Строго по тексту

R
В процессе
4
автор
Размер:
планируется Макси, написано 111 страниц, 43 050 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
4 Нравится 50 Отзывы 0 В сборник

Часть 12

Настройки
Примечания:
За прошедшие три дня жара на Николиной Горе сделалась сухой и звонкой. Натянутое, фальшивое примирение, установившееся в доме после того разговора в комнате, ни разу не нарушилось ни единым лишним словом. Евгения Казимировна была безупречно ласкова: пекла к завтраку яблочные галеты, следила, чтобы у Васи всегда были чистые рубашки, и ни единым взглядом не напоминала о сожженных листках. Василий принимал эту заботу с глухой, вежливой покорностью, под которой скрывалось полное оцепенение. Сплетня Марины, подкрепленная суровым материнским судом, осела внутри него тяжелым, неопровержимым камнем. Он был уверен, что Васька его предал, а значит — всё кончено. В четверг утром, сразу после завтрака, Борис Николаевич позвал сына вглубь сада. За домом, под старыми развесистыми яблонями, стоял видавший виды верстак — отец любил на досуге возиться с деревом, утверждая, что физический труд лучше всего очищает режиссерскую голову перед новой картиной. На веранде было жарко, а здесь, в тени, пахло сырой землей, смолой и стружкой. На верстаке лежала старая, рассохшаяся этажерка из мезонина, которую отец задумал отреставрировать. — Держи-ка здесь, — Борис Николаевич, щурясь от бледного солнца, пробивавшегося сквозь листву, приладил к деревянному стыку длинную струбцину. На нём была старая домашняя рубашка с засученными рукавами, и Вася невольно засмотрелся на его крепкие, узловатые руки. В них было столько уверенной, земной силы, что рядом с ним Василий казался себе совсем прозрачным. Василий послушно прижал ладонью сухую, пахнущую вековой пылью перекладину этажерки. Пальцы до сих пор помнили, как ломались карандаши три дня назад, и сейчас это простое, механическое действие требовало от него огромного сосредоточения. — Вот так, аккуратнее… — Борис Николаевич осторожно затягивал винт. — Дерево, сынок, оно как характер. Чуть пережмешь — треснет. Недожмешь — рассохнется и держать не будет. Тут чутье нужно. У тебя как с чутьем на новой сцене? Внимательно Станиславского перечитываешь? Мать говорила, ты из комнат не вылазишь, всё с книгами сидишь. Василий едва заметно вздрогнул, но руки не убрал. Упоминание мамы и книг отозвалось тупым ударом под дых, но лицо его осталось неподвижным. — Перечитываю, пап. Пытаюсь… разобрать один отрывок. Не всё сразу дается. — Ну, это дело наживное, — отец похлопал его по плечу широкой, шершавой ладонью. — Из тебя большой артист вырастет, Вася. Мы с матерью верим. Ты только в себе не замыкайся. Глаза у тебя эти дни… Тоска в них какая-то не здешняя. Дачная жизнь — она ведь простая, пользуйся. К реке сходи с младшими, порисуй обрывы. — Хорошо, пап. Обязательно схожу, — тихо отозвался Василий, глядя, как мелкие опилки сыплются с верстака на его парусиновые туфли. Ему хотелось прижаться лбом к этому надежному, пахнущему табаком отцовскому плечу и рассказать всё. Спросить, как жить, если внутри всё выжжено дотла. Но перед глазами тут же вставало бледное, ледяное лицо матери в проеме двери и её шепот: «Боря не переживет этого, Вася. Нашу семью уничтожат». И Вася снова замыкал замок своего молчания, глухо и прочно обороняясь от самого близкого человека. Они провозились у верстака ещё около часа. Василий подавал стамески, зачищал наждачной бумагой шершавые углы полок, слушал неторопливые отцовские рассказы о довоенном театре, и это мирное, ленивое течение июльского утра немного притупило его постоянную, изнуряющую судорогу в груди. На мгновение показалось, что мир вокруг действительно прост и безопасен, а весь московский морок — лишь затянувшийся тяжелый сон. Около полудня со стороны просеки донесся знакомый хруст гравия под тяжелыми сапогами. Сердце Василия, вопреки всей его выученной покорности, предательски екнуло и пустилось вскачь. — О, никак Еремеич почту принес, — Борис Николаевич вытер лоб тыльной стороной ладони и потянулся за пиджаком, висевшим на суку яблони. — Пойду, заберу газеты, посмотрю, что там в «Правде» пишут. — Не надо, пап, ты делай, я сам сбегаю, — быстро, чуть более поспешно, чем следовало, перебил его Василий. — Мне всё равно нужно руки от пыли отмыть у колодца. Отец лишь кивнул, возвращаясь к этажерке, а Василий, едва сдерживая шаг, чтобы не сорваться на бег, пошел через сад к калитке. Евгения Казимировна в этот момент возилась на кухне — сквозь открытое окно доносился мерный стук ножа о разделочную доску. Она не видела сына. Старый почтальон Еремеич уже опускал пачку газет в почтовый ящик, прикрученный к забору. — Здравствуй, Василий Борисович, — прогудел старик, поправляя брезентовую сумку. — Тебе тут отдельно… Из Одесской области письмо. Заждался, небось? Василий выхватил сероватый, грубый конверт со штампом «Слободка» прямо из рук почтальона. Тот самый размашистый, летящий почерк Ланового, который он уже не надеялся увидеть, резанул по глазам. — Спасибо, — выдохнул Вася. Не оборачиваясь на дом, он мгновенно сунул письмо глубоко в карман брюк, прижал его ладонью и, забрав оставшиеся газеты для отца, пошел обратно. Рука в кармане ощущала плотную, шероховатую бумагу конверта как раскаленный уголь. Ему нужно было выиграть всего несколько минут, дойти до своей комнаты и запереть задвижку, пока мать ничего не заметила. Он поднялся к себе, запер дверь на задвижку и, чувствуя, как мелко дрожат пальцы, разорвал бумагу. ​«Здравствуй, Вася. ​Прости, что долго не писал — в Стрымбе сейчас самая страда, бабка гоняет меня на сенокос так, будто я не студент столичного вуза, а заправский косарь. Руки вечером не разгибаются, косы затупились, но, знаешь, в этом есть своя правда. Тело горит, зато дурные мысли из головы выветриваются. ​Ты там, небось, на своей Николиной Горе изнежился, пьёшь чай с вареньем на веранде? Не забывай про осанку, нам еще Отелло играть. ​Тут со мной приключилась форменная комедия в духе Островского. Бабка моя со своей закадычной подружкой, местной знахаркой, решили меня, дурака, женить. Присмотрели мне партию — председательскую дочку Нинку. Девка, надо признать, видная: коса с руку толщиной, румянец во всю щеку, пироги печет — за уши не оттащишь. Председатель на меня уже как на зятя смотрит, на завалинке рядом сажает. Я смотрю на Нинку, а вижу… твои глаза, Васька. Твои строгие, голубые глаза в полумраке той московской квартиры на Тверской. Помнишь, как ты смотрел на меня перед моим отъездом? Этот твой взгляд меня здесь от любого наваждения бережет, как крестик нательной. ​Так что никакие председательские дочки мне не нужны. Жди конец августа. Читай Чехова и не смей меня забывать. ​Твой В. Л.» Василий перечитал письмо во второй раз, потом в третий, не в силах оторвать взгляд от летящих, размашистых строчек на серой бумаге. Напряжение, которое все эти дни железным обручем стягивало ему ребра, лопнуло мгновенно, оставив после себя странную, звенящую легкость. В комнате как будто стало светлее, и знойный июльский воздух, шевеливший занавеску, больше не казался душным. «Я смотрю на Нинку, а вижу… твои глаза». Камень, который он покорно таскал в груди после звонка Марины, рассыпался в пыль. Лановой не врал. Не предавал. Он был там, в своей далекой Стрымбе, всё тем же Васькой, который наперекор бабке и всему колхозу помнил их последнюю ночь на Тверской. Ливанов бережно опустил листок на колени и закрыл глаза, чувствуя, как к лицу приливает горячая кровь. Жизнь, которую он мысленно похоронил, вернулась к нему одним коротким почтовым штемпелем. Но вслед за этой дикой, ошеломляющей радостью в комнату ворвался новый, куда более изощренный страх. Вася резко выпрямился на стуле, взглянув на свои ладони. Его прошиб холодный пот. Он отчетливо вспомнил, что именно он нацарапал на тех тетрадных листах три дня назад, ломая грифели в слепой, уродливой ярости. Вспомнил эти злые, грязные слова: «деревенская измена», «позорище», «между нами ничего нет». Если бы Лановой — с его бешеной, пацанской гордостью, с его характером — получил ту гневную, несправедливую отповедь, он бы никогда, ни за что не простил его. Написанное Васей письмо сожгло бы между ними всё раз и навсегда. И тут Василий до боли в суставах сжал пальцы, осознав главное. Это письмо не дошло. Его перехватила и уничтожила мать. В тишине комнаты этот вывод прозвучал как оглушительный выстрел. Произошел страшный, противоестественный психологический слом: Евгения Казимировна, которая всем своим существом ненавидела этот «морок» и костьми готова была лечь, лишь бы развести сына с Лановым, своим жестоким вмешательством невольно спасла их связь. Она отобрала у него оружие, которым он собирался застрелить свое собственное счастье. Василий поднялся, подошел к окну и осторожно выглянул за занавеску. Там, внизу, на залитой солнцем дорожке сада, Евгения Казимировна в своем строгом, безупречном платье спокойно срезала сухие ветки шиповника. Её движения были изящны и размеренны. Васю затрясло от глубокого, парализующего парадокса. Он чувствовал к этой женщине глухую, почти религиозную благодарность за то, что его злые страницы сгорели в кухонной плите. И одновременно его заполнял липкий, первобытный ужас. Василий медленно сложил письмо, спрятал его под матрас и опустился на кровать, глядя в потолок. Осень больше не пугала его. * * * Июльская жара на Николиной Горе достигла своего пика. Столетние сосны стояли неподвижно, источая густой, одуряющий аромат смолы, а воздух над просеками дрожал от зноя. Несколько дней назад Василию исполнилось двадцать два года. Официальный праздник на даче отгремел с привычным ливановским размахом: были пышные тосты отца, огромные открытые пироги с малиной, которые Евгения Казимировна пекла по старому семейному рецепту, и визиты мосфильмовских коллег. Борис Николаевич подарил сыну дорогие заграничные часы, похлопал по плечу и громогласно объявил, что двадцать два года — это рубеж, за которым начинается настоящая, зрелая мужская жизнь в искусстве. Василий вежливо улыбался, принимал поздравления, но по-настоящему шумно и весело стало уже к вечеру, когда чопорные официальные тосты уступили место настоящему дачному разгулу. Стол на веранде ломился. Между хрустальными вазами с малиной и блюдами с запеченной рыбой запотевшими боками поблескивали тяжелые графины с ледяной водкой. На Николину Гору приехали васин худрук и по совместительству хороший друг его отца Рубен Николаевич и мамины друзья — люди шумные, размашистые, привыкшие пить красиво и говорить театрально. — Васька! Ну, за характер! — громыхнул из конца стола Симонов. — За то, чтобы в нашем ремесле ты стоял как сосна подмосковная, не гнулся! Боря, наливай, чего ты интеллигентничаешь? Борис Николаевич, со смехом отмахнувшись от шутливых упреков, щедро плеснул из графина себе и захмелевшему худруку. Ледяная водка поплыла по рюмкам, оставляя на стекле тяжелые прозрачные потеки. — Ну, со свиданьицем, Васька! — приподнялся Евгений Валерианович, отец Танюши Самойловой, придерживая рукой сползающие на нос очки. — Двадцать два года — возраст золотой. Училище за плечами почти, роли впереди зубастые. Главное — гореть! Не тлеть, а гореть, черт тебя дери! Ну, вздрогнули! Рюмки сдвинулись с сочным, хрустальным звоном. Опрокинули дружно, по-актерски — выдохнув и сразу занюхивая корочкой ржаного хлеба с крупной солью. Василий выпил свою до дна, чувствуя, как обжигающая волна прокатилась по пищеводу, мгновенно ударяя в голову и слегка размывая дачные очертания. На мгновение душный узел в груди ослаб. В горле разлилось приятное, горячее тепло. — Эх, хорошо пошла, проклятая! — крякнул Симонов, потянувшись вилкой за соленым груздем. — Женька, ну до чего у тебя грибы удались! Сама солила? — Сама, Рубен, сама, — улыбнулась Евгения Казимировна, сидевшая во главе стола безупречно прямая, несмотря на выпитое вино. Она ласково подложила худруку еще один кусок пирога. — Кушайте, налегайте. Вася, ну что ты сидишь с пустой тарелкой? Водочку-то закусывать надо, артист. — Закусываю, мам, — негромко отозвался Василий, подцепляя вилкой холодный огурец. Гул голосов вокруг него становился всё громче. Отец уже вовсю спорил с Самойловым о новой трактовке Чехова, активно жестикулируя рукой с зажатой в ней папиросой «Казбек». Дым красивыми сизыми кольцами уходил под деревянный навес веранды, где смешивался с ароматом малины и смолы. — Нет, ты мне не говори! — горячился Борис Николаевич, придвигаясь к Рубену и легонько стуча пальцем по столу. — Васька ваш курс на себе тащит! У него фактура, у него порода! Ему играть надо героев, понимаешь? Романтиков! — Да знаю я, Боречка, знаю, — хмыкнул Симонов, сыто щурясь и потянувшись к графину за новой порцией. — Наш Ливанов — парень с двойным дном. В нём такая бездна сидит, дай Бог каждому. Ну-ка, Вась, давай еще по одной, за твою бездну! Чтобы она тебя кормила, а не сжирала! Снова посыпались шутки, покатился раскатистый, пьяный актерский смех, кто-то уже затянул у рояля в комнате тихий романс. Веранда жила, дышала, звенела стеклом и пьяными голосами. Это было по-настоящему классное, широкое дачное застолье, где все любили друг друга, пили до дна и желали имениннику счастья. Василий вежливо улыбался, принимал поздравления, кивал в нужных местах и чокался со всеми подряд. Ледяная водка уже шумела в ушах, даря долгожданное, спасительное беспамятство. Худрук и МХАТовцы, как это всегда бывало в актерских компаниях, быстро забыли, ради чего, собственно, собрались. Праздник двадцатидвухлетия Васи плавно перетек в привычное, бесконечное обсуждение театральных кулуаров, прошлых премьер, капризов режиссеров и сплетен о столичных коллегах. Василий на это ничуть не обижался. Он вырос в этом доме, прекрасно зная: если за столом собирается больше двух артистов, любой повод рано или поздно превратится в бенефис их ремесла. ​Пользуясь тем, что гости увлеклись очередным громким спором, захмелевший, мягко покачивающийся Василий тихо поднялся со своего места. Голова приятно кружилась, ноги казались непривычно легкими, а дачный зной, смешавшись с выпитой водкой, разлился по телу истомляющей, тяжелой негой. Незаметно для увлекшейся компании он выскользнул с веранды и, цепляясь рукой за перила, поднялся по деревянной лестнице на второй этаж. ​В его комнате царил прохладный, густой полумрак. Занавески были задернуты, и только узкий луч заходящего солнца прорезал темноту, подсвечивая кружащиеся в воздухе пылинки. Василий запер дверь на задвижку, сбросил туфли и прямо в одежде, как был, повалился на кровать. Пьяная легкость утянула его в матрас. Впервые за все эти долгие, изнурительные дни после разговора с матерью он позволил себе полностью, до конца расслабиться, отключить контроль и выверенную ливановскую выдержку. Впервые за все эти долгие, изнурительные дни после разговора с матерью он позволил себе просто лежать в тишине. Не нужно было держать осанку, выравнивать дыхание и натягивать вежливую улыбку. Он потянул на себя легкое хлопковое одеяло, укрываясь им чуть ли не до подбородка, спасаясь от этого слишком правильного, шумного мира за дверью. ​Снизу долетал приглушенный стенами гул — отец опять что-то доказывал, звякал хрусталь, кто-то перебирал клавиши рояля. Но здесь, в коконе из одеяла, Вася наконец почувствовал себя защищенным. Разум, затуманенный ледяной водкой, постепенно освобождался от дневного контроля, мысли текли лениво и плавно. Напряжение, державшее его в тисках, начало отпускать, но вместо сонной вялости по венам разлилось другое, томительное и густое тепло. ​Он повернулся на бок, подтянув колени, и закрыл глаза. В этой темноте, отрезанной от дачной реальности, мысли сами собой упрямо потянулись туда, куда он запрещал им смотреть последние дни. ​Перед глазами возник Вася. Не смутный образ, а пугающе отчетливый, живой. Василий вспомнил его эту наглую полуулыбку, то, как брюнет щурился от табачного дыма, его низкий, чуть хрипловатый голос с мягким южным говором. В затуманенных мыслях они снова стояли в полумраке душной московской комнаты на Тверской, как срывали с друг друга одежду, как Лановой целовал его… ​От этих воспоминаний сердце застучало сильнее, а по коже пробежала крупная, горячая дрожь. Василий почувствовал, как к низу живота приливает тяжелая, пульсирующая кровь. Дыхание само собой стало глубже и реже. Возбуждение накатило плавно, но так мощно, что у Василия перехватило дыхание. Это не было театральным наваждением, о котором твердила мать, — это было живое, требовательное тело, соскучившееся по чужому теплу. ​В Советском Союзе об этом не говорили вслух. С плакатов и страниц медицинских брошюр сурово твердили об общественном долге, гигиене и борьбе с «постыдными излишествами», калечащими волю советского человека. Но сейчас, в полном одиночестве запертой дачной комнаты, под мерный гул далеких актерских тостов снизу, все эти запреты казались ничтожными и далекими. Василию было плевать на правила. Копившийся неделями голод и пьяная свобода окончательно взяли верх. ​Он медленно опустил руку вниз, под одеяло, нащупывая ремень брюк. Пальцы слегка дрожали, когда он расстегивал пряжку. Под защитой темноты, сгорая от близости, рожденной его собственным воображением, Василий закрыл глаза, чувствуя как на щеках вспыхнул румянец, и полностью отдался этому ощущению, где во всем мире существовали только он и Васька. Под плотным хлопковым одеялом, отрезавшим его от всего дачного мира, воздух казался горячим и густым. Василий двигал рукой медленно, бережно, почти осязаемо воссоздавая в темноте каждый изгиб чужого тела. Водка шумела в голове ровным, баюкающим гулом, стирая границы между далёкой Украиной и этой запертой комнатой на Николиной Горе. В сознании, освобождённом от изнуряющего контроля, Лановой стоял прямо перед ним. Вася чувствовал кожей шероховатость его ладоней — тех самых, с натруженными от сенокоса пальцами, о которых тот писал в письме. Он помнил, как пахли волосы Васьки перед отъездом — дешёвым дорожным табаком, плацкартным мылом и той дикой, степной свободой, которую невозможно было удержать в строгих московских квартирах. От этих мыслей внизу живота стягивался невыносимый, сладкий узел, и Василий глубже зарывался лицом в подушку, сдерживая рвущиеся наружу вздохи. Каждое движение пальцев отзывалось в теле тяжелой, пульсирующей волной. Он не думал сейчас ни о матери, ни о сожжённых листках, ни о приличиях, которые от него требовали хранить. В этот короткий, украденный у праздника момент он принадлежал только себе и самому дорогому человеку. Напряжение, копившееся внутри все эти бесцветные дни, сгустилось до предела, горячим током разливаясь по венам. Василий замер, сильнее стиснув зубы и зажмурившись, пока по телу не прошла финальная, освобождающая судорога, принёсшая с собой долгожданную, звенящую пустоту. Ещё несколько минут он лежал совершенно неподвижно, не вылезая из-под одеяла и слушая, как постепенно выравнивается его пульс. Гул голосов снизу всё так же долетал сквозь половицы — МХАТовцы на веранде затянули какой-то старый театральный романс, звякали рюмки, раздавался раскатистый смех отца. Но здесь, в полумраке второго этажа, Василию наконец-то стало легко. Камень с души упал окончательно. Хмель понемногу отступал, оставляя после себя приятную, чистую усталость. * * * Главный подарок пришел с опозданием на три дня. Василий караулил дачного почтальона на рассвете, пока дом еще спал, окутанный предрассветным речным туманом. Он молча протянул Василию небольшую, обернутую в грубую серую бумагу посылку, перевязанную суровой бечевкой, и поспешил скрыться за поворотом. На штампе значилось: «Украинская ССР, Одесская, обл., с. Стрымба». Взлетев к себе в мезонин, Василий запер дверь на задвижку и осторожно, стараясь не шуметь, перерезал бечевку. Внутри оказалась маленькая, потрепанная книжица стихов Блока издания тридцатых годов. Василий открыл ее, и на колени ему упал плотный, засушенный полевой цветок — бессмертник, сохранивший тонкий запах сухой степной травы. На форзаце книги размашистым, прыгающим васькиным почерком было выведено: «Васенька, с днем рождения тебя, родной мой. Мне сказали, на почте посылки к празднику быстрее доходят. Книжку эту нашел в местной лавке, подумал — тебе понравится. Цветок сам сорвал на лугу у реки. Он не вянет. Вот и ты не вянь там среди своих профессоров. Я с тобой. Жди». Василий прижал книжку к груди, закрывая глаза. Сердце забилось часто и горячо. Этот простой, бесхитростный подарок, этот засушенный цветок, который чудом не сломался в дороге, стал для него безмолвным щитом. Васька был там, за тысячи километров, он дышал, любил и шел навстречу. И это знание дало Ливанову то, чего у него не было все эти недели — абсолютную, непоколебимую силу.
Примечания:
4 Нравится 50 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (2)