Хранит имя твоё

NC-17
В процессе
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 29 страниц, 13 558 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 2. Ночлег

Настройки
      Он подал прошение — конечно, подал, не мог просто сдаться.       Сидел в тесном кабинете с одним мутным окошком, древним столом и двумя шатающимися стульями, да с кучей шкафов, забитых пергаментами — самым дорогим их количеством из того, что Петеру приходилось видеть.       Он отвечал на бессмысленные бесконечные вопросы, описывал внешность священника, что забрал у него запись посвящения — потому что имя не додумался спросить.       Дама (так величали всех женщин в церкви выше служки) по имени Ума, что пригласила его к себе для составления прошения, кидала на него жалостливые, неловкие взгляды, словно удрученность Петера отягощала ее саму, что и заставляло ее подбадривать мужчину.       — Вы главное не переживайте, отец Петер, — сказала дама в который раз, — в Сагуле, знаете, все решается быстро. Оглянуться не успеете.       — И сколько обычно решается такой вопрос? — поднял светлые глаза жрец, и плотная женщина в голубой ризе с сребристыми узорами в виде змей пожала плечами.       — Месяц. Может недель шесть, если возникнут трудности. Но первосвященник справедлив и мудр, всё решится, — поспешила заверить она, когда увидела, как поник собеседник, — А что вас отец Тирон застращал, то не обращайте внимания, он со всеми так — и с чужими, и со своими.       Петер смазано кивнул, ничуть не утешившись, и женщина напротив вздохнула, продолжая заполнять бумаги.       Пока дама была занята канцелярией, Петер удрученно размышлял, глядя в единственное окно на ветви оливы, — где жить, на что есть. Он никак не ожидал задержаться в столице, считая, что дело-то решенное. У Азура, почившего настоятеля, вот сомнений никаких не было, когда он учил Петера управлять приходом.       А оно вон как, все неправильно пошло, и отец Иллир жабу подложил, и собственное происхождение подвело.       И все как-то некрасиво было, кисло и мерзко, как позавчерашнее молоко.       Ни ночлега, ни уверенности в том, что суд встанет на его сторону по итогам рассмотрения дела.       Ему бы немного обосноваться здесь, в столице, раз уж такие дела, да работу отыскать, чтобы о деньгах не беспокоиться. Даже хвати ему на месяц или полтора, путь назад также требовал вложений…       Кто возьмет к себе провинциального чужака-священника?       Может, стоило податься в храм жрецом или служкой в обход своего сана — да только, судя по всему, отбоя в них в Ган-Хаэле не было.       Отыскать семью, что нуждается во временном смотрителе за домашним алтарем — слишком нереалистично, больше походит на сказку.       Благословлять за деньги? До такого Петер еще не опустился.       Дружелюбная дама Ума никак не могла успокоить обиду и разочарование юного жреца, как ни старалась унять его тревожное сердце.       — Ну вот, почти все, держите, отец, — сказала женщина, протягивая священнику новую, свежую бумагу с номером его прошения и темой. Петер отвлекся от тяжких дум, чтобы взять документ, — Все правильно?       Жрец пробежался глазами по витиеватым строкам, выжженным на дорогом пергаменте, кивнул, сразу уточняя:       — И когда мне явиться?       — Не дале как через семь деньков зайдите, — дама забрала бумагу обратно, достала воск и сняла с пальца кольцо с печаткой — замасленное и почти черное от постоянного использования.       Пока воск грелся, Петер рискнул спросить:       — Дама Ума, а вы случаем не знаете, где здесь постой? Отец Тирон упомянул приют у южной стены.       — М? — женщина отвлеклась и подняла глаза на мужчину, — А, ну да, ну да, — спохватилась она, ставя наконец печать и поспешно убирая инструменты в стол, надела кольцо обратно на палец, — Ну что же… Южные кельи рассчитаны на недолгое пребывание, и потому стоят не меньше трёх кни за ночь.       Сердце рухнуло куда-то в пятки.       — Три кни? — с ужасом переспросил Петер, не успев спохватиться и сдержать собственный шок.       Ума пожевала губу.       — Вы ищите что подешевле?       — Да, желательно, — честно подтвердил священник не своим голосом — до того он стал хрипл и глух.       Ему не хотелось признаваться перед этой женщиной в том, как скуден его кошель, но вряд ли та была бы сильно этому удивлена. Наверняка она видела куда более несчастных просителей.       — Я бы сказала, что постоялые дворы в нижнем городе обойдутся дешевле, от семи вакхов за ночь.       Петер, наплевав на приличия, схватился за голову, сжимая ткань кидара пальцами в порыве спрятать глаза в складках ткани.       Коли не найдет работу, ему придется отказаться от питания вовсе или спать на улице. Его обычный заработок за месяц составлял десять кни, пять-шесть вакхов да горсть акад. Большую часть из этих денег Петер по примеру настоятеля отдавал в приход, и, конечно, у него не было крупных сбережений. Да и цены в столице оказались слишком завышены; ночь на постоялом дворе в его родном городке можно было купить за один вакх. Когда он уезжал из Ша-Этана, он взял с собой все свои скудные пожитки вместе с кошельком, и в нем не было ни единого арнака. Он не мог позволить себе тратить целый кни за ночь, он и пять вакхов расточить не мог.       Женщина посмотрела на него с чувственным состраданием, а потом вдруг потянулась через стол и дотронулась до плеча. Мужчина вздрогнул, подняв голову. Ума поднесла палец ко рту, призывая к тишине и зашептала, так и перегнувшись через стол:       — Отец Петер, я вижу вы добрый человек, честный. И я вам кое-что скажу, но вы не должны никому говорить, что я вам то растрепала, — тихо произнесла женщина заговорщицким тоном.       Она дождалась, когда жрец кивнет. А Петер не смог отказать себе в этом удовольствии, проникаясь чуткой надеждой, что как птица затаилась в груди.       — На востоке, в нижнем районе у причала есть маленькая церквушка Бетена, обратитесь к ним, они по нужде и кров дадут, и накормят, да и с работой помогут.       — Бетен? — нахмурился Петер, но осознание пришло прежде, чем он успел закончить слово. Все доброе в нем упало, а слабая надежда почернела и скукожилась как мокрая солома у огня, — Вы о секте? Фанатиках старой церкви?       — Тише вы, — упрекнула его женщина, усаживаясь на место; ее тело вдруг потяжелело даже визуально, — Никакие они не фанатики, — все также тихо прошелестела дама, расписывая эту истину словно маленькому ребенку, — Очень милые люди. Помогают таким, как вы.       Петер сжал челюсти — не потому, что обдумывал предложение. Он никогда бы не пошел в церковь Бетена, он не был ни еретиком, ни самоубийцей — якшаться с проповедниками старой веры почти то же, что плюнуть в лицо первосвященнику — недостойно, страшно и попросту немыслимо.       — Они проповедуют старую веру, дама Ума… — постарался начать мягко Петер, но голос сорвался на дрожь с нотками оскорбленного достоинства. Воздух в тесном кабинете потяжелел, загустел и лег между жрецом и женщиной, — Жестокие обряды, магия, это запрещено…       Дама не дала ему договорить, фыркнула и взметнула руками, словно пытаясь отогнать чужой голос от собственных ушей:       — Ой, прекратите, отец Петер, не учите меня наветам Хашиофета, я может сана невысокого, но работаю в Ган-Хаэль уж не первый годок, знаю, что к чему, — обиженно заворчала женщина, явно жалея, что решила довериться случайному провинциальному жрецу, — Я к вам с добром, не молиться заставляю же демонам, а говорю, где помощь искать! А вы сразу в штыки. Бетен, напоминаю вам, мой дорогой, официально не запрещен, а что вы к нему питаете злобу али сомнения — то не моя проблема.       Петера сначала захватила какая-то упрямая злость, но взглянув на женщину, та сменилась неловкостью. Затем стыдом — и за свою резкую реакцию, за поучительный тон, и за свою несдержанность — он мог улыбнуться, мог сказать спасибо, но не сдержался и начал читать проповедь той, кому она, что штык у горла.       Откуда жрецу знать, что дама пережила, что считает Церковь Бетена достойной альтернативой кельям, да постоялым дворам.       Намерения у Умы были добрыми, а что та заблуждается, то не повод ее обижать, даже если неприятие Петера было таким ярким, что сдержаться не смог.       Что теперь удивляться? Сагул его и так достаточно неприятно огорошил; одним фактором больше, одним меньше… Вот и секта старой веры подоспела как по расписанию, чтобы бросить в Петера камень.       То, что это языческое наследие прошлого еще существует, он, конечно, знал, но наткнуться на черное пятно в первый же день в столице не думал — уж больно редкое явление для нынешнего времени. Церковь Бетена была единственной, что пережила великую чистку девяносто девятого года ценой весьма неудобных условий, назначенных Церковью Судии триста лет тому назад.       Она даже в провинции встречалась редко — религию эту проповедовали одни лишь ведьмы, колдуны да знахари. В Ша-Этане таких водилось мало, и те не горели распространяться об этом — как и все ходили на службы, только к маслу не прикасались, да из общей чаши не пили и лба не мочили. Азур, будучи настоятелем, их игнорировал, и всем жрецам велел то же. Вот и Петер привык их не замечать, пусть и опасался — как и все.       И опасаться их было за что.       Но у дамы были другие вводные и не Петеру было ее учить.       — Простите, дама Ума, я не хотел вас обидеть, — покаялся жрец, нервозно теребя край своего пояса.       Женщина несколько долгих секунд молчала, сортируя документы и укладывая их в единую стопку, чтобы протянуть ее жрецу.       — Полно, отец Петер, — с натяжкой, но примирительно произнесла женщина, вставая и убирая его прошения в одну из папок из сухой кожи, что стояли позади нее в шкафу, — Знаю я, что думают тут все. Скептики воцерковленные, всё-то у них черным-бело. А я ж не про веру, я про помощь, — она помолчала, но Петер не перебивал, убирал бумаги в суму, — Но что мне обижаться? Вам и без того тяжко, некуда обиду вешать.       — Добрая вы душа, дама, — слабо улыбнулся жрец.       — Добрая, — без стеснения подтвердила Ума, — Только иначе никак вам помочь не могу. Идите с миром.       Петер поднялся, оправляя хитон.       — Мир Судии, дама Ума.       — Мир Судии, отец Петер.       Петер вышел из тесной канцелярии уже далеко не тем человеком, что входил туда утром.       Солнце клониться к западу еще не начало, но жар сделался тяжелее, гуще, словно осел на город тонкой липкой пленкой. Во дворе Ган-Хаэля все по-прежнему текло и шевелилось: паломники, просители, служки, продавцы маленьких лампад и лент, плачущие дети, старики с чашечками масла, женщины в цветных накидках. Но теперь весь этот живой поток не казался Петеру благословенным движением веры. Он смотрел на него как человек, которого только что вытолкнули из дома, а двери еще не закрыли, но он знает, что пути назад нет.       Угнетенность — не лучшее чувство для священника, но, видит Судия, в 16 легко быть оптимистом, но в 21, когда за плечами судьба прихода, — куда сложнее.       Он спустился с храмовых ступеней, придерживая суму под мышкой, и остановился у самой тени олив. Пальцы нащупали в поясе кошель — жалкий, истончившийся от дороги. Он вытащил его и пересчитал деньги снова, будто с прошлого раза что-то могло измениться.       Не изменилось.       На четыре дня в южных кельях при Ган-Хаэле хватило бы точно. На пять — если не есть, не пить и только молиться. На постоялый двор внизу — дней на одиннадцать, может пятнадцать, если взять самый клоповник и не пить ничего, кроме воды. А впереди у него был не путь в соседний приход и не три дня ожидания. Месяц. Шесть недель. «Если возникнут трудности».       Петер затянул завязки кошеля и медленно выдохнул сквозь зубы.       Бетен.       Само слово сидело в голове занозой. Стоило ему вспомнить шепот дамы Умы, как тут же поднималось и другое: уроки, наставления, упреждения старших жрецов, смутные рассказы о старой вере, о суровых ночных обрядах, о людях, которые ищут не милости Судии, а его второго, сокрытого глаза, магии и быстрых решений проблем. Он вырос на том, что таких надо обходить стороной, не спорить с ними, не принимать от них чаши, не давать им вести исповедь и, если уж пришлось иметь дело, держать сердце настороже.       Было ли в этих людях добро — то Судии известно, но что Петер знал, так это то, что преступления тех, кто поклонялся Бетену, были поистине ужасающи. Кровавы. Бесчеловечны.       Над головой пролетела птица — чайка. Священник проследил за ее полетом с внутренней тоской.       Идти в чужую церковь он не мог.       Нет, конечно, он мог бы нажать себе на гордость, на собственную веру… Но он не был в отчаянии. Не в первый день.       Сперва он решил хотя бы попытаться обойтись без этого.       В верхнем районе комнаты стоили так, словно стены в них были выложены серебром.       Первый дом, куда он заглянул, держала сухая вдова с багровыми руками и тяжелой золотой серьгой в левом ухе. Выслушав его, она окинула Петера цепким взглядом с головы до чёботов и назвала цену, от которой он едва не поперхнулся.       — За клетушку? — переспросил он, не сдержавшись.       — За чистую клетушку, отец, — равнодушно поправила она, — С тазом и замком. Не нравится — ищи дешевле.       Он и пошел искать.       Во втором доме пахло кислым вином и кошками. Там ему предложили полкомнаты за полторы кни, но хозяин, жирный, лысеющий человек в синей безрукавке, многозначительно заметил, что если отец прибыл по храмовому делу, то за него, верно, скоро внесут деньги, а значит, можно и не торговаться. Петер поблагодарил и ушел.       В третьем дворе ему даже не дали договорить. Молодая женщина, развешивавшая белье на веревках между окнами, покачала головой:       — Жрецов не беру. Потом ходят сюда ваши служки, кричат, кто да почему, а я людей не люблю тревожить.       Он спустился ниже.       Улицы делались уже, люднее, шумнее. Белый камень верхнего района сменялся серым, местами даже бурым, стены становились сырее, на окнах чаще висели циновки вместо ставен. От лавок тянуло жареной рыбой, пряным дымом, уксусом, дегтем и потом. Под ногами чаще попадалась грязь, чем гладкий камень. Между домами сушились сети, на веревках качались детские рубахи, в тени сидели резчики по кости и сапожники, и каждый второй, кажется, был готов заговорить с чужаком — если видел в нем выгоду.       Петер спрашивал про дешевые комнаты.       Ему указывали:       — Дальше вниз.       — У причалов.       — За складским рядом.       — У старой стены, там сдаёт одна слепая.       Он шел.       У одной слепой и правда сдавали угол — за семь вакхов. Угол оказался чуланом без окна, в котором уже ночевали двое грузчиков. Хозяйка, сморщенная старуха с бельмом на одном глазу, заверила, что «третьему там как раз тепло будет». Петер, стараясь не обидеть, отказался.       Еще в одном месте парень с выбитым передним зубом долго осматривал его табличку, потом спросил:       — А благословение дать можешь?       — Могу.       — Тогда за полцены, четыре вакха.       Петер почти согласился, но, когда увидел комнату — низкую, душную, с сырой соломой на полу и дверью, не запиравшейся вовсе, — понял, что проснется там либо без сумы, либо без головы. Он ушел и оттуда.       К вечеру ноги налились такой тяжестью, будто в каждую ступню залили расплавленный свинец. Стертые за дорогу мозоли снова саднили, натертые места пульсировали под ремнями чёботов, в пояснице ломило. Он почти не ел с утра — только купил у мальчишки возле рынка кусок лепешки за немыслимых 25 акад, жесткой как кора, да выпил кружку воды у общественного колодца. После этого деньги в кошеле стали еще жальче.       Солнце уже золотило крыши, когда Петер понял, что ходит по кругу.       Он стоял у перекрестка в нижнем восточном районе, смотрел, как между лавками тащат бочки с рыбой, как рыжая собака грызет кость в канаве, как ругаются два лодочника, и чувствовал только пустоту. Вся столица, такая величественная утром, к вечеру казалась ему огромным брюхом, в которое он попал по ошибке и которое не собиралось его переваривать — разве что медленно и безо всякого участия.       «Бетен», — снова подумал он.       Но теперь к упрямству примешалось другое: стыд. Он уже почти услышал, как дама Ума спросит своим мягким шепотом: «Ну что, отец Петер, нашли вы себе место?» И как ему придется признать, что не нашел. Что гордость не греет. Что слухи о фанатиках не кормят.       Он не повернул на восток. Он в целом уже не пытался сообразить куда ему идти.       Вместо этого просто пошел туда, куда тянула улица — вниз, к сырому воздуху, в котором уже слышался привкус реки и соли.       Причалы Сагула встретили его другим шумом.       Не тем, храмовым и рыночным, где людской голос смешивался с молитвой и торгом, а грубым, рабочим, тягучим. Скрипели канаты. Глухо стукались о борт лодок деревянные крюки. Мужчины перекрикивались через воду. Где-то лязгала цепь. Пахло илом, рыбой, смолой, мокрым деревом и тем кисловатым речным духом, который липнет к одежде и не выветривается до утра.       Между причальными домами вдруг открылся небольшой парк — не такой ухоженный, как при Ган-Хаэле, а скорее просто кусок зелени, оставленный между складами, дорогой и берегом. Несколько старых платанов, пучки сухой травы, пара каменных скамеек, дорожка к самой воде, где на привязи покачивались лодки. Здесь было тише. Не пусто, но тише. Кто-то сидел на берегу, свесив ноги к воде. Пожилая пара неспешно шла по дорожке. В дальнем углу, у стены склада, двое мальчишек делили яблоко.       Петер дошел до одной из скамеек и опустился на нее так тяжело, словно сгибался под невидимым грузом.       Он сидел долго. Молился — молча, в себя.       Солнце уходило за дома и башни, оставляя над рекой полосы меди и розового пепла. Тени вытягивались. Воздух, наконец, начал остывать. Из складов поодаль стали выходить рабочие, кто-то смеялся, кто-то ругался, кто-то шел молча, волоча ноги. Над водой закричали чайки.       Петер смотрел на реку, на рябь, на лодки, и мало-помалу в нем осело тяжелое, безвольное решение.       Ночь не холодная. Дождя не будет, небо чистое. Суму можно положить под голову. Кидаром прикрыть лицо от насекомых. Если выбрать угол потемнее, может, никто и не тронет. А если тронет… он даже не хотел додумывать.       Хашиофет его сбережет.       Он поднялся, огляделся и ушел в дальний край парка, где один платан рос почти вплотную к низкой ограде, отделявшей зелень от речного спуска. Там было меньше света от улицы и почти не ходили люди. Под деревом земля оказалась сухой, у корней — слой старых листьев и пыли. Петер положил суму, сел рядом, потом медленно стянул чёботы и стиснул зубы, когда прохладный воздух коснулся истертых ног.       Боль была такой, что на миг потемнело в глазах.       Он ощупал пятки, влажные, припухшие, и прошептал короткую молитву — не потому даже, что ждал облегчения, а по привычке, чтобы не застонать вслух. Потом вытянул ноги, прислонился спиной к стволу и закрыл глаза.       Так его и нашли.       — Отец? — раздался неуверенный женский голос совсем рядом, — Отец, вам худо?       Петер вздрогнул и открыл глаза.       Перед ним стояла женщина лет сорока, крепкая, широкобедрая, в темно-зеленом покрывале и простой бурой тунике. За ее юбку цеплялась девочка лет шести, а чуть поодаль переминался босой мальчишка постарше, с корзинкой в руках. Судя по запаху рыбы и мокрой ткани, шли они с рынка или с берега.       Женщина смотрела на него прямо, без страха, но с настороженной заботой.       — Нет, — соврал Петер и тут же понял, как жалко это звучит, — То есть… не совсем. Я просто…       Он умолк. Что тут скажешь? «Я жрец, которому негде спать»?       Женщина перевела взгляд на его табличку, на одежду, на снятые чёботы, на суму под рукой. Ее лицо не изменилось, только в глазах появилось понимание — слишком быстрое, слишком точное.       — Вы не отсюда, — сказала она тихо.       Петер кивнул.       — И ночлега не нашли.       Это тоже был не вопрос.       Он замялся, потом все-таки ответил:       — Похоже, нет.       Мальчишка рядом переступил с ноги на ногу.       — Мам, пойдем уже, — пробормотал он, — Темнеет.       Но женщина не двинулась.       — В парке вам нельзя, отец, — сказала она, — Ночью тут и пьяные валяются, и воры шастают. Утром, может, очнетесь без сумы, а может, и вовсе не очнетесь.       — Я не хочу никого стеснять, — тихо сказал Петер.       — А вас кто спросил? — неожиданно просто ответила она, и в голосе ее мелькнуло что-то почти сердитое, — Вставайте. У нас есть место, где странников кладут.       Петер нахмурился.       — У кого — у вас?       — В Бетене, — по-простецки сказала женщина так, словно это должно было всё объяснить.       Он поднял на нее глаза.       Дети уже тоже смотрели на него: девочка — с откровенным любопытством, мальчик — с усталым недовольством человека, которого задерживают взрослые заботы.       — Я… — начал Петер и замялся.       Сейчас можно было отказаться. Поблагодарить, подняться, уйти куда-нибудь еще, сохранить остаток упрямства — негоже жрецу истинной веры идти к старой церкви. Но ноги ныли, в желудке было пусто, а сумерки уже ползли с воды под деревья.       Может, так его бережет Хашиофет? Может и женщина эта дана ему Судией. И Ума утром не просто так заговорила о Бетене. Или то иное — испытание его веры, его стойкости.       Женщина, видимо, прочла сомнения по его лицу и прервала их.       — Идемте, отец, — сказала она мягче, — Не на обряд вас веду, не в подземелье. Поесть дадут, ноги вам промоют, угол до утра найдется. А если утром захотите уйти — никто не держит.       Петер вспомнил даму Уму. Ее шепот. Ее раздраженное: «Никакие они не фанатики». Потом — старика из сквера. Потом — белый храм, цену южных келий, смешок зубастого хозяина, чулан со спящими грузчиками.       — Хорошо, — выдохнул он наконец, — Благодарю вас.       Женщина только кивнула, как будто другого ответа и не ждала.       До церкви идти оказалось недалеко.       Они шли улицами все уже и темнее, мимо лавок, которые закрывали ставни, мимо рыбных рядов, где смывали кровь и чешую в канавы, мимо мокрых веревок, лодочных сараев и тесных двориков, где женщины ставили на окна лампы. Постепенно запах причала ослаб, уступая место сырой земле, дыму очагов и кисловатому духу вечерней пищи. Где-то бренчала лютня, где-то плакал младенец, где-то двое мужчин спорили так яростно, что пришлось обойти их по другой стороне.       Петер шел молча, не слишком доверяя ногам и еще меньше — собственному решению. Женщина впереди пару раз оборачивалась, проверяя, не отстал ли он. Дети то шли рядом, то убегали на несколько шагов вперед. Девочка, осмелев, однажды спросила:       — А вы настоящий жрец?       — Настоящий, — устало ответил Петер.       — А чудо можете?       — Нет.       — А масло есть?       — Нет.       — А…       — Мира, не болтай, — одернула ее мать, и девочка тут же умолкла.       Наконец они свернули в боковой переулок, такой узкий, что двоим в нем уже приходилось расходиться плечом. В конце его, почти спрятавшись между домами, стояло небольшое здание из темного камня. Не ветхое, но старое. Без башни. Без золота. Без широких ступеней. Над входом висела маленькая каменная плита с вырезанным глазом в лучах солнца — простым, неглубоким, затертым временем. Знакомый знак, неправильный — он натирал не хуже чёботов, только душу.       У дверей горела одна лампа.       Это и была Церковь Бетена. Просто «Бетен» — по-народному, по-человечески.       Петер остановился.       После Ган-Хаэля храм показался почти бедным. Но бедность эта не была ни жалкой, ни запущенной. Камень у стен был чист. Порог выметен. В маленьком дворике сбоку росла смоковница, и под ней стояла скамья. Изнутри лился мягкий желтый свет, и слышались тихие голоса — не пение, не служба, а обычная человеческая речь.       Женщина толкнула дверь.       — Заходите.       Внутри было тепло.       Не торжественная прохлада большого собора, а живая, домашняя теплота места, где недавно топили очаг и где люди дышат рядом друг с другом. В нос ударил запах трав, воска, старого дерева и чего-то похлебочного, съестного. Небольшой притвор переходил в молитвенный зал — простой, с низким потолком, с гладкими стенами и несколькими лампами в нишах. Вместо золоченых мозаик — побелка и темные тканые полотнища. Вместо огромного алтаря — невысокий каменный стол, над которым висел тот же знак глаза в лучах. Никакой чаши с маслом. У стены стояли лавки. На одной сидел старик с перевязанной рукой. В углу женщина кормила грудью младенца. Кто-то тихо шептался возле дверей во внутренние комнаты.       Петер едва успел оглядеться, как дверь из бокового коридора отворилась.       И он увидел его. Того самого юношу в пшеничном жилете, о котором успел запамятовать за день.       Сейчас при более мягком свете ламп тот выглядел еще суше и моложе, чем в Ган-Хаэле, и вместе с тем — старше, утомленнее. Белая туника была подпоясана все тем же широким поясом, на поясе висела та же табличка с глазом. Кидар он уже снял; волосы светлые, русые, коротко бритые. Ноги — босые. В руках он держал глиняную чашу и сверток чистых тряпиц. Шел быстро, сосредоточенно, как служитель, привыкший делать все сам. Как сам Петер вёл себя дома.       Он поднял голову — и тоже узнал Петера. Не забыл, к стыду второго. Остановился лишь на долю мгновения.       Темные, внимательные глаза скользнули по его лицу, по пыльной ризе, по снятым, зажатым в руке чёботам, по женщине с детьми у двери. И в этих глазах мелькнуло сначала удивление, потом — понимание, почти досада, и уже следом ровная, собранная вежливость.       — Мир Судии, отец, — сказал он тем же низким усталым голосом, что и утром.       Петер, ошеломленный, ответил не сразу:       — Мир Судии…       Женщина рядом словно даже не заметила напряжения.       — Настоятель Соф, я нашла его в парке у причала, — сказала она, — Он там на ночь устраивался. Чужой, без места.       Юноша перевел на нее взгляд и чуть кивнул.       — Спасибо, Далия. Я позабочусь.       Петер моргнул.       Настоятель.       Не служка. Не посыльный. Не какой-то странный доверенный человек при храме. Настоятель Церкви Бетена.       Церкви магов, еретиков, дурного глаза, сияющего во тьме другого, чуждого мира.       С дурным символом у сердца и на таблице — вот же дурной глаз.       Этот худой, резковатый юноша в песочном жилете, которого утром едва ли не отчитывали на лестнице Ган-Хаэля, был настоятелем Бетена.       Будто почувствовав, как сильно его это поразило, тот снова посмотрел на него — уже прямее, внимательнее.       — У вас кровь на ступнях, — спокойно заметил он, — И вы едва стоите. Сперва сядьте, отец. Потом, если захотите, будете бояться нашей ереси.       На миг Петер не нашелся, что ответить.       А женщина Далия вдруг хмыкнула в кулак, мальчишка ухмыльнулся открыто, и даже кормящая мать у стены подняла уголок рта.       Юноша же не улыбался. Только держал в руках чашу и чистые тряпицы, худой, прямой, с вышитым глазом на груди — и ждал, будто уже знал и усталость Петера, и его гордость, и все то, что привело его сюда этим вечером.       — Проходите, — сказал он мягче, — Здесь вам никто не станет читать о правилах прихода прежде, чем дать воды.