Выживальщица

PG-13
Завершён
85
автор
ASOM_games бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
131 страница, 40 630 слов, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 17 Отзывы 25 В сборник

Акт 6. Цирк продолжается

Настройки
Солнце уже село, но воздух ещё хранит дневное тепло. Небо над цирком — тёмно-синее, почти чёрное, но на западе, за лесом, ещё тлеет багровая полоска. Звёзды высыпали не все — самые яркие уже зажглись, остальные только пробиваются. Доктор ушёл на репетицию. Сказал: «Не жди, буду поздно». Поцеловал в макушку — сухо, по-отечески, но Виола чувствует в этом жесте что-то большее. Привыкание. Попытку вести себя так, будто они живут вместе уже годы, а не часы. Она сидит на ступеньках трейлера. Ступеньки металлические, холодные даже сквозь джинсы. Она поджала колени к груди, обхватила их руками. Рядом — кружка с остатками чая, уже остывшего. Она забыла её допить, потому что мысли были далеко. На коленях — телефон. Старая модель, потрёпанный чехол, трещина на стекле с левого края — упал месяц назад, так и не поменяла. Экран горит тускло, потому что батарея на исходе, а заряжать она полезла только час назад. Виола смотрит на список пропущенных. Тётя — три звонка. Вчера в семь вечера, сегодня в восемь утра и в двенадцать дня. Она перезванивала тёте после второго звонка, сказала коротко: «Я доехала, всё хорошо, позвоню вечером». Этого хватило, чтобы тётя не звонила ещё раз. Но три — это много. Тётя обычно звонит дважды: если не берут — значит, занята. Три — значит, беспокоится. Кэрол — пять. Пять звонков за сегодня. Один — в шесть утра, когда Виола уже была в автобусе, не услышала. Второй — в девять, она сбросила, потому что трясло на кочке и палец соскользнул. Третий — в одиннадцать. Четвёртый — в два часа дня. Пятый — час назад, когда Виола уже сидела на ступеньках, но не решалась ответить, потому что не знала, что сказать. На сообщения она отвечала: «Я доехала», «Всё нормально», «Потом расскажу». «Потом», — думает Виола, глядя на экран. — «Потом наступило». Она делает глубокий вдох — воздух вечерний, прохладный, чистый, пахнет скошенной травой и чем-то сладким из шатра (карамель? попкорн? запахи цирка уже начинают казаться родными). Первый звонок — тёте. Пальцы чуть дрожат, когда она нажимает на имя. Не от страха — от усталости. День был длиннее всех её дней за последний год. Гудки. Длинные, тяжёлые — как шаги по коридору. Первый гудок. Виола представляет тётю на кухне — наверное, моет посуду или протирает листья фикуса. Она всегда что-то делает руками, когда ждёт звонка. Второй гудок. Тётя вытирает руки о полотенце, смотрит на телефон, решает — брать или не брать? Но берёт, потому что это Виола, а Виоле она всегда отвечает. Третий гудок. — Виола? Голос тёти взволнованный, но сдержанный. Она старается говорить спокойно — не давить, не пугать, не показывать, как сильно переживала. Но Виола слышит эту нотку — высокую, чуть дрожащую, как струна, которую слишком сильно натянули. — Ты жива? Тётя не говорит «здравствуй», не спрашивает «как дела». Сразу — «ты жива». Потому что для неё это главный вопрос. Отвечая на него, Виола снимает с тёти тяжесть, которую та носила весь день. — Жива, — Виола позволяет себе улыбнуться, хотя тётя не видит. — И почти здорова. — Почти? — Тётя цепляется за это слово, как за колючку. В её голосе — тревога, переходящая в укор. — Что значит «почти»? — Ну, астма никуда не делась, — Виола пожимает плечами. Голос звучит легко, будто речь идёт о погоде. — Это не новость. Ты знаешь. Но здесь хороший воздух. Лес рядом. И Доктор следит. Она специально добавила про Доктора — чтобы тётя поняла: она не одна. За ней присматривают. За ней… заботятся. Тётя молчит. Это долгое молчание — оно тяжелее любых слов. Виола слышит, как тётя дышит — неровно, с присвистом, у самой астмы нет, но нервы шалят. Слышит, как скрипит стул — тётя села на кухонный табурет, тот самый, старый, который вечно шатается. — Ты уверена, что правильно поступила? — наконец спрашивает она. Вопрос не злой. Не осуждающий. Это вопрос человека, который любит и боится за любимого человека. — Бросить лавку, квартиру, всё… — Мэри перечисляет, и каждое слово падает тяжёлым камнем. — Там же вся твоя жизнь была. Я, цветы, покупатели, этот дурацкий фикус, который ты поливала по средам. Виола закрывает глаза. Фикус. Среда. Она помнит. Каждую среду — ведро воды, пару капель удобрения, и она разговаривала с фикусом, потому что тётя сказала: «растения любят голос». Фикус вырос до потолка, и его листья пахли прохладой и жизнью. Лавка. Утренний звонок будильника в шесть. Запах свежесрезанных роз. Недовольные покупатели, которые тычут пальцем в увядшие бутоны. Тишина после закрытия, когда можно было выдохнуть и просто сидеть за прилавком, перебирая бумаги. Квартира. Однушка на пятом этаже, без лифта, с вечно текущим краном. Окно выходит во двор, и по ночам слышно, как орут коты. Одиночество, которое заполняло комнату, когда она приходила с работы. Виола открывает глаза. Смотрит на звёзды, на шатёр, откуда доносится смутная музыка — репетиция, артисты разминаются перед вечерним представлением. — Уверена, — говорит она твёрдо. Ни тени сомнения. — Я люблю его. И здесь мне хорошо. Слово «люблю» повисает в воздухе — тяжёлое, огромное. Она почти никогда не говорит его вслух. Ни Доктору. Ни тёте. Оно слишком личное, слишком пугающее. Но сейчас — сейчас оно вырывается само, как будто сидело где-то в глубине горла и ждало своего часа. Тётя вздыхает — тяжело, по-матерински, всем телом. — Любишь, — она повторяет это слово так, будто пробует его на вкус. — Ну, любовь — дело такое. Больное. Как твоя астма. Пауза. Тётя собирается с духом, прежде чем задать следующий вопрос. Виола знает этот ритуал — тётя всегда мнёт пальцами край скатерти, когда готовится спросить о чём-то важном. — Он тебя обижает? Виола почти смеётся. Не потому, что вопрос глупый — потому что представить Доктора обижающим её… это как представить кактус, который танцует вальс. Невозможно. Абсурдно. — Нет, — она всё-таки улыбается, и улыбка слышна в голосе. — Он меня лечит. И кормит. И поливает мои кактусы. — Кактусы? — тётя не понимает. — Он поливает твои кактусы? — У него своих полно, — Виола чувствует, как тепло разливается в груди. — Мы вместе их выращиваем. «Мы». Это слово вырвалось случайно. Она не планировала. Но теперь, когда оно сказано, оно кажется правильным. Мы. Не «я». Не «он». Мы. Тётя молчит. Так долго, что Виола проверяет — не оборвалась ли связь. Нет, идёт вызов. Просто тётя думает. Или сглатывает. Или трогает скатерть. Когда она говорит снова, её голос меняется. Становится тише, мягче, с ноткой чего-то, чего Виола не слышала давно — гордости, кажется. — Я рада за тебя, дурочка. — Голос чуть ломается, но тётя справляется. — Правда рада. Но скучаю. — Я тоже скучаю, — Виола сжимает телефон крепче. Рука замерзла — тонкий пластик не греет, но она не чувствует холода. Она чувствует только слово «скучаю», которое отдаётся в груди тупой, но не болезненной пульсацией. — Я приеду, — обещает она. — На выходные. Как получится. — Приезжай, — тётя кашляет. Коротко, сухо — но Виола замирает. Это кашель? Или тётя сдерживает слёзы? Она никогда не видела тётю плачущей. За двадцать с лишним лет — ни разу. Тётя плакала в подушку по ночам, когда думала, что никто не слышит. Сейчас — возможно, сейчас это похоже на то. — Я блинов напеку, — голос тёти становится будничным, деловым, но напускная бодрость не обманывает Виолу. — Ты блины любишь. — Люблю, — кивает Виола. Кивает в пустоту, потому что тётя не видит, но это автоматический жест — как будто подтверждает обещание. — Передавай привет лавке. И фикусу. — Фикус без тебя загрустил. — Поливай его чаще. — Сама знаю, — тётя вздыхает в последний раз — уже легче, почти спокойно. — Ну, всё. Звони. Не пропадай. — Не пропаду, — обещает Виола. Тётя кладёт трубку первой — она всегда кладёт первой. Гудки обрываются. Виола смотрит на экран. Потом поднимает глаза к небу. Звёзд стало больше. Небо потемнело. Из шатра всё так же доносится музыка — кларнет, барабан, чей-то смех. Она делает ещё один вдох. Не плачет. Сейчас — не время. Но что-то внутри щиплет — там, под рёбрами. Виола не даёт себе отдохнуть — набирает следующий номер сразу. Если сейчас не позвонит, то не позвонит вообще. Слишком много эмоций, слишком много слов, она устанет и уснёт, отложив на завтра. А завтра Кэрол позвонит сама — и будет разбираться с утроенной силой. Гудки. Короткие, деловые — Кэрол не даёт себе ждать. — Ну наконец-то! Голос Кэрол звенит на грани истерики — высокий, резкий, как удар хлыстом. Виола даже отодвигает телефон от уха, потому что звонок на максимальной громкости, а на том конце — мини-ураган. — Я тут уже всё передумала! — продолжает Кэрол. — Ты жива? Тебя не съели? Он не сделал из тебя отбивную? Виола смеётся. Не сдержанно, как с тётей, а в голос — громко, раскатисто, до слёз. Этот смех вырывается из неё не потому, что очень смешно, а потому, что напряжение последних часов находит выход. И вопрос про «отбивную» — такой абсурдный, такой по-кэроловски — срабатывает как спусковой крючок. — Не сделал, — выдыхает она, вытирая глаза от смеха. — Он вообще вегетарианец. Ну, почти. — Почти — это как? — Кэрол не успокаивается. В её голосе — подозрительность, граничащая с паранойей. — Ест людей, — Виола делает паузу для эффекта. — Но не меня. — Виола! — Кэрол шипит в трубку — так, что динамик дребезжит. — Ты не можешь так шутить! Голос Кэрол срывается на визг, но в этом визге — настоящий страх. Не актёрский, не надуманный. Страх за подругу, которая уехала неизвестно куда, к неизвестно кому, и теперь сидит на ступеньках трейлера посреди цирка и шутит про людоедство. — А я и не шучу, — говорит Виола, и голос становится серьёзным. Она смотрит на трейлер, на приоткрытое окно, за которым — темнота. На соседний трейлер, где живёт Пьеро — в окне горит свет, слышны шаги. На шатёр, откуда доносится музыка. — Ты же знаешь, кто они, — добавляет она тихо. Кэрол замолкает. Виола знает эту паузу — Кэрол переваривает, прокручивает в голове всё, что Виола рассказывала ей за два года. Про Пьеро, который не человек. Про магию, которая висит в воздухе как дым. Про то, что цирк — это не просто цирк. — Знаю, — наконец говорит Кэрол. В голосе — усталое смирение, смешанное с нежностью. — Поэтому и боюсь. — Не бойся, — Виола говорит это так спокойно, что сама удивляется собственной уверенности. — Доктор меня охраняет. — Ты ненормальная, — выдыхает Кэрол, и это звучит как диагноз, поставленный давно, но до сих пор актуальный. — Ты всегда была ненормальной. — Спасибо, — серьёзно отвечает Виола. — Это не комплимент, — в голосе Кэрол проскальзывает улыбка — первая за разговор. — А я принимаю как комплимент, — Виола улыбается в ответ, и они обе знают, что это их внутренняя игра — старая, как два года их дружбы. Кэрол молчит. Потом смеётся — через силу, сдавленно, но искренне. Смеётся не над шуткой — над облегчением. Виола жива. Говорит с ней. Шутит. Это главное. — Ну как ты там? — спрашивает Кэрол, и голос становится мягче, теплее. — В шатре? Не холодно? Не сыро? Твои лёгкие не бунтуют? Забота. Настоящая, без дураков. Кэрол всегда начинает с истерики, а потом переходит к любви — это её способ обнимать на расстоянии. — Всё хорошо, — Виола смотрит на звёзды. И правда хорошо. Она не врёт. Воздух чистый — не такой, как в городе, где пахнет бензином и пылью. Здесь — лес, трава, старый брезент шатра. Дышится легко. Почти. — Доктор по ночам слушает моё дыхание, — продолжает она. — Если слышит хрипы — будит, даёт ингалятор. Кэрол на секунду замирает. Потом выдыхает: — Это трогательно. И жутко одновременно. — Это наша жизнь, — Виола пожимает плечами. — Я привыкла. «Привыкла» — не то слово. «Приняла» — ближе. Она приняла, что её тело — это поле боя. И что на этом поле боя есть союзник. — А он? — Кэрол задаёт вопрос, который, наверное, вертелся у неё на языке с самого начала разговора, но она не решалась. — Он привык к тебе? Виола задумывается. Она вспоминает, как Доктор этим утром поправил одеяло, когда она ещё спала. Как приготовил кофе — горький, без сахара (она любит с сахаром, но пила и так, чтобы не обижать). Как он смотрит на неё, когда думает, что она не видит. — Думаю, да, — Виола почти шепчет. — Он, знаешь… Он назвал меня своей семьёй. Сказать это вслух — странно. Словно признаться в чём-то сокровенном, что не предназначено для чужих ушей. Но Кэрол — не чужая. Кэрол — единственная, кто понимает, насколько это важно. Кэрол молчит долго. Так долго, что Виола снова проверяет — не оборвалась ли связь. — Я рада за тебя, дура, — наконец говорит Кэрол. Голос прерывается — она шмыгает носом, и Виола понимает: Кэрол плачет. Не рыдает, нет — сдерживается, но слёзы есть. — Правда. Но если он тебя обидит — я приеду и устрою скандал. Я не боюсь монстров. — Он не обидит, — обещает Виола. И добавляет, улыбнувшись: — Я присмотрю. — Тогда всё, — Кэрол снова шмыгает носом, берёт себя в руки. — Звони чаще. А то я волнуюсь. А я когда волнуюсь — ем. А я когда ем — толстею. А я когда толстею — злюсь. А злая я — неуправляема. — Буду звонить, — смеётся Виола. — Обещаю. — Ладно, — Кэрол вздыхает. — Удачи тебе там. Среди… ну, их. — Спасибо. И тебе удачи. С фикусом. — К чёрту твой фикус. Позвоню завтра. — Жду. Кэрол кладёт трубку — резко, без «пока». Она всегда так делает — как будто обрывает разговор, потому что если не оборвать, то не остановится. Будет говорить, говорить, говорить — и снова начнёт плакать. Виола убирает телефон в карман джинсов. Телефон тёплый — нагрелся от долгих разговоров. Экран погас, отключился — батарея села окончательно. Она не заряжает его. Пусть пока побудет тихо. Сидит на ступеньках, смотрит на звёзды. Их стало ещё больше. Небо — как чёрный бархат, усыпанный бисером. Где-то далеко, над лесом, видна яркая точка — планета? Спутник? Виола не знает. Просто смотрит. Внутри — тепло. Не горячо, не холодно. Ровно, спокойно, как в комнате, где топится камин, а за окном метель. Она думает о тёте — о её вздохе, о фикусе, о блинах, которые станут ещё вкуснее, когда она приедет в гости. Не как домой — теперь дом здесь, в трейлере, с Доктором и его кактусами. Но то — другой дом. Тёплый, старый, пахнущий ванилью и землёй. Она думает о Кэрол — о её истерике, о её слезах, о её «неприкосновенном запасе». О том, что есть люди, которые будут переживать, даже если ты уехала жить в цирк. Даже если ты уверена, что всё правильно. Они скучают. И она скучает. Но она не жалеет. Виола поднимает кружку с остывшим чаем, делает глоток — горький, холодный. Не вкусно. Но это её чай, её ступеньки, её вечер. Из шатра доносится музыка — кларнет, скрипка, весёлая, быстрая, цирковая. Значит, репетиция в разгаре. Где-то там, среди огней и клоунов, Доктор. Он, наверное, стоит за кулисами, ждёт своего выхода. Или сидит в углу с книгой, пока другие репетируют. Виола улыбается. Потому что знает: через час он придёт. Уставший, потный, пахнущий потом и пылью. Спросит: «Не замёрзла?» Потом погладит её по голове и предложит чай — горячий, с мятой. И она скажет: «Не замёрзла. Соскучилась». И это будет правда. Она смотрит на телефон в кармане — тёмный, молчаливый. Завтра она зарядит его. Завтра она снова позвонит тёте. И Кэрол. Расскажет, как прошёл день, какие облака были над шатром, как Доктор впервые при ней поливал кактусы и назвал их «нашими». А сейчас — тишина. Звёзды, трава, тёплый ветер. И чувство, которое нельзя назвать иначе, чем «дом». Она закрывает глаза и просто дышит. Глубоко, ровно. Лёгкие слушаются. Воздух хорош. Первые дни в цирке Виола почти не выходит из бирюзового шатра. Не потому, что боится — просто нужно привыкнуть. К новому распорядку, к новым запахам, к тому, что теперь она здесь не гостья, а… кто? — Ты теперь наша, — объясняет Шут, когда заходит «познакомиться» с новым обитателем. — Живёшь в цирке, значит, подчиняешься правилам цирка. Правила простые: не сбегать, не вредить, не привлекать лишнего внимания. И не кормить Пьеро завтраками — он и так не ест, когда ты рядом. — Я не собираюсь сбегать, — отвечает Виола. — И вредить — тоже. — Вот и славно, — Шут улыбается своей жутковатой улыбкой. — Тогда добро пожаловать в семью, мышонок. Он уходит, оставляя после себя запах фиалок и чего-то сладковатого — не то парфюм, не то что-то более естественное. Виола смотрит ему вслед, потом поворачивается к Доктору. — Он всегда такой? — Всегда, — вздыхает Доктор. — Привыкнешь. — Ты тоже так говорил. — И ты привыкла. Виола задумывается. Он прав — она привыкла. К его молчанию, к его огромным рукам, к тому, как он смотрит на неё, когда думает, что она не видит. Привыкла — и теперь не представляет жизни без этого. Следующая неделя в цирке была похожа на затянувшийся сон: она просыпалась в трейлере, слушала, как Доктор возится с чайником на кухне, выходила на крыльцо, щурилась на солнце и не могла поверить, что это — её новая реальность. И за эту неделю Арлекин привыкает к ней. Сначала проходит мимо, отводит взгляд, делает вид, что не замечает. Виола не навязывается — она знает, что такое нужное время. Но однажды вечером, когда Доктор занят с какими-то своими делами, Виола сидит у входа в бирюзовый шатёр, перебирает семена — она выписала их по почте, новые сорта кактусов. Арлекин проходит мимо, останавливается, смотрит. — Что это? — кивает на пакетики. — Семена, — Виола поднимает голову. — Астрофитумы. Редкие. Хочу попробовать вырастить. — Вырастишь? — в его голосе — скептицизм, но не злой. — Попробую, — пожимает плечами Виола. — Если получится — подарю тебе один. Ты же любишь зелёный цвет. Арлекин молчит. Потом садится рядом — осторожно, будто боится испачкаться. — Откуда ты знаешь, что я люблю зелёный? — спрашивает он. — Твой костюм, — напоминает Виола. — И глаза. Твои глаза — зелёные. Самые красивые в цирке. Арлекин краснеет — впервые за долгое время. Отворачивается, прячет лицо за воротником. — Ты странная, — бормочет он. — Я знаю, — улыбается Виола. — Мне уже говорили. С того дня Арлекин перестаёт её избегать. Иногда заходит в шатёр Доктора, чтобы поздороваться. Иногда приносит ей редкие растения — те, что нашёл во время переездов. Однажды дарит ей маленькую марионетку — копию её самой, с длинной косой и в кардигане. — Это чтобы ты не скучала, — говорит он, протягивая куклу. — Спасибо, — Виола держит марионетку в руках, разглядывает — тонкая работа, каждое движение проработано. — Ты сам сделал? — А кто ещё? — Арлекин пожимает плечами. — Артист должен уметь всё. Он уходит, но Виола видит, как он смущён. И как Доктор закатывает глаза, когда замечает куклу. — Он влюблён в тебя, — говорит Доктор. — Нет, — качает головой Виола. — Он просто привыкает. Как и я. Как и все. — Ты слишком добрая. — Я просто внимательная, — поправляет Виола. — Это другое. Теперь, на второй неделе, она освоилась. Знает, где лежат чистые полотенца. Знает, что Доктор не выносит, когда его инструменты трогают без спроса, потому что один раз он поймал её за попыткой протереть скальпели — лицо стало таким, что она пообещала больше никогда. Знает, в котором часу уходит репетиция главного шатра, когда привозят продукты, и у кого из артистов можно попросить соль, если своя кончилась. Сегодня она помогает Билетёру. Это началось случайно: вчера он сидел за маленьким складным столиком у входа в шатёр, перебирал какие-то квитанции, чертыхался и жаловался, что «почерк у артистов — как у курицы лапой». Виола подошла полюбопытствовать — и осталась на три часа. Оказалось, что она хорошо разбирается в бумагах. Тёткина лавка приучила её к накладным, счетам, расписаниям поставок. — Ты чудо, — сказал Билетёр вчера вечером, глядя на аккуратно разложенные стопки. — Доктору повезло. - Чудо с астмой, - смеётся она, но чувствует тепло. С тех пор они работают вместе. Билетёр учит её тонкостям цирковой бухгалтерии — специфическим, нигде больше не встречающимся. Виола учится быстро, схватывает на лету. Иногда они спорят о цифрах — громко, эмоционально, но без обид. Шут же наблюдает за ней издалека. Он не вмешивается, не комментирует, но Виола чувствует его внимание — липкое, изучающее, как взгляд кошки перед прыжком. Однажды он зовёт её в свой шатёр. — Садись, мышка, — говорит он, указывая на стул. — Поговорим. Виола садится. Не дрожит — она перестала дрожать в его присутствии ещё год назад. Шут ходит вокруг неё, разглядывает, как экспонат. — Ты не боишься, — констатирует он. — Нет, — кивает Виола. — Почему? — Потому что если бы ты хотел меня съесть, ты бы сделал это давно. А ты не съел. Значит, я тебе нужна живая. Шут останавливается. Смотрит на неё долго, невыносимо долго. — Ты права, — наконец говорит он. — Ты мне нужна. Доктор с тобой спокойнее. Арлекин — добрее. Пьеро — тише. Билетёр — эффективнее. Ты — катализатор. Без тебя цирк работает хуже. — Рада быть полезной, — серьёзно отвечает Виола. — Не ерничай, — Шут садится напротив. — Я позвал тебя не для этого. Я хочу спросить: ты действительно хочешь здесь остаться? Насовсем? — Да, — без колебаний отвечает Виола. — Даже зная, кто мы? Что мы едим людей? — Я знаю это уже два года, — напоминает она. — И ничего не изменилось. Шут смотрит на неё. В его глазах — что-то, похожее на уважение. Или на усталость. — Тогда добро пожаловать, — говорит он. — Но помни: правил не нарушать. — Я помню. Она встаёт, идёт к выходу, но на полпути останавливается. — Шут, — зовёт она. — Что? — Спасибо, что не убил меня тогда. В первый раз. Он не отвечает. Только улыбается — своей жутковатой, нечитаемой улыбкой. Виола выходит. Снаружи — солнце, пахнет пыльцой и попкорном. Она глубоко вдыхает, и лёгкие слушаются — сегодня хороший день. Пьеро не подходит к ней целую неделю. Стоит в отдалении, смотрит, но не приближается. Виола не торопит — она помнит, что было в прошлый раз. Но однажды, когда она сидит у шатра Доктора и читает книгу, из-за угла появляется красная фигура. Пьеро протягивает ей букет полевых цветов — сорванных на обочине, небрежно связанных бечёвкой. — Пьеро, — Виола откладывает книгу. — Ты молодец, что пришёл. Он молчит. Только смотрит на неё глазами, в которых больше нет безумия. Только тоска. Глубокая, тихая, безвыходная. — Я скучал, — шепчет он. — Даже когда ты была рядом. — Я здесь, — говорит Виола. — И никуда не ухожу. -Ты ушла к нему, — вздыхает Пьеро. — В его шатёр. Ты живёшь с ним. — Я живу там, где мне хорошо, — терпеливо объясняет Виола. — Мне хорошо с Доктором. Но это не значит, что я забыла о тебе. Пьеро смотрит на неё долго, потом опускается на колени, кладёт голову ей на колени. Как пёс, которого погладили впервые за долгое время. Виола гладит его по голове — осторожно, чтобы не спровоцировать. — Ты хороший, Пьеро, — говорит она. — Просто… не для меня. Ты это понимаешь? Он кивает, не поднимая головы. Плечи его дрожат — беззвучно, по-детски. Виола продолжает гладить его по волосам. — Мы можем быть друзьями, — говорит она. — Если ты хочешь. Пьеро поднимает голову. Его глаза — красные, воспалённые — смотрят на неё с надеждой. - Я буду стараться», — произносит он неуверенно. — Ради тебя. — Ради себя, — поправляет Виола. — Чтобы тебе самому было легче. Он кивает. Уходит, оставив цветы. Виола смотрит на букет — простой, полевой, пахнущий летом и грустью. — Он не успокоится, — замечает Доктор, который вышел из шатра и встал за её спиной. — Со временем — да, — Виола поворачивается к нему. — Ему просто нужно привыкнуть. — Как и всем нам, — Доктор садится рядом. Он не говорит «я тебя ревную». Не говорит «не ходи к нему». Только берёт её за руку и сжимает — крепко, как якорь. Виола сжимает в ответ. Через несколько дней она сидит в шатре Билетёра— шаткий пластиковый стул, складной столик, поверх которого разложены бумаги. Перед ней — несколько списков: расходы на реквизит, график выступлений на следующую неделю, заявка на закупку конфетти. Билетёр ушёл за кофе, оставив её одну. Утреннее солнце уже поднялось выше шатра, воздух прогрелся, где-то за кулисами слышны голоса — артисты разминаются перед дневной репетицией. Виола вчитывается в очередную бумагу, когда перед ней вырастает тень. Она поднимает голову. Шут. Он стоит в двух шагах, заложив руки в карманы широких штанов. На нём его обычная одежда — чёрные брюки, белая рубашка с расстёгнутым воротом, жилетка. Грима нет — они все без грима до вечернего представления. Без грима Шут кажется моложе — лет тридцать пять, не больше. Но глаза те же: глубокие, насмешливые, видящие больше, чем положено. Он садится напротив неё — прямо на корточки, нисколько не заботясь о том, что можно сесть на стул. Это в его стиле: делать всё не так, как все. — Мышка, — говорит он, и прозвище звучит почти ласково. — У меня к тебе деловое предложение. Виола откладывает ручку. Кладёт её аккуратно рядом с бумагами — параллельно краю стола, потому что любит порядок, даже здесь. — Какое? — спрашивает она спокойно. Внутри — лёгкое напряжение, но не страх. Шут пугал её только первые несколько дней. Теперь она поняла: он опасен, но не для неё. Для неё он — как старший брат: колючий, язвительный, но если кто тронет — порвёт. Шут наклоняет голову, разглядывает её. Взгляд скользит по её лицу, плечам, рукам, которые лежат на столе. — Ты же теперь живёшь в цирке, — начинает он. Голос — мягкий, вкрадчивый, как у кота, который знает, что ему откроют дверь. — Ешь, пьёшь, пользуешься нашими ресурсами. Надо отрабатывать. — Я помогаю Билетёру, — напоминает Виола. Она говорит без вызова, просто констатирует факт. — С документами. — Этого мало, — Шут качает головой. Медленно, с расстановкой. Как учитель, который объясняет очевидную истину нерадивому ученику. — Документы — это скучно, — он морщит нос. — Бумажки, цифры, расписания. С этим любой справится. А я вижу в тебе кое-что другое. Виола ждёт. Она знает: Шут любит паузы. Он говорит не так, как обычные люди — он выдаёт информацию порциями, заставляя тебя ждать следующего куска. — Я хочу, чтобы ты участвовала в представлениях, — наконец говорит он. Виола замирает. Слово «представления» повисает в воздухе — тяжёлое, неожиданное. Она прокручивает его в голове несколько раз, будто проверяет, правильно ли расслышала. — В представлениях? — переспрашивает она. Голос чуть сел — от неожиданности. — Каких? У неё мелькает мысль: может, он предлагает ей продавать попкорн? Или проверять билеты на входе? Или надевать костюм мышки и бегать по сцене с корзинкой? Шут улыбается. И в этой улыбке — что-то хищное. Не злое — нет. Хищное, как у волка, который наконец дождался, когда добыча сама подойдёт поближе. — В представлении Доктора, — говорит он. Виола чувствует, как внутри всё падает. Куда-то вниз, в живот. Сердце делает кульбит и замирает. Доктор. Сцена. Софиты. И она — на этой сцене. — Ему нужна ассистентка, — продолжает Шут, будто не замечает её реакции. — Раньше он обходился манекенами, но манекены не дышат. Они не моргают. У них нет пульса. А публика, знаешь ли, хочет живых эмоций. Ей нужно видеть, как ассистентка боится — но не падает в обморок. Как она дрожит — но остаётся на месте. Как она доверяет Доктору. Виола открывает рот — и закрывает. Слова застревают где-то в горле. — Я — не манекен, — наконец выдавливает она. Голос звучит твёрже, чем она чувствует. Спасибо двухлетней практике разговоров с Доктором: она научилась не показывать страх, когда внутри всё трясётся. — Я человек, — перечисляет она, будто Шут мог забыть. — Со своим здоровьем, со своей астмой, со своим… — Своим отсутствием страха, — перебивает Шут. Он говорит это так уверенно, что Виола замолкает на полуслове. Он не спрашивает — он утверждает. — Именно это и нужно, — он подаётся вперёд, его глаза — в двух ладонях от её лица. — Ты не боишься Доктора. Ты первая, кого я вижу, кто не шарахается от него. Не отводит взгляд. Не крестится, когда он проходит мимо. Ты спокойна. Ты не падаешь в обморок, когда он достаёт скальпель. Ты — идеальная ассистентка. Виола молчит. Шут прав. Она знает. С первого дня она не боялась Доктора — не того, настоящего, без маски, с запачканными землёй руками и вечно взлохмаченными волосами. Она боялась потерять его. Боялась, что он исчезнет. Но его рук со скальпелем? Его реквизита? Его странной, пугающей для других красоты? Нет. Она никогда не думала о том, чтобы выходить на сцену. Никогда. Её жизнь была за кулисами. В цветочной лавке — за прилавком, в подсобке. В кафе — за стойкой, на кухне. В отношениях с Доктором — на расстоянии, которое она выбрала сама, потому что боялась. Не его — себя. Своей уязвимости. Своей астмы. Своей слабости, которая может проявиться в самый неподходящий момент. А теперь Шут предлагает ей выйти на сцену. При свете софитов. Перед зрителями. Стоять неподвижно, пока Доктор подносит к её лицу скальпель — пусть даже бутафорский — и не моргать. — Я подумаю, — говорит она. Это лучшее, что она может сейчас сказать. Не «нет». Не «да». Просто — «подумаю». Шут встаёт. Он делает это плавно — с корточек поднимается, не опираясь на руки, будто у него пружины в коленях. — Думай быстро, — бросает он через плечо. — Представление через три дня. Он уходит. Не оглядываясь. Уверенный, что она согласится. Виола смотрит ему вслед. Потом переводит взгляд на бумаги — белые листы, чёрные строчки. Она не видит их. Перед глазами — сцена. Софиты. Сотни глаз, смотрящих на неё. — Ты знал? Голос Виолы звучит ровно, но в нём — лёгкая обида. Не на Доктора — на ситуацию. На то, что её поставили перед фактом, а не спросили заранее. Она прошла за ним за ширму, когда увидела, что он стоит там — слушает. Доктор не прятался. Он просто прислонился плечом к деревянной стойке, скрестил руки на груди и ждал. Сейчас он смотрит на неё — спокойный, серьёзный. Его лицо не читается — маска привычной невозмутимости. — Знал, — кивает он. — Шут говорил со мной до того, как подойти к тебе. — И что ты сказал? Доктор делает паузу. Потом говорит: — Что ты должна решать сама. Виола смотрит на него. Она ждала другого. Может быть — «я запретил». Или — «я сказал, что это опасно». Или — «я попросил его не трогать тебя». Но нет. Он сказал: «Она решит сама». Уважение. Доверие. То, что она никогда не получала в полной мере — ни от тёти, которая слишком опекала, ни от бывших, которые слишком не заботились. Доктор даёт ей выбор. Она подходит к нему. Берёт за руку — его большую, тёплую, с землёй под ногтями (он утром снова пересаживал кактусы). — А ты хочешь, чтобы я была твоей ассистенткой? — спрашивает она. Вопрос — не для того, чтобы проверить или поймать на лжи. Она правда хочет знать. Потому что если он не хочет — она не пойдёт. Даже если Шут рассердится. Даже если упустит шанс. Доктор молчит долго. Он смотрит куда-то поверх её головы — на ширму, на ткань, которая колышется от сквозняка. На свет, который пробивается сквозь щели. Когда он говорит, голос его тише обычного. — Я хочу, чтобы ты была рядом, — произносит он. — На сцене или за кулисами — не важно. Ты — моя опора. Ты — тот человек, который не отворачивается, когда я снимаю маску. Он опускает взгляд, встречается с ней глазами. — Но если ты выйдешь со мной… — он замолкает на секунду. — Я буду чувствовать себя спокойнее. Виола не верит своим ушам. — Ты? — переспрашивает она. — Ты будешь чувствовать себя спокойнее? — Я, — кивает Доктор. Он делает шаг ближе, и его голос становится почти шёпотом: — Когда ты рядом, я не боюсь, что кто-то из зрителей… Он не договаривает. Но Виола понимает. Не боится, что кто-то из зрителей увидит в нём монстра. Потому что она — живое доказательство того, что он не монстр. Что он может быть нежным. Что он может заботиться. Что его руки, которые держат скальпель, так же осторожно поливают кактусы и поправляют одеяло. — Я согласна, — говорит Виола. Слова вырываются раньше, чем она успевает подумать. Но она не жалеет. Не хочет жалеть. — При одном условии, — добавляет она. Доктор напрягается — она чувствует это по тому, как его пальцы сжимают её ладонь. — Каком? — Ты не будешь использовать настоящие скальпели, — говорит она, глядя ему в глаза. — Только бутафорские. И никаких шприцев с иглами. Иглы я боюсь. — Ты не боишься игл, — улыбается Доктор. Первый раз за день. Усталая, но тёплая улыбка, от которой у неё внутри разливается что-то сладкое. — Для тебя — буду, — пожимает плечами Виола. И улыбается в ответ. Он обнимает её. Осторожно — как всегда. Но теперь в этом объятии есть что-то новое. Не благодарность. Не утешение. Принятие. И предвкушение. Он прячет лицо в её волосах. Она чувствует его дыхание — тёплое, ровное. — Спасибо, милая, — шепчет он. — Не за что, милый, — отвечает она. Представление через три дня. Шут дал им три дня, и Виола проклинает его за это всю первую ночь. Она ворочается в кровати, смотрит в потолок и прокручивает в голове сценарий: она сидит на стуле, софиты бьют в глаза, в зале — темнота, она не видит зрителей — это хорошо, а Доктор подносит к её лицу блестящую полоску металла. Бутафорского металла. Она заставила его показать реквизит. Скальпель — пластиковый, с серебряной краской, тупой как ложка. Но выглядит — как настоящий. — Никто не заметит разницы, — сказал Доктор. — Дело не в инструменте. Дело в моих руках и в твоих глазах. Репетиции занимают три дня. Первый день — позор. Виола садится на стул, пытается сидеть неподвижно — и начинает трястись. Не от страха — от напряжения. Она не привыкла быть в центре внимания, даже если это внимание — только Доктор и пара артистов, которые заглядывают посмотреть. — Дыши, — говорит Доктор, отходя на пару шагов. — Просто дыши. — Я дышу, — шипит Виола, хотя чувствует, что дыхание сбилось. — Слишком быстро. Медленнее. Она замедляет. Вдох — раз, два, три. Выдох — раз, два, три, четыре. — Хорошо, — Доктор подходит ближе. — Теперь смотри на меня. Не на скальпель. На меня. Она смотрит. В его глаза. Тёмные, спокойные. В них — ни тени сомнения. — Я не сделаю тебе больно, — говорит он тихо. — Ты знаешь. — Знаю, — шепчет она. И перестаёт трястись. Не сразу. Но постепенно. Второй день — прогресс. Виола учится не моргать, когда Доктор подносит скальпель к её лицу. На расстоянии сантиметра от века. Она видит его пальцы — уверенные, точные. Ни один мускул не дрожит. Она не моргает. — Хорошо, — говорит он. — Ещё раз. Она не моргает. — Ещё. У неё начинают слезиться глаза — от напряжения, от того, что она боится пропустить моргание. Но она держится. — Ты справишься, — говорит Доктор после часа репетиции. Его голос — спокойный, ровный. — Я ещё не ассистентка, — напоминает Виола. — Я просто сижу на стуле. — Этого достаточно, — он подходит, наклоняется и целует её в лоб. Третий день — прогон в полном гриме. Доктор надевает маску — белое лицо, чёрные круги вокруг глаз, длинные пальцы. Виола смотрит на него и думает: «Как я могла не бояться?» В гриме он пугающий. Чужой. Не тот, кого она обнимает по ночам. Но когда он смотрит на неё — она видит его. Его глаза. Тепло, которое никуда не делось. Она сидит на стуле, сложив руки на коленях. Дышит ровно. В груди — ни свиста, ни хрипа. Ингалятор в кармане юбки — на всякий случай. Софиты бьют в глаза — ярко, жёлто, жарко. Она щурится, но не отводит взгляд. Доктор подходит. В его руке — скальпель. Пластиковый, но в свете софитов — настоящий. Он подносит его к её лицу. Медленно, плавно, как танцор. Виола не моргает. Она смотрит на него — на его белое лицо, на его чёрные глаза, на его руки, которые держат инструмент с такой нежностью, с какой он держит её, когда она плачет. — Ты — лучшая ассистентка, которую я мог желать, — говорит он после прогона, снимая маску. За кулисами. Никто не слышит. Виола улыбается — устало, но счастливо. — Я ещё не ассистентка, — повторяет свою старую шутку. — Уже, — поправляет Доктор. — Ты уже. Он снова целует её в лоб — мягко, как обещание. Виола закрывает глаза. Она чувствует — всё правильно. Она на своём месте. Не в лавке. Не в городе. Не на расстоянии. Здесь. В цирке. На сцене. С ним. Трейлер погружён в полумрак. Окно приоткрыто — в щель тянет прохладой и запахом мокрой травы: вечером был короткий дождь, земля ещё не просохла. Где-то за стеной — тишина. Шатёр опустел, артисты разошлись по своим трейлерам. Виола лежит на кровати. Не на диване, где спала первую неделю (хотя диван удобный, старый, продавленный, она успела его полюбить). Доктор на второй день сказал: «Хватит тебе спать на диване, кровать большая». И она согласилась. Слишком устала спорить. Слишком хотела быть ближе. Сейчас она лежит на правом боку, лицом к окну, и смотрит на потолок. Который разглядывает уже часа два. Потолок в трейлере невысокий, деревянный, с тёмными балками. Он пахнет старой древесиной и чем-то сладким — может быть, от лака, а может, от кактусов, которые стоят на подоконнике. Тени от веток пляшут на потолке, когда ветер шевелит занавески. Рядом — Доктор. Он спит на спине, рука закинута за голову, вторая лежит поверх одеяла. Дышит ровно, глубоко. Без маски его лицо кажется моложе, спокойнее. Тени под глазами всё ещё есть — он мало спит в последние дни, готовит номер, переживает. Но сейчас он тихий. Умиротворённый. Виола смотрит на него несколько мгновений. Касается губами его плеча — просто так, нежно. Он не просыпается, но во сне улыбается — чуть заметно, уголком рта. Она поворачивается обратно к потолку. В голове — карусель. Завтра. Выход. Сцена. Софиты. Публика. Она уже репетировала три дня. Она знает каждое движение Доктора, каждый его жест, каждую паузу. Знает, где он остановится, когда поднесёт скальпель к её глазу, когда скажет свои реплики. Но это — репетиция. А завтра — настоящий зал. Настоящие люди. Настоящие глаза, которые будут смотреть на неё. Она трогает свой висок — холодный, влажный от пота. В трейлере не жарко, но её бросает в пот при одной мысли о завтрашнем вечере. Телефон вибрирует.Тихо — он лежит на тумбочке, и вибрация отдаётся в дереве глухим «брр-брр». Виола тянется, берёт его, щурится на яркий экран. Кэрол «Завтра премьера? Ты готова?» Виола смотрит на сообщение, потом на часы — половина первого. Кэрол не спит. Кэрол всегда не спит в ночь перед важными событиями — чужими, не своими. Она переживает за всех, даже за тех, кого не знает. Пальцы Виолы бегут по экрану.

Виола

«Готова. Нервничаю, но готова».

Ответ приходит через минуту — Кэрол, наверное, сидела с телефоном в руках, ждала. Кэрол «Я бы приехала посмотреть, но ты же знаешь — я боюсь твоего клоуна». Виола улыбается в темноте. «Твой клоун» — Кэрол так и не перешла на «чумной доктор». Для неё все обитатели цирка — «клоуны», в лучшем случае «фрики». Но она старается. Для Виолы.

Виола

«Он не кусается. Ну, почти».

Кэрол «Ты ужасна. Удачи завтра. Я буду за тебя болеть. Издалека. С дивана. С печеньем». Виола сжимает телефон теплее, прижимает к груди. Представляет Кэрол: диван, клетчатый плед, пачка печенья на коленях — она ест, когда волнуется, а волнуется она всегда. Смотрит в потолок своей комнаты и, наверное, шепчет: «Давай, дура, справишься».

Виола

«Спасибо. Я позвоню после представления».

Кэрол «Я буду ждать. Не смей умирать до звонка».

Виола

«Постараюсь».

Она убирает телефон на тумбочку — экраном вниз, чтобы свет не мешал. Поворачивается к Доктору. Он не спит. Его глаза открыты — тёмные, внимательные. Он смотрит на неё уже, наверное, несколько минут — слушал, как она переписывается, чувствовал её движение. — Не спишь? — спрашивает Виола тихо. — Нет, — его голос низкий, чуть хриплый со сна. Он гладит её по спине — широкой ладонью, медленно, успокаивающе. — Завтра важный день. Его рука тёплая, тяжёлая. Виола чувствует, как напряжение, которое держало её последние часы, начинает отпускать — капля за каплей. — Мы справимся, — говорит она. И сама верит в это. Не «я» — «мы». Это важно. — Я знаю, — Доктор притягивает её ближе, укладывает её голову себе на плечо. Она слышит его сердце. Ровный, спокойный ритм. Не учащённый, не панический. Он не волнуется? Или просто хорошо прячет? — Док, — зовёт она шёпотом. — М? — Ты будешь в маске. — Да. — А ты сможешь меня видеть? Сквозь неё? — глупый вопрос. Она знает, что маска не мешает. Но спрашивает, потому что это — не про зрение. Это про связь. Про то, останется ли он с ней, когда станет «чумным доктором» для публики. Доктор молчит секунду. Потом говорит: — Я всегда тебя вижу. Даже когда закрываю глаза. Она утыкается носом ему в шею — пахнет мылом, чистотой, им. Им хорошо вместе. Они засыпают так — она на его плече, его рука на её спине. Ритм дыхания становится общим. Медленным. Глубоким. На подоконнике — маленький кактус. Тот самый, из разбитого горшка. Теперь он живёт в новой глиняной плошке, которую Доктор купил на рынке. Кактус маленький, колючий, но живучий. Он пустил новые иголки и выпустил маленькую почку — через пару дней, может быть, зацветёт. Он тоже спит — по-своему, кактусовым сном. Втроём им хорошо. Шатёр наполняется гулом. Виола стоит за кулисами — там, где ткань главной сцены сходится с деревянными подпорками. Воздух здесь тёплый, пахнет опилками, краской и потом — после репетиции гримёрки успели проветрить, но запах остался. На ней — бордовое платье. Она выбирала его долго, пока ехала в автобусе. Думала: «Что надеть на сцену? Не слишком яркое, чтобы не отвлекать от Доктора. И не слишком бледное, чтобы не слиться с тенью». Выбрала бордовое — цвет запёкшейся крови, цвет вишнёвого варенья, цвет глубокий и мрачный. Платье длинное, до пола, с кружевным воротником. Рукава — длинные, до запястья, с мелкими пуговицами. Она застегнула их все — костяшки дрожали, пришлось переделать дважды. Волосы распущены — Доктор просил. «Мне нужно, чтобы они двигались, когда я прохожу мимо. Для эффекта». Она поправляет кружево на воротнике — пальцы всё ещё дрожат, но уже не так сильно. Немного. Рядом — её тень на брезенте. Маленькая, хрупкая, с длинными волосами. Она смотрит на неё и думает: «Это я. Я сейчас выйду туда». Из-за ширмы выходит Доктор. Виола замирает. Он в маске. Он надел её за кулисами, чтобы она видела — когда он в образе и когда без. Но всё равно каждый раз — как удар под дых. Белое лицо, чёрные провалы вокруг глаз, тонкие губы, нарисованные вниз — он хотел выглядеть зловеще, и у него получилось. Плащ — чёрный, тяжёлый, до пят. На плечах — накидка, как у средневекового лекаря. Сапоги — огромные, кованые, с высоким голенищем. Он выглядит устрашающе. Таким его видит публика. Но Виола видит другое. Она видит, как он держит руки — чуть расслабленно, не сжатые в кулаки. Как стоит — прямо, но без угрозы. Как его глаза, живые, настоящие, смотрят из-под маски на неё — и в них тревога. Не о себе. О ней. — Готова? — спрашивает он. Голос низкий, чуть усиленный — он уже вошёл в образ, но для неё смягчает интонацию. — Готова, — кивает Виола. И улыбается — только ему. Только на секунду. Он подходит, берёт её за руку. Его перчатки — кожаные, чёрные — скользят по её ладони. Но сквозь кожу она чувствует тепло. Он всегда тёплый, даже в перчатках. Даже в маске. — Не бойся, — говорит он. — Я рядом. — Я знаю, — отвечает она, и это чистая правда. Она не боится, когда он рядом. Даже в маске. Даже с этим лицом, от которого другие дети плачут. Он — её Доктор. И он сказал: «Я рядом». Этого достаточно. Свет в зале гаснет. Виола слышит, как зрители затихают — сначала шепот, потом шорох программок, потом тишина. Потом — музыка. Тревожная, низкая, с отзвуками органа. Доктор выбрал её сам. Софиты вспыхивают — не сразу, а по одному, как глаза, которые открываются в темноте. И на сцене — он. Доктор стоял за кулисами, а теперь шагнул в свет — огромный, чёрный, страшный. Его плащ развевается — ветер подаёт кто-то из рабочих, Виола знала, но смотреть всё равно жутко. Зал ахает. Она не видит лиц — там, в темноте, только тени. Но слышит этот вздох — единый, как у огромного существа, которое задержало дыхание и теперь выдыхает. Доктор идёт по сцене. Медленно, тяжело — его сапоги стучат по деревянному настилу, и каждый шаг отдаётся в груди Виолы, которая стоит за кулисами, ждёт своего выхода. Её выход. Музыка меняется — становится быстрее, тревожнее. Виола делает шаг. Свет прожекторов бьёт в глаза. На секунду она ослеплена — видит только белые пятна. Но идёт. Не останавливается. Потому что знает дорогу — до центра сцены двадцать шагов. Она считала на репетиции. Она выходит. И зал вздыхает снова — но по-другому. Удивлённо. Маленькая, хрупкая фигура в бордовом платье на фоне огромного чёрного Доктора. Контраст. Виола знала, что это будет красиво — Шут говорил. Но не знала, что будет так… правильно. Она останавливается у стула. Того самого, на котором репетировала. Садится — платье расстилается по дереву, как лужа крови. Доктор нависает над ней — тень закрывает её почти полностью. Зал замирает. Представление начинается. Доктор осматривает её — как врач, пришедший из средневековья. Он берёт её за запястье — двумя пальцами, проверяет пульс. Наклоняется, слушает дыхание — его маска почти касается её шеи. Виола чувствует его дыхание — тёплое, ровное. Успокаивающее. — Пульс учащён, — говорит он в зал низким голосом. — Дыхание — поверхностное. Пациентка нервничает. Он берёт тонометр — старый, механический, с резиновой грушей. Виола подставляет руку, он наматывает манжету выше локтя. Качает грушу — воздух шипит. Потом наклоняется, слушает через стетоскоп (его любимый, никелированный, холодный). — Давление… — он делает паузу, — чуть выше нормы. Возможно, из-за страха. Он подходит к столику с инструментами — берёт маленький скальпель. Блестящий. Бутафорский. Но в свете софитов — настоящий. Виола смотрит на него. Не на скальпель — на него. Он приближается. Медленно. Скальпель подносит к её лицу — сантиметр от щеки. Ещё сантиметр. Ещё. Виола не моргает. Она дышит — глубоко, ровно. Она репетировала это три дня. Она знает, что это пластик. Знает, что он не сделает ей больно. Но самое главное — она знает, что он смотрит на неё сквозь маску, и её спокойствие передаётся ему. Рука Доктора не дрожит. — Интересно, — говорит он в зал. — Пациентка не боится. Не вздрагивает. Не кричит. Почему? Пауза. Музыка стихает почти до шёпота. — Возможно, — продолжает он, — потому что знает: я не причиню ей вреда. Странное доверие для такого, как я. Он отходит, кладёт скальпель на столик. Берёт рефлексный молоточек — маленький, резиновый. Виола ждёт. Он ударяет по её колену — нога дёргается, как положено. Легко, не больно. — Рефлексы сохранены, — он говорит в зал. — Это хорошо. Значит, организм борется. Не сдаётся. Он осматривает её ещё несколько минут — проверяет зрачки маленьким фонариком светит в глаза — она щурится, но терпит, слушает сердце, прижимает стетоскоп к груди, холодно, Виола вздрагивает, но не от страха — от холода), считает пульс на шее, его пальцы давят — несильно, но ощутимо. Зал молчит. Никто не дышит, кажется. Пятнадцать минут — вечность и миг одновременно. Потом Доктор отходит в центр сцены. Снимает маску — медленно, как ритуал. Без маски он тоже пугающий — уставший, с острыми скулами, с тёмными глазами. Но зал видит его лицо, и кто-то выдыхает. Уже не так страшно. — Обследование показало, — говорит он, обводя зал взглядом, — что пациентка здорова. Настолько, насколько это возможно в её состоянии. Пауза. — Она не боится меня. И это — самое страшное, что есть в этом цирке. Зал взрывается. Аплодисменты — громкие, настоящие. Кто-то кричит «Браво!» — женский голос, с третьего ряда. Кто-то свистит. Хлопают в ладоши, топают ногами — сцена дребезжит. Виола встаёт. Кланяется — вместе с Доктором. Он берёт её за руку, и они делают шаг вперёд, потом второй. Свет софитов слепит, но она не закрывает глаза. Улыбается — не своей обычной спокойной улыбкой, а широкой, почти детской. «Они аплодируют нам», — думает она. — «Мне». Свет гаснет. Музыка стихает. Виола выходит за кулисы — и останавливается, прислонившись к деревянной подпорке. Коленки дрожат — не от страха, от адреналина, который резко упал. В ушах звенит — от аплодисментов, от музыки, от собственного пульса. Доктор подходит — уже без маски, снял её сразу за сценой. В одной руке держит её, в другой — перчатки, которые скинул на ходу. Он смотрит на неё — и улыбается. По-настоящему, впервые за весь вечер. — Ты сделала это, — говорит он. — Мы сделали это, — поправляет Виола. Он обнимает её — быстро, крепко, не обращая внимания на то, что его плащ пахнет пылью, а подкладка холодная. Она утыкается лицом в его грудь — и выдыхает. Всё позади. — Ты была великолепна, — шепчет он ей в макушку. — Мы были великолепны, — упрямо повторяет она. Он смеётся — тихо, грудью. Отстраняется, смотрит на неё сверху вниз. — Идём, — говорит он. — Я угощу тебя чаем. Настоящим, не из пластиковой кружки. — Есть разница? — Для тебя — всегда. Они уходят со сцены — рука об руку. За их спинами — пустой шатёр, погасшие софиты и запах попкорна, который останется здесь до завтра. Шатёр опустел. Гости разошлись — последние зрители выплыли за ворота ещё час назад. Артисты разбрелись по своим трейлерам — кто-то праздновать удачное выступление, кто-то сразу спать. Даже праздничный шум стих, только где-то вдалеке лает собака и слышно, как ветер шевелит флаги над входом. Виола сидит на ступеньках трейлера. На ней — всё то же бордовое платье, но кружево на воротнике сбилось, и она не поправляет его. Устала. Хорошо устала — той усталостью, когда внутри пусто и спокойно, и никакие мысли не тревожат. Ноги затекли — каблуки невысокие, удобные, но всё равно не привыкла, давят. Она снимает туфли, ставит рядом. Пятками в траву — прохладно, сыро, но приятно. На коленях — телефон. Она смотрит на экран. Пропущенных нет — она ответила тёте и Кэрол короткими сообщениями: «Всё прошло. Позвоню позже». Они не перезванивали — знают, что она устала. Виола набирает номер тёти. Гудки. Длинные, сонные. — Привет. Не разбудила? В голосе тёти сонная хрипотца — она явно дремала перед телевизором. Но отвечает быстро, будто ждала. — Я не сплю, — голос бодрится, но Виола знает. — Жду твоего звонка. Ну как там представление? Виола смотрит на звёзды. Они яркие сегодня — луна тонкая, серп, и звёзды не конкурируют с ней, горят в полную силу. — Всё прошло хорошо, — она улыбается в трубку. — Я не упала в обморок. Не закашлялась. Не сбежала со сцены. — Это уже успех, — хмыкает она. В её голосе — теплота, смешанная с привычной ворчливостью. — А он? — Доктор? — Виола представляет его в маске, на сцене, и улыбка становится шире. — Он был в маске. Жуткий, как всегда. Публика в восторге. — А ты? — тётя замолкает на секунду, и её голос становится серьёзнее. — Ты в восторге? Виола задумывается. Она не ожидала этого вопроса. Думала, она спросит про номера, про костюмы, про зрителей. Но она спросила про неё. Про чувства. — Да, — говорит Виола, и удивляется собственным словам. — Я в восторге. Я не думала, что мне понравится быть на сцене. Но понравилось. — Я рада, — тётя кашляет — сухо, коротко. — Редко ты говоришь, что тебе что-то нравится. — Мне много что нравится, — возражает Виола. — Кактусы. Твои блины. Кэрол. Доктор. — Доктор — это отдельная песня, — женщина на той стороне провода вздыхает — без осуждения, скорее с усталым принятием. — Передавай ему привет. И береги себя. — Передам. Ты тоже береги себя. — Ладно, спи давай. Позвони на неделе. — Позвоню. Виола сбрасывает звонок, смотрит на экран. Мелькает уведомление — сообщение от тёти. Короткое, без смайликов, без лишних слов: «Горжусь тобой». Виола сжимает телефон в руке, прижимает к груди. Горло сжимается — от неожиданности, от тепла, от того, что тётя почти никогда не говорит таких слов вслух. «Горжусь» — это больше, чем «люблю». Это признание того, что она сделала что-то правильно. Что её выбор — не ошибка. Следующий звонок. Кэрол. Ответ приходит после первого гудка — будто Кэрол сидела с телефоном в руке, ждала. — Алло? — голос звонкий, быстрый — как у ребёнка, который получил подарок и не знает, с какой стороны его разворачивать. — Ты жива? Не съели? Виола смеётся — устало, но счастливо. Этот ритуал — «не съели?» — становится их маленькой традицией. — Жива, — говорит она. — И не съели. Всё прошло отлично. — Рассказывай! Кэрол не требует — она умоляет. И Виола рассказывает. Про выход на сцену — как свет бил в глаза, как она ничего не видела, но шла, потому что знала, куда идти. Про Доктора — какой он был жуткий в маске, и какой она была маленькая рядом с ним. Про то, как замер зал, когда он поднёс скальпель к её лицу. Про то, что она не моргнула. — Ты молодец, — Кэрол говорит это почти серьёзно. В её голосе нет подколок, нет иронии. — Я бы на твоём месте обделалась. — Я знаю, — Виола смеётся. — Поэтому я — я, а ты — ты. — Спасибо, что напомнила, — Кэрол фыркает, но без обиды. — Ладно, я рада за тебя. Правда. Но скучаю. Приезжай, когда сможешь. — Приеду, — обещает Виола. И добавляет, потому что сегодня она чувствует себя храброй: — Может, даже с Доктором. — С клоуном? — Кэрол замирает на секунду. — Серьёзно? Виола слышит, как она переваривает эту новость. Как прокручивает в голове возможные сценарии — самый страшный наверняка включает в себя съеденную печеньку и клоуна с ножом. — Он не кусается, — терпеливо объясняет Виола. — И он — не клоун. Он — чумной доктор. — Для меня он — клоун, который ест людей, — Кэрол вздыхает. — Но если ты его любишь — ладно. Пусть приезжает. Только предупреди заранее — я спрячусь. — Сделаю, — обещает Виола. Они прощаются — Кэрол резко, как всегда: «Всё, пока, не помри там». И кладёт трубку, не дожидаясь ответа. Виола смотрит на телефон. Экран гаснет. Она убирает его в карман и смотрит на звёзды. Доктор ждёт её внутри. Он сидит на кровати, прислонившись к стене, без рубашки — снял сразу после душа. На плечах — свежая футболка, серая, мягкая. Волосы ещё влажные — он мыл голову, чтобы смыть грим и пот. — Наговорилась? — спрашивает он, когда Виола входит. — Да, — она садится рядом, приваливается плечом к его плечу. — Тётя сказала передавать привет. — Скажешь ей спасибо. — Скажу, — она закрывает глаза. — Кэрол боится тебя ещё сильнее. Я пригласила нас в гости. — Зачем ты это сделала? — в его голосе — лёгкое недоумение, но не злость. — Потому что ты — моя семья, — Виола поворачивает голову, смотрит на него. — А семьи должны знакомиться. Даже если одна из семей — клоун, который ест людей. — Я не клоун, — напоминает Доктор. — А она не видит разницы. Он улыбается — краем рта. — Договорились. Поедем в гости. Но пусть она не прячется, когда я приду. — Она будет прятаться, — уверенно говорит Виола. — Это Кэрол. — Тогда мы возьмём с собой Шута. Он её развлечёт. — Ты хочешь её убить? — Виола открывает глаза, смотрит на него с ужасом, который почти настоящий. — Это была шутка, — Доктор гладит её по голове. — Я умею шутить. — Не умеешь, — Виола закрывает глаза снова. — Но я тебя всё равно люблю. Слова вырываются сами — не запланированные, не взвешенные. Она не хотела говорить их сегодня. Или хотела, но боялась. А теперь они просто есть — в воздухе, между ними. Доктор молчит. Молчит долго — так долго, что Виола начинает жалеть. Может быть, не надо было? Может быть, рано? Может быть, он не готов? — Я тебя тоже, — наконец говорит он. Тихо. Почему-то шёпотом. Она открывает глаза — он смотрит на неё. Серьёзно, без улыбки. В его глазах — что-то, чего она никогда не видела. Нежность? Нет, больше. Благоговение. — Тоже люблю, — повторяет он, будто проверяет, правильно ли звучат слова. — Я не говорил этого раньше. Потому что боялся. А теперь — не боюсь. — Почему? — шепчет Виола. — Потому что ты вышла со мной на сцену. И не испугалась. И теперь я знаю — ты никуда не уйдёшь. Даже если я скажу тебе эти слова. Она обнимает его — первой, крепко, почти больно. Он обнимает в ответ — осторожно, как всегда, но теперь Виола чувствует: его осторожность — не страх сломать. Это любовь. Они сидят так — на кровати, в тихом трейлере. За окном — звёзды, на подоконнике — кактус. — Завтра будем репетировать новый номер? — спрашивает Виола сонно. — Послезавтра, — Доктор поправляет одеяло, накрывает её плечи. — Завтра — выходной. — А что мы будем делать? — Спать, — он притягивает её ближе. — Долго. Очень долго. — Звучит как план, — шепчет Виола и закрывает глаза. Она засыпает под звук его сердца — ровное, спокойное, надёжное. Сегодня она выходила на сцену. Сегодня она не боялась. Сегодня она сказала «люблю» и услышала в ответ. Кактус на подоконнике завтра, наверное, зацветёт. Воздух в шатре после ночи стоит плотный, прохладный, с отчётливым запахом опилок и старого бархата. Софиты погашены, только дежурный свет горит над служебным входом — жёлтый, чуть мигающий, как свеча. Где-то наверху, под куполом, воркуют голуби — они свили гнездо под самой крышей и теперь шумят ранним утром, деля территорию. Виола сидит на том же месте, где неделю назад Шут сделал ей предложение. За складным столиком — стопка бумаг, списки расходов, график выступлений на следующую неделю. В углу стола — кружка с мятным чаем (Доктор заварил перед уходом на утреннюю разминку), остывшая, потому что Виола вечно забывает пить, когда увлечена. Она перебирает отчёты — те самые, которые составляла после их первого выступления. Цифры, подписи, отметки о сборах. Всё как в лавке, только пахнет иначе. Перед ней — вчерашний отчёт. Она уже заканчивает, когда слышит шаги. Шут не ходит — он появляется. Как дым. Как тень. Одну секунду его нет, следующую — он уже сидит напротив, положив ногу на ногу, и смотрит на неё с лёгкой усмешкой. Сегодня он без жилетки — в одной белой рубашке с закатанными рукавами. Грима нет, но его лицо всё равно кажется нарисованным: слишком острые скулы, слишком бледная кожа, слишком внимательные глаза. Он похож на гравюру из старой книги — ту, которую рассматриваешь долго и не сразу понимаешь, живая она или нет. — Ты справляешься, — замечает Шут. Он берёт со стола один из отчётов — тот, что её первого выступления. Пробегает глазами, кивает. Откладывает. Смотрит на Виолу. — Я не ожидал. Голос ровный, без интонаций, но Виола научилась читать его голос. Сейчас в нём — что-то вроде уважения. Или удивления. Или того и другого вместе. — Я многого не ожидала от себя, — пожимает плечами Виола. Она отодвигает кружку, чтобы не залить бумаги локтем. Жест привычный, автоматический — тёткина лавка приучила к порядку. — Но когда надо — выкладываюсь. На все сто. У меня так с детства: если не могу сделать хорошо — лучше не берусь. Шут смотрит на неё долго. Так долго, что Виола начинает чувствовать себя экспонатом в музее. Но не отводит взгляд — научилась. С ним нельзя отводить взгляд, иначе он решит, что ты боишься. — Это хорошо, — наконец говорит он. Убирает бумаги в папку. Двигается плавно, как во сне — руки его почти не издают звуков. Папка закрывается с тихим щелчком. — Цирк должен работать как часы. Без сбоев. Без пауз. Без сантиментов. — А он работает? — Виола спрашивает без вызова, без желания поймать его на ошибке. Просто — любопытно. — С тобой — лучше, — отвечает Шут. Просто. Без лести. Без пафоса. Как констатирует факт. И уходит — так же незаметно, как пришёл. Только белая рубашка мелькнула между ширмами — и всё. Пустое место на стуле напротив. Виола улыбается. Смотрит на закрытую папку, потом на свои руки, потом — вверх, на купол шатра, где голуби всё ещё воркуют. «Лучше», — думает она. — «Цирк работает со мной лучше». Ей нравится быть нужной. Не просто «девушкой Доктора», не просто «гостьей», не просто «помощницей с бумагами». Нужной. Тем, без кого механизм скрипит. Может быть, это эгоистично — хотеть быть полезной монстрам. Но она давно перестала делить мир на чёрное и белое. Когда-то, в другой жизни, она боялась Пьеро. Боялась Шута. Боялась цирка. Теперь она живёт здесь, пьёт с ними чай, Пьеро, кстати, любит зелёный с жасмином. Спорит о музыке с Шутом, тот предпочитает классику, а она — рок, помогает Билетёру с накладными. Теперь у Виолы есть расписание. Она даже повесила его на дверцу шкафа в трейлере — листок бумаги, приколотый кнопкой. Утро — с Билетёром. Она приходит к нему в будку (маленькое деревянное строение у входа в шатёр, пахнущее табаком и бюрократией) и разбирает бумаги. Счета, накладные, заказы на реквизит, квитанции о доставке, расписание выступлений на месяц вперёд. Билетёр — молчаливый, немногословный человек — поначалу просто передавал ей стопки и садился в угол курить. Через несколько дней обнаружил, что она работает быстрее и аккуратнее его. Ещё через несколько — стал оставлять ей чай и печенье. — Там, — указывал он пальцем на стол. — Возьми. Исхудала. Она не исхудала. Но печенье съедала, потому что жест был тёплым, а она скучала по домашнему теплу. День — с Доктором. Репетиции проходят в малом шатре — том, который не открывают для публики. Здесь пахнет пылью, потом и чем-то сладким — канифолью, которой Доктор обрабатывает свои инструменты, чтобы не блестели в софитах. Они репетируют по три-четыре часа. Сначала основные номера — те, которые уже обкатаны. Потом новые — Шут придумал расширить программу, и Доктор мучительно сочиняет трюки, в которых ассистентке не больно, но зрителю страшно. — Что, если ты будешь лежать на столе, а я буду водить скальпелем по твоему телу? — предлагает Доктор. — Только если это будет ложка, — отвечает Виола. — Или что-то тупое. Я не хочу, чтобы зрители увидели мою кровь. Им нравится иллюзия, а не реальность. — Ты права, — Доктор задумывается. — Ложка. Или обратная сторона скальпеля. Он рисует в своём блокноте эскизы — у него красивый почерк, Виола заметила это ещё на первой неделе. Потом показывает ей. — Так лучше? — Лучше, — кивает она. — Кровь оставим для Пьеро. Он любит красное. **Вечер** — представление. Каждый вечер они выходят на сцену. Виола надевает своё бордовое платье — оно уже не новое, кружево местами протёрлось, но она не хочет менять. Это её счастливое платье. Её броня. Зал всегда разный. Иногда — битком, до последнего ряда. Иногда — полупустой, с тихими зрителями, которые сидят с краю и хлопают неуверенно. Но она не обращает внимания. Она смотрит на Доктора. На его руки. На скальпель, который блестит в свете софитов. И дышит. Глубоко. Ровно. Без хрипов — почти всегда. Ночь — их время. Когда шатёр пустеет, когда последние гости разошлись, а артисты затихли в своих трейлерах, Виола и Доктор сидят на ступеньках или внутри, пьют чай и говорят. О чём? Обо всём. О кактусах. О музыке. О звонках тёти. О том, как Пьеро сегодня чуть не уронил бутафорский нож. О том, как Шут странно посмотрел на Билетёра — может, поссорились? — Завтра привезут новые горшки, — говорит Доктор. — Я заказал керамические. Ты хотела. — Ты запомнил? — удивляется Виола. — Я запоминаю всё, что ты говоришь. Она смотрит на него — на его лицо без маски, усталое, с тенями под глазами, с острыми скулами — и чувствует, как внутри разливается что-то тёплое, тягучее, похожее на мёд. — Посадим туда новые кактусы, — говорит она. — Посадим, — кивает он. И в одну такую ночь Виола сидит на кровати, прислонившись к стене. В руках — кружка с остывшим чаем, который она так и не допила. На коленях — блокнот с записями. Глаза слипаются. Она пытается писать — буквы расползаются, строчки съезжают. Надо бы лечь, но сил встать нет. Просто сидеть — уже достижение. Доктор подходит — неслышно, как всегда. Забирает у неё кружку, ставит на тумбочку. Садится рядом, укладывает её голову себе на колени. — Не устаёшь? — спрашивает он. Голос тихий, виноватый — будто он её заставляет. Будто у неё есть выбор. Будто она может сказать: «Да, устала, давай бросим всё и уедем». — Устаю, — шепчет она. — Но хорошо. Она закрывает глаза. Чувствует сквозь ткань его штанов тепло его ног. Его ладонь ложится ей на плечо — тяжёлая, успокаивающая. — Что хорошо? — он не понимает. Он вообще часто не понимает её «хорошо». Для него хорошо — когда она спит восемь часов, ест три раза в день и не кашляет по ночам. Для неё — когда она нужна. Когда есть ради кого вставать утром. — Всё, — она почти говорит в его колени, губами касаясь ткани. — Цирк. Ты. Кактусы. Даже Пьеро. Всё хорошо. — Ты уверена? В его голосе — сомнение. Он помнит, как она боялась в первый день. Как шарахалась от Пьеро. Как не хотела выходить на сцену. И теперь не может поверить, что это та же самая Виола. — Уверена, — она поднимает голову, смотрит ему в глаза. Сонным взглядом, но твёрдым. — Я здесь, где хочу быть. Рядом с тобой. Это всё, что мне нужно. Он смотрит на неё долго. Потом гладит по голове — осторожно, как котёнка. Пальцы скользят по волосам, путаются в прядях, распутывают — неловко, но нежно. Она закрывает глаза. Слушает его дыхание. Ровное, глубокое. Без хрипов. Без страха. Сегодня — хороший день. Телефонные разговоры с тётей и Кэрол стали ритуалом. Три-четыре раза в неделю, между представлениями и репетициями, Виола находит полчаса, садится на ступеньки трейлера (своё любимое место) и набирает номер. Иногда — тёте. Иногда — Кэрол. Иногда — обеим подряд. Сегодня — тёте. Солнце клонится к закату, лёгкий ветерок гонит пыль по дорожке между трейлерами. Кактусы на подоконнике отбрасывают длинные тени. Виола сидит, поджав ноги, и перебирает сухую травинку, оторванную от газона. — Привет. — Виола, — голос тёти мягкий, домашний. — Как дела? — Хорошо. Сегодня привезли новые горшки. Красивые, керамические. Я себе отложила два. Для кактусов. — А для себя ничего не отложила? — ворчит тётя. — Тебе не горшки нужны, а витамины. И нормальная еда. Ты там вообще ешь? Не худеешь? — Я пью витамины, — терпеливо отвечает Виола. — Доктор следит. У него целая аптечка. Он меня каждый день осматривает. — Доктор, доктор, — тётя вздыхает. — Ты за ним хвостиком ходишь? — Хожу, — серьёзно отвечает Виола. — Иногда за мной. От настроения. — Это когда он пересаживает кактусы, а ты стоишь над душой? — Угадала. Тётя смеётся — сухо, кашляя. Виола слышит, как она возится на кухне — звенит посуда, шумит вода. Наверное, моет чашки после вечернего чая. — А как твоя астма? — тётя возвращается к главному. — Лучше, — честно Виола. — Дышится легче. Здесь воздух чище, чем в городе. Доктор говорит, цирк построили на месте старого соснового бора, потому и пахнет хвоей. — Сосновый бор, — задумчиво повторяет тётя. — А я и не знала. — Я тоже не знала. Теперь знаю. Они болтают ещё минут десять — о фикусе (полили сегодня? полили), о лавке (поставщик привёз новые гортензии — розовые, как сахарная вата), о погоде (в городе дожди, холодно, а у неё тепло). Потом прощаются — тётя первой кладёт трубку, как всегда. Виола смотрит на телефон. На экране — короткое сообщение: «Береги себя». Она убирает телефон в карман, смотрит на закат. Кэрол звонит чаще. Почти каждый день. Ей нужно знать, что Виола жива, что её не съели, что Доктор не превратил её в зомби. Она задаёт одни и те же вопросы в разном порядке и каждый раз вздыхает с облегчением, когда слышит «всё хорошо». Сегодня Кэрол звонит, когда Виола сидит в трейлере и перебирает старые пластинки. Доктор ушёл за хлебом в соседний посёлок, и она осталась одна — уютная, редкая тишина. — Ну как там твой монстр? — вместо приветствия. Виола улыбается. Кэрол не меняется. — Хорошо. Пьёт чай. Пересаживает кактусы. — Жуткий у вас быт, — констатирует Кэрол. — У нормальных людей — телевизор, интернет, доставка пиццы. У вас — кактусы и каннибализм. — У нас рок, — поправляет Виола. — По вечерам слушаем Deep Purple. Это круче телевизора. — Господи, — Кэрол стонет. — Ты неисправима. — Знаю. Виола ставит пластинку на место — это был синий джаз, не её любимый. Кладёт телефон на плечо, зажав между ухом и плечом, и продолжает возиться. — Сегодня опять выступали? — спрашивает Кэрол. — Да. Полный зал. Аплодировали стоя. — Ты что, звезда? — Нет, — Виола усмехается. — Просто хорошо делаю свою работу. Сижу неподвижно и не боюсь. — А если боишься? — Никто не знает, — Виола пожимает плечами, хотя Кэрол не видит. — Это только моё дело. Кэрол молчит. Потом говорит: — Ты смелая, Виола. Я бы не смогла. — Ты бы смогла. Просто не хочешь. — Не хочу, — соглашается Кэрол. — У меня диван мягче, чем сцена. Они смеются — вместе, в унисон, как раньше, в другой жизни. И однажды Кэрол звонит с необычным предложением. Виола слышит это сразу — в голосе подруги появилась какая-то новая нотка. Не уверенность — скорее, решимость после долгих колебаний. — Слушай, — мнётся Кэрол. — Ты говорила, что Доктор не кусается. — Не кусается, — подтверждает Виола. — И Шут тоже? — голос Кэрол становится осторожным, как у человека, который заходит в тёмную комнату и боится споткнуться. — Шут — не кусается, но может напугать до смерти. Он любит внезапно появляться из темноты. — Это я знаю, — Кэрол вздыхает. — Ты рассказывала. Пауза. Кэрол явно собирается с мыслями. — А если я приеду к вам на выходные? — выпаливает она. — Просто посмотреть. Издалека. С дивана. Или с крыши. Виола замирает. Представляет Кэрол в цирке. Среди шатров, кактусов, Шута, Пьеро, Доктора. Кэрол, которая боится пауков и темноты, которая спит с ночником и не выносит фильмов ужасов. — Приезжай, — говорит Виола, и в её голосе — только радость. Ни тени сомнения. — Я попрошу Шута, чтобы он не пугал гостей. — Он так умеет? — голос Кэрол поднимается на полтона. — Разговаривать без этой его жуткой ухмылки? — Ну, думаю, без улыбки он перестанет быть Шутом. — Я передумала, — быстро говорит Кэрол. — Пусть лучше Доктор меня осматривает. Скальпелем. Чем этот улыбается. Виола смеётся. Сначала тихо, потом громче, потом — в голос, запрокинув голову. Смеётся так, что начинает кашлять — не от астмы, от чистого, невыносимого веселья. — Ты ненормальная, — говорит Кэрол, когда смех стихает. — Мы обе ненормальные, — отвечает Виола, вытирая слёзы. Они договариваются — на следующей неделе, в субботу. Кэрол приедет. Посмотрит. Убедится. И, может быть, перестанет бояться. — Только предупреди Доктора, — просит Кэрол. — Пусть будет в человеческом обличье. Без маски. — Без маски он ещё страшнее, — честно говорит Виола. — Тогда пусть в маске. Но чтобы не подходил близко. — Договорились. Кэрол кладёт трубку — резко, как всегда. Но перед этим успевает сказать: «Я рада, что у тебя всё хорошо. Правда». Виола смотрит на телефон. На экране — сообщение: «Спокойной ночи. Целую». Она убирает телефон в карман, смотрит на звёзды. Завтра — репетиция. Послезавтра — звонок тёте. Через неделю — приезд Кэрол. Жизнь продолжается. И она — хорошая. Доктор возвращается с хлебом — белым, круглым, ещё тёплым. Кладёт его на стол, смотрит на Виолу. — Ты смеялась, — замечает он. — Я слышал из-за угла. — Кэрол приедет в гости, — объясняет Виола. — В следующую субботу. — Та, которая боится монстров? — Да. Она передумала. — Почему? — Потому что я сказала, что ты её осмотришь скальпелем, — Виола улыбается. — Она выбрала скальпель, а не улыбку Шута. Доктор качает головой — медленно, как будто решает сложную задачу. — Странная у тебя подруга. — У нас обеих странные вкусы, — Виола подходит, берёт его за руку. — Например, я люблю тебя. — Это не странно, — серьёзно отвечает Доктор. — Это всегда было очевидно. — А мне нет, — говорит Виола. — Мне казалось, я схожу с ума. — А сейчас? — Сейчас — я дома, — она поднимается на цыпочки, целует его в щёку. — Иду ставить чай. Хлеб с маслом будешь? — Буду, — улыбается Доктор. Она идёт на кухню, слышит за спиной его шаги. Внутри — тепло, спокойно, как у камина. Проходит ещё несколько месяцев. Цирк кочует из города в город — маленькими переездами, по два-три дня пути, с запахом бензина по утрам и мокрого брезента по вечерам. Виола кочует вместе с ним. Она уже не считает, сколько городов осталось за спиной. Счёт потерялся где-то после тридцатого — там, где она перестала бояться темноты и привыкла просыпаться под стук колёс. Она привыкла ко всему. К запаху попкорна, который пропитал каждый сантиметр шатра. К шуму толпы — тому особенному, цирковому гулу, где детский визг мешается с медяками в кассе. К тому, что кто-то плачет в подушку — беззвучно, по-монстрячьи. Плачет Пьеро. Виола больше не спрашивает, о чём. Она просто ставит кружку зелёного чая у его двери и уходит. Она привыкла и к другому — к тому, что Доктор больше не сбегает. Что он спит рядом, положив руку ей на поясницу, даже во сне проверяя, дышит ли она. Что его красные от бессонницы глаза смотрят на неё так, будто она — единственная картина в пустом зале. Она привыкла к себе новой. Той, которая выходит на сцену под софиты и не моргает, даже когда скальпель — пусть и бутафорский — замирает в миллиметре от зрачка. Той, которая смеётся с Шутом над глупыми историями и подписывает накладные для Билетёра. Той, которая звонит тёте раз в три дня и слышит в её голосе не тревогу, а улыбку. Сегодня цирк стоит у леса. Сентябрь выдался тёплым — бабье лето задержалось дольше обычного. Листья только начали желтеть крапинками, как первые седые волосы. Пахнет грибами, прелой листвой и сосновой смолой — лес здесь старый, высокий, с кронами, которые уходят в небо и там сливаются со звёздами. Виола сидит на ступеньках трейлера. Она в свитере — дырявом на локте, который Доктор так и не зашил, — и в пледе, который взяла из дома, когда уезжала. Рядом остывает кружка с чаем, заваренным ещё час назад и забытым. Она не пьёт. Она смотрит. Звёзды здесь особенно крупные. Нет городского света, нет фонарей — только небо, чёрное и глубокое, как колодец, и на его дне россыпь живого огня. Виола смотрит на них и не моргает — привычка со сцены перекочевала в жизнь. Или наоборот. Доктор садится рядом без звука — она чувствует его по теплу, по тому, как скрипнула ступенька, по запаху мыла и земли, который он приносит с собой. Он накидывает ей на плечи свой плащ — поверх пледа. Тяжёлый, чёрный, пахнущий сценой, софитами и им. — Тепло? — он не спрашивает, почти утверждает. Она не отвечает. Только прижимается ближе, укладывая голову на его плечо. Он обнимает её — осторожно, как стеклянную. Но она не стеклянная. Она давно перестала быть хрупкой. Они сидят молча. Она закрывает глаза. Слушает его дыхание. «Я дома», — думает она. И это — всё.
85 Нравится 17 Отзывы 25 В сборник
Отзывы (3)