поднимай восстание ешь богатых
7 июня 2026 г., 08:40
Примечания:
вы можете не подозревать о моей любви к пляжным эпизодам но знаки будут
«Не густо», — думает Леви и, уставившись в стол, пытается определить причину пятна на столешнице. Похоже на что-то прожжённое, но он не уверен.
Хорошие новости не заставили себя ждать — они просто отказались появляться: с каждой секундой и репликой Ханджи надежда на зацепку превращается в попытку найти иголку где-то на дне байю. Он даже уже начинает сомневаться, что всё это действительно связано с религией, а не просто почерк конкретного убийцы, который они по совпадению приняли за некий ритуал.
Натянули сову на глобус.
— Допустим, — говорит Леви, — раз, как ты говоришь, это не может быть жертвоприношением…
— Не может! — тут же перебивает Ханджи, гневно поддаваясь вперёд в его сторону. — В Пало нет человеческих жертвоприношений, mon dieu, сколько тебе ещё это надо повторить! Это просто исключено!
Криво улыбнувшись, она ехидно добавляет:
— Меньше смотри тупых сериалов, где пихают отсылки к религиям африканской диаспоры и называют это аморальными культами.
Поставили телегу впереди лошади.
Может, давно пора вернуться к версии картелей и перестать тратить время?
— Допустим, — ещё раз повторяет Леви, — так и есть.
Ханджи снова начинает возмущённо открывать рот, и прежде чем она повторит всё тоже самое в десятый раз, Леви добавляет:
— Я уже понял, что Пало не требует подобного. Но нельзя исключать, что убийца может прятать под этим свою психопатологию. Если бы жертву забили распятием, я бы задумался о христианстве.
— Можешь прийти ко мне снова, когда кого-нибудь забьют кокосом, — фыркает она, скрещивая руки на груди. — Ты же меня спрашиваешь про ритуал, а то, что ты описал, не имеет никакого отношения к Пало.
— И всё же…
— Слушай, — говорит Ханджи, поднимаясь изо стола, и подходит к кухонной тумбе, — я вовсе не хочу сказать, что Пало — это самая мирная на свете религия.
Она достаёт из ящика нож. Леви вопросительно вздёргивает бровь, на что та только устало поднимает вверх ладонь — жест, означающий что-то между «дай мне договорить» и «ты мне так надоел, так что я собираюсь тебя прирезать».
— Как и многие другие естественные религии, она не разделяет добро и зло — это чисто человеческие категории. Категории природы — это гармония и дисгармония, la chevrette, ндоки и нсаби, инь и янь, если так будет понятнее.
Леви подпирает ладонью подбородок, стараясь не вздыхать слишком заметно. Видимо, обойтись без очередной лекции всё же не получится — в последнее время его отношения с женщинами определённо достигли дна: стоит ему появиться в их поле зрения, и они не могут избавиться от желания снисходительно качать головой и объяснять какие-то вещи, будто дошкольнику.
— Пало можно использовать во вред, а можно во благо, — продолжает она, — и это зависит только от самого палеро: некоторые даже верят, что между абсолютным добром и абсолютным злом идёт постоянная борьба, а их задача — всеми силами стремиться к добру. Смотри, вот, например, нож.
Ханджи демонстративно вытягивает перед ним нож, чтобы у него не осталось никаких сомнений в вопросе «а что такое нож, ребята?», и говорит:
— Сам по себе нож — это режущий инструмент. Только человек решает, будет ли нож орудием защиты или орудием нападения. Потенциально нож способен и убить, и спасти жизнь, и нарезать хлеб.
Она убирает свой режущий инструмент в кухонный ящик и садится обратно за стол, добавляя:
— Пало в каком-то роде — это нож. Набор потенциалов. Понимаешь о чём я? — Ханджи, откинувшись на стул и мечтательно глядя куда-то наверх, говорит: — Véritable liberté.
Если бы Леви записывал всё происходящее в дневник или наговаривал на диктофон, он в жизни не смог бы подобрать подходящего слова, в полной мере описывающего его заёбанность от её французских вставок, которые он не понимает.
В особенности из-за того, что она прекрасно осведомлена о его непонимании, и даже нагло пользуется этим, возможно, считая его совсем идиотом, совершенно ничего не стыдясь.
Рассеянно разглядывая кольца у себя на пальцев, Ханджи хмурится и задумчиво говорит:
— Когда вы избавитесь от всех нормативных типов организации, тогда и вернётесь к подлинной свободе. Не могу вспомнить, откуда я это знаю.
— Это всё понятно, — говорит Леви, пытаясь вернуть её обратно в реальность. — Только ты так и не ответила мне, используете ли вы человеческие останки.
С учётом всех увиливаний от ответа на этот вопрос, в целом не то чтобы он нуждается в дополнительных подтверждениях. Но кражи из склепов его мало волнуют — за это платят не ему, а местной полиции, но судя по искреннему возмущению его подозрениями, останки они действительно берут только с кладбищ. Её явно не волнует ни произошедшее убийство, ни даже то, что он хочет её в чём-то обвинить, — и никакого страха, что он это сделает. Она бесится исключительно из-за предвзятости к своей религии, и степень этой оскорблённости не кажется наигранной.
Даже не пытается себя защитить.
Откровенно говоря, подобный уровень замкнутости внутри своего мира он редко видел у кого-то, кроме учёных.
— Ответила вообще-то, la chevrette, — говорит Ханджи, с раздражением потирая лоб. — Просто ты меня не слушаешь. Ещё раз повторяю…
«Возможно, это такая тактика», — меланхолично размышляет Леви, откидываясь на спинку стула всем своим весом, уже не скрывая никаких эмоций, вызванных её бесконечным бубнежом. Возможно, она так пытается доебать его до той степени, когда он просто кладёт хуй на неё, на это её «мунансо», и возвращается обратно выискивать убийцу среди вудуистов, оставляя её в покое.
— Да я ни в чём тебя не подозреваю, — в очередной раз повторяет Леви, в очередной раз перебивая её очередные возмущённые всполохи злости. — И мне нет дела ни до чего, что не касается убийства. — Он кидает на неё долгий многозначительный взгляд и добавляет: — Понимаешь, к чему я?
Ханджи отстранённо разглядывает агрессивно бьющие по оконному стеклу капли дождя — ливень становится сильнее с каждой минутой, и начинает казаться, что скоро затопит и смоет эту лачугу к чёртовой матери вместе с ними внутри, ветер выбьет все окна, сломает одно из деревьев снаружи, и то протаранит все стены, расколет крышу на несколько частей. С одной стороны, он может понять её нежелание делиться с ним хоть какой-то информацией, особенно той, которая наведёт на неё подозрения и карается федеральными законами соединённых штатов, с другой же стороны…
Я — обезьянка, которая ничего не понимает.
Леви ненадолго жмурится, а когда открывает глаза — Ханджи, снова вскочив из-за стола, с видом сенатора Луизианы пялится в содержимое своего холодильника.
— Будешь? — Она достаёт огромную полупрозрачную жёлтую миску и, взглядом удостоверившись в его отказе, переданном покачиванием головы, залезает на кухонную тумбу, принимаясь есть прямо оттуда. — Ну, как хочешь.
Похоже на гамбо — вроде того, которому его научили, только из курицы и почти без бульона.
Всё остальное, скорее всего, тоже самое — особенно специи. Они играют самую главную роль.
С другой же стороны — скоро эта поебень перестанет работать.
Она пожимает плечами. Хорошо, что проглатывает, прежде чем говорить.
— Зря отказываешься, la chevrette. Ты такую курицу, между прочим, в своих магазинах не найдёшь, мог бы…
— Господи.
Леви, обессиленно опёршись на ладонь и массируя висок, повторяет:
— Господи. Я просто хочу помочь… хочу, чтобы ты помогла мне, ответила, блять, на один сраный вопрос.
— Вообще-то, я ответила на…
— Берцовая кость. Мозг. Срезанная кожа. В этом есть ритуальный смысл?
— В Пало нет…
— Останки используются в ритуалах? Кто-то мог совершить убийство ради частей тела?
— Говорю же, не слушаешь, — хмыкает она, снова пожимая плечами. — И…
— Да или нет, Ханджи.
Всё ещё массируя висок, Леви повторяет:
— Да или нет.
Не слыша никакого ответа, он переводит на неё взгляд и даже решается, наконец, посмотреть выше.
Глаз как глаз. Чайного цвета. Ничего необычного.
В отличие от неё самой — так и застыла с вилкой у рта, но явно не с неожиданными мыслями о смысле жизни или фундаментальных вопросах вселенной, скорее, выбирает угол, под которым будет надёжнее загнать эту вилку ему в шею.
— Что ты вообще знаешь о Пало, святоша? — Ханджи качает вилку на указательном пальце, как нож для метания, и назидательным тоном фыркает: — Только христианам присущ подобный особый вид самодовольства.
— Ошибка по всем пунктам. — Леви тяжело выдыхает. — И если бы я что-то знал, меня бы здесь не было.
Возможно, так и надо было сделать — проехать чуть дальше мимо её дома и найти кого-то посговорчивее. Он не уверен, но кажется, что прошло уже несколько часов, а за это время он не выяснил ничего полезного.
И так же Леви не уверен, что у него был хоть какой-то шанс избежать этой встречи, даже если бы он искренне этого захотел.
— И как много я могу тебе рассказать без адвоката, агент?
— Всё, что не касается зарытых на заднем дворе трупов.
Надавить сильнее, а потом сказать что-то хорошее.
Она улыбается и говорит:
— У меня, вообще-то, нет заднего двора.
— Тогда ты в безопасности.
Ханджи внезапно ярко и придурочно смеётся, но это происходит настолько быстро и мельком, что в следующее мгновение Леви уже сомневается в вере своим собственным глазам — отставив в сторону миску с рагу, Ханджи вдруг принимает вид совершенно другой женщины: ещё более постаревшей, измученной и уставшей, но гордой — примерно как профессор из какого-то университета, на которого вдруг свалилась тяжесть глупости одного из студентов, решившего под конец обучения задать вопросы уровня первого курса.
Ему не нравится, что в этом сравнении именно он выступает в роли подобного студента, но в жизни ему не нравится практически всё — не то чтобы нужно привыкать к этому чувству.
Так и не слезая с кухонной тумбы, Ханджи говорит:
— То, что ты называешь останки. — Презрительно выделив последнее слово и дав ему повисеть в воздухе, она продолжает: — Мы заключаем договор с нфумбе — тем, кто перешёл в мир духов. Тебе известно значение слова договор, la chevrette?
Не дав ему и слова вставить, она говорит:
— Это значит, что дух должен согласиться сотрудничать. Добровольно, понимаешь? Поэтому убить ради этого… да это просто абсурд! Бессмыслица! Любой палеро это понимает!
Гневно шлёпнув рукой по столешнице, Ханджи тут же принимается осторожно её гладить, приговаривая «ой», будто бы извиняясь за свою несдержанность перед Её Величеством кухонной гарнитурой. Со всеми доступными ему актёрскими навыками, Леви начинает вымученно откашливаться, стараясь скрыть возникший из ниоткуда смех, но скрыть улыбку его способностей не хватает.
Какая же она… нелепая.
Эта мысль отдаёт внезапной горечью.
— Во-вторых, — говорит Ханджи, отвлёкшись наконец от тумбы, — палеро взял бы ещё пальцы и череп, а не просто мозг.
— А если…
Леви пытается подобрать какие-то слова, на которые Ханджи не отреагирует, как бык на красную тряпку, и говорит:
— Эти духи не требуют подношения в виде жертв?
Подбирать слова, в целом, не его сильная сторона.
На этот раз она ненадолго прикрывает глаза и глубоко вздыхает, явно решая взять себя в руки, вместо того, чтобы надеть миску ему на голову.
— Человеческих — нет.
Не сдержав любопытства, он спрашивает:
— А не человеческих?
— А ты веган?
Леви качает головой. Холодно улыбнувшись, Ханджи пожимает плечами и говорит:
— Тогда тебя не должно волновать, что я делаю с кровью своего ensuso, перед тем как его приготовить.
Справедливо, в общем-то. И пока Леви с опаской разглядывает нанизанный на зубчики вилки кусочек курицы, Ханджи, смилостивившись, отвечает сразу на все вопросы, которые он ещё даже не успел до конца сформулировать в голове.
Изловчиться в выражениях. Лавировать словами. Не кидать в неё красную тряпку.
Чрезмерная многозадачность.
— Ни святым, ни Нфумбе не нужны человеческие жертвы. Они их не примут, la chevrette. Убийство — это болезнь людей.
Ханджи скрещивает висящие в воздухе лодыжки и говорит:
— У нас есть одна притча.
Когда-то, говорит она, Творец-Нсамби напрямую общался с людьми. Раздавал советы. И все жили счастливо, говорит она. Но потом люди изменились — стали мелочными, жадными, подчинялись своим сиюминутным желаниям.
Люди начали убивать друг друга, говорит она.
Забыли, в чём на самом деле заключается смысл жизни. Забыли о лучшей жизни в лучшем из миров.
И тогда Творец-Нсамби покинул людей, оставив их полагаться только на себя и разбираться во всём самостоятельно.
У вас есть нечто похожее про грехопадение в Книге Бытия, говорит она.
Леви решает не разубеждать её в этом «вас», в конце концов, предыдущие намёки она мгновенно проигнорировала.
— Такие дела, — говорит Ханджи, склоняя голову на бок, как птица.
— Такие дела, — задумчиво повторяет он.
— К тому же, — добавляет она, — для всего есть правила. Кто-то требует головы трёх цыплят, а кто-то шесть петухов. Нельзя взять и просто…
Она возмущённо разводит руками и, забыв, видимо, что сидит рядом с холодильником, ударяется костяшками прямо о стальной корпус, роняя на пол вилку.
Шипит.
Леви удаётся не закатить глаза только потому что он давно ожидал чего-то подобного. Тогда он встаёт и подходит ближе, поднимая вилку самостоятельно и моментально откидывая её в переполненную грязной посудой раковину, пока Ханджи расстроено разглядывает руку, периодически бросая на холодильник обиженный взгляд. Он точно не выдержит, если она, сделав это сама, продолжит есть ей как ни в чём не бывало (он уверен, что так бы оно и было) — Леви на этот пол не рискнул бы даже встать без обуви. Такова официальная версия этого поступка.
Истинная же — когда Ханджи, ещё сильнее сутулясь в сидящей позе без опоры, принялась размахивать рукой, её растянутая в том числе и в горловине футболка соскользнула вниз, оголив левое плечо. И куда сильнее этого факта его внимание привлеки тонкие, едва заметные белые шрамы, какие могли бы остаться от царапин при драке с разъярённой кошкой.
Только кошка едва ли выводила бы своими когтями узоры в настолько критической ситуации, и сейчас, стоя вблизи перед ней, Леви отчётливо понимает — не показалось. И они сильно напоминают те, что он видел начерченными на полу в её… спальне, если можно так выразиться.
— И в-третьих, — говорит Ханджи, пытаясь вернуться к рагу, но быстро замечает пропажу из своей руки. Кинув подозрительный взгляд сначала на пол, а потом на него, тянется в ящик за новой вилкой и продолжает: — Так вот, и в-третьих, нас здесь всего трое на… не знаю, миль эдак тысяч тридцать? А Тата Нганге с его женой под сто лет, mon dieu, они едва ходят! Они физически не способны на подобное, и вообще что ты тут… куда ты…
Проследив за его взглядом, она гневно натягивает рукав обратно на плечо и говорит:
— После такого принято делать предложение, агент.
— Не думал, что именно это тебя так смутит, — невозмутимо отвечает Леви, прислоняясь к холодильнику.
Ханджи так удивлённо произносит «Что?», будто только сейчас осознала половую принадлежность своего собеседника, который, если бы она поинтересовалась, не трахался уже лет сто (он, возможно, немного драматизирует), но так же быстро она выкидывает это из головы и отмахивается. Обычно он никогда не воспринимал свидетельниц или других женщин во время работы как, собственно, женщин, как бы они, собственно, не выглядели, но с Ханджи абстрагироваться до такой степени не получается — его мозг так или иначе цепляется за какие-то детали, пытаясь, видимо, направить постоянно вырабатывающийся адреналин от этого разговора, места и человека в какое-то более безопасное русло, чтобы его не свело с ума от нарастающей паники. В конце концов, проще списать всё на возбуждение, чем признаться в необоснованном страхе.
Либо его организм воспринял перепады в сердечном ритме за последствия от физических нагрузок и вбросил такое количество тестостерона, что хочется то ли с кем-то подраться, то ли кого-то выебать.
В любом случае, эту непонятную связь с Ханджи проще перевести во что-то куда более понятное и привычное, лишив мозг необходимого для мышления кровообращения — иначе отсюда можно сразу выехать в заведение для душевнобольных.
Леви скрещивает руки на груди и спрашивает:
— Так что?
— Что «что»? — ядовито переспрашивает Ханджи, спрыгивая со столешницы с таким вздохом, будто он испортил ей весь аппетит.
Она даже выпрямляется, хотя, возможно, и подсознательно, не понимая, что за свою жизнь он уже привык воспринимать любые попытки окружающих казаться выше не иначе как с забавой.
— Это что-то вроде шрамирования?
Ханджи одаривает его требовательным взглядом, намекая отодвинуться от холодильника — Леви тут же подчиняется, — убирает миску обратно внутрь и говорит:
— Это что-то вроде того, что не имеет никакого отношения к твоему расследованию, агент.
Справедливо, в общем-то. По крайней мере, никакие подробности для него точно не имеют особо смысла. Но несмотря на раздражение, Ханджи, возвращаясь за стол (за чем он следил с замиранием сердца, испуганно ожидая, что и на него она усядется сверху, выбив из его мозгов остатки здравомыслия), внезапно решает приоткрыть завесу тайны.
Наблюдая, как она удаляется к столу, Леви замечает, что её ноги немного кривоваты — как у ковбоя, а носки во время ходьбы она слегка ставит внутрь.
Впрочем, не то чтобы это лишало её хоть какого-то очарования.
— Райамиенто, — говорит Ханджи. — Оцарапывание.
Она сидит к нему спиной и, откинувшись на ножках стула так сильно, что встречается с ним перевёрнутым взглядом, говорит:
— Это церемониальные шрамы, а больше тебе знать не положено, la chevrette.
Больше чем на её словах, Леви сосредоточен на стуле, отслеживая, чтобы она, со всей своей неуклюжестью, не ёбнулась с него на пол, разбив себе затылок. Он почти может представить себе эту абсолютно достоверную картину, как она падает и разукрашивает всю комнату своими мозгами. Найди её в таком виде кто-то из департамента шерифа, и вот — уже почти серия ритуальных убийств. Хотя, даже найди её кто живой из департамента шерифа…
Леви нервно откидывает прядь со лба.
Я — обезьянка, которая просто сходит с ума.
Не выдержав, он всё же толкает её стул вперёд, обратно на все четыре ножки, и садится напротив. Откровенно говоря, всё это ощущается как напрасный труд, от которого к глотке начинает ползти тошнота. На мгновение он представляет себя дома. В квартире в Кентукки. Лежащим на кровати в своей комнате — всегда свежей, прохладной и пахнущей лавандой от кондиционера для белья. Напротив плазмы с сериалом, превращающим мозг в жвачку. С парой банок Dixie Beer на тумбочке. Со стекающей с живота спермой.
Было бы славно.
Сознание почти уговаривает уехать и немедленно привести этот план в исполнение. Забыть всё, как страшный сон.
Вычеркнуть из памяти.
— Так что, остались ещё вопросы, агент? — спрашивает Ханджи, всё равно принимаясь покачиваться на стуле — но теперь хотя бы не настолько сильно, чтобы это могло довести до инфаркта.
Леви уточняет: говоришь, вас только трое? не было никаких новых подозрительных лиц?
Она качает головой.
— Если бы и появился какой-то новый последователь, он бы пришёл к нам в поисках наставника. Очень многое невозможно сделать без Падрино.
— Вас не так-то просто найти, — подмечает Леви.
— Очень просто, — протестует Ханджи с усмешкой. — Надо просто знать, что конкретно ищешь. В самом крайнем случае, можно обратиться к Лукуми — те вообще не прячутся.
Как слепому котёнку балансировать по канату не толще иглы.
— Чё ещё за Лукуми? — уставши переспрашивает Леви, с особой тоскливостью предсказывая очередную лекцию. Его голова и так пухнет от постоянно поступающей информации, большая часть из которой не пригодится в жизни ни одному человеку.
— То, что ты назвал Сантерией, la chevrette.
«Не сдавайся», — думает Леви. Ты выдержишь. Дави до конца. Всего-то ещё одна…
— А мог ли кто-то из…
— Нет-нет-нет, mon dieu, нет.
Ханджи качает головой, почти смеясь и прикрыв глаза, и говорит:
— Они не работают с мёртвым, а большинство в страхе обходят нас минимум за милю. Чтобы ты сейчас не подумал — нет. Нет!
Леви с облегчением выдыхает, но всё же уточняет:
— Они знают что-то о ваших ритуалах? Кто-то мог попытаться их повторить?
— Говорю же, — она с грохотом приземляется обратно на четыре ножки стула и опирается локтями на стол, — нет. Подобные знания можно получить только после инициации.
Напоминает:
— И то, что ты описывал, с нашими ритуалами не имеет ничего общего. Ты теряешь время. Не там ищешь.
В ответ Леви раздражённо смотрит в окно. Ливень даже и не думает заканчиваться — лупит по стеклу с ещё большим усердием, превращая всё за пределами лачуги в небольшое подобие болота. Если он не прекратится в ближайшее время — скорее всего даже сваи не спасут этот дом от затопления.
И если он не прекратится в ближайшее время, Леви не сможет выбраться отсюда даже к утру, застрянет, как запертый в загробном мире древнегреческий герой.
«Обосраться», — думает он и наконец спрашивает:
— У тебя есть родственники?
Переводит взгляд обратно на Ханджи, очевидно удивлённую вопросом, и добавляет:
— Сёстры, например? Младшая? Старшая? Братья?
— Нет, нет. — Она строит такую забавную гримасу, будто ей его искренне жаль. Леви не успевает удивиться сам — её взгляд, как у дикой кошки, останавливает любую попытку к мышлению. — Нет, никого, — повторяет Ханджи. — Но я всегда хотела иметь близняшку, — мечтательно добавляет она, заправляя за уши растрёпанные волосы. — А что?
Он пожимает плечами:
— Просто так спросил. Значит, никаких близняшек?
Ханджи протяжно тянет: «Угу». Леви по привычке начинает подниматься, хлопнув себя по бёдрам, говоря: «Спасибо за сотрудничество», и тут же неуклюже садится обратно. Закидывает ногу на ногу, стараясь не выдавать внезапно нахлынувшей неловкости, — к сожалению, угроза физической расправы не действует на что-то настолько эфемерное, как эмоции, они не исчезают по щелчку пальцев.
— Dieu merci, Леви, — выдыхает Ханджи с нескрываемым облегчением, как если бы он отпустил её из допросной без подозрений, и вытягивается на стуле, задевая при этом ногой его щиколотку. — Слава богу, я боялась, что скоро засну прямо здесь.
Она говорит:
— Можешь остаться, пока не кончится дождь.
Встаёт и, уже заходя в арку, добавляет, зевая:
— Диван в твоём распоряжении, la chevrette.
Чем обусловлена подобная гостеприимность и нездоровый уровень доверия — Леви не то чтобы понимает и не особо хочет в этом разбираться. Ему хватило нескольких часов, чтобы прийти к однозначному выводу: Ханджи понять невозможно — нужно иметь мужество просто принимать её такой, какая она есть.
Как должное, как аксиому, как то, что солнце светит не ночью, а днём.
«Из этих женщин», — устало думает Леви, пересаживаясь на мягкий продавленный диван. Из каких именно этих — у него ответа нет. Из тех, что не поддаются описанию, сколько не пытайся, но способны полностью нарушить равновесие жизни. Стать точкой невозврата, после которой ничего уже не будет как прежде. Это просто добровольное безумие, сраное помешательство — Леви чувствует себя куда более сумасшедшим, чем вчера, позавчера и даже проклятые две недели назад.
И самое дерьмовое — одним разговором Ханджи разрушила сразу все их версии.
Он никогда бы не подумал, что сможет уснуть в таком месте при таких обстоятельствах, — говоря по правде, даже не пытался, так, прикрыл глаза, пытаясь выстроить в голове хоть какие-то логические цепочки, объясняющие происходящее, а потом внезапно очнулся лежащим всё на том же диване, с подушкой в обнимку и абсолютно пустой головой, от солнечных лучей на глазах и коже, ощущающихся подобно ожогу. Под «такими обстоятельствами» имелось в виду: непрекращающееся ощущение чего-то тревожного, угрожающего и зловещего, от которого одновременно хотелось бежать без оглядки, как если бы все демоны ада гнались за ним по пятам, и необъяснимое желание остаться, бескомпромиссно притягивающее зад к дивану — как в детстве, когда стоит лишь услышать местные байки, первое желание, возникающее у любого уважающего себя мальчишки, — это проверить их всех на себе, стараясь не обоссаться в процессе.
Но никакая видимая или невидимая угроза не может заставить отказаться от этой идеи.
Возможно в этом и кроется причина более низкого срока продолжительности жизни мужчин, в сравнении с женщинами.
И опять ни одного кошмара — первые несколько секунд Леви казалось, что он вовсе их выдумал, что всё это — сон во сне, пока запах не напомнил, где он находится, взгляд не упал на разворошённую комнату, на плотную деревянную ширму, сквозь щели в которой всё равно угадывались очертания ещё одного подобия алтаря. Он не стал будить Ханджи, не стал даже заходить к ней, только написал на салфетке свой номер (на случай, если она вдруг что-то вспомнит) и пару слов благодарности — извилины сонно слипались, как вчерашняя паста с ужина, не давая возможности точно определить причину этого решения: то ли боялся убедиться в её реальности, то ли наоборот.
Что-то из этого было правильным ответом.
Единственное, что намекало на её реальность — придвинутый к дивану пластиковый стул, на котором стояла чашка с самым дерьмовым кофе в его жизни. Пить его, однако, было невероятно приятно. Как она смогла это сделать не разбудив, ещё и понять, когда он проснётся (кофе был настолько горячий, будто не так давно приготовлен) — вопросы, о которых Леви предпочёл не задумываться, прежде всего — ради себя самого.
Но сколько не пытайся избавиться от запаха, он въелся будто бы в самые кости и преследует как поганое воспоминание, что от любых попыток забыть запоминается только крепче и ярче, — у одноразового гостиничного шампуня не было ни единого шанса, Леви успел сотню раз пожалеть, что не пользуется каким-нибудь тяжёлым, типично мужицким парфюмом, так и кричащим: в одной из своих инкарнаций я добывал мамонта.
Голыми руками. Вот этими самыми. Кстати, хочешь узнать, на что ещё они способны?
Он сидит напротив Дока в его душном, маленьком кабинете, и ему всё ещё мерещится и кровь, и назойливый запах сладкой цветущей жимолости. Кажется, что кожа от влажности после грозы и ливня вот-вот превратится в сухофрукт — если пристально вглядываться в окно, появляется ощущение, будто воздух движется и рябит.
— Подождите, агент Аккерман… подождите.
Несмотря на это «подождите», Док ничего не ждёт и говорит:
— Что вы… что вы хотите этим сказать?
Несмотря на это «что вы хотите сказать», Док не даёт Леви и слова вставить и говорит:
— Я ничего не понимаю.
Леви ждёт — на случай, если несмотря на это «я ничего не понимаю» Док решит начать размышлять вслух. На этот раз Док выбирает стратегию молчания — только ещё крепче хмурится и морщится, от чего тонкие губы становятся ещё тоньше, будто их и вовсе нет на лице, а функцию рта ему заменяют усы.
— Я думаю, — снова повторяет Леви, разглядывая фотографии в папке перед собой, — что в деле нет ни религиозного, ни ритуального мотива.
— Это я понял.
Насупившись, Док уточняет:
— Но как тогда объяснить настолько… специфические повреждения? Это не имеет смысла, по правде говоря.
— Не имеет, — подтверждает Леви, и Док на удивление не перебивает, а продолжает слушать. — Если пытаться их обобщать, всё сходится на этой версии. Но если рассматривать каждое по отдельности…
Леви достаёт из папки одну из фотографий, сделанную крупным планом, и кладёт на стол перед Доком:
— Самое главное несоответствие — рана на голове. Сколько бы я не изучал заключение судмедэксперта… — Он пожимает плечами. — Мы не можем с точностью утверждать, что она была нанесена с целью извлечения мозга.
— Но, знаете, мы и не можем с точностью утверждать обратное, — подмечает Док.
Леви кивает.
— Тоже самое касается плеча. Наша основная проблема — никто не может опознать жертву. Но что, если…
Он наклоняется к Доку и кладёт на стол ещё одну фотографию — в этом смысла мало, потому что по фотографии невозможно сделать никакого вывода, но такой жест напоминает ритуал, а ритуалы помогают сосредоточиться.
— Что, если это как раз и сделано, чтобы затянуть идентификацию останков? — добавляет Леви. — Задержать следствие?
Серьёзные глаза Дока, кажется, скользят то по нему, то по всему кабинету в поисках ответа — по пыльному оконному стеклу, белым картонным стаканчикам для кофе на столе, маленькому цветочному горшочку с кактусом рядом с собой. Док останавливается на кактусе, дважды поворачивает горшок по часовой стрелке, но и в нём не находит нужных ответов, поэтому спрашивает:
— Каким образом?
— Татуировка. — Леви пожимает плечами и опирается локтями на стол, скрещивая руки в замок, кладя на них подбородок. — Или что-то подобное.
— Татуировка… — задумчиво повторяет Док, всё так же глядя на кактус. — Так вот, татуировка… — Он поднимает взгляд обратно на Леви. — А что насчёт удаления кости?
— Этого я не знаю, — признаётся Леви. — Я не занимаюсь поведенческим анализом, не могу погрузиться в сознание убийцы, понять, что и зачем он делает, и какими именно проблемами с мамочкой оправдывает свои преступления.
Док недоверчиво качает головой, раздумывая, и ничего не произносит.
— Я имею в виду, — уточняет Леви, — что всё это, возможно, modus operandi, а не почерк. А это всё меняет.
Он уточняет:
— К тому же, подобная чрезмерная жестокость и потеря контроля, я говорю о серии ударов по голове, может указывать на что-то личное, что несвойственно для ритуального убийства.
Уточняет: он мог знать жертву.
Уточняет: либо это суррогат, и мы имеем дело с серией.
— Но мы не нашли других подобных дел, — протестует Док, озабочено хмуря лоб.
— Это может быть его первое убийство или первое, которое мы обнаружили, — говорит Леви. — Во-вторых, если снятие кожи не требуется субъекту для эмоционального удовлетворения, то он не будет поступать так с другими жертвами, значит, критерии для поиска были ошибочные.
Не открывая глаз от фотографии перед Доком, Леви добавляет:
— Кость может как раз служить подобным целям, поэтому мы и не можем понять логику. Конечно, я могу и ошибаться.
Но сам-то он знает, что не ошибается.
Тяжёлый вздох. Этого стоило ожидать — Леви чувствует нарастающее раздражение со стороны Дока, и даже может его понять: он предлагает полностью разрушить их удобную красивую версию, не имея при этом никаких убедительных доказательств. Но Док не настолько упёртый и закостенелый в своих рассуждениях, чтобы закрыть глаза на его предположения. Будь кто другой на месте Дока — и слушать бы не стал.
Но он слушает и спрашивает:
— Есть ещё что-то, чем вы хотите меня ошарашить, агент Аккерман? — Он проводит по усам большим и указательным пальцами, словно разглаживает шерсть на котёнке. — Или всё на этом?
— Обход церквей ничего не дал, да ведь?
Снова тяжёлый вздох и кислая морда. Док нехотя качает головой.
— Старомодное традиционное платье, словно она из общины амишей, — продолжает Леви. — Коса. Крест. Слишком демонстративно.
— Я понял, к чему вы, — выдыхает Док, прикрывая глаза. — Знаете, нам будто не дают шансов на другую версию.
— Именно. Ещё одна попытка запутать следствие.
Леви активно кивает и добавляет:
— Я бы даже сказал, что он немного «переигрывает».
— А у вас есть что-то… более убедительное? Не поймите меня неправильно, но…
Док наклоняет голову то к одному плечу, то к другому, как бы игриво говоря «это конечно интересно, но что дальше-то?» Он молчит: тянет время. Даёт этой мысли осесть в голове Леви, привлекает к ней внимание — он привык привлекать внимание к своим словам, не иначе: по-другому с такой работой не справиться.
— Так вот, этого недостаточно, — наконец договаривает Док.
— Как я уже сказал, — говорит Леви, — повреждения не соответствуют ритуалам никаких представленных здесь религий.
Возвращает фотографии обратно в свою папку и сдержанно добавляет:
— Нам нужно сосредоточиться на других версиях, а не упираться в ту, которую так удачно подложили.
Леви снова ждёт, пока Док что-нибудь скажет, с внезапной нежностью обводя края папки, но у того, кажется, нет заранее заготовленных слов на этот случай — почти с минуту они так и сидят, отрешённые, в своём собственном пространстве, выходящем далеко за пределы этого кабинета и даже — всего здания департамента шерифа, а может, и за пределы штата.
— Да, дела, — в конце концов натянуто заключает Док, не без признаков обречённости — это хорошо прослеживается в его скользнувшим к потолку, словно к небесам, взгляде. — Знаете, в чём проблема, агент Аккерман?
Док для достоверности ещё раз вздыхает, чтобы у Леви точно не возникло сомнений в тяжести его размышлений, и говорит:
— Тогда у нас нет вообще никаких зацепок.
«Да, дела», — меланхолично думает Леви.
Несмотря на убойную дозу никотина в крови, не разбить лицо Зику стоит поистине нечеловеческих усилий.
— Думал, — говорит тот, небрежным движением поправляя воротник рубашки, — специальный агент Аккерман заметит связь между этими происшествиями.
— Если бы она была, — огрызается Леви, — я бы так и сделал.
Он стоит, прислонившись к стене конференц-зала как и в прошлый раз, стараясь даже мысленно не издавать звуков, свойственных собаке в плохом настроении, в придачу страдающей каким-то нервным расстройством и утомлённой своей собачьей жизнью.
Это тоже стоит поистине нечеловеческих усилий — аргумент Зика, если смотреть со стороны, определённо содержит в себе то, что Док назвал «нечто более убедительное». Для справки: вся его аргументация моментально приняла статус «ненадёжной», как если бы он предложил объявить в розыск Санта-Клауса, потому как именно таким образом преступника описал какой-то случайный семилетний свидетель. Местные копы не страдают подобными слабостями — вроде способности чувствовать тонкие религиозные различия и прочий метафизический бред, а когда слова защиты — а это было воспринято именно так — исходят из его рта — уж тем более. В открытую обвинений в заинтересованности и субъективности, конечно, высказано не было, но в глазах каждого из присутствующего отчётливо читалось нечто вроде: «Ну конечно-конечно ты будешь их защищать».
Кого именно «их», разумеется, не уточняется. Местные копы не страдают подобными слабостями — вроде способности различать между собой что-то большее, чем христианство и не-христианство, поэтому Вуду, Пало, Лукуми, сатанизм, гадание на Таро, астрология, раскрытие чакр и марафон желаний приравниваются к одной куче, пренебрежительно обозванной «их», которую все боятся и ненавидят одновременно.
Ну а он в таком сценарии выступает в роли не иначе как адвоката дьявола и психа, и нет разницы, что он просто хочет найти настоящего убийцу, а не засадить за решётку всех маргиналов Грас-Ружа.
— То есть ты считаешь, — миролюбиво уточняет Зик, — что когда мы находим принесённых в жертву животных, а через две недели происходит убийство, намекающее на такое же жертвоприношение, это просто совпадение?
Большинство офицеров рядом с ним поддерживающе посмеиваются и качают головой, словно поверить не могут, как кто-то может быть настолько тупым. Такие очевидные вещи, думают они, все давно ждали чего-то подобного, давно надо было пресечь всю эту ересь — вот что они думают. Зик полностью оборачивается на стуле и, не меняя своего апатично-мечтательного взгляда, говорит, окончательно выставляя его идиотом перед всей опергруппой:
— У нас, конечно, никто не проводит курсов по психологии личности преступников, но даже мне известно, что зоосадизм указывает на аморального человека, способного на убийство.
— Оно и видно, — хмыкает Леви. Зик, впрочем, на это никак не реагирует и даже бровью не ведёт, что раздражает ещё больше. Скорее всего, растрепавшаяся причёска волновала бы его больше, чем любые слова. — С таким же успехом можешь обвинить в зоосадизме всё фермерство.
Леви говорит ему и сразу всем:
— Тогда одна половина организовывает рейд по сельским хозяйствам, вторая — профилактически арестовывает всех больных энурезом. Авось среди них будет и наш «аморальный человек, способный на убийство».
— Если ты не понимаешь разницу, агент…
— Это вы не понимаете разницу, — говорит Леви, скрещивая на груди руки и, на всякий случай, вцепляясь пальцами в свои же плечи, — между убийцей и тем, кого лично вы хотите видеть в этой роли. Между расследованием и удобной возможностью подтвердить свои предрассудки.
Господи, он звучит как Пик. Леви насильно заставляет себя закрыть рот, пока из него не вывалится вообще всё, что по кругу гоняется в голове, — едва ли останется хоть какой-то шанс на сотрудничество, если он назовёт всех присутствующих невежественными свиньями со стадным мышлением. Лучше оставить их в покое, хотя бы задуматься, стоит ли вести диалог — он бы быстро пришёл к однозначному «нет», если бы только успел предпринять хоть какие-то попытки к здравому мышлению — но он не успевает даже контролировать себя в полной мере. Ему непонятно, что вообще происходит, и с каких пор он стал так легко поддаваться гневу — очередная дурь и помешательство, у которой нет ни причин, ни адекватного оправдания.
И Доку явно надоела эта бестолковая перепалка:
— Так. — Он откашливается с явной враждебностью в голове, и переводит взгляд то на пол, то на потолок, словно в поисках невидимого сценария, который поможет разрешить им все проблемы. — То, что сейчас происходит…
Док снова откашливается, ещё более демонстративно, и задерживает взгляд на каждом из присутствующих, намекая, что это касается всех, и во взгляде у него тоже читается готовность к драке.
— Так вот, — продолжает он, — как я уже говорил, мы рассматриваем разные версии, а с учётом того, что у нас… мм… нет вообще никаких подвижек, любая информация может оказаться полезной. Нельзя игнорировать то, что говорит агент Аккерман, но и…
Док теперь смотрит ему в глаза, одновременно предупреждающе и извиняющееся, и добавляет:
— Но и нельзя исключать, что, знаете, под воздействием бреда и фантазий убийца просто не способен в точности повторять религиозные ритуалы, что, при этом, не исключает мотива, заключённого в собственную извращённую логику. Всем всё ясно?
Всем всё опять было ясно — кроме самого Леви. В этой ситуации трудно понять, в чём причина такого упрямства — предвзятость, в которую они искренне верят, неспособность принимать отличную от их точку зрения чисто из принципа, или, всё же, желание запутать следствие. Или — использовать это дело для каких-то личных целей: «Хоть бы не политика», — отчаянно думает он, выслеживая Фарлана взглядом.
Всё может быть ещё проще: нагадить федералам всеми возможными способами — главная радость любого полицейского управления. Но, с другой стороны, подозревая всех подряд, он сам уподобляется им и всему тому менталитету, от которого так старательно пытался сбежать. Сейчас бы ему не помешала помощь Каина — у Леви от такого количество вариантов только голова пухнет и идёт кругом, каждая версия по отдельности кажется правдоподобной, почти посланным свыше тайным знанием, и при желании он сам себе способен доказать даже самую абсурдную и нелогичную. Что бы сейчас сказал Каин? Будь проще? Но что из всего этого самое простое-то, как он вообще это определяет?
Лучше бы он сказал, что ему вообще делать.
Леви вдруг вспоминает, как лет в десять провёл бесконечные три недели в летнем христианском лагере, организованном их общиной и городской баптистской церковью. Почти всё проведённое там время — и во время коллективного изучения Библии, и во время ежедневных молитвенных собраний, и во время религиозных песен вместе с постановкой таких же религиозных сценок, участие в которых подразумевало добровольно-принудительное согласие, — в общем, каждую секунду в течение этих мучительных трёх недель, он не мог понять, как мама могла поступить с ним подобным образом, и был занят перебиранием всех возможных версий такого решения: от простого «она меня ненавидит» до «она, должно быть, догадалась, что ту чашку всё-таки разбил я, и теперь мстит». Позже Леви, конечно, понял, что мама пыталась сделать всё, чтобы он не стал изгоем из-за семьи, которая и без того была вечным предметом соседских сплетен, — поэтому она уговорила принять его в церковь — сначала, правда, ему было запрещено причащаться, но потом дали разрешение в том числе и на крещение, оставалось только дождаться шестнадцатилетия, — поэтому отправила в лагерь, поэтому заставляла посещать воскресную школу, мастерски игнорируя все его возмущения, вызванные до омерзения ранним подъёмом, поэтому учила, как нужно себя вести и почему оспаривать писание (по крайней мере публично) — не лучшая стратегия поведения.
Самое дерьмовое — что помимо привычной злости, которая вылезает в ответ на любые ситуации вместо нормальных эмоций, он чувствует что-то ещё, опасно похожее на обиду, и если контролировать гнев он приучился до автоматизма, то сейчас готов разорваться на части, лопнуть, как воздушный шарик в руках расстроенного ребёнка.
Нервный и агрессивный — конечно. Мама редко когда ошибается.
Подойдя, наконец, к Фарлану, Леви внезапно замирает на месте — а с чего он вообще решил, что Фарлан — фигура, заслуживающая доверия? На основе детских воспоминаний? Леви поднимает взгляд к его лицу, глазам, избегающих сразу всех и вся, смотрит на его бесплодные попытки взять себя в руки. За пятнадцать лет человек может превратиться в кого угодно, да и не то чтобы в детстве Фарлан никогда не водил его за нос, как доверчивого слепого котёнка. К тому же, подсознательно Фарлан также скептично отнёсся ко всем его предположениям, явно склоняясь к версии ритуального убийства (хотя когда он сам её предполагал, Фарлан тоже не скрывал сомнений). С другой стороны — у Фарлана нет никакого мотива сознательно саботировать следствие, как и нет предвзятого отношения к нему самому, в отличие от членов общины и всех тех, до кого уже успели доползти слухи. Во-первых, Фарлан всегда обожал его мать и плевать хотел, как много икон, статуэток и веве, посвящённых Эрзули Дантор, понатыкано по их дому — отчего не перенял от других врождённую ненависть к Вуду; во-вторых, у Фарлана не должно быть никаких сомнений касательно его ориентации: если кто и смог избежать разговоры о сиськах и задницах в подростковом возрасте, когда только лишь этим были наполнены все их мозги, то это не они. Фарлан даже знал, какая девчонка ему тогда нравилась.
Он, к сожалению, тоже случайно узнал, какая нравилась Фарлану.
Да и уж не Фарлану его судить, даже предпочитай он проводить свободное время в садомазо гей-клубах, где-нибудь в центре Нового Орлеана.
— Что думаешь? — спрашивает Леви у Фарлана, занятого разглядыванием своих ботинок с воинствующем выражением лица.
Фарлан поднимает голову — тоже злой, словно цари из Ветхого Завета, руками упирается в бока, губы почти карикатурно поджаты — и говорит:
— Понятия не имею.
Его взглядом можно сжигать людей заживо, он устремляется к выходу из конференц-зала, не оборачиваясь говорит:
— Блять, у нас здесь не бывает преступлений, в которых нельзя обвинить либо мужа, либо собутыльника.
Останавливаясь прямо в дверном проёме, Фарлан рассеяно разводит руками, словно пророк, руки его безвольно опускаются по бокам, и он повторяет — не иначе глас вопиющего в пустыне:
— Понятия не имею.
Леви следует за ним вплоть до выхода на невыносимую духоту от послеобеденного зноя, на воздух, обволакивающий подобно застоявшейся протухшей воде, и начинает разговор только когда Фарлан уже снимает блокировку с автомобиля — в немного наивной надежде, что эта небольшая прогулка снизила процент его ярости до того уровня, где становится доступно адекватное здравое мышление.
— Надо поговорить, — говорит Леви, — и не здесь.
Фарлан растеряно поворачивается в его сторону, но схватывает на лету.
— Ну… — он пожимает плечами, — …можем поговорить у меня дома, если хочешь.
— Я поеду за тобой.
В машине он сразу же отправляет Пик сообщение с вопросом, не присылали ей ещё что-то с той анонимной почты, и открывает непрочитанное от Каина: «в следующий раз можешь и сам попросить технического аналитика проверить, я тебе не мальчик на побегушках. нет, ни одной девушки с таким имени нет ни в грас-руж, ни в лафайетте, ни среди пропавших здесь без вести». И ещё одно: «если это не связано с расследованием, я тебя прикончу».
Каин неизменный засранец.
В рамках программы SERE их обучали контролируемой диссоциации: стань наблюдателем за собственным телом, выстрой стеклянный барьер между сознанием и происходящим, в критичных случаях — замени реальность на заранее созданное безопасное место где-то в глубинах разума. Главная хитрость — детализация фантазии. Запах домашней еды по идеально воссозданному рецепту, оранжевая льняная рубашка на Изабель и коричневое платье на маме, задыхающийся от смеха Фарлан, прикосновение мягкой кошачьей шерсти к коже, вкус сладкого холодного чая и кислого мармелада на языке.
Атакуй свои органы чувств воображением — вот в чём заключается трюк.
Сейчас, когда Изабель виснет у него на шее (так и не выросла, мартышка, но теперь хотя бы немного ниже него) практически в удушающих объятиях, Фарлан притворно-ворчливо бормочет что-то вроде «так себе я это и представлял», вокруг пахнет свежезаваренным кофе и наконец-то можно нормально дышать прохладным кондиционированным воздухом — Леви едва справляется с парализующим ужасом от идеи, что он всё это время находится где-то в плену у наркокартеля и скоро придёт в себя с паяльником в заднице.
А может, он и вовсе никогда не приходил в себя и всё ещё сидит привязанным к стулу в том подвале, фантазируя, как туда врывается команда по спасению заложников, вытаскивает его наружу по настоящей лестнице, а Пиксис лично извиняется за свои проёбы и устраивает его в академию.
— Братишка! — практически пищит Изабель куда-то ему в шею, нос щекоча растрёпанными волосами, и обиженно добавляет: — Фарлан мне ничё не сказал.
Как же он ненавидит, когда она так его называет. Леви ничего не отвечает, сомневаясь, что есть хоть какой-то толк в возне со словами — потеря Изабель была ожидаемой, но не стала от этого легче, и сейчас мысли бешено мечутся от тяжёлого, горького, давящего на сердце чувства, оплетающего тело так же, как она оплетает его руками — подобно перепуганному до смерти осьминогу, мечтающему раздавить свою жертву до мясного фарша, от страха выпустившего огромное облако чернил, за которым ничего — кроме полной дезориентации. До него доносится тихое «я скучала» — обезоруживает похлеще любого специально обученного отряда, хочется занять руки и голову чем угодно, чтобы вернуть контроль, но вряд ли будет уместным устроить сейчас марафон сериалов от Нетфликс.
Пойти приготовить столько еды, чтобы им хватило и до Дня благодарения, и на праздничный обед.
Что-то из этого могло бы помочь придушить поток воспоминаний, ворвавшийся в голову с уровнем разрушения взорвавшейся бомбы вместе с теплом её объятий и родным, забытым запахом волос: как Изабель обвязывала вокруг панциря своей черепахи воздушный шарик, чтобы на прогулке та не потерялась посреди травы — шарик волочился следом за ней как какой-то змеиный хвост, а Леви всегда откладывал часть карманных денег, чтобы купить ей красивые и цветастые шарики во время поездок с мамой в Новый Орлеан (в отличие от одноцветных, которые продавались в городе). Как на уроках Слова Божьего она краснела и рвала листочки бумаги на маленькие кусочки — боялась, что на какой-то вопрос попросят ответить её, а она ответит неправильно и выставит себя дурой; сначала она складывала бумагу, сгибала листы только по ей самой известной логике, словно подсознательно пыталась сделать бумажного журавля, а потом выходила из себя и принималась отрывать тонкие лоскуты, один за другим — и по этому можно было определить степень её волнения. Если всё было совсем плохо, то бумага превращалась в хлопья, словно мишура, подражающая зимнему снегу, и если она не дай бог чихала… а чихала она всегда, когда начинала особенно сильно волноваться. Тогда, с ласковым отвращением глядя на творившийся под партой бардак, он почти молился, чтобы проповедник ничего не заметил, а как только их отпускали — ползал по полу, судорожно собирая разлетевшуюся по нему бумагу, чтобы Изабель потом не досталось по шее. Сама она стабильно пропускала процентов двадцать или тридцать от мусора то отвлекаясь, то выбиваясь из сил от необходимости сидеть на одном месте (любые занятия из-за этого и так казались ей особенным видом пыток), и эта статистика следовала за Изабель во время любой уборки. После воскресной школы она всегда тащила их к озеру, не жалея своих лаковых воскресных туфель, чтобы посмотреть на живущую там цаплю-альбиноса — по её убеждениям, увидеть её означало получить удачу на целую неделю, — и пыталась повторить её позу, только минут через двадцать сдаваясь ограничениям человеческого тела — как бы она не старалась, но колени в обратную сторону не выворачивались, хоть её этот факт и ужасно огорчал.
Очень быстро из просто «крутой девчонки» Изабель стала для него любимой младшей сестрой, пусть у него и не было других младших сестёр, пусть на самом деле она была младшей сестрой Фарлана.
Фарлан же её своей сестрой никогда не считал. Даже сводной.
— Я тоже, мартышка, — наконец выдавливает Леви, пытаясь отстраниться. Только сейчас замечает, как прижимает её к себе даже сильнее, чем она его, словно отчаянную кошку, только что выбросившуюся из окна горящего дома прямо ему в руки.
Не имея другого способа для борьбы с нервозностью, он использует мамин аргумент:
— Ты меня сейчас придушишь.
— Да я не!.. — Изабель возмущается с такой театральной достоверностью, чтобы ни у кого не осталось вопросов, что она думает по поводу его слов, и Леви почти становится стыдно — но только на пару секунд, пока её борьба с улыбкой не оказывается проигранной. — Ой, да с тебя не убудет.
Она отходит на несколько шагов назад и обводит его внимательным взглядом, какой обычно бывает у оценщиков ювелирных изделий или скупщиков контрабанды на чёрном рынке. Выглядит почти смешной в огромном то ли платье, то ли халате напоминающим кимоно явно на пару размеров больше необходимого. Его объёмные рукава свисают до талии, когда Изабель по-деловому скрещивает руки, словно она прячет в них либо лебединые косточки, либо стакан с бабл ти.
— Ты ж почти не изменился, братишка, — говорит она, сияя. Да, литературное клише — настоящие люди не сияют, но Изабель умела принимать такое выражение буквально, заставляя увидеть этот феномен воочию.
Леви чуть не давится воздухом — планировала ли она это в качестве комплимента или оскорбления — хрен разберёшь, но есть один неоспоримый факт — раньше, по крайней мере, Изабель никогда не врала, даже если это доходило до дури — разве что отменно умела что-то скрывать. Даже ложь во благо была для неё таким же незнакомым понятием, как высшая математика, чего бы она не касалась.
— Не неси чушь. — Руки внезапно ощущаются каким-то лишним предметом, с которым невозможно понять что нужно делать — он откидывает прилипшую ко лбу чёлку, неловко складывает их на груди и говорит: — А вот ты и правда не изменилась.
И даже сам не врёт — может, разве что, слегка лукавит: по ней трудно сказать — двадцать ей или под тридцать, а нечто, внешне делающее её именно Изабель, осталось на месте нерушимым ядром.
— А вот и не несу. — Она отмахивается и добавляет: — И не брешу. И вообще…
— Изабель, — тихо перебивает её Фарлан, откашливаясь. — Мы здесь по делу.
Он кидает на неё многозначительный взгляд, который та расшифровывает только секунд через десять, сопровождая это выразительным «а-а-а...», и он говорит:
— Не знаю, сколько всё займёт времени, но обещаю, что это не последний раз, когда ты видишь этого придурка.
Лицо Леви принимает то самое выражение, которое большинство ошибочно расшифровывают как угрозу убийством — говоря по правде, он и сам на миг забыл, зачем они здесь, и, говоря по правде, предпочёл бы ещё ненадолго остаться в этом временном промежутке с отбитой памятью. На Фарлана это само собой не действует — он лишь насмешливо вздёргивает бровь, присаживаясь на пухлый замшевый диван бледно-голубого цвета.
— У нас кстати ничегошеньки из еды нет, — радостно сообщает Изабель, начиная одновременно бродить по всей комнате, словно в каких-то поисках, и пальцами расчёсывать спутанные волосы. — Я сейчас тогда быстренько сбегаю.
— Одна? — мрачно спрашивает Фарлан тоном, явно не похожим на вопрос. — Не надо, обойдёмся.
— Ой да ладно тебе, — она даже на мгновение не останавливается, — я же вот напротив схожу. Там в такое время народу нема, я туда и обратно, ничего не случится.
Леви молча наблюдает за их перепалкой, садясь напротив Фарлана, — со скоростью перемещения Изабель от угла к углу это ощущается, как следить за игрой в теннис.
— Мы вообще недавно поели, — нагло брешет Фарлан, но не слишком уверено — видимо Изабель стала достаточно талантливой в определении чужой лжи. Такой неровный голос он обычно слышит у не слишком хладнокровных преступников во время прохождения полиграфа. — Так что…
Фарлан переводит на него нуждающийся взгляд, явно в ожидании поддержки, на что Леви пожимает плечами — он, вообще-то, тоже никогда не врёт Изабель, и время этого не изменит.
— Фарлан, — сурово говорит Изабель, вставая посреди комнаты. Смотрит на него так, как не смотрела на нашкодивших щенков. — Ну чё ты привязался? Ещё даже солнце не зашло.
Её выражение лица напоминает уже реальную угрозу кастрации, от чего невольно хочется поёжиться.
— Я просто… — недовольно выдыхает Фарлан и, откинувшись на спинку дивана, отмахивается. — Ладно, тебе бесполезно что-то говорить.
Трудно сказать, есть ли Изабель хоть какое-то дело до всех возмущений Фарлана, но хитро глаз она всё же прищурила, прежде чем, бросив на прощание «скоро буду, мальчики», исчезнуть за входной дверью, словно её тут и не было.
— Пытаешься её контролировать? — недобро спрашивает Леви, разглядывая серо-коричневые занавески с большими бледно-голубыми цветками в ожидании появления Изабель на улице.
— Контролировать, — повторяет Фарлан, внезапно посмеиваясь. С красноречивым нажимом, как будто его вопрос абсурдная чушь, он уточняет: — Её.
Фарлан раздражённо расстёгивает верхние пуговицы на воротнике своей шерифской рубашки и добавляет:
— Посмотрел бы я на тебя… убийца на свободе и…
— И своим комендантским режимом ты заставишь её поступать ровно наоборот чисто из принципа, что будет ещё опаснее. — Она наконец выходит из кондоминиума, несколько раз обернувшись быстро перебегает дорогу и заходит в какой-то китайский, судя по вывескам, ресторанчик на другой стороне улицы. — Изабель всегда была такой, почему вообще я…
Леви качает головой, снова насильно себя затыкая. Фарлан и так выглядит, будто еле сдерживает себя от желания послать его нахуй, и, проследив за его взглядом, он усмехается:
— А что я должен делать? Ты что, думаешь, что успеешь добраться отсюда в случае, если на неё кто-то нападёт?
— Я успею пристрелить. — Стараясь перевести тему, он добавляет: — Значит, живёте вместе?
— Так удобнее. — Фарлан пожимает плечами. — И намного дешевле. У нас почти не было денег, когда мы покинули общину, сам понимаешь. Отец разыграл карту «ты мне больше не сын», а до Изабель ему никогда особо не было дела. Мама пыталась какое-то время помогать в тайне от него, но ты же знаешь, она сама никогда не работала, этого не хватало даже на еду.
Леви скупо улыбается — слишком много оправданий для такого простого вопроса, либо в нём слишком много подозрений для нормального человеческого общения. В любом случае, нет никакого смысла заводить разговор, который не подействовал в прошлом, сейчас, когда им вообще насрать на него и на его мнение.
К тому времени, когда Изабель выходит из ресторана обратно на улицу, они с Фарланом успели — во-первых — не разругаться, во-вторых — Леви передал общую суть своих подозрений и даже поделился информацией об утечке; судя по шокированному лицу Фарлана — он даже слов подобрать не смог — и сжатым до белых костяшек кулаков — к этому он никакого отношения не имеет и, скорее всего, у себя в мыслях фантазирует, как применит эти самые кулаки к морде того, кто это сделал.
Когда она ставит на столик перед ними две упаковки китайской лапши, а одну, вегетарианскую, забирает себе, залезая на огромное кресло вместе с ногами, всё, что удаётся вытащить из Фарлана, — это:
— Если честно, понятия не имею, кому это может быть выгодно.
Зик до жути принципиальный и скрупулёзный, и, несмотря на свою оторванность от мира, он бы не пошёл на подобное — кроме благополучия общины его вообще мало что интересует, особенно из мирского. Док из тех, у кого слабое и доброе сердце, которое даже специально прятать не получается, даже от себя самого — вся боль и злость на несправедливость этого мира прорывается в нём через трещины и прорехи, и Фарлан готов съесть свой галстук, окажись тот действительно с этим связан. Все остальные — простые работяги и бездумные идеалисты: ну, знаешь, сколько мы получаем и какие у нас карьерные перспективы, говорит Фарлан, закатывая глаза с добродушием, больше похожим на смирение. Никто не идёт на работу шерифом ради денег или власти, мы работаем ради идеи, говорит он, а большинство — когда-то пострадали от преступников, чаще всего в детстве, и не смогли с этим смириться.
— Ну, а что насчёт людей из общины? — спрашивает Леви.
Изабель, всё это время ковыряющаяся в планшете, не сдерживается и смеётся:
— Да там пацифисты одни! — безапелляционно утверждает она, а на ироничный смешок Леви отвечает уже Фарлан:
— Она так-то права.
Видя, как брови Леви неубеждённо сходятся на переносице, Фарлан откладывает пустую коробку из-под лапши, в которой любовно ковырялся последние минут десять, и говорит:
— До сих пор не понимаю, как Эрвин это сделал, но общину сейчас вообще не узнать.
Игнорируя то, как Леви закатывает глаза, он добавляет:
— Он превратил их в каких-то вечно позитивных амишей с современными технологиями, терпимостью ко всем и специфической трактовкой баптизма.
— Агась, — поддакивает Изабель, не отрываясь от планшета, — чё-то там про избранность, спасение и смирение с греховной природой человека.
— Очень правдоподобно… — с сомнением бормочет Леви. — Но…
— Но, — договаривает за него Фарлан, — конечно не всё старшее поколение в восторге от его реформаторских идей… у них там даже был какой-то конфликт с Эрвином, который дошёл до городского совета…
— Агась, — кивает Изабель. — Эрвин хочет внедрить обязательное двенадцатилетнее обучение в школе, но некоторые считают, что светские науки отводят от веры, жизни в общине, всякое такое. Он пытался даже привлечь к этой проблеме всяких активистов за пределами города.
Фарлан морщится, его практически передёргивает, когда он добавляет:
— В остальном же… в городе даже шутят, что на них можно срываться сколько угодно — всё равно не дадут сдачи.
С жалостливым выражением лица Изабель одними губами произносит: так и есть.
Когда она ставит на стол клюквенный мармелад и печенье с густой белой глазурью, Леви кое-как вытаскивает из Фарлана куцую и неинформативную сводку о жителях общины, сдобренную неуверенным «но мы не так часто там бываем, так что…».
— Может, — говорит Фарлан, — это вообще неудачное ограбление? Что, кстати, по поводу твоей версии с картелем?
Леви пожимает плечами. Трудно объяснить Фарлану (трудно объяснить даже себе), что во всём расследовании он движется чисто интуитивно: у него нет ни фактов, ни твёрдых подозрений, ни зацепок, ни улик, ни вообще чего-то вменяемого. Но именно это ощущается как единственный верный способ прийти хоть к какому-то результату, хотя бы нащупать верный путь. Словно учуяв что-то неладное, как собака из группы разминирование в аэропорту, Фарлан спрашивает:
— А что насчёт твоих снов? Она всё ещё тебе снится?
— Это каких таких снов? — заговорщически интересуется Изабель.
— Нет никаких снов, — протестует Леви. Он прячет часть лица за чашкой чая, старательно отводит взгляд от Изабель, которая, по виду, вот-вот собирается лопнуть от любопытства, словно выпила две бутылки колы. — Ничего полезного, в общем.
По каким-то причинам, ему больше вообще не хочется делиться ни с чем, связанным с… ней. Даже с Фарланом и Изабель. Фарлан ситуацию явно не читает и говорит:
— Жаль.
Он тяжело вздыхает и добавляет:
— Мог бы просто спросить у неё, кто её убил.
Воротник собственной рубашки начинает предательски жать на горло, Леви тоже расстёгивает несколько верхних пуговиц и как можно беззаботнее говорит:
— Я всё равно наверняка забыл бы имя, как только проснулся.
Не говорить же, что он, как идиот, уже попробовал?
Он уточняет: это же сон.
Раскусывает вишнёвого мармеладного червячка и уточняет: все сны забываются на утро.
От Изабель Леви ожидал тысячу требовательных вопросов, приправленных выражением вселенской обиды, но, видимо проникшись к нему внезапным сочувствием, она не задаёт ни единого — разве что обида в прищуре зелёных глаз проглядывается, явно намекая на «я это запомню».
Отвернувшись в её сторону, одними губами Леви произносит: в другой раз.
Изабель перебирается к нему на диван, стоит только Фарлану куда-то выйти из гостиной. Подбирает под себя ноги, долго смотрит на собственные колени, прежде чем уткнуться носом в его плечо и тихо сказать:
— Ты исчез.
«Исчез» она сказала так, что ни единого слова больше не требовалось, чтобы понять, сколько в этих пятнадцати годах было боли, и вызвать столько вины, что она, кажется расплющила каждый внутренний орган.
Обняв себя руками, она добавляет:
— Скажи, если бы… если бы не это расследование… ты бы никогда не вернулся, да?
Леви откидывает голову на спинку дивана, едва сглатывает, вдруг не справляясь с такой базовой функцией организма. Разговаривать ощущается попыткой бороться с неподъёмным грузом, он несколько раз вздыхает, но даже в мысли не приходит ничего путного, что можно было бы ответить.
— Я бы не… я не… — Прикрыв веки, он говорит: — Я не знаю, мартышка.
Говоря по правде, он не знал, как смотреть им в глаза, после всего, чем приходилось заниматься в банде. Наверное, не стоило сбегать от Кенни на улицу, узнав о его связях с итало-американской наркоторговлей, в районе, куда даже копы предпочитают не соваться. Наверное, стоило просто выбрать пулю в лоб, когда мексиканцы предоставили такой выбор, в конце концов, половина из тех, с кем его поймали, именно так и сделали.
Он руководствовался тем, что и Фарлан с Изабель, и мама расстроились бы куда сильнее из-за смерти, чем из-за разлуки, и мог думать только об этом.
— Мы тебе звонили, — продолжает она, осторожно потираясь лбом о плечо. — А потом нашли тебя на фейсбуке, ток написать не решились.
— Я тоже, — признаётся Леви. — Ну… нашёл вас там.
Изабель делает глубокий судорожный вздох, словно готовится к чему-то, набирается силы и мужества, как перед заходом на территорию болот и леса, и чихает.
— Да блин… — говорит она в ответ на «будь здорова» и тут же выпаливает на одном дыхании: — Ты уедешь и снова исчезнешь, да?
Леви обнимает её за плечи и прижимает к груди. Утыкается виском ей в макушку.
— Мне до вас всего пару часов на самолёте.
Она ничего не отвечает, только несколько раз кивает, но, судя по её расслабившимся мышцам, понимает всё, что он хотел передать, без дополнительных слов.
— Я ожидал увидеть у вас минимум десять кошек, — сообщает он, в попытке перевести тему на что-то менее эмоциональное.
Дед Фарлана умер от бешенства, укушенный летучей мышью во время поездки за пределы штаты, поэтому его отец был категорически против любых животных в доме — кроме той несчастной черепахи. Тогда они даже не могли понять, в чём дело, чем он болен, и его маленький отец смотрел, как дед плюётся водой и варится изнутри от температуры собственного тела, прежде чем его отвезли в больницу, где тот и закончил свои дни. Когда он сошёлся с матерью Изабель, для помешенной на всякой живности девчонки это правило стало настоящим ударом. Ежедневно она тратила некоторое время на меланхолию по этому поводу, в зависимости от настроения — иногда в пределах десяти минут, иногда — в пределах часа.
Десять кошек — была его минимальная ставка.
— Да я как-то привыкла уже, — хмыкает Изабель. — И ещё я подрабатываю в приюте для животных здесь недалеко, иногда мы даже забираем себе на время котяток с травмами.
Леви уверен, что у них есть невидимый свидетель, которые не может перебороть смущение и вернуться обратно, и не без некоторого злорадства продолжает с наслаждением выслушивать все мелкие подробности, в которые его решила окунуть Изабель, начиная с того, как они ездили на Марди Гра в прошлом году, заканчивая рассказом, как она недавно пристраивала по семьям кучу кроликов. Одновременно кажется, что он наконец-то может свободно дышать, и что булыжник где-то в горле препятствует попаданию воздуха в лёгкие. Если бы он мог хоть что-то изменить… он бы так и сделал. Но возвращаться к вечным сожалением обо всём, что он когда-либо делал, значит запустить запрятанную в голове бомбу, которая никогда не исчезала.
Не то чтобы он не привык довольствоваться малым, но сейчас всё малое кажется чем-то настолько громадным, что вырви из него это кто-то обратно — он уже больше не вынесет.