьми, делал его обитаемым. Но Нейтири молчала. И её молчание было не приглашающим, не уютным — а плотным, как стена. Как будто она ждала чего-то. Или проверяла его. Или просто... Была. Сэм больше не мог терпеть. Он откашлялся — негромко, словно извинялся, — и заговорил: — Oel stawm, Akwey wìntxu. Mì ngeyä tìtusaron. Fìtrr. — он старался, чтобы голос звучал ровно и доброжелательно, — Seiyi irayo. Nga lam fwa lu nitram. Аквей был одним из пяти воинов, соревновавшихся за Нейтири. Высокий, широкоплечий, с ритуальными шрамами на груди и спокойным, уверенным взглядом. Он победил в двух испытаниях из пяти — больше, чем любой другой претендент, — и сегодня, на закате, Сэм видел, как Нейтири стояла рядом с ним у очага. Она не касалась его лбом — значит, пара ещё не была утверждена окончательно, — но она улыбалась. Оскальной, клыкастой улыбкой, которая у на'ви означала удовлетворение. Сэм тогда отметил это краем глаза и порадовался за неё — или, по крайней мере, попытался. Нейтири медленно, очень медленно повернула голову. Её глаза — жёлтые, с вертикальными зрачками — встретились с его глазами. Она не улыбнулась. Но и не нахмурилась. Она просто смотрела. И молчала. А потом сказала — ровно, без эмоций: — Fì'u lu tìfnu. Ngal omum. Сэм моргнул. Он не ожидал такого ответа. — Pefya? Pelun 'u lu «tìfnu»? Нейтири не ответила сразу. Она вновь смотрела вдаль, в лес, и её лицо было неподвижным — не холодным, не враждебным, а просто... Застывшим. Как будто она обдумывала, стоит ли вообще отвечать. Как будто взвешивала, достоин ли он её слов. А потом заговорила. Медленно. Размеренно. Без эмоций — но и без привычного презрения. Так, как говорят о вещах, которые настолько очевидны, что даже не требуют пояснений, но кому-то — вот этому странному человеку, — видимо, нужны. — Tìtusaron wìntxu poru a fpi po fko new muntxa sivi, pesu tsun kempe. Ke fte ftxey txanturit. Fte tse'a. — она сделала короткую паузу, — Nga zene ivomum pesu nga muntxa sayi. Tsun po ngaru tìhawnu sivi krr a nga 'evengit poru zayene. Tsun po ftxey syuvet krr a nga lu skxawng ulte ke tsun taron. Tsun nga mesì 'awsiteng tìhawnu sivi kelkut a lu txur, tseng a 'eveng ke tayerkup mì mesrra trr talun peyä sa'sem lu keftxo nìtam fte tìhawnu sivi poru ta na'rìng. Она повернула голову и посмотрела на Сэма прямо. Её глаза — жёлтые, с вертикальными зрачками — были спокойны, но в их глубине горело что-то, чего Сэм раньше не замечал. Не ярость. Не ненависть. Скорее — убеждённость. Та самая, что выковывается только опытом. — Na'vi nì'ul narmew fa tìtsun aysneyä muntxatuä, to aynga sawtute. Aynga tsun livu keftxo. Ayngaru lu ayfya. Aysìkan. Tskxekeng a tspang alìm. Ayngayä olo'—frapo ayngayä—zong nìwotx poru a ke tsun tìhawnu sivi. Ayoeyä lu keteng. Olo' lu muve kelku, slä ke lu zong. Txo nga lu keftxo—nga tayerkup. Ulte ngeyä 'eveng tayerkup. Ulte ngeyä muntxatu tayerkup krr a po tìhawnu si ayngaru. Fì'uri ayoel tse'a. Ayoel tse'a nìltsan. Ayoel tìtusaron si. Она снова отвернулась к лесу. — Slä, nì'aw fì'u, tìtusaron ke lu tìkawng. Nga ke zene ftxey pumit a wìntxu. Nga tsun ftxey pumit a ke wìntxu. Slä nga zene tse'a, pesu kempe tsun sivi ngeyä muntxatu. Pesu po lu alaksi fpi nga. Ulte txo po ke lu alaksi fpi ke'u—nga rayun fì'ut sre fwa lu ke nìtam. Sre fwa 'eveng ziva'u. Sre fwa po tìsraw seyki ngaru mì na'rìng, ulte nga lu nì'awtu. Она замолчала. Ветер шевелил её косу — длинную, заплетённую, с вплетёнными в неё костяными бусинами. Сэм смотрел на неё и чувствовал, как внутри что-то медленно переворачивается. Он никогда не слышал от Нейтири такой длинной речи. И никогда не думал, что она — та самая Нейтири, что требовала его казни, — будет говорить с ним о... Семье. О детях. О том, что значит выбирать пару. Это было странно. Неожиданно. И почему-то — больно. Потому что каждое её слово било в одну и ту же точку: он, Сэм, был самым слабым из всех. И завтра все увидят, на что он способен. Или не способен. И Цейк увидит. И может быть, это изменит всё. Конечно, Сэм понимал. Он не строил иллюзий — по крайней мере, старался. Он знал, что не победит. Это было не самоуничижение, не жалость к себе — это была аксиома, такая же холодная и объективная, как данные спектрометра. Он был человеком. Он был слабее, медленнее, неуклюжее. Максимум, на что он мог рассчитывать, — это прийти к финишу живым. Не первым. Не вторым. Просто живым. Дойти до конца, не сломав шею на скачке, не рухнув с икрана, не заблудившись в лесу, не перепутав ядовитое растение со съедобным. Это и было его победой. Его личной, маленькой, никому не заметной победой — выжить там, где любой другой человек уже давно бы погиб. Но даже если бы случилось чудо — даже если бы все пять претенденток внезапно слегли с неизвестной болезнью, даже если бы сам Эйтукан спустился с верхних ветвей и объявил его победителем, — Цейк не выбрал бы его. Не смог бы. По тем самым причинам, которые Нейтири только что озвучила так спокойно, так буднично, словно это было очевидно. Защитить. Обеспечить. Построить крепкую семью. Дать ребёнку шанс выжить. Сэм не мог ничего из этого. Не потому что не хотел — потому что не был способен. Он не был на'ви. Он не был воином. Он даже не был женщиной, которая могла бы подарить Цейку потомство. Да и сама природа, сама биология, сам геном на'ви — Сэм не знал этого наверняка, но готов был поклясться, — не предусматривали гомосексуальности. Это не было заложено в них эволюцией. Не было прописано в их культуре, в их истории, в их языке. Такие вещи либо есть, либо их нет. И у на'ви их не было. А значит, Цейк никогда — никогда, ни при каких обстоятельствах, — не смог бы выбрать его. Сэм отвернулся. Медленно. Тяжело. Он оторвал взгляд от Нейтири, от её спокойного, неподвижного лица, и уставился в лес — туда, где мерцали далёкие огни. Его губы сжались в тонкую линию. Не от злости. Не от обиды. Просто... Так было легче. Так было проще удержать внутри то, что рвалось наружу. То, чему он даже не знал названия. Нейтири, вопреки его ожиданиям, не ушла. Она всё стояла — неподвижно, как изваяние, — и смотрела в лес. А потом заговорила снова. Без перехода. Без предупреждения. Как будто её мысли всё это время текли параллельно его собственным и только сейчас достигли точки, где их можно было облечь в слова. — Trray ngaru lu ngäzìk. — сказала она. Голос её был ровным, но в нём появилось что-то новое. Не сочувствие — она не была способна на сочувствие к нему. Скорее, признание факта, — Ke nì'aw talun tìtusaron lu ngäzìk. Talun fpi tawtute mesìtusaron mì trr lu pxay. Nìhawng pxay. Сэм ничего не ответил. Он продолжал смотреть в лес, но его плечи напряглись, а пальцы, лежавшие на коленях, чуть сжались. — Tìtusaron fa pa'li. — продолжала Нейтири, — Ngeyä pum a new muntxa sivi ftxey tìtusaronit fa pa'li talun po lu sìltsan frato mì fa'li. Po tskxekeng soli fa pa'li ta krr a po nume tìran. Po omum frapa'lit, frapyat, fratskxet mì fya'o. Po tayul nìftxan, ulte txo nga fmayi ivomum pot, nga zayup fu tspang ngeyä pa'lit. Ulte txo nga ke fmayi—nga tsyìyär. Fì'u lu tìftxey a ke lu sìltsan ketsuk. Сэм сглотнул. Он знал это. Знал с самого начала. Но слышать это от Нейтири — от той, кто не желала ему зла, но и не желала добра, — было почему-то страшнее, чем от кого бы то ни было. — Ulte maw tìtusaron fa pa'li, ngaru layu tìtusaron fa ayfnet. — сказала она, — Nga fpìl futa fì'u lu ftue? Ngal omum ayfnetit nìltsan. Fpi tawtute. Slä ngeyä pum a new muntxa sivi ftxey fìtìtusaronit ke nì'aw talun po new wìntxu. Po ftxey fì'ut talun po omum: nga lìyevängu ngeyn. Maw tìtusaron fa pa'li, ngeyä mehinam lìyevängu sraw. Ngeyä mepun lìyevängu sraw. Ngeyä ronsem lìyevängu tìvawng. Slä po lìyevängu mì sì'eo ulte pey sneyä tì'o'. Muiä. Mawey. Alaksi. Ulte krr a nga, ngeyn, sngìyä'i ftxey rìk, po ke tìyìng kawngit a'aw. Сэм почувствовал, как внутри разливается холод. Не тот, что был раньше — не злоба, не обида, — а чистый, незамутнённый страх. Конечно, Сэм понимал. Он знал это с самого начала — с того момента, как Мо'ат объявила порядок испытаний. Два испытания в день. Без отдыха. Без восстановления. Без передышки. Он знал, на что шёл. Но одно дело — знать умом, а совсем другое — услышать это от Нейтири, произнесённое вслух, спокойно и безжалостно, как приговор. Её слова не открыли ему ничего нового — они лишь заставили его осознать то, что он старательно отодвигал на задворки сознания. Его тело — человеческое, хрупкое — будет изнашиваться с каждым часом. Мышцы, не успевшие восстановиться после скачки, откажут на знании трав. Лёгкие, ещё горевшие после полёта, откажут на лазании. Мозг, затуманенный усталостью, откажет на загадках. А его соперницы — сильные, выносливые, привыкшие к нагрузкам с детства, — будут ждать своей очереди, чтобы нанести удар. Не из жестокости. Не из ненависти. Просто потому что таковы правила. И они знали это так же хорошо, как он. — Ulte layu trr amuve. — продолжила Нейтири, и её голос звучал теперь почти как приговор, — Tìtusaron fa ikran. Tìtusaron fa fäpa. Ayaynga. Pxetìtusaron mì 'awa trr. Pxe. Ngal tslam futa fì'u lu san pelun? Maw tìtusaron fa ikran, ngeyä tokx tìyevängusìl ngeyn. Maw tìtusaron fa fäpa, nga ke tsun rivun mepun. Ulte ayaynga—fo kin ronsemit a lu piak. Piak! — она чуть повысила голос, и в этом повышении Сэм услышал не угрозу, а нечто иное. Может быть, досаду. Может быть, раздражение на его человеческую слабость, — Pelun ngeyä ronsem layu maw mesìtusaron? Maw krr a nga lìyevängu mì taw, ulte fäpa sivi? Nga lìyevängu ngeyn. Nga lìyevängu mek. Ulte Mo'at plltxe ayayngat, ulte nga kllkxem eo poru ulte ke tsun zerok futa pelun fnet a nga tse'a melrrvopx. Сэм почувствовал, как страх, до этого тихо сидевший где-то в животе, начинает подниматься выше. К горлу. К вискам. К кончикам пальцев. Он не хотел слушать. Но не мог заставить её замолчать. И не мог отвести взгляд от леса. — Ulte trr apxeyve, — сказала Нейтири тише, но от этого не менее жутко, — tìtusaron fa tìrey mì na'rìng. Trr nìwotx. Nì'awtu. Nga, na'rìng, sì fra'u a lu spuwina mì fo. Fì'u ke lu tìtusaron fa pa'li, tseng a nga tsun zivup ulte tìsraw seyki. Fì'u ke lu tìtusaron fa ayfnet, tseng a nga tsun kxeyl ulte spxin slivu. Fì'u lu tìterkup a lu ngim, txo nga ke fmivi. Tìohakx. Tì'efu payä. Aypalulukan. Nga lìyevängu nì'awtu, ulte kawtu ke zaya'u fte srung sivi ngaru. Fì'u lu aykeyey. Она замолчала. Тишина, наступившая после её слов, была плотной, как вода на глубине. Сэм сидел, не шевелясь, и чувствовал, как его сердце колотится где-то в горле. Он больше не думал о победе. Он думал о том, как выжить. И даже это теперь казалось почти невозможным. Но он заметил. Заметил только сейчас — когда Нейтири повысила голос, когда в её ровном, холодном тоне прорезалась нота, которой раньше не было. Он видел, как её уши, до этого стоявшие торчком, чуть развернулись в стороны — не от гнева, а от чего-то другого. Как её хвост, до этого неподвижный, хлестнул воздух — коротко, резко, тревожно. Как её пальцы, скрещенные на груди, сжались чуть сильнее, чем нужно. Она переживала. Нейтири — Нейтири, что требовала его казни, что смотрела на него с презрением, что больше месяца обходила его стороной, — переживала за него. Не за исход испытаний. Не за честь клана. А за него. За Сэма. За человека. Это осознание ударило его, как волна. Он замер, не в силах поверить. Он смотрел на неё — на её напряжённые плечи, на её поджатые губы, на её глаза, которые всё ещё смотрели в лес, но теперь в них читалось не спокойствие, а что-то очень похожее на беспокойство, — и не мог найти слов. Он ожидал от неё чего угодно. Равнодушия. Презрения. Даже злорадства. Но не этого. Не заботы. — Neytiri. — произнёс он тихо, почти шёпотом. Его голос дрогнул, но он заставил себя продолжить, — Nga... sweylu txopu sivi fpi oe? Она не ответила сразу. Её челюсть сжалась, а хвост снова хлестнул воздух — на этот раз резче. А потом она повернула голову и посмотрела на него. Прямо. Без снисхождения. Без тепла. Но и без ненависти. — Nga lu skxawng. — прошипела она, и в этом шипении было столько яда, что Сэм невольно отпрянул. Её уши прижались к черепу, клыки обнажились, хвост хлестнул воздух с такой силой, что Сэм почувствовал колебание воздуха на своей щеке, — Nga lu skxawng, Säm Klaflin. Ngal tìng fì'ut poru, ke omum futa fì'u lu san pelun. Ngal yem fì'ut mì pxun oeyä tsmukanä eo frapo, ke tslam futa nga kem si. Ulte set ngal sleyku ngaru kxetse a nga ke tsun hum. Она шагнула ближе — не угрожающе, но достаточно, чтобы Сэм почувствовал её дыхание. Её глаза горели. — Nga tsun tìrey sivi nì'aw. Nume nì'aw. Lu tawtute a fko tsun livu mìso. Slä kehe—ngal zene tìng poru fìtskxet a lu kawng. Ulte set nga kllkxem eo tìtusaron a tsun tspivang ngat. Nga tsun tayerkup, Säm. Mì tìtusaron fa pa'li. Mì tìtusaron fa ikran. Mì na'rìng. Nga tsun zivup ta rìk, ulte kawtu ke tsun rivun ngat nìwin. Nga tsun yivom rìk a ke lu eyawr, ulte txumìl ngeyä tokxit. Nga tsun hìyìvum palulukanit, ulte ta ngeyä lu nì'aw... — она осеклась, не закончив. Её голос дрогнул — на самой последней ноте, — и она замолчала, тяжело дыша. А потом она сказала — тише, медленнее, словно каждое слово давалось ей с трудом: — Nga lu keftxo. Nga lu hì'i. Nga ke lu tsamsiyu. Nga ke lu taronyu keng. Nga ke tsun tìhawnu sivi ngaru, kea tuteru. Nga lu frato keftxo a oel omum. Slä... — она запнулась, и её уши чуть развернулись в стороны — тот самый жест смущения, который Сэм уже видел у Цейка, — ...nga ke tsun tìterkup. Nga ke lu kawng. Nga ke lu tìsraw seyki. Nga ke zola'u ne ayoeng fa tskxekeng. Nga lu nì'aw... skxawng. Nìhawng skxawng. Ulte... Она не закончила. Но Сэм понял. Он смотрел на неё — на её прижатые уши, на её обнажённые клыки, на её хвост, который всё ещё хлестал воздух, — и вдруг улыбнулся. Мягко. Тепло. Почти с нежностью. Потому что он понял: выражать свою заботу рыками и шипением — это у них семейное. Цейк рычал на него, когда боялся за его жизнь. Нейтири шипела на него сейчас — и это шипение было не угрозой. Это была забота. Просто она не умела иначе. — Irayo, Neytiri. — сказал он тихо. Его голос звучал мягко, почти ласково, и в нём не было ни страха, ни обиды, ни насмешки. Только тепло. Только благодарность, — Fì'u lu txan fpi oe. Nì'aw ta nga. Nga ke tsun rivun futa lu txan nìftxan. Нейтири замерла. Её глаза расширились — буквально на долю секунды, — и в них промелькнуло что-то, чего Сэм никогда раньше не видел. Не ярость. Не презрение. Скорее — растерянность. Как будто она ожидала, что он будет защищаться. Огрызаться. Обижаться. Что угодно — но не это. Не тихое, искреннее «спасибо». А потом её лицо исказилось новой вспышкой гнева — но этот гнев был другим. Не холодным, не презрительным, а каким-то... Суетливым. Почти паническим. Как будто она не знала, что делать с этой благодарностью. Как будто она была оскорблена тем, что он посмел быть добрым в ответ на её резкость. — Skxawng! — выпалила она. Её голос сорвался почти на рык, — Tawtute a ke lu ronsem, a lu tìyawr, a ke tsun livu! Nga... Nga... Она не закончила. Просто развернулась — резко, как хищник, которому надоела игра, — и пошла прочь. Нет — не пошла. Почти побежала. Её шаги, обычно бесшумные, сейчас были быстрыми, почти рваными. Её хвост хлестал воздух. Её коса билась о спину. Она скрылась за изгибом ветви раньше, чем Сэм успел что-либо добавить. Он остался один. Тишина вернулась. Сэм смотрел туда, где только что стояла Нейтири, и чувствовал, как на губах всё ещё держится улыбка. Они были удивительными — эта семья. Эти синие, хвостатые, клыкастые существа, которые не умели говорить о чувствах иначе, чем рыком и шипением. Но он научился их понимать. И это, наверное, было самой большой его победой. Пока что.***
После разговора с Нейтири Сэм вернулся в своё жилище в странном, почти невесомом состоянии. Её шипение всё ещё звучало у него в ушах — но теперь оно воспринималось иначе. Как музыка. Как колыбельная. Он улыбался, хотя улыбаться было, казалось бы, нечему: завтра его ждали испытания, и он всё ещё был самым слабым из всех претендентов. Но сейчас это почему-то не имело значения. Нейтири только что призналась — пусть и в своей фирменной, рычаще-шипящей манере, — что он не заслуживает смерти. Что она переживает за него. Что он, несмотря на всю свою человеческую никчёмность, стал для неё кем-то большим, чем просто чужаком. И от этого внутри разливалось тепло. Он уже собирался лечь — снял комбинезон, натянул сорочку, — когда вдруг сообразил, что забыл почистить зубы. Это была мелочь, конечно. Никто из на'ви не чистил зубы, и никто не осудил бы его за пропуск одного вечера. Но Сэм был человеком привычки. Чистка зубов перед сном была его ритуалом — таким же важным, как утренний душ или вечерняя проверка «Кроноса». Это был островок нормальности в океане чужого мира. Он вздохнул, взял свою самодельную щётку-палочку и плошку с пастой из речного песка и мякоти utu mauti, и босиком, в одной сорочке, вышел в коридор. Родник находился в нескольких десятках метров от его жилища — в небольшой нише, вырезанной прямо в толще Древа. Вода здесь била из стены — чистая, прозрачная, с лёгким голубоватым свечением, которое исходило от микроскопических биолюминесцентных организмов, живших в подземных потоках. Сэм опустился на колени у края, почистил зубы, прополоскал рот — и вдруг заметил, что вода сейчас теплее обычного (теплее, чем была час назад, когда он мылся). Не просто тёплая — почти горячая, как ванна. Подземные потоки, видимо, проходили через нагретые слои породы где-то глубоко под Древом, и сегодня, после прохладного дня, контраст ощущался особенно остро. Сэм замер с плошкой в руке. Его кожа, всё ещё помнившая прохладу Пандоры, вдруг затосковала по этому теплу. Он оглянулся через плечо. Коридор был пуст. Нижний ярус, как всегда, был безлюден — на'ви предпочитали верхние этажи. Никто не увидит. Никто не узнает. Он отставил плошку, стянул сорочку через голову и осторожно, стараясь не шуметь, зашёл в воду. Она приняла его, как живая — мягко, обволакивающе. Тепло разлилось по телу, проникая в каждую мышцу, в каждую косточку, в каждую клетку, измученную неделей тренировок. Сэм закрыл глаза и позволил себе снова просто быть. Никуда не бежать. Ничего не делать. Только дышать. Только чувствовать, как вода смывает усталость. А потом он вспомнил про одежду. Комбинезон и свитер, пропитанные потом после целого дня тренировок. Завтра надевать их было бы... Ну, не смертельно, но неприятно. Сэм вздохнул, выбрался из воды, сходил в жилище и вернулся с охапкой одежды. Стирка в роднике была делом нехитрым: вода сама разъедала грязь, микроорганизмы пожирали органику, и ткань становилась чистой почти без усилий. Он прополоскал комбинезон, потом свитер, развесил их на выступе коры — сушиться, — и снова залез в воду. Вот теперь — всё. Зубы почищены. Одежда выстирана. Завтрашний день наступит неизбежно, но пока — пока есть только эта тёплая вода, этот мягкий полумрак, это тихое гудение Древа. Сэм откинул голову на моховой берег, прикрыл глаза. Мышцы, только что напряжённые, начали расслабляться. Мысли, только что скачущие, начали замедляться. Он не заметил, как его дыхание стало глубже и ровнее. Не заметил, как его руки, лежавшие на коленях под водой, разжались. Не заметил, как темнота под веками сменилась сном — глубоким, спокойным, без сновидений.***
— Вставай. Голос донёсся откуда-то издалека — приглушённый, мягкий, но настойчивый. Сэм не сразу понял, что это не часть сна. Ему снилось что-то тёплое, размытое, без чётких очертаний — может быть, лаборатория на Земле, может быть, ветви Древа, — и голос вплёлся в это сновидение так естественно, что он просто принял его как данность. Но голос повторился — уже ближе, уже отчётливее: — Сэм. На этот раз в нём появился нажим. Не агрессивный — но достаточно твёрдый, чтобы разорвать ткань сна. Сэм вздрогнул и открыл глаза. Мир вокруг был размытым, влажным, мерцающим. Он не сразу сообразил, где находится. Потом почувствовал тепло воды, обнимающей его до пояса, холодный мох под затылком, лёгкое головокружение от резкого пробуждения. Родник. Он заснул в роднике. Прямо в воде. Господи. Сэм оторвался спиной от бортика, потёр лицо ладонями, что ещё несколько секунд назад безвольно лежали под водой, и обернулся корпусом назад. У входа в нишу стоял Цейк. Он был спокоен — слишком спокоен, как в последние дни. Его лицо не выражало ни тревоги, ни раздражения, ни тепла. Просто та самая отстранённость, которую Сэм уже начал тихо ненавидеть. Цейк стоял, скрестив руки на груди, и его хвост медленно ходил из стороны в сторону — не нервно, а скорее выжидающе. Он был одет в свою обычную набедренную повязку, и его биолюминесцентные точки пульсировали ровным, спокойным ритмом. — Вставай. — сказал он, — Для людей вредно столько времени проводить в воде. Сэм моргнул. Его мозг, всё ещё плывущий в полусне, отказывался обрабатывать эту информацию. — Что? — переспросил он. Цейк чуть наклонил голову — тот самый кошачий жест. — Для людей долго сидеть в воде вредно. — терпеливо повторил он, — Мне Грейс рассказывала. Она говорила, что ваша кожа не приспособлена к долгому пребыванию в жидкости. Она размягчается. Становится уязвимой. Потом трескается. И ещё — вы можете простудиться. Даже в тёплой воде. Ваши тела не умеют держать тепло так, как наши. Сэм уставился на него. Цейк говорил на английском — просто, но уверенно, — объясняя ему то, что когда-то услышал от Грейс. И до Сэма вдруг дошло: он ведь знает этот процесс. Знал всегда. Просто никогда не думал о нём в таком контексте. Цейк говорил о мацерации кожи. Классический термин из судебной медицины и дерматологии. Когда человек долго находится в воде, роговой слой эпидермиса — самый верхний, защитный — впитывает влагу, как губка. Клетки набухают, межклеточные липидные мостики разрушаются, и кожа теряет свою механическую целостность. Раньше, в старых учебниках, писали, что это пассивный осмотический процесс: вода просто проникает в ткани, и те разбухают. Но современная наука доказала, что сморщивание пальцев — это не просто набухание. Это активная реакция нервной системы. Мозг, чувствуя длительный контакт с влагой, посылает сигнал к вазоконстрикции — сужению кровеносных сосудов в пальцах. Объём тканей под кожей уменьшается, а разбухшая поверхность съёживается складками. Эволюционный механизм: такие «протекторы» улучшали сцепление с мокрыми предметами, помогая предкам хватать рыбу или передвигаться по скользкой земле. Сама по себе мацерация безвредна и полностью обратима. Через десять-двадцать минут на воздухе кожа восстанавливается. Но размягчённая кожа очень уязвима. Во-первых, снижается защитный барьер: липидный слой, который в норме отталкивает бактерии и грибки, разрушается, и кожа становится проницаемой для инфекций. Во-вторых, повышается хрупкость: мокрую кожу легко повредить трением — достаточно посильнее потереть пятку о край обуви, чтобы мгновенно образовалась болезненная потёртость. В-третьих, риск грибковой и бактериальной инфекции: во влажной среде идеально размножаются микозы стоп, и если на распаренной коже есть микротрещины, инфекция проникает гораздо глубже. В-четвёртых, могут образоваться глубокие трещины: если кожа не просто сморщилась, а побелела и начала лопаться — особенно на пятках, — появляются болезненные раны, которые долго заживают. В самых тяжёлых случаях — например, «траншейная стопа» у солдат или туристов, — длительная мацерация приводит к отмиранию тканей и гангрене. Всё это пронеслось у Сэма в голове за долю секунды — и вдруг он почувствовал, как внутри разливается тепло. Не от воды. От того, что Цейк — Цейк, сын вождя, будущий Турук Макто, — стоял сейчас перед ним и на английском, старательно подбирая слова, пересказывал ему уроки Грейс. Заботился. О его коже. О его здоровье. О нём. И это было настолько неожиданно, настолько нелепо, настолько... Мило, что Сэм не выдержал. Он улыбнулся — широко, открыто, — и чуть не рассмеялся. Не над Цейком. Над собой. Над этой ситуацией. Над тем, как странно и прекрасно устроена его новая жизнь. Цейк на первый взгляд никак не отреагировал на улыбку Сэма. Его лицо осталось всё тем же — спокойным, отстранённым, с лёгким оттенком терпеливого ожидания. Но Сэм уже научился смотреть внимательнее. Он пригляделся — и увидел. Зрачки Цейка увеличились. Совсем чуть-чуть — но в полумраке родника, где единственным источником света были биолюминесцентные точки на теле самого Цейка да мягкое свечение воды (да, свечение грудной клетки, которое так поразило Сэма после пробуждения у Эйвы, оказалось транзиторным эффектом — временной люминесцентной реакцией, вызванной массированным внедрением симбиотических микроспор в альвеолярный эпителий; по мере того как симбионты достигали метаболического равновесия с организмом хозяина, интенсивность свечения постепенно снижалась и в итоге сошла на нет, оставив после себя лишь полностью функциональную дыхательную адаптацию без внешних проявлений; теперь Сэм светился не больше, чем любой другой человек, — то есть не светился вовсе), это было заметно. Вертикальные щёлочки расширились, заполняя собой почти всю радужку, — точно так же, как тогда, вечером, когда Цейк застал его в спальне в одной сорочке, и Сэм, полусонный и счастливый, улыбнулся ему перед уходом. Широко. Открыто. Всем сердцем. Этот жест — расширение зрачков — был непроизвольным. Кошачьим. Животным. Он не контролировался сознанием, и именно поэтому говорил больше, чем любые слова. Цейк мог стоять с каменным лицом, мог говорить ровным голосом, мог держать дистанцию — но его зрачки выдавали его. И Сэм, заметив это, почувствовал, как внутри что-то дрогнуло. — Вставай, — повторил Цейк. — Хорошо, хорошо, — Сэм легонько покачал головой, прикрывая рот ладонью, чтобы не засмеяться. Не над Цейком — над собой, над этой нелепой, невозможной, прекрасной ситуацией. Он уже хотел подняться — опёрся ладонями о бортик, начал отталкиваться, — и вдруг замер. Он вспомнил, что был голый. Совершенно. Абсолютно. Сорочка, которую он снял перед тем, как залезть в воду, лежала на камне у края родника — в полуметре от Цейка. Шкура, которой он укрывался по ночам, осталась в жилище. Он сидел в воде по пояс, и над поверхностью были видны его плечи, его грудь, его руки — всё, что выше ватерлинии. И этого уже было достаточно, чтобы его лицо начало заливаться краской. — Цейк. — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно, — Ты не мог бы... Отвернуться? Цейк моргнул. — Зачем? — спросил он. Просто. Без подвоха. Без намёка. Без тени смущения. Он действительно не понимал. Для него — для на'ви, которые ходили полуобнажёнными всю жизнь, которые не видели в теле ни стыда, ни уязвимости, — просьба отвернуться была лишена смысла. Зачем? Что такого в теле? Что такого в том, чтобы видеть его? Сэм открыл рот. Закрыл. Почувствовал, как краска с лица переползает на шею, на грудь, на плечи. Он сидел в воде, прижимая руки к коленям, и не знал, что ответить. Как объяснить человеческий стыд тому, кто никогда его не испытывал? Как объяснить, что для него нагота — это не просто отсутствие одежды, а что-то большее? Что-то личное. — Я... — начал он, — Просто... Пожалуйста. Отвернись. На минуту. Я оденусь. Цейк продолжал смотреть на него — всё с тем же спокойным, изучающим выражением. Но его зрачки всё ещё были расширены. И это делало ситуацию ещё более неловкой. Сэм прокашлялся. Ему нужно было взять себя в руки. Он был учёным, в конце концов. Он умел аргументировать. — Цейк, — начал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и рассудительно, — у людей, в отличие от на'ви, нагота — это личное. Интимное. Мы не ходим без одежды не потому, что нам нечего показать, а потому что... — он осёкся, поняв, что фраза прозвучала двусмысленно, — ...в общем, это культурная норма. Многовековая. Почти универсальная. На Земле демонстрация обнажённого тела постороннему человеку считается либо актом предельного доверия, либо нарушением границ. Это как если бы ты позволил кому-то прикоснуться к твоей тсахейле без твоего согласия. Цейк выслушал и... Ничего не сказал. Вообще. Только наклонил голову набок. И снова этот кошачий жест: «Я тебя слушаю, я стараюсь понять, но то, что ты говоришь, не имеет для меня ни малейшего смысла». При этом его глаза — с теми самыми расширенными зрачками, — смотрели на Сэма с выражением, которое невозможно было спутать ни с чем. Словно Сэм, сравнивая человеческую наготу с прикосновением к тсахейле, только что оскорбил весь на'вийский народ. Не специально, конечно. Но ощутимо. Так, как если бы кто-то сравнил рукопожатие с брачным ритуалом — вроде бы без злого умысла, но вышло неловко до скрежета зубов. Сэм выдохнул. Длинно. С присвистом. Его плечи опустились, и он вдруг понял, что спорить дальше — бессмысленно. Цейк не поймёт. Не потому что он глупый. А потому что он другой. И это «другое» не преодолеть никакими аргументами. «Ладно. Была не была». Он быстро прикинул в уме расклад. Показывать свой член он не горел желанием совершенно. Но и ягодицы — тоже. В идеальном мире он бы сейчас накинул на себя что-нибудь, не вставая из воды. Но одежда лежала на камне — в полуметре от Цейка. Значит, так или иначе, придётся выходить. Член, грубо говоря, перевесил. Сэм развернулся в воде спиной к Цейку и поднялся. Холодный воздух тут же обжёг мокрую кожу, но он не дал себе времени на раздумья. Ладони заработали быстро, почти автоматически — он сбивал с плеч, с груди, с бёдер лишнюю влагу, которая капала на мох. Затем — волосы. Он отжал их, скрутив в жгут, и вода заструилась по запястьям. Сорочка лежала на камне. Он схватил её, встряхнул и натянул через голову одним движением — ткань прилипла к ещё влажному телу, но это было лучше, чем ничего. Гораздо лучше. Всё это время он чувствовал спиной взгляд Цейка. Не прожигающий. Не оценивающий. Просто — пристальный. Спокойный. Внимательный. Такой, каким смотрят на что-то интересное. На что-то, что хочется понять. Сэм, подобрав все свои скромные пожитки, наконец обернулся. Цейк стоял ровно там же, где и прежде. Не шелохнулся. Не отвёл глаз. Сэм мягко улыбнулся — уголками губ, устало, но искренне, — и развёл руками с зажатой в них плошкой, одеждой и щёткой: — Доволен? Цейк кивнул. Коротко. Сдержанно. Но кивнул. Сэм улыбнулся шире и мотнул головой в сторону коридора: — Пойдём? И тут Цейк ответил — ровно, спокойно, всё с тем же непроницаемым лицом: — Иди первым. Я за тобой. Сэм замер. Улыбка медленно сползла с его лица, как размокшая кора с ветки. Он стоял, прижимая к груди плошку, в сорочке, которая облепила его так, что не оставляла простора для воображения, и смотрел на Цейка. Тот смотрел в ответ — всё так же спокойно, всё так же изучающе. И в его глазах — Сэм мог бы поклясться — промелькнуло что-то очень похожее на удовлетворение. Сэм начал злиться. По-настоящему. Не тем тихим, вялым раздражением, которое можно списать на усталость и забыть через минуту, а настоящей, жгучей, обидной злостью, которая поднималась откуда-то из глубины и требовала выхода. Он стоял в двух метрах от Цейка — мокрый, в прилипшей к телу сорочке, с плошкой, одеждой и щёткой в руках, — и чувствовал себя полным идиотом. Цейк снова отгораживался. Снова. В который раз за последние дни. После того, как они почти сблизились на скальной площадке — после того, как его руки лежали на талии Сэма, после того, как он поймал его в небе и ткнулся носом в висок, — Цейк опять отступил. Опять построил между ними эту невидимую стену. Холодную. Непроницаемую. И теперь он даже не мог пройти с ним рядом несколько метров до жилища. Он должен был идти позади. Смотреть в спину. Держать дистанцию. Как будто Сэм был не тем, кого он спасал и защищал, а чужим. Посторонним. Тем, с кем не хотят идти рядом. А ведь той охотнице — той самой, с длинной косой и перьями, — он улыбался. С ней он смеялся. Стоял у всех на виду, позволял ей касаться своего предплечья, наклонялся к ней, когда она что-то говорила. А с Сэмом — с Сэмом, который ради него прошёл через всё это, — он даже до комнаты дойти не может. Серьёзно? Он будет стоять здесь и ждать, пока Сэм, как послушная собачка, пойдёт первым, чтобы Цейк мог соблюсти свою драгоценную дистанцию? Сэм, который начал было уходить, резко развернулся — уже не смущаясь, уже не думая о том, как выглядит со спины, — и посмотрел Цейку прямо в глаза. — Что случилось? — спросил он. Его голос прозвучал тихо, но в нём звенело напряжение, — Что я опять сделал не так? Цейк моргнул. Его лицо осталось непроницаемым, но хвост замер на полувзмахе. — О чём ты говоришь? — спросил он. Голос его был ровным, спокойным, но в нём появилась какая-то новая, едва уловимая нота — не раздражение, не удивление, а скорее... Настороженность. Как будто он только сейчас понял, что этот разговор пойдёт не по тому руслу, которого он ожидал. Сэм поджал губы. Его пальцы, сжимавшие плошку, побелели. Он чувствовал, как внутри всё дрожит — не от холода, а от необходимости наконец высказать то, что копилось все эти дни. И он заговорил. Медленно. Подробно. Логично — настолько логично, насколько вообще можно быть логичным, когда речь идёт о чувствах. — Я говорю о том, что ты изменился. После того, что случилось на скальной площадке. Когда я упал. Когда ты поймал меня. Когда ты сказал... — он осёкся, не желая повторять это вслух, — ...то, что сказал. А потом ты отступил. Буквально. Ты сделал шаг назад, и с тех пор ты держишь дистанцию. Ты не разговариваешь со мной, кроме как по делу. Ты не смотришь на меня, когда я вхожу в зал. Ты не... — Сэм поморщился — он снова собирался нести бред, — Не сидишь со мной на ветвях. Ты приходишь на тренировки, даёшь указания и уходишь. Ты... Ты ведёшь себя так, словно я стал для тебя чужим. А с ней, — он не назвал имени, но оба поняли, о ком речь, — ты... Ты смеёшься. Ей ты улыбаешься. С ней ты стоишь рядом. И я не понимаю, что я сделал не так. Я перебрал в голове каждую секунду того дня — и не нашёл. Не нашёл, Цейк. Что я сделал? Чем я тебя оттолкнул? Почему ты вдруг стал таким... Он осёкся. Слова кончились. Он стоял, тяжело дыша, и смотрел на Цейка. Его плечи дрожали — то ли от холода, то ли от напряжения, то ли от того и другого сразу. Цейк выслушал всё это молча. Его лицо не изменилось. Ни один мускул не дрогнул. Он просто стоял и смотрел на Сэма — долгим, изучающим взглядом, — а потом сказал: — Ты всё понял не так. Сэм открыл рот, но Цейк уже продолжил — ровно, спокойно, словно объяснял ребёнку очевидное: — Та девушка — она дочь старого друга моего отца. Я знаю её с детства. Она попросила совета насчёт испытания, и я улыбнулся, потому что она рассказала смешную историю о своём икране. Это всё. Ничего больше. А ты... — он помолчал, — Ты должен идти в тепло. Ты замёрзнешь. И он развернулся, чтобы уйти. Почти ушёл — его спина уже была обращена к Сэму, его хвост уже качнулся в сторону коридора, — когда Сэм, не думая, действуя на чистом инстинкте, шагнул вперёд и схватил его за запястье, выронив из ладони зубную щётку. Тёплое. Сильное. Широкое. Цейк замер. Его рука не дрогнула. Но он остановился. И медленно, очень медленно, повернул голову.***
Сэм стоял, держа Цейка за запястье, и тот на него смотрел. Не отстранённо, не холодно — а пристально, изучающе, словно видел впервые. И под этим взглядом Сэм стушевался. Его пальцы, сомкнувшиеся на тёплой синей коже, дрогнули — но не разжались. Он заставил себя держать. Заставил себя не отступать. Где-то на периферии его сознания, в той древней, рептильной части, которая никогда не спала, тихий голос напомнил: ты — добыча. Сэм не врал себе. Он признавал это. В мире, где каждое существо либо охотник, либо жертва, человек был жертвой. А на'ви — хищником. И сейчас он, маленький, бледный, мокрый, стоял перед трёхметровым хищником и держал его за руку. Это было... Противоестественно. Но он держал. И сжимал запястье крепче, хотя прекрасно понимал: если Цейк захочет — он вырвется. Одно движение. Одно усилие. Сэм не смог бы его удержать, даже если бы вцепился обеими руками. Но Цейк не вырывался. Он просто стоял. И ждал. А боль в груди у Сэма разрасталась. Не физическая — та, что глубже. Она пульсировала где-то под грудиной, отдавая в горло, в виски, в кончики пальцев. Ему нужно было понять. Ему нужно было знать. Потому что неизвестность — эта глухая, серая, беспросветная неизвестность, в которой он барахтался последние дни, — была хуже любого ответа. Даже самого страшного. — Цейк. — сказал он, и его голос дрогнул, но он не отвёл взгляда, — Если я тебе противен — так и скажи. Если я навязчив — скажи. Если ты устал от меня, если ты жалеешь, что вообще ввязался во всё это, если ты хочешь, чтобы я оставил тебя в покое, — просто скажи. Я не на'ви. Я не умею читать все ваши жесты и движения. Я не понимаю, что значат твои уши, твой хвост, твои зрачки — я только учусь, и я всё время ошибаюсь. Мне нужны слова. Простые. Прямые. Человеческие. Если ты хочешь, чтобы я ушёл, — я уйду. Если ты хочешь, чтобы я остался, — я останусь. Но я не могу больше гадать. Я не могу. Я устал. Сэм продолжал говорить. Слова больше не складывались в логические цепочки — они выплёскивались наружу, как вода из треснувшего кувшина, и он, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а перед глазами плывёт от напряжения, не мог их остановить. Его голос дрожал, срывался, запинался, но он всё говорил и говорил, потому что если бы он замолчал — он бы, наверное, просто рухнул на месте. — Ты... Ты единственный, кто... — он осёкся, пытаясь подобрать слова, и они не подбирались, — ...кто вообще смотрел на меня как на... Как на кого-то, кто имеет значение. Не как на чужака. Не как на обузу. Как на... Я не знаю. Я не знаю, кем я для тебя являюсь. Другом? Подопечным? Ошибкой, которую ты совершил, когда решил меня спасти? Я не знаю, и это... Это сводит меня с ума. Я думал, мы... Я думал, у нас... — он запнулся, чувствуя, как горло сжимается, — Я думал, мы хотя бы друзья. А теперь ты даже смотреть на меня не хочешь. И я не понимаю почему. Может, я... Может, я сделал что-то, что тебя оскорбило? Может, я нарушил какое-то правило, о котором даже не знаю? Может, у вас нельзя прикасаться к... К кому-то, когда ты падаешь, и я должен был... Я не знаю... Упасть молча? Он перевёл дыхание — судорожно, рвано, — и продолжил, уже тише, но всё так же запинаясь: — Я просто хочу понять. Я не прошу... Я ничего не прошу. Только правду. Если я тебе противен — скажи. Если я тебе безразличен — скажи. Если ты просто терпишь меня, потому что так велела Эйва или потому что ты чувствуешь ответственность, — скажи. Я приму. Я приму любой ответ. Но я не могу больше гадать. Я... Я просто хочу, чтобы ты сказал мне правду. Любую... — он осёкся, чувствуя, как глаза начинает жечь, — Пожалуйста. Сэм замолчал. Его пальцы всё ещё сжимали запястье Цейка. Влажные волосы прилипли ко лбу. Сорочка облепила плечи. Он стоял, дрожа — то ли от холода, то ли от напряжения, — и ждал. И тишина, наступившая после его слов, была самой страшной из всех, что он когда-либо слышал. Цейк ничего не делал. Он стоял неподвижно, и его взгляд — звериный, с вертикальными зрачками, сейчас расширенными в полумраке почти на всю радужку, — был устремлён на Сэма. Но в этом взгляде не было ни холода, ни угрозы, ни отстранённости. В нём было что-то другое. Что-то, чему Сэм не знал названия. Так смотрит хищник не на добычу и не на врага — а на кого-то, кто принадлежит к его стае. На того, кого он защищает. На того, кто важен. В этом взгляде было всё, чего Сэм ждал от слов, — но слов не было. Только этот взгляд. Долгий. Пристальный. Почти невыносимый. А потом Цейк наклонился. Медленно. Плавно. Так, как двигаются только на'ви — будто сама гравитация на секунду переставала существовать. И ткнулся носом в висок Сэма. Мокрым. Прохладным. Тёплым одновременно — потому что от прикосновения по телу разлилось тепло. В точности как тогда, на Торуке, после падения. Кошачий жест. Тот самый, который домашние коты используют, чтобы успокоить хозяина. И Сэм, который столько дней ждал слов, — не получил их. Но получил это. Он опешил. Его пальцы всё ещё сжимали запястье Цейка — он так и не отпустил. Его глаза всё ещё жгло от подступивших слёз. Его горло всё ещё было сжато спазмом. Но теперь к этому примешивалось что-то ещё. Что-то похожее на истерику. На смех, который рождается не от веселья, а от полной, абсолютной невозможности понять происходящее. — Я тебя не понимаю. — прошептал он, и его голос дрожал, срываясь на полусмехе-полувсхлипе, — Не понимаю. Совсем. Ты... Ты делаешь вещи, которые любой человек поймёт не так, как вы, на'ви, скорее всего себе это представляете. Ты улыбаешься другим и молчишь со мной. Ты держишь дистанцию, а потом тычешься носом в мой висок. Ты говоришь, что я всё понял не так, а потом делаешь это. Что я должен думать? Что? Я не знаю ваших правил. Я не знаю, что у вас означает этот жест. Для меня это... Это очень личное. Очень. А ты делаешь это и молчишь. И я... — он осёкся, чувствуя, как смех переходит в дрожь, — Я не понимаю. Просто не понимаю. Он замолчал, тяжело дыша. Его пальцы наконец разжались — не потому что он хотел отпустить, а потому что силы кончились. Он стоял перед Цейком — мокрый, взъерошенный, с красными глазами, — и ждал. Сам не зная чего.