Строго по тексту

R
В процессе
4
автор
Размер:
планируется Макси, написано 111 страниц, 43 050 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
4 Нравится 50 Отзывы 0 В сборник

Часть 7

Настройки
Майский вечер дышал согретой за день травой и оглушительным, густым ароматом сирени. В Сокольники шли шумной, веселой гурьбой прямо от метро — почти вся их актерская мастерская решила устроить передышку перед финальным рывком сессии. Студенты дурачились, громко смеялись на весь проспект, перекидывались училищными шутками и на ходу цитировали преподавателей. Петров, размахивая купленным в киоске эскимо, взахлеб пересказывал девчонкам какую-то нелепую историю с утренней репетиции, и Маша с Катей покатывались со смеху, то и дело хватая его за рукава. Чуть позади, у самого края тротуара, шел Василий Ливанов. На нем был легкий светлый пиджак, руки он привычно держал в карманах. Внешне он поддерживал общую легкую беседу, улыбался шуткам, но внутри него со всей очевидностью продолжал гореть тот самый сухой, ревнивый пожар, начавшийся еще в субботу в Валентиновке. Лановой шел впереди всех — как всегда, в центре внимания, в своей неизменной белой рубашке с закатанными рукавами. Он то и дело оборачивался, подначивал парней, и его открытый, свободный смех то тонул в шуме весеннего парка, то снова отчетливо долетал до слуха Василия, заставляя того сильнее сжимать зубы. Когда группа наконец дошла до деревянного настила летней веранды, музыканты на сцене как раз заиграли бодрый, ритмичный свинг. Над площадкой, лениво покачиваясь на проводах, зажглись первые разноцветные лампочки. Парни тут же повламывались в круг, увлекая за собой девчонок. Василий танцевать не пошел. Он отошел к самому краю, оперевшись ладонями о крашеные деревянные перила, и стал смотреть на пары, хотя перед глазами всё плыло от душного сиреневого воздуха. — Всё стоишь, Ливанов? — Лановой возник за плечом как всегда внезапно, принеся с собой запах табачного дыма и майского ветра. — Смотришь на всех, как строгий критик на плохой премьере? Василий даже не повернулся. Лишь крепче сжал дерево перил. — Просто дышу воздухом. Здесь хотя бы дышать можно, в отличие от наших аудиторий. — Да ладно тебе, — Лановой встал рядом, положив локти на перекладину и разглядывая танцующих. — Расслабься хоть раз. Посмотри на Марину, она уже три круга мимо нас сделала, все каблуки оттоптала. Ждет, когда ты её пригласишь. Она девчонка хорошая. — Хорошая, — сухо согласился Василий. — Но я не хочу танцевать. Не в настроении. — Ты всегда не в настроении, — Лановой повернулся к нему, всматриваясь в его профиль уже без всякой иронии, как-то слишком серьезно. — Ты вообще хоть раз делал что-то просто так? Не потому что надо или папа с мамой одобрят, а потому что… ну, просто захотелось? Кровь в голову ударила? — Моя кровь ведет себя нормально, — Ливанов наконец перевел на него тяжелый взгляд. В сумерках их глаза встретились. — Ты зачем подошел? Читать мне нотации? — Нет, — Лановой качнул головой и кивнул в сторону темных аллей, уходящих вглубь парка. — Пойдем пройдемся. Там, за прудами, тихо, балагана этого не слышно. Или ты боишься со мной без свидетелей остаться? ​— Чего мне бояться? — послушно повторил Василий свою извечную, вызубренную наизусть фразу-защиту, но внутри у него всё сжалось. Пульс предательски, толчками ускорил свой ход. — Вот и проверим. Пошли. Они углубились в старую часть парка, где музыка эстрадного оркестра превратилась в глухой, едва различимый гул. Здесь пахло сырой землей и хвоей. Под раскидистым дубом отыскалась старая скамья. Лановой сел, свободно вытянув ноги, а Василий остался стоять напротив, скрестив руки на груди. — Знаешь, на съемках в Одессе я часто думал о нашем училище, — негромко начал Лановой, глядя куда-то в непроглядную темноту между деревьями. — Там море, солнце, Керчь… всё кажется таким простым, понятным. А я почему-то всё время вспоминал тебя. Твое лицо, когда ты на лекциях изо всех сил пытаешься казаться абсолютно равнодушным ко всему на свете. — И что в этом интересного? — Василий старался говорить ровно, но пальцы выдавали напряжение. — То, что это вранье, Вась. Ты же весь — как перетянутая струна. Еще чуть-чуть — и лопнешь. Самому-то не надоело так жить? — Моя жизнь — это мое дело, Лановой, — ледяным тоном ответил Василий. Валентиновская обида и ревность, которые он копил несколько дней, окончательно рванули наружу. — Мы с тобой просто одногруппники. И вообще, прекрати лезть ко мне! Тебе мало Самойловой? Думаешь, я не знаю, как ты вокруг нее крутишься, как девчонок выспрашиваешь? Она мне сама говорила, что ты ей проходу не даешь! Зачем ты ей голову морочишь, Вася? Лановой на секунду замер. В темноте под дубом было видно, как удивленно приподнялись его густые брови. Но уже через мгновение он медленно, со вкусом считал эту интонацию. Он понял всё. Эту ярость, этот надрыв, этот судорожный перехват дыхания. На его губах появилась странная, совсем не издевательская, а какая-то горькая, понимающая усмешка. ​Он медленно поднялся со скамьи. Лановой двигался плавно, бесшумно, как крупный хищник, который точно знает, что загнанная в угол добыча уже никуда не денется. Он остановился в каком-то полушаге от Василия, так близко, что Ливанов кожей почувствовал исходящее от него тепло. — Самойлова? Вася… ну ты и дурак. Да, я крутился возле нее. Потому что она с Калатозовым только что отснялась, а меня на «Мосфильме» на новую картину пробуют. Я у нее выспрашивал, как Урусевский работает, какая там специфика на площадке. А расспрашивал через девчонок, потому что Танька вечно занята, к ней не подступиться… Какая Самойлова, господи?..— брюнет покачал головой, глядя куда-то в сторону, а затем снова посмотрел в упор, в голубые глаза на полном серьезе. — Меня во всем этом чертовом училище, во всей Москве… интересует только один человек. Один-единственный. И он сейчас стоит передо мной и задыхается от собственной злости. У Василия внутри всё перевернулось. Паника и облегчение смешались в какой-то дикий коктейль. Сердце испуганной птицей забилось о ребра. — Что ты… что ты видишь? — едва слышно, одним выдохом прошептал он. Земля под ногами словно начала медленно уходить вбок. ​— Я вижу, что ты мучаешься, — Лановой сделал последний, микроскопический шаг, окончательно стирая между ними безопасное пространство. — Ты до смерти боишься собственных мыслей, боишься своих желаний. Ты так упрямо, так старательно строишь из себя этого шелкового, «правильного Ливанова», что за этим красивым фасадом скоро вообще ничего живого не останется. А я хочу видеть тебя настоящего. Того самого Васю, который в ту ночь на балконе у Кати… не хотел меня отпускать. ​— Я тебя тогда толкнул… — из последних сил сказал интеллигент, чувствуя, как к глазам подступают жгучие, позорные слезы бессилия. ​— Ты сначала в меня пальцами вцепился так, что у меня синяки остались, — Лановой протянул руку. Его большие, теплые пальцы медленно, почти невесомо провели кончиками по бледной, напряженной скуле Ливанова. Василий весь замер, забыв, как делать вдох. Это прикосновение обжигало. — А толкнул ты меня потом. Потому что испугался. Испугался того, что почувствовал. Лановой поймал его дикий, мечущийся взгляд и тихо, доверительно признался: — Знаешь… я ведь тоже испугался там, в Одессе. На съемках. Я только и делал, что пытался забыть этот твой сумасшедший взгляд у раковины. Думал: вернусь в Москву, увижу тебя — и всё пройдет, покажется глупой блажью. А увидел в тот понедельник в аудитории… и понял, что стало только хуже. Ты мне небезразличен, Вася. До боли под кожей небезразличен. И я слишком хорошо знаю, что это взаимно. Ты ведь тоже… тоже думал обо мне. Скажи «да». ​— Нет… — это «нет» прозвучало не как отказ, а как последний, капитулирующий выдох умирающего бойца. Лановой не стал больше спорить. Он просто протянул вторую руку, властно и мягко накрыл ладонью затылок Ливанова, запуская пальцы в его аккуратно уложенные волосы, и решительно притянул его к себе. ​Когда их губы наконец встретились, Вася почувствовал, как внутри него с оглушительным, страшным грохотом рушится последняя плотина, которую он так бережно строил все эти месяцы. Это не было похоже на те аккуратные, целомудренные поцелуи, которые они репетировали на курсе по сценическому мастерству, и которые показывали в советском кино. В этом было слишком много накопленной за долгие месяцы ярости, отчаяния, взаимной обиды и того самого, пугающего, «неправильного» голода, в котором нельзя было признаваться даже самому себе. Руки интеллигента, вопреки всем приказам его рацио, вопреки голосу отца и слезам матери, сами собой взлетели вверх и мертвой хваткой вцепились в тонкую ткань белой рубашки Ланового, судорожно сминая ее на его широких лопатках. Ливанов прижался к нему всем телом — так отчаянно и сильно, будто пытался раствориться, исчезнуть в этом чужом, спасительном тепле, навсегда спрятаться от всего мира, от училища, от сплетен и от самого себя. Разум вернулся внезапным, отрезвляющим ударом под дых. ​Ливанов резко, с силой дернулся назад, разрывая поцелуй. Он тяжело, со свистом дышал, глядя на Ланового огромными, расширенными от дикого, животного ужаса глазами. Губы его горели. ​— Что ты творишь?.. Господи, что мы с тобой творим? — его голос сорвался на хриплый, надрывный фальцет. — Мы просто перестали врать. Хотя бы на одну минуту, — Лановой остался стоять на месте. Он тяжело дышал, его обычно уверенный взгляд сейчас был затуманенным, темным и непривычно растерянным. —Замолчи, слышишь меня?! — Ливанов отступил назад еще на два шага, едва не споткнувшись о выступающий корень дуба. — Больше никогда… слышишь меня, Лановой? Никогда в жизни не смей ко мне подходить. Забудь об этом дне. Считай, что этого разговора не было… Что ничего не было! ​— Ты сам-то в этот свой бред веришь? — Лановой горько, изломанно усмехнулся, так и не сделав попытки пойти за ним следом. — Тело ведь не умеет врать, как твой язык. Ты можешь сколько угодно кричать мне свое «нет», но твои руки… твои руки там, у меня на спине, только что сказали мне совсем другое. Ливанов не стал больше слушать. Этот довод добил его окончательно. Он круто повернулся и почти бегом, не разбирая дороги в темноте, бросился прочь из глубины парка. В ушах всё еще стоял глухой, далекий шум оркестра, но теперь этот веселый майский свинг казался ему страшным, похоронным маршем по его прежней — такой понятной, чистой и «правильной» жизни. * * * После Сокольников Москва окончательно задохнулась от предлетнего зноя. Солнце палило так, словно на дворе стоял не май, а середина июля. В репетиционном зале на третьем этаже Щукинского училища стояла удушливая, неподвижная жара. Огромные окна были распахнуты настежь, но из дворика не доносилось ни единого движения воздуха — только ленивый, сонный гул шмелей в кустах сирени да далекий стук трамвайных колес откуда-то с Арбата. В самом углу класса, в косом золотом луче полуденного света, в котором медленно кружились пылинки, стояла Маша. Она замерла, прижав к груди тетрадь, и во все глаза смотрела на Ланового. На ней было то самое легкое ситцевое платье, волосы она аккуратно перевязала шелковой лентой, а на щеках горел яркий, лихорадочный румянец. Для нее этот душный запертый зал, куда Вася сам — сам! — пригласил ее после лекций, казался ожившей сказкой. Она думала, что это их время. Их тайна. Но сам Лановой был далек от романтики. Он мерил шагами скрипучий паркет аудитории, как запертый в клетке зверь. Белая рубашка была расстегнута на три пуговицы, волосы растрепаны, а в глазах горело какое-то злое, сухое упрямство. Он репетировал. Точнее, яростно пытался доказать самому себе, что Сокольники ему просто привиделись. Что это была минутная слабость, дурь, морок, вызванный крымским солнцем и запахом сирени. Что вот же она — живая, теплая, красивая девчонка, которая смотрит на него с обожанием. На нее надо смотреть. О ней надо думать. — Вась… ты реплику пропустил, — тихо, с легкой улыбкой подсказала Маша, когда он в третий раз замер посреди комнаты, уставившись мертвым взглядом в глухую стену. — Твой герой должен сказать: «Я не верю вашим слезам, сударыня». Лановой встряхнул головой, словно очнувшись от тяжелого сна, и с досадой потер виски. — Да… Прости, Машенька. Замылился совсем. Давай сначала, с твоих слов. Маша набрала в грудь воздуха, сделала два шага вперед, картинно заламывая руки — как учили на курсе мастерства, — и заговорила звонко, с надрывом, стараясь изо всех сил поразить Ваську своим талантом: — Но я не лгу вам! Клянусь всем святым, мои чувства к вам чисты, и если вы уйдете сейчас, вы разобьете мне сердце! Она произнесла это и замерла, преданно заглядывая ему в глаза. По тексту отрывка персонаж Ланового в этот момент должен был жестко, но страстно перехватить партнершу за запястья, сделать шаг вплотную и прочитать свой главный монолог. Василий шагнул к ней. Он двигался на автомате, актерская память сработала безупречно. Его большие, сильные ладони легли на Машины руки, пальцы сомкнулись на ее тонких запястьях. Маша от этого прикосновения едва заметно вздрогнула, дыхание ее прервалось. Она подалась вперед, неосознанно сокращая расстояние, готовая раствориться в его взгляде. Она пахла ландышами и девичьим теплом. Всё было правильно. Всё было так, как должно быть у нормального, двадцатилетнего парня. Лановой открыл рот, чтобы начать монолог, посмотрел на нее сверху вниз… и осекся. Вместо Машиного круглого лица перед его глазами вдруг с пугающей, ослепительной отчетливостью встал совсем другой силуэт. Большие, полные дикого ужаса и отчаяния большие голубые глаза. Строгие, аристократичные черты лица. И те самые судорожно сжатые пальцы на его лопатках, которые до сих пор, казалось, жгли кожу сквозь рубашку. В ушах вместо Машиного голоса зазвучал тот самый, сорвавшийся на хриплый шепот ливановский выдох: «Что мы с тобой творим?..» Ваську словно током ударило. Ощущение чужого, ливановского присутствия было настолько осязаемым, что Лановому стало душно. Руки Маши в его ладонях вдруг показались совершенно чужими, ненужными, пресными. Он резко, почти грубо разжал пальцы и отшатнулся назад, едва не задев тяжелый деревянный стул. — Вась? — Маша испуганно моргнула, ее руки так и остались висеть в воздухе. — Что случилось? Я… я плохо сыграла? Фальшиво, да? Лановой стоял спиной к окну, тяжело дыша. На секунду ему стало так противно от самого себя, что к горлу подступила тошнота. Он понял, что делает. Он таскает за собой эту чистую, ничего не подозревающую девочку, ломает перед ней комедию, использует ее как живой щит от собственного позора. И ради чего? Ради того, чтобы заглушить внутри голос, который требовал только одного — Ливанова. — Нет, Маша. Ты сыграла отлично, — глухо, не глядя на нее, ответил Василий. Его голос прозвучал на редкость ровно и сухо. — Это я… не могу сегодня. Голова раскалывается, и текст из памяти вылетает. Извини. Наверное, переутомился перед зачетами. Маша сделала шаг к нему, в ее глазах появилось искреннее, материнское беспокойство. Она протянула руку, желая коснуться его плеча: — Вась, может, тебе воды принести? Или в медпункт сходим? Ты бледный какой-то… — Не надо, — Лановой мягко, но решительно перехватил ее руку на полпути и аккуратно опустил вниз, не позволяя к себе прикоснуться. Дистанция была выстроена мгновенно — холодная, непреодолимая, училищная. — Иди, спасибо тебе за помощь. Правда, иди. Мне нужно побыть одному. Маша замерла. В ее глазах заблестели первые, обидные слезы. Она ведь не была дурой и прекрасно почувствовала, как в одну секунду между ними выросла глухая бетонная стена. Ей дали понять, что ее присутствие здесь — обуза. — Хорошо, Вася, — тихо, с трудом сглатывая слезы, выдохнула она. Она быстро подхватила со стула свою сумочку, прижала к груди конспекты и, громко стуча каблучками по паркету, почти выбежала из аудитории, плотно прихлопнув за собой тяжелую дубовую дверь. Лановой остался один в пустом, раскаленном зале. Несколько секунд он стоял неподвижно, слушая, как затихают ее шаги в коридоре. А потом вся та ярость, вся та беспомощность и злость на самого себя, которую он сдерживал последние дни, сорвалась с цепи. Василий с размаху швырнул общую тетрадь с текстом роли в дальний угол класса. Тетрадь с шумом ударилась о стену, страницы смялись, и она уродливой птицей рухнула на пол. Васька подошел к окну, оперся ладонями о подоконник и до боли зажмурился, подставляя лицо под палящие лучи солнца. Фасад трещал по швам. Прошло всего два дня, а он уже понимал: Сокольники не были ошибкой. Они были началом катастрофы, из которой у него не было ни единого шанса выбраться живым. Тетрадь так и осталась лежать в углу душной аудитории — брюнет даже не поднял её, когда уходил. Злость на самого себя не прошла ни к вечеру, ни на следующий день, а к четвергу превратилась в глухую, тяжелую взвинченность.
4 Нравится 50 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (2)