медленно, не кончая, в точном согласии со своей тошнотой
16 июня 2026 г., 13:51
«Надо было остаться у них на ночь». Леви раздражённо перекатывается с одного бока на другой, тщетно пытаясь уснуть уже который час; на часах последний раз было далеко за полночь, скоро сон потеряет всякий смысл — как искренне болеть за кого-то в реслинге.
Вот как всё было: они умудрились разосраться дважды. Фарлан вдруг вспомнил про ёбаных куриц и аргументы Зика, внезапно найдя это всё логичным и привлекательным. Леви никак не мог объяснить, что куриц подкинул совсем другой человек, который никак не мог быть убийцей. Кто-то вспылил первый, трудно вспомнить кто, возможно даже оба одномоментно. Вот как всё было: Фарлан, всё же, дружелюбно предложил переночевать у них, чтобы не ехать по трассе на ночь глядя с риском попасть под ливень — риск попасть под ливень здесь ежесекундная угроза. Леви — слишком уставший, злой и растерзанный непривычным эмоциональным диапазоном, который даже вслух не сможет перечислить — не смог побыть нормальным человеком, двусмысленно намекнув, что спит слишком чутко и просыпается от малейшего шума.
Возможно, не сдержался и криво ухмыльнулся.
Он добавил: да и не хочу вам мешать. Чтобы сгладить углы. Что Фарланом тоже было понято двусмысленно по инерции. Вот как всё было: он был послан нахуй с нескрываемой радостью и облегчением, скорее всего, Фарлан в тайне ждал этого момента с дня их первой встречи в том баре.
Вспоминается это всё равно с некой теплотой на душе — не то чтобы это слишком отличалось от их старых отношений: в каком-то роде часть их дружбы держалась на внутреннем обещании не разбивать друг другу морду. На остальное обещаний наложено не было — в словах они всегда были искренни и честны, если это касалось шипения друг на друга и прочих нюансов пассивной агрессии.
Возможно, и зря. Возможно, стоило ещё тогда выпустить пар и подраться, раз словами свои претензии друг другу высказать они не могли. Как бы это выглядело? Фарлан наверняка бы в процессе признался в ревности, а Леви — что чувствует себя преданным по всем фронтам. В конце, по закону жанра, они должны были лежать на траве, опустошённо пялясь в небо и слизывая с губ кровь и пот, переосмыслить все решения, что привели их к этой ситуации, а потом обняться и выбрать жить дружно.
Возможно, иногда повторять. Где-то раз в неделю. И никому не рассказывать.
В любом случае, за Фарлана он бы убил.
За Изабель умер.
От духоты и тяжёлого влажного воздуха ему кажется, что он вот-вот задохнётся, что это явно всё не то, чего так отчаянно требуют лёгкие. Бесполезный вентилятор скорее гоняет по кругу комаров, чем действительно делает что-то полезное, вдобавок, поворачиваясь, нагоняет в комнату тошнотворный запах кудзу, которым обросла вся гостиница. Леви снова переворачивается лицом к окну, пытаясь рассмотреть в непроглядной темноте сидящего на кованных узорных перилах павлина. В какой-то момент он даже уснул — так он предполагает, — хотя и не понял сразу: когда он чуть раньше также наблюдал за происходящем по ту сторону окна, павлин вдруг перепрыгнул к нему на подоконник, а по краям выпяченного хвоста шевелились десятки растущих оттуда фаланг человеческих пальцев — не больше половины дюйма. Павлин поставил на барную стойку бокал с чем-то алкогольным, держа его своими маленькими пальчиками, подмигивал глазами на хвосте, пересечёнными тонкими волосками из перьев по центру зрачков, а на противоположной стороне бара, на небольшой сцене, какой-то искусный вор, притворяясь иллюзионистом, незаметно снимал с лап окруживших его доберманов в костюмах-тройках дорогие наручные часы. Сидящая рядом Ханджи — в чёрном обтягивающем платье до пола, с длинными рукавами, закрывающими запястья, и воротником, как у водолазок, — поочерёдно оставляла яркую полоску от размалёванных алой помадой губ то на сигарете, то на трубочке в стакане своего коктейля, а потом прикусила нижнюю губу, останавливая растущую улыбку, и кинула на него странный взгляд. Не сдержавшись, Леви, поддев её подбородок двумя пальцами, большим стёр оставшийся на клыке след от помады, и в этот момент осознал, что это сон, и проснулся — Ханджи, которая напялила на себя вечернее платье — ситуация из ряда вон, точно не свойственная реальности. Возможно, можно было догадаться чуть раньше о природе этого видения, например, когда она начала накалывать на вилку миниатюрных голубей — размером с пол ладони, смирно вытянувшиеся, словно в военной стойке — и скидывать их пляшущей перед ней на задних лапах длинношерстной таксе. Или когда эти голуби оказались тортом. Но почему-то мозг воспринял это за что-то вполне обыденное.
Леви переворачивается на спину, упираясь взглядом в потолок. Потолок явно не тот, что был в гостинице, — в его номере потолок был низкий, тёмный, изъеденный плесенью, а этот белый, как пенка на фермерском молоке, и высокий, кажется, что если встанешь — закружится голова. Да и в комнате почему-то светло. «Я не в гостинице», — догадывается Леви, но не сразу — он будто осознал это даже не головой, а позвоночником, его спинной мозг вдруг почувствовал неладное, выкрутился и изломался, предчувствуя что-то неправильное во всех нынешних обстоятельствах. Глядя на тонкий слой полупрозрачного тумана на полу, напоминающий дым от сигарет, чувствуя с боку царапающий кости холод, Леви вздыхает — устало и раздражённо — и прикрывает глаза. Отчаянно моргает, в надежде, что что-то изменится, но кадры остаются прежними — как найденная плёнка, в которой он оказался главным героем.
Как театральные декорации.
— Могла бы… не знаю… — говорит Леви, поворачиваясь на бок спиной к окну, — …позвонить, блять, например.
Он говорит ей в лицо:
— Обязательно всё… усложнять?
Разумеется, его возмущения остаются без ответа. Впрочем, навряд ли там просто есть хорошая связь. Ладонь приходится сжать в кулак — внезапное желание протянуть руку и поправить упавшие на глаза грязные, склеенные болотной водой пряди возникает с настойчивостью потребности отмахнуться от назойливой мухи, летающей вокруг плеч. Она лежит как эмбрион внутри чьей-то матки — подтянув колени к груди, обнимает себя за плечи и прячет лицо в складках от одеяла и за подушками. Снова ничего не говорит и никак не реагирует: «Скорее всего не может», — понимает Леви, растеряно комкая свой кусок одеяла между пальцами. Ощущается как в средней школе, когда тебя вдруг преследует девочка из параллельного класса, а ты не можешь понять, что ей вообще нужно — этап с дёрганьем за косички ты уже перерос, а дальнейших инструкций выдано не было.
— И чё мне с тобой делать? — побеждённо спрашивает Леви, оглядывая комнату.
Совсем не то, что можно было бы представить, — ничто здесь не указывает, что её обладатель способен манипулировать духами и сам себя воскрешать. Он слезает с кровати, сразу подходя в окну в наивной надежде распознать хотя бы примерный адрес этого дома, хотя бы город — да уж хотя бы штат наверняка, — но вместо улиц и каких-либо опознавательных знаков его встречает небесное полотно. Если бы это небо рисовал какой-то авангардный художник, используя только чёрную краску, и растянул его за пределы линии горизонта.
Экран смерти. Фатальная ошибка при прогрузке локации.
Никаких водительских прав. Никакой ID-карты. Свидетельства о рождении. Личного дневника, начинающегося с фразы «дорогой дневник, сейчас я расскажу как меня зовут, где я живу и кто меня, всё-таки, убил». Вообще ничего личного — никакого ноутбука на письменном столе рядом с кроватью, или мобильника, или фотографий в рамочке, или сумочки. Открыток от друзей и семьи, ночного крема для лица, рваных постеров, джемпера с инициалами. Леви спотыкается об очередную стопку сложенных на полу книг — около кровати, около кресла, около небольшого столика с лампой и книгами рядом с этим самым креслом. Видимо те, что не вместились ни в один из трёх книжных шкафов, растянутых по стенам всей комнаты.
— Может, ты библиотекарь? — тоскливо интересуется он, продолжая выискивать хоть что-то полезного. — Филолог? Это бы сузило круг поисков.
Всё настолько старомодное и викторианское, что библиотекарь почти кажется жизнеспособной версией. Если, конечно, прямо в этой библиотеке она выставила кровать и жила, а теперь притащила сюда его. У двери стоит обувная полка, а на ней только высокие сапоги, покрытые засохшей грязью. Что-то летнее, скорее всего, было надето на ней в день убийства.
— И у какой девушки есть только две пары обуви? — спрашивает Леви, оборачиваясь в сторону кровати, и тут же качает головой.
Очевидный ответ — у этой, а на какие-то дедуктивные выводы, позволяющие из этого факта узнать что-то более важное, у него ума не хватит. Несмотря на то, что совсем недавно он почти с ума сходил от жары, сейчас его физически знобит от холода — дубак, как в морозильнике на скотобойне, не хватает только висящих с потолка разделанных туш. Сдаваясь её леденящему присутствию, Леви принимает решение временно капитулировать — забирается обратно под одеяло, под тот его кусочек, который она соизволила оставить, не придавив своим телом. Мало того, что не помогает, так ещё и… «Несправедливо обвинять её в отсутствии помощи», — примирительно думает он, разглядывая сложенные рядом с кроватью книги: те, что на прикроватной тумбочке, покрыты куда большим слоем пыли, в отличии от стопки с пола. Скорее всего, последними пользовались чаще.
Просто от всей ещё помощи толку, как от козла молока.
— Это не дом, да? И не первый этаж? — спрашивает Леви в пустоту, всё ещё бесплодно надеясь, что рано или поздно это сработает.
Навряд ли она рискнула бы складывать книги на пол при рисках наводнения — он бы лично не рассчитывал, что сваи или небольшой подъём помогут при критических случаях. Хотя… если так подумать, могла и рискнуть, могла вообще не задумываться о чём-то подобном.
«Обосраться», — думает он. Какая же, блять, полезная информация. Теперь дело не просто пойдёт или побежит, а полетит, как на ракете, и раскроется само собой. Леви тянется к самой верхней книге из стопки с пола, может, это всё научные труды по какой-нибудь химии, и он пойдёт облегчённо искать список пропавших по Луизиане докторов и аспирантов. Стирает пыль с обложки клочком одеяла от безысходности.
— Во всем этом проявляется упорное, — читает он, — яростное сопротивление принципу накопления… производства и сохранения…
Он морщится.
…субъекта, воспринимаемому им как программа своей смерти. Всюду смерть — это игра против смерти. В системе, требующей жить и капитализировать свою жизнь, единственную альтернативу образует влечение к смерти.
«Господи», — думает Леви, кося в её сторону раздражённый взгляд, захлопывая книгу, но сразу смиренно открывает обратно.
Необходимо отнять у человека эту последнюю возможность даровать себе смерть — последнюю попытку жизни «отделаться» от сковывающей её системы…
— «Погрести смерть под обратным ей мифом о безопасности. Убить требование смерти. Для чего — чтобы люди жили?»
Нет — чтобы они умирали только той смертью, какая дозволена системой, чтобы они были при жизни отрезаны от своей смерти и могли бы обменивать только форму своего после жития, обеспеченного страховкой от всех рисков.
— И чё тебя не устраивает в том, чтобы люди просто жили? — хмуро поглядывая в её сторону, спрашивает Леви. — Нахера вообще выдумывать объяснения настолько простым вещам. «Целью всякой жизни является одна только смерть». — Он качает головой и заключает: — Херня собачья. Даже подставь сюда еблю, и то будет больше смысла и правдоподобности.
Перелистывая страницы вперёд, пытаясь найти что-то, что может указать на род её занятий, он говорит:
— У меня уж точно нет таких целей, — и с досадой добавляет: — У тебя, думаю, тоже не было.
К девиантным индивидам у нас есть только два подхода: истребление или же лечение. Мы умеем только отсекать, удалять и отбрасывать в социальный мрак. И это происходит именно по мере роста нашей «терпимости», нашего высокого понимания свободы.
«Лучше бы это была химия», — раздражённо думает Леви. Кого ему искать? Гота-анархиста?
— Свобода, смерть, свобода, смерть. — Он перелистывает несколько страниц и чешет комариный укус на шее, чешет онемевшую кожу. — Вот же заладили… Какая свобода в смерти?
Все эти книги, разглагольствующие о смерти, — паразиты, пережившие своего хозяина. И, скорее всего, автора. Каждого, в чьи руки когда-либо попадут, и каждого, в чьи уже попадали. Поколения за поколениями думающих о смерти, как кошки, трясущиеся над своими блохами. Раздражает, что она просто молчит. Ничего не отвечает, не спорит, не смотрит как на идиота, не объясняет, снисходительно, в чём он не прав, не пинает по голени за попрание своих святынь и идолов. Ему почти мерещится ядовитое «ты ничего не понимаешь!», но на самом деле тишина здесь стоит такая, будто на улице во время эпидемии. Не слышно даже шелеста страниц — его словно лишили половины органов чувств. Пальцы не ощущают бумаги, а кожа мягкости одеяла — будто всё тело обернули в гондон. Extra Safe с плотным латексом — минимум чувств, максимум безопасности. С охлаждающим эффектом и анестетиком — минимум ощущений, максимум длительности.
Лиши себя всех нервных окончаний. Выпей кофе без кофеина. Ебись без оргазма до остановки сердца. Свобода в смерти.
Раздражает, что здесь нет никаких запахов. Ни от книг, ни даже от покрывающий их пыли, ни от подушки под головой. Сейчас его устроил бы даже запах пота от постельного белья — всё равно лучше, чем будто заложенный от болезни нос. На одно абсурдное мгновение Леви вдруг кажется, что он сам заболел каким-то вирусом, он готов поспорить, что сунь он что-то в рот — не почувствует вкуса.
Он скользит взглядом по содержанию:
— Нечастный случай, эрос на службе у смерти, политическая экономия и смерть.
Господи.
Глаз цепляется за главы «Стриптиз» и «Жертвенная смерть». Недолго борясь с собой, Леви всё же перелистывает на вторую — к попранию своих собственных святынь и идолов он сейчас не готов.
— Первобытное жертвоприношение животного связано с его сакрально-исключительным статусом божества, тотема, — читает он. — Мы же больше не приносим животных в жертву, мы даже больше не казним их — и тем гордимся.
Но дело в том, что мы их просто одомашнили, сделали расово неполноценными, недостойными даже нашего правосудия, пригодными лишь для забоя на мясо.
В нашей сегодняшней западной культуре животные постоянно подвергаются такому жестокому и бесчеловечному обращению, какого не было ни в одной из когда-либо существовавших культур.
— Если ты считаешь, что это всё должно мне как-то помочь, то ты ещё более сумасшедшая, чем я. Так ты социолог? — Он стучит пальцем по примечанию на странице и будто в оправдание добавляет: — Тут написано, что автор социолог.
Ничего более абстрактного и размытого и не придумаешь — есть тысячи специальностей, требующие изучение социологии, даже у них есть социолог в отделе поведенческого анализа и сопровождения расследований. Леви сползает на пол, на лежащий на нём какой-то винтажный ковёр, служащий ещё одним собирателем пыли, раскладывая перед собой остальные книги из стопки, к ним же добавляя те, что лежат на тумбочке, в попытке определить более конкретную, узкую область знаний. Из-за пыли в придачу к ноющим комариным укусам начинают чесаться тыльные стороны ладоней, а из-за онемения он только раздирает себе кожу, никак не снижая интенсивность зуда, не принося облегчения, что сводит с ума, заворачивает извилины бантиком, натирает узелками нервные импульсы до назойливой боли, от которой нет никакого спасения, даже временного.
Он читает:
— При жертвоприношениях, коллектив пытается обратить на заместительную жертву то насилие, которое грозит поразить его собственных членов, тех, кого оно хочет любой ценой защитить.
Наиболее интересными для нас всегда являются те жертвы, которые позволяют нам осудить соседей. И они отвечают нам тем же. Они прежде всего думают о тех жертвах, ответственность за которых могут возложить на нас.
Смерть и ритуалы погребения, интерпретация смерти, смерть в разных религиях, обряды инициации и посвящения. Греческие трагедии, Ветхий завет, африканские обряды, мифы первобытных народов.
Ритуальный каннибализм. Жажда аннигиляции.
— Что ты исследовала? — спрашивает Леви, открываясь от книг и поднимая на неё глаза. — Пыталась примириться со смертью? Объяснить её?
Он спрашивает:
— Ты кого-то потеряла?
Он спрашивает:
— Боялась умереть?
Уточняет: тебе угрожали?
Уточняет: боялась одиночества?
«Эрвин был прав, — думает Леви, ещё раз окидывая взглядом комнату, — её навряд ли кто-то ищет, никакого намёка на присутствие хоть кого-то в её жизни», и замирает над одной из страниц, не видя букв, не чувствуя воздуха в лёгких, Эрвин? разве он говорил что-то подобное?
Нет, Леви отрицательно качает головой, вспоминая их последний разговор, Эрвин ничего подобного не говорил, откуда он вообще взял это?
Дурь. Сраное помешательство. Обычный…
Какой сегодня день? Время вдруг перестало существовать и иметь значение, будто он произнёс слово «время» столько раз целиком и по слогам, что время потеряло свой смысл, и он даже абстрактно не может вспомнить, что оно должно означать, каким образом и в какую сторону двигаться, сколько времени он здесь провёл, сколько времени ещё проведёт, и каждая новая секунда превращается в новую вечность, бесконечную и мучительную, словно само это пространство чем-то заразило его, заперло его здесь, посадило в пустой бассейн на чьём-то заднем дворе и засыпало сверху мёртвой землёй, погребая заживо в качестве ещё одной жертвы, а он сам родился ещё до великого потопа и до сих пор проживает свои дни, и, глядя на гору раскрытых книг вокруг себя, стащенных на пол со всей комнаты, он не может вспомнить сколько он прочитал, читал ли вообще, чем только что занимался и зачем всё это делал, но он точно помнит, что должен продолжать, запоминать бесконечный список имён и фамилий, этих Жанов, Жаков и Жан-Жаков, чтобы — точно найти потом кто занимался исследованиями подобных книженций, раз она не оставила ему более прозрачных подсказок: именно такова официальная версия этого поступка, истинная же — он задаёт столько вопросов, кидает столько безответных провокаций, сколько могут уместиться в вечности, изолированной в одной единственной секунде, в одной единице времени, зачем-то пытаясь понять её, погрузиться в её жизнь хотя бы таким способом, создать ещё одну иллюзию чего-то живого, он бесится и, где-то в глубине души понимая причины своей злости, обиды, отчаяния и обречённости, в очередной раз спрашивает у неё: почему?
Сидя на полу, упираясь локтями на край кровати, он спрашивает неизвестно у кого:
— Pourquoi ?
«Так я и сказал, — думает Леви, отлив, разглядывает себя в висящем над раковиной в туалете зеркале. — Остальное утеряно», пока резко не цепляется пальцами за эту самую раковину, заметив у себя за спиной в отражении знакомый сортир гостиницы. Чувствует каждым отдельным позвонком как неторопливо и ласково к виску подползает мигрень, которая, казалось, давно перестала донимать его голову, и, ещё до того, как он успевает хоть что-то осмыслить, желудок выворачивается наизнанку — благо хоть унитаз оказывается под рукой. Едва тёплая вода из крана нихрена не греет — хоть духота накрывает кожу шерстяным одеялом, замёрзшие органы не оттаивают, позванивают серебряным колокольчиком, кости ломаются, как тонкая корка льда. За окном всё та же темнота, всё тот же павлин, лупоглазо глядящий на него с каким-то истинно птичьим презрением, и, уже сидя в машине, Леви пытается понять, что он вообще делает — между попыткой подавить тошноту, прущую откуда-то из дыры под кожей, дыры от глотки до паха, и сдерживанием дрожи всего тела методом вдавливания пальцев в кожаную обивку руля.
— Смерть ничем не пахнет, Дэйзи, — говорит Леви, сворачивая в сторону леса под настолько карликовыми деревьями, что слышно, как ветви царапают лобовое стекло. — Не могу вспомнить, откуда я это знаю.
Леви проходит быстрым шагом до крыльца и столбом застывает перед дверью. Из-за полного отсутствия ветра и ночного зноя, каждое движение ощущается как в замедленной съёмке, въедливая лесная тишина вынуждает вслушиваться в постоянном ожидании подвоха. «Нахуй я приехал сюда?» — размышляет он, пытается выцепить из памяти тот тупой первоначальный импульс, усадивший его зад на водительское сидение. Это не приносит результата — зато усиливает головную боль, которая из фоновой неприятности вот-вот грозится превратиться в центральную трагедию сегодняшней ночи. Сразу две массовые атаки: с усердием и сопротивлением обдолбанного седативными джанки он стучит в деревянную дверь, одномоментно пытаясь пойти на сделку с организмом, чтобы не наблевать ей на порог, когда не слышит никакой реакции, а сердце в ответ на это забивается куда-то в горло, в пульсирующую вену под челюстью.
Пытается объяснить себе, что она спит, но даже через задёрнутые пыльными занавесками окна видно, что свет горит как минимум в общей комнате.
Пытается не рисовать в голове никаких жутких образов.
Пытается вспомнить, надо ли добавлять в печёную кукурузу лимонный сок.
Пытается не вынюхивать в воздухе запах крови и отделить запахи из воспоминаний от настоящих.
Не справившись ни с чем из перечисленного (проще потом придумать оправдания), Леви толкает вперёд дверь, снова оказавшуюся открытой, и так и застывает в дверном проёме, глядя на сидящую на диване Ханджи.
Полулежащую. Спящую.
Всё ещё заходящееся паникой сердцебиение только ускоряется от взгляда на её босые ноги, сложенные друг на друге на кофейном столике перед диваном, её тонкие, скрещённые щиколотки, на глубокий разрез на длинной африканской рубашке-дашике, от чего голова моментально пустеет, оставляя в качестве единственного значимого вопрос «какого цвета у неё соски». Что ещё хуже для нервной системы — если она вздохнёт слишком глубоко, он рискует узнать на него ответ.
«Успокоился?» — сердито интересуется у себя Леви, переступая с ноги на ногу, и уже почти решает перестать страдать хернёй, завершить эту абсурдную ситуацию до того, как она выйдет из-под контроля, но именно сейчас Ханджи начинает просыпаться — она спала, оперившись локтём на спинку дивана, подперев кулаком висок, она медленно шевелит кончиками пальцев, будто гладит воздух, как какого-то уличного котёнка.
— Это становится привычкой, la chevrette, — говорит Ханджи, её сонный, слипшийся глаз только сейчас едва приоткрывается, бесцельно блуждая по его телу без какого-либо удивления. — Что на этот раз?
Она, видимо, днём обгорела на солнце. Её нос и щёки раскраснелись и облезли, и, скорее всего, Ханджи не могла удержаться, чтобы не трогать и не расчёсывать повреждённую кожу. Леви откашливается. Не подавая виду, будто всё так и запланировано, проходит внутрь, садясь на диван рядом с ней, широко расставив ноги — почти касаясь своим бедром её бедра: бороться с навязчивым желанием удостовериться в её реальности, температуре тела, ощущается как заведомо проигранный бой собственным подсознанием; он старается даже не моргать лишний раз, так или иначе сохраняя её в поле зрения. Руки приходится сцепить в замок между ног — избавить себя от потенциальной ситуации, где ладонь оказывается на её колене. Кажется, Ханджи вообще всё равно на происходящее, может, она ещё в тот раз определила его в категорию невменяемых и не видит смысла разбираться в его мотивах, тратить на него слова.
Он бы так и поступил на её месте.
Ханджи продолжает молча разглядывать его, но её передёрнутого поволокой, слезящегося со сна взгляда достаточно, чтобы внизу начало твердеть. С каждой секундой молчания, пока он пытается выцепить из сознания, превратившегося в бульон, хоть какие-то здравые мысли и оправдания своему появлению, происходящее всё больше и больше напоминает сон — расплывающиеся предметы будто вот-вот грозятся изменить свою форму, ускользнут, если перестать за ними следить, но продолжают с издёвкой оставаться самими собой под его взглядом, словно насмехаясь над паранойей и самой идеей реальности. Её тихое дыхание, вторящее гулу в ушах от подскочившего сердцебиения, практически гипнотизирует, складывается в музыку, звуча в самой структуре воздуха — Леви почти уверен, что если кто-то вдруг щёлкнет пальцами и сообщит, что более существование цифры пять ему незнакомо — он сойдёт с ума от тщетных попыток сосчитать до десяти. Он жаждет услышать: «Теперь можете проснуться», и повторяет это про себя — но ничего не меняется.
Разве что Ханджи бодает его ногой по бедру.
Леви в Стране чудес.
— Так что? — спрашивает она, подобрав под себя ноги, коленями в его сторону. — Ты передумал насчёт курицы? Или…
— Разреши мне остаться, — неожиданно для себя выпаливает Леви и тут же морщится. Выуживает слова, подходящие для объяснения, и добавляет чуть громче: — У меня есть несколько вопросов по поводу расследования, просто…
«И что просто?» — зло спрашивает он себя, буравя взглядом лежащие на столике очки и кружку с каким-то недопитым напитком. Невозможно отделаться от ощущения, словно он, абсолютно пустой, как поломанная кукла, стоит посреди бесконечного океана и голыми руками пытается наугад вылавливать оттуда свои собственные мысли и подходящие для них слова, как если бы ловил форель где-то в окрестностях Мексиканского залива. Основная проблема: в этом бесконтрольном первичном бульоне вместо мозгов нет ни тени Иисуса, ни следа даже мизинца с его стопы, и в очередной раз он вылавливает лишь желание вдавить её в этот диван и хорошенько отыметь.
Основная проблема: нихрена другого вытащить не получается, особенно связанного с расследованием. Картинки накладываются друг на друга и множатся, он поднимает взгляд на неё и сразу отводит, когда фантазии вплетаются в реальность; приходится рассматривать свои руки, проверяя, что они, напряжённые и сцепленные, так и покоятся между колен, а не путешествуют по её телу. Тебе холодно? — словно спрашивает внутренний голос, он говорит: я знаю, как сделать тепло.
В ней очень тепло, говорит он. Было бы славно проверить.
— Просто… — снова пытается Леви, выпрямляясь, — …у меня есть некоторые…
Подозрения, говорит он.
— Подозрения?
Инсценировка, шепчет он. Осуждение соседей. У тебя есть враги?
Он уточняет: у вас есть враги?
— Да кто угодно, mon dieu. — Ханджи пожимает плечами, ткань на её рубашке топорщится, на мгновение обнажая ключицу. — Ты имеешь в виду кого-то конкретного?
Не знаю.
Я — обезьянка, которая ничего не знает.
От каждого её движения волоски на затылке встают дыбом. Пиксис говорил, что это шестое чувство. Интуиция. Эволюция. Если идёшь на площади, говорил он, и вдруг чувствуешь, как шевелятся волосы на теле — жди беды и ищи укрытие. Массовые беспорядки — как минимум. Как максимум — теракт. Особенно, если речь идёт о волосах на предплечьях.
Нужно научиться распознавать и доверять этому чувству — оно есть в каждом человеке.
Сейчас оно говорит, что с ним что-то не так.
— Возможно, любой прохожий на улице. Возможно, нет. — Ханджи снова пожимает плечами, тянется к кружке на столике, облизывая губы. — Может, ты в том числе, la chevrette. Кого бы ты подозревал, если бы некто похитил всё молоко в мире?
Сейчас оно говорит, что у неё тоже не все дома.
Ещё одна выловленная рыбка: почему вокруг дома так много ловушек для птиц?
— Некоторые злые духи, — говорит Ханджи, — могут обращаться в облик птицы.
Ещё одна выловленная рыбка: вылизывать ей промежность, остервенело себе дроча.
— Но они не смогут попасть в дом через ловушки. Они спотыкаются о них, как о невидимый барьер.
Ещё одна выловленная рыбка: засосы на её коже как стигматы на теле святого. Капли спермы — новая карта звёздного неба. Млечный путь растекается в ложбинке между грудей. Очередная маленькая вселенная зарождается на ореоле её соска. Там кто-то смеётся, кто-то плачет, кто-то кого-то ебёт, пока он не слизывает всё языком.
Библейский апокалипсис — вот что потом скажут выжившие. Их собственные слова.
— С ночью нужно уметь гулять. — Ханджи оборачивается в его сторону, прижимаясь щекой к спинке дивана. Переплетает пальцы вокруг колена, блестя золотыми кольцами. Он отражается в каждом из них. — Я вижу в темноте как кошка. Представь себе организм, который только вдыхает, вдыхает, вдыхает, и никогда не выдыхает. Так выглядит мир, в котором есть только день, la chevrette.
Это называется депривация. Пытка, эротическая игра или детская травма — суть зависит от интерпретации. Лиши себя зрения — и будешь возбуждаться от прикосновения взгляда. Лишись эмоциональной поддержки — и в экстазе перегрызёшь глотки всем полицейским во имя нового хозяина. Лишись сразу всего — и сойдёшь с ума без шанса на восстановление. Его тело просто сошло с ума и отчаянно цепляется за жизнь.
Ещё одна выловленная рыбка: головка обводит слизистые, блеск для губ со вкусом предэякулята.
Разрешишь мне остаться, спрашивает он.
Он уточняет: до утра.
Ханджи делает ещё один глоток, шумно сглатывая похожую на сироп жидкость — запах горьких трав и полыни вбирается и под кожу, и под кости черепа, мысль о запахе с её шеи разрушает извилины, вытаскивая наружу, пробуждая в нём нечто полностью утратившее самоконтроль. Список вопросов, которые на самом деле хочется задать: можно понюхать твои волосы? ты не хочешь переспать со мной? ты можешь вернуть меня в реальность? какого цвета у тебя соски?
Ещё одна выловленная рыбка: её руки ложатся на плечи, гладкий металл от десяток колец на пальцах скользит по коже, создавая новый фетиш на будущее, короткие ногти царапают кожу на затылке, она сжимает волосы у корней, вырывая из него неожиданный стон. Собственные ладони цепляются за широкие бедра в места завтрашних синяков под длинной рубашкой, оттягивают вниз край трусов. Он моргает, пытаясь избавиться от образов, но с каждым разом её лицо становится только ближе, позволяя разглядеть едва заметные веснушки, тянущиеся от обгоревшего носа до скул, тень, падающую от ресниц, пока Ханджи не замирает около его губ. Её горячее дыхание слишком далеко от фантазии, оно касается кожи, заставляя непроизвольно сглатывать.
Что именно я сказал вслух, шепчет он.
— Какая разница, Леви?
Какая разница, думает он. Вкус слюны вызывает головокружение, пока он вылизывает её зубы, лихорадочно сдвигает в сторону ткань белья, проникая средним и безымянным внутрь влажной промежности до самых костяшек, тут же получая первый стон прямо в рот, от которого ещё сильнее сбивается дыхание, стон, почти сразу переходящий в нечто, похожее на довольный смех, а после в ещё один стон. Другой рукой он расстёгивает ремень, с трудом оторвавшись от разведённых вокруг своих ног ляжек — их хочется сжимать до боли, щипать розоватую кожу, слизывать размазанную по ней смазку. Хочется оставить на ней следы, линию жизни с ладони, заразить её собой, ещё больше хочется иметь её следы на себе, разглядывать их как напоминание, что это явь, а не сон, цепляться за них с настойчивостью утопающего.
Отпечатать навечно — чтоб до самых костей, как её образ отпечатался на изнанке век.
— Тебе нужно это так же, как и мне, — невольно подмечает Леви, спускаясь губами вниз по шее, зарываясь носом в ложбинке между грудей, вбирая, вбирая, вбирая её запах, будто он жизненно необходим для выживания до трясущихся в панике рук.
Может, всё так и есть.
Сейчас всё ощущается таким правильным и таким подлинным — её горячее тело, пальцы, откидывающие чёлку с его потного лба, вкус соли на языке. Такая живая, настоящая, реальная. Он говорит: «Я не пропущу ни дюйма твоей кожи», беспорядочно оставляя отпечатки зубов и мозолистых пальцев на всём, до чего только дотягивается, с усердием путешественника, выцарапывающего свои перемещения по карте, лишая её любого способа опровергнуть происходящее.
— Хватит уже… болтать… — она произносит так тихо, прямо в кожу — слова он скорее чувствует вибрацией, чем действительно слышит, — …Леви.
И тыкается в висок, как кошка в больное место, прежде чем вернуться к губам. Ханджи догадывается избавить его от удушающего воротника рубашки, безостановочно что-то мыча и кусая, совершенно его не щадя. Леви чувствует металлический привкус во рту, когда ускоряет движения пальцев, вдавливая кончики в гладкую переднюю стенку — одежда кажется настолько же бессмысленным элементом, насколько бессмысленной тратой времени кажется избавление от неё, даже желание вжаться телом в её обнажённую кожу не пересиливает желание вжать её грудью в спинку дивана, поставив на четвереньки.
Лишь бы не видеть лица, надеть на глаза лошадиные шоры — никаких отвлекающих факторов, ничего, подразумевающего мышление. Только не думай, просит он себя, и с этим помогает справиться завораживающий вид её блестящей от смазки пизды, которую он раздвигает пальцами, розовой, как обгоревшая кожа на носу — идеального цвета и формы, всё в ней кажется идеальным, член дёргается, на чём бы не останавливался взгляд, а сердце бьётся о рёбра и мечется, словно хочет пробить грудную клетку и тоже принять непосредственное участие. Из-за оглушающего стука невозможно разобрать ни единого слова, только улавливать интонации, ругательства на французском и перемешенные с раздражением мольбы — к её несчастью, Ханджи не догадывается, что любые её звуки вставляют только сильнее, рождая идею продлить эту пытку на целую бесконечность, дразняще гладить щель большим пальцем, не проникая внутрь, вечный процесс, отягощённый незавершённостью, вплоть до жажды содрать с себя кожу. Ну же, продолжай говорить, не останавливайся.
— Долго ты ещё… собираешься… — Ханджи оборачивается через плечо, прожигая его недовольным вмазанным взглядом, и пытается выпрямиться, тут же терпя неудачу — он давит на поясницу, рука ползёт вверх под рубашкой — давит между лопаток, обхватывает шею сзади, вжимая её обратно в диван.
Пусть утро никогда не наступит.
Ханджи дышит чаще и чаще, Леви давится слюной, замечая, как мышцы на её бёдрах подрагивают, как она тянется задницей к паху, словно готова кончить прямо сейчас, просто от того, что он смотрит. Это не входит в его планы — в её скорее всего тоже, и она настолько мокрая, что практически отсутствует трение, зато как она сжимает член в тиски до болезненности, будто перевязывает удавку на шее, ёрзает у основания, насаживаясь глубже — глаза непроизвольно закатываются от проникающей в самые кости эйфории и стоны прорываются сквозь зубы, его тело будто заново изобретает наслаждение и сексуальность, получая удовольствие даже от боли, позволяя делать с собой всё что угодно — всё что угодно, что можно почувствовать.
Что можно представить.
Как будто ничего больше не имеет значение — да, теперь всё как и должно быть, принимай меня с этой отчаянной жаждой, кончай, стоит лишь коснуться налитого кровью клитора, забудь всё, всю прочую чушь, кроме ощущения члена внутри, я вдолблю в тебя это знание, выдам его за истину — он продолжает двигаться даже сквозь оргазменную пульсацию, остановиться сейчас, когда в ней настолько тепло, тепло и тесно сложнее, чем решиться вышибить себе мозги из огнестрела в сарае: он только раздвигает шире ей ноги коленом и прижимает к спинке дивана её запястье, другой рукой оттягивает взъерошенные волосы на затылке, застревая в прядях пальцами — и сколько же ты их не расчёсывала, милая!
Леви всё же не сдерживается и поднимает взгляд на окно, движимый желанием увидеть в отражении её лицо во время оргазма — глаз закатился так сильно, что не видно зрачка, в щели между губ слипшаяся кожа, словно тонкие нити — да, теперь всё как и должно быть, пожалуйста.
Его не хватает на долго — ещё пара сбивчивых толчков, попытка проникнуть как можно глубже, слизанный с виска пот и своё имя, выдавленное между стонов. Леви не сразу различает среди них собственные, повторяющееся «пожалуйста», как наваливается на неё всем весом и сжимает практически до хруста в рёбрах. Тело отказывается подчиняться, оно будто умерло, принесло себя в жертву, а он — существует как сознание и личность в каждом из отражений — на её кольцах, на окне, на всех зеркальных поверхностях в доме, — но только не внутри себя, и все они смотрят со стороны, как он продолжает отчаянно двигаться, игнорируя болезненную чувствительность от трения уздечки, будто хочет затолкать в неё сперму до самой глотки.
Будто это что-то изменит.
— Что за истерика, la chevrette? — сипло спрашивает Ханджи, не скрывая издевательской ухмылки.
Она поворачивает голову, удачно врезаясь своим лицом в его — не приходится далеко тянуться, чтобы поймать её выдох ртом, облизать её шершавые губы и пересохший язык — как тщетно оживлять водой сдохшие растения.
— Заткнись, очкастая, — просит Леви, утягивая её в поцелуй и за собой, практически падая спиной на диван. Двигается по линии челюсти к уху и добавляет: — Пожалуйста.
Он цепляется за её плечи и даже кусает мочку, надеясь остановить её попытку подняться, так и оставить прижатой к своему телу — но Ханджи выскальзывает из его рук с лёгкостью пули из дула винтовки, он успевает только схватиться за её тонкую, птичью щиколотку, на которой всё ещё висит бельё, и дёрнуть на себя, усаживая на бёдрах. Рука сама тянется вверх от колена к промежности, как намагниченная, но Ханджи быстро пресекает его движения, так и не позволяя дорваться до желаемого — обхватывает запястье и прижимает к ноге.
Не имея альтернативы, Леви выворачивает ладонь, беря её за руку и переплетая пальцы.
Не имея альтернативы, он может только тоскливо смотреть, как сперма стекает обратно ему на живот, как белок из разбитого сырого яйца, и подбадривает себя оттягиванием выреза на рубашке.
Тёмно-розовые.
— Почему именно ты? — спрашивает он.
Ещё одна выловленная рыбка: теперь рыжая такса перегрызает ей горло, откидывает голову танцующим внизу голубям. Её голова катится по чёрно-белому шахматному полу, пока не врезается в его начищенный ботинок, случайно оставляя на мыске от поцелуя багровый след.
— Почему именно ты? — Леви обращается к Зику. — Я не просил няньку.
Тот не отвечает. Он никогда не отвечает, если не видит необходимости — при общении с Зиком часто начинаешь размышлять, не идиот ли ты, раз заданные тобой вопросы оцениваются по степени важности с назойливым комариным писком.
Или с пятилетним ребёнком в эре познания мира.
Почему небо синее, Зик?!
Почему тучка плачет, Зик?!
Какого хуя ты здесь делаешь, Зик?!
«Так можно и забыть, кто ты есть», — размышляет Леви. Возможно, именно этого он и добивается — морально задавить оппонента, пока тот не начнёт сомневаться в своих интеллектуальных способностях. В своей идентичности.
Я, должно быть, что-то из членистоногих.
— Считай это знаком доброй воли, — внезапно говорит Зик. — Хотя я и не вижу во всём этом смысла.
Я, должно быть, эволюционировал до человека.
Он продолжает:
— Если бы ты был один, — он опускает подбородок и делает паузу, — с тобой бы вообще никто не стал разговаривать.
Таким же тоном говорят: «Детей приносит аист, глупышка».
Я, должно быть, кто-то вроде шестиклассника.
— Не то что сейчас, — хмыкает Леви, — правда?
Тот не отвечает — даже глазом не ведёт. Это не вызывает привычного раздражения — скорее что-то похожее на умиление, как когда в холодном сэндвиче из магазина находишь лук, который заставляли есть в детстве. Леви смотрит, как последние из мистера и миссиз, с которыми они «разговаривали», выходят из здания общественной столовой, даже не оборачиваясь в их сторону. Вот их результаты расследования: очередное пожатие плечами и отведённый в сторону от рисунка, присланного Каином, взгляд. Сэр, мы ничего не слышали, сэр.
Сэр, мы ничего не знаем.
Помощь Зика трудно недооценить.
— Выйду покурить, — говорит Леви.
Он говорит это немного с вызовом, всё ещё чувствуя себя шестиклассником. Зик, впрочем, и на это не реагирует — видимо, бунтующие подростки его не волнуют так же, как и всё остальное. Только одёргивает в очередной раз рукав рубашки до запястья и продолжает дальше молчаливо пялиться в пустую точку перед собой. Может, так он общается с Господом — кто его знает.
Я, должно быть, кто-то вроде ребёнка нарциссичной матери.
«Пик так и не ответила», — видит Леви, проверяя мобильник. Он честно пытался искать социологов, работников социального развития, членов правительства, обычных исследователей, вбивал те фамилии, которые запомнил — а может, и выдумал — с припиской «Луизиана», но его навыки поиска информации трудно назвать впечатляющими.
Вот и сейчас результаты не особо впечатлили. Журналисты, всё же, на подобном собаку съели.
Пик, скорее всего, целую волчью стаю. Пусть этим и занимается — это хотя бы безопасно. Вот что он решил.
А ещё Пик точно на его стороне.
Курить в такую погоду — ещё одно не особо впечатляющее решение. Леви выдыхает дым, но он так и застревает в стоячем воздухе перед лицом, складывается в плотное вязкое облако, по которому можно угадывать животных.
Бешеная собака. Раненая хищная птица. Чем-то похожим он занимался в детстве.
Ещё один выдох и вдох. Когда дым рассеивается, вдалеке начинает виднеться та самая компания подростков — разве что в этот раз не вызывает никаких болезненных воспоминаний.
В этот раз он не успевает даже ничего обдумать, как сзади доносится голос Зика:
— Что бы ты не подумал, — говорит он в фирменном монотонном стиле, — ответ «нет».
Таким же тоном говорят: «Ты никуда не пойдёшь, пока не сделаешь домашнее задание».
Я, должно быть, дорос до старшеклассника.
Леви делает ещё одну затяжку и спрашивает:
— И что я по-твоему подумал?
Зик даже не морщится от дыма.
— Ты не будешь допрашивать никого из детей.
Даже не отмахиваясь от него руками, Зик добавляет:
— Они несовершеннолетние. У тебя нет права допрашивать их без разрешения родителей.
— А мы тут что, проводим официальные допросы? — Леви пожимает плечами. — Вроде мы просто разговариваем.
— Ты не будешь с ними разговаривать, — повторяет Зик.
Таким же тоном говорят: «Никаких вечеринок! Там одни наркотики!»
— И никто не даст тебе разрешения, — добавляет он.
Вот так просто. Леви помнит передачу — что-то вроде National Geographic — про косаток, которую видел в детстве. Безразличный учёный безразличным голосом говорил, что косатки — единственные существа, помимо людей, которые занимаются сводничеством. Косатка-мама и косатка-папа ведут своего косатку-ребёнка в другую стаю, чтобы договориться о пассии на будущее.
Так же делают мафиози, когда хотят наладить сотрудничество с другим кланом.
Они — мафиози и косатки — просто приводят своё дорогое чадо и говорят: «Ты будешь делать так, как я скажу. И у тебя нет права оспаривать это решение».
Из Зика вышла бы замечательная косатка.
Или мафия.
На самом деле, его слова трудно подвергнуть сомнению — но смиренное согласие с Зиком не подходит самоощущению старшеклассника-бунтаря, которому запрещают идти на вечеринку.
— Я мог бы попытаться, — говорит Леви, затягиваясь. — У меня даже могло бы получиться.
Нарочно выпуская дым в сторону Зика, он добавляет:
— Особенно, если никто не будет саботировать разговор. С самого начала говорить что-то вроде: «Мы знаем, что вы ничего не видели, просто уточняем».
Леви оборачивается в сторону Зика, проверяя, повлияли ли его слова хоть на что-то, но тот лишь меланхолично разглядывает кукурузное поле.
— «Вы не обязаны ничего говорить и смотреть», — добавляет Леви.
— Я лишь озвучивал им права, — отвечает Зик, пожимая плечами. — Они не подозреваемые, Аккерман, и не обязаны отвечать на наши вопросы. Мы, — он делает явный акцент на этом «мы», — вообще не считаем, что эта девушка когда-либо здесь была.
— Ты зря не пошёл на адвоката.
Наверняка у косаток и мафии тоже есть адвокаты.
— Я просто следую инструкциям, — утверждает Зик. — И защищаю их, — оправдывается он. — Мы, — он снова делает этот акцент, — не работаем так, как вы. Не нарушаем конституционные права наших граждан.
Он явно доволен собой. По крайней мере, Леви так думает — не то чтобы на лице Зика отображалось хоть что-то, намекающее на его истинные мысли и чувства. С одинаковым лицом Зик может размышлять и о человеческих правах, и о Гуантанамо.
— Разумеется, когда эти дурацкие конституционные права сами не нарушают правила общины, да?
Леви уточняет: ты забыл добавить.
— Не используй свободу для прикрытия зла, — говорит Зик. — Всё, что от тебя требуется, не срать там, где ешь. Если хочешь, конечно.
Зик уточняет: у нас же свободная страна, мы тут никого не держим.
Он говорит:
— Ну, об этом ты и сам знаешь.
«В пизду, сам всё сделаю», — думает Леви.
— Я думаю, — говорит он, смотря, как группа подростков движется в сторону силосной башни, — ты прав, Зик.
И вот теперь на лице Зика появляются хоть какие-то эмоции, только настолько мельком, что определить какие именно — практически невозможно. Скорее всего, его мышцы давно разучились их демонстрировать.
Ещё вероятнее: они никогда не умели.
Чтобы — на всякий случай — предупредить любые подозрения Зика, Леви хлопает его по плечу и с нарочитым раздражением добавляет:
— Даже если они что-то и видели, то нам ничего не расскажут. Мы зря теряем время.
— Это не то что я говорил, Аккерман, — протестует Зик, но без особых усилий. — Но ты можешь понимать как хочешь.
Таким же тоном говорят: «Ты настолько необучаем, что я не хочу тратить слова».
Я, должно быть, что-то вроде мопса.
Его догадка оказывается верной — там же, куда сбегали они с Изабель и Фарланом, сидит и эта троица, в тени от новопостроенного высокого амбара, рядом с небольшой клумбой — маленькая кучка растений, обложенная белыми камнями. Им тогда приходилось торчать под пеклом — вот уже действительно страна прогресса и удивительных возможностей. От приторно-сладкого и одновременно кислого запаха хочется зажать нос рукой — настолько густого, что кажется, будто он вклинился во влажную структуру воздуха и изменил её изнутри.
— …ты позвал его?
— …да, но как только он услышал, что мы идём сюда…
— …ты вообще знаешь, что с ним происходит, Эрен? Последнее время…
— …а ещё позавчера он проклинал это место, а вчера…
— …вёл себя, будто у него сам Иисус за спиной стоит?
— В точку, а ещё…
Все трое поднимают на него взгляды, в равной степени сочетающие удивление, раздражение и испуг, словно глаза трёх однояйцевых близнецов.
— Сэр, эм…
— Мы тут просто…
Они говорят почти одновременно и переглядываются. Только девчонка не отводит от него глаз, отслеживает, как щитомордник перед укусом. В тени амбара и широкополосной шляпы её кожа выглядит мертвенно-бледной, как у покойника, а пустые, кажущиеся огромным на маленьком лице глаза не по возрасту безжизненными — как у животного, замирающего в надежде, что хищник его не заметит.
Что-то в ней кажется знакомым.
Она сглатывает и говорит:
— Мы обязаны разговаривать с вами, сэр?
«С ней каши не сваришь», — догадывается Леви. В доказательство его мыслям, она добавляет:
— Нас в чём-то подозревают?
— Нет. — Леви садится на корточки, щурясь от слепящего солнца. — Я просто хочу поговорить, но, в общем-то, да, вы не обязаны.
Парень с длинными светлыми волосами смотрит на девчонку. Парень с длинными тёмными волосами смотрит на неё же. Явно полностью доверяют ей ведение этого разговора. Позволяют единогласно решать, что будет дальше. Возможно, убили бы за неё. Или умерли. Как только она открывает рот, чтобы наверняка сказать что-то вроде «тогда мы и не собираемся», или напомнить об адвокате, или о своих конституционных правах, или просто послать его к чёрту, или кто вообще знает, чему их здесь ещё научили, он добавляет:
— Меня зовут Леви. Я ищу свою подругу.
Он переводит взгляд на двух пацанов, явно хуже выполнивших свою домашку на случай разговоров с копами.
— Я думаю, что вы можете мне помочь, может даже прояснить кое-что.
Остаётся только надеяться, что свою домашку от Эрвина выполнил Зик и ничего никому не рассказывал.
— Подругу? — переспрашивает один из них. Ещё он добавляет: «Армин». Смотрит на второго, пихает его локтём и добавляет: «Эрен».
Девчонка представляется сама, цедит сквозь зубы: «Микаса». Само воплощение общечеловеческой ненависти к правоохранительным органам.
— Разве вы не агент из ФБР? — с подозрением спрашивает Эрен. «ФБР» он почему-то произносит так же, как хорошие мальчики здесь произносят имя Господа.
Теперь уже Микаса пихает его локтём.
— Одно другому не мешает, — говорит Леви. — Поэтому я и занимаюсь расследованием, — рискует он. — Я подозреваю, что она могла быть здесь, перед тем как пропала.
Он говорит:
— Могла сообщить кому-то, куда собирается.
Он говорит:
— Могла сказать, что кого-то боится, может, она вообще приехала сюда, чтобы спрятаться.
Леви смотрит в глаза Эрену и говорит:
— Она сейчас где-то совсем одна, верит, что я смогу её найти.
Цель кажется достигнутой — оба на мгновение теряются, но этого мгновения должно быть достаточно, чтобы во всех красках представить себя в подобной ситуации. Самому Леви его тоже хватает — в красках представить, как Зик отрывает ему яйца, если узнает хоть слово из этого разговора. Такая тактика может сработать, пока он не начнёт задавать неудобные вопросы или они не начнут задавать уточняющие, разрушив всю его красивую историю. Микаса так и сидит, насупившись, вырывает пальцами травинки из земли — явно не шибко довольная, что он перехватил инициативу в разговоре.
Он протягивает мобильник с рисунком, сам старается не смотреть на экран:
— Может, вы её видели?
Армин бросает на Эрена долгий тревожный взгляд.
— Она… пропала? — спрашивает он, одёргивая рукава джинсовой рубашки.
Леви кивает, непроизвольно задерживая дыхание, он повторяет:
— Так вы видели её? Где?
— Мы никого не видели, — буркает Микаса. — Тут вообще не бывает посторонних.
— Это… да, — говорит Эрен после паузы, вызванной словами Микасы. — Сюда почти никто не приезжает, ни городские, ни тем более… да, Армин?
— Ага, — бормочет Армин, так и не отводя взгляд от рисунка, — у нас тут нечего делать, сэр.
Эрен добавляет:
— Кому захочется ехать в такую дыру?
Армин добавляет:
— Мы и сами никуда не ездим, городских не знаем.
При помощи грандиозных усилий Леви не меняется в лице. «Они, блять, её видели», — понимает он, наблюдая, как отчаянно они пытаются придумать ещё больше деталей, согласно которым их встреча с ней просто невозможна и абсурдна. И, походу, не знают ни о её смерти, ни о её пропаже, вообще ни о чём. И, почему-то считают, что им нельзя говорить, что она здесь была. Или, может, они видели её, когда нарушали какое-то из правил общины и теперь боятся?
— Почти? — спрашивает Леви у Эрена, убирая мобильник обратно в карман. — Кто-то недавно приезжал?
— Волонтёры, сэр, — выпаливает Армин под недовольный выдох Микасы. — Из-за действующей программы религиозного образования.
Обводя взглядом друзей, хоть и не найдя в них никакой поддержки, Армин всё же поясняет:
— Они выступают против альтернативного обучения в частных школах. Пастор он… ну… а остальные такие…
— Пастор хотел вернуть обязательное образование до восемнадцати лет, а кроме моих родителей и деда Армина никто этого не поддержал, — всё же помогает Эрен и, ухмыльнувшись, добавляет: — Поэтому он сбросил всем на голову бомбу.
Продолжая ухмыляться, он говорит:
— Надеялся, что общественное давление поможет. Или городскому совету надоест разбираться с их жалобами.
— Мы так думаем, сэр, — говорит Армин. — Сложно понять, что пастор на самом деле планирует, — говорит он с восхищением.
«Похоже на Эрвина», — кисло признаёт Леви. По виду Армина понятно, что так думает лично он, но это и правда в стиле Эрвина — добиваться своего любыми методами.
Цель оправдывает средства.
Проблема вагонетки никогда не была для него проблемой выбора.
— И как, получилось? — спрашивает Леви, откашливаясь.
Эрен подтягивает колени к груди, кладёт на них подбородок и говорит:
— Не знаем, сэр. Нам не докладывают. — Он кидает быстрый взгляд в сторону Микасы и добавляет так быстро, словно не давая себе передумать: — А в ФБР правда не берут без вышки?
— Эрен!.. — восклицает Микаса и принимается раздражённо заправлять за уши свои короткостриженые волосы. — Мы уже обсуждали это, я всё скажу…
— Я же просто спросил, — обиженно тянет Эрен, пиная мыском изношенного кроссовка лежащий на траве маленький камень. Он снова смотрит на Микасу — та только поджимает губы и больше ничего не отвечает.
— Раз твои родители не против инициативы Эрвина, — говорит Леви, — они могут быть не против перевести тебя в городскую школу. А потом сможешь попробовать поступить по стипендии.
Он уточняет: пригород входит в округ, не будет проблем с зачислением.
Он не говорит, что сам закончил старшую школу только благодаря Бюро, а университет даже не нюхал — это, всё же, исключение из правил такого уровня, что до сих пор трудно поверить.
Эрен пожимает плечами.
— Так она была волонтёром? — спрашивает Леви.
— Нет, не она, — тут же сердито говорит Микаса, угрожающе складывая руки на груди. Того и гляди распустит капюшон, как кобра, чтобы прогнать его отсюда куда подальше. — Мы вам уже говорили об этом.
— Я так и понял, — отвечает он, медленно дыша через нос в надежде успокоиться. По крайней мере, хотя бы не выдавать ничего из того, что он «понял» на самом деле.
«Дело дрянь», — тем временем мелькает в голове. Судя по виду каждого из них — больше ему не добиться ни слова. Чисто на всякий случай они вообще не откроют рта, чтобы оттуда случайно не вывались то, о чём они так бояться сказать. Может, по отдельности, у него был бы неплохой шанс всё же разговорить хотя бы кого-то одного — трое могут сохранить тайну, только если двое из них мертвы, — но в такой ситуации — это пустая трата времени, во всяком случае — продолжать давить прямо сейчас.
Сейчас они готовы бороться не только с ним, но и против целого мира.
— В такое время тут очень скучно, да? — подмечает Леви, выпрямляясь во весь рост, тяжело оперившись ладонями на колени. — Все остальные разъехались?
— Летний лагерь, сэр, — понуро тянет Армин, протирая глаза. — Нас тут четверо осталось.
— Четверо?
— Да, наш друг он, ну… — добавляет Эрен.
— Ну, он… — помогает Армин.
— Не имеет никакого отношения к вашим вопросом, — сурово итожит Микаса, возвращая на него взгляд.
Леви поднимает перед собой руки — жест, означающий «справедливо» и «уела» и «я безобидный». Он и так узнал сверх того, на что рассчитывал, и получил шанс узнать большее, если получится как-то выцепить четвёртого, особенно — если рядом никого не будет. Леви неожиданно вспоминает, что этого «четвёртого» он видел ещё в первый день, и — как удачно! — проживает тот, видимо, напротив его собственного дома, что явно увеличивает шансы на случайное столкновение на улице. В памяти, правда, нет вообще никаких указаний, кто это может быть — раньше дом пустовал и считался практически за «проклятый». Если быть более точным — не сам дом, а месторасположения рядом с лесом и домами отщепенцев, слухи ходили, что именно там проходят обряды и ритуалы разной степени бесчеловечности, безнравственности и варварства — Леви не удивится, если окажется, что им же пугали непослушных детей.
«Не будешь есть кашу, запру тебя в том доме, пока не придут ведьмы и не сожрут тебя!»
Ну, или как-то так.
«Не сидите долго на солнце, малышня», — говорит он им на прощание и, отойдя от амбара, смахивая с потного лба прилипшую чёлку, взбудоражено пишет Пик: «поищи среди волонтёрских организаций, правозащитников и фондов защиты детей в изолированных общинах и сектах».
Примечания:
в тексте встречаются цитаты (иногда видоизменённые) и упоминания: батай, бодрийяр, жирар, элиаде мирча, ник ланд, рауль канизарес (если это индексируется я повешусь в сарае)