***
День тридцать восьмой после примирения. Квартира Тэхёна и Хосока, 21:14 Первое предупреждение выглядело как шутка. Или как дурной розыгрыш. Хосок нашёл конверт под дверью — без марок, без подписи, просто белый прямоугольник, аккуратно просунутый под щель. Внутри лежала фотография: он и Тэхён, снятые через окно их собственной квартиры. Снимок был сделан, судя по ракурсу, с крыши соседнего дома. На обороте — одна строка, написанная от руки по-корейски, но с итальянским синтаксисом: «La prossima volta non sarà una foto». В следующий раз это будет не фотография. Тэхён взял фотографию, долго смотрел на неё, потом спокойно положил в ящик стола. — Нужно рассказать Чонгуку, — сказал Хосок, и его голос дрожал — он не умел скрывать страх, никогда не умел. — Расскажем, — кивнул Тэхён. — Но не сегодня. Сегодня у него и так проблемы с отцом. Не будем добавлять. Это была первая ошибка. Роковая, глупая, непростительная ошибка людей, которые никогда не имели дела с мафией и думали, что могут справиться сами. На следующий день Тэхён нашёл ещё один конверт — на этот раз под дворниками своей машины. Внутри лежала пуля. Одна. Двадцать второй калибр. И записка: «Твой друг Чонгук думает, что Росси его спасут. Пусть думает. А ты пока подумай, сколько стоит твоя жизнь, Ким Тэхён. Мы оценили её в две тысячи евро. Это цена наёмника в Неаполе. Дёшево, правда?» Тэхён и это спрятал в ящик. Хосок умолял его пойти к Чонгуку, но Тэхён упёрся: — Если мы расскажем, он начнёт действовать. А если он начнёт действовать — De Luca поймут, что мы — его слабость. И тогда они ударят по-настоящему. Мы должны вести себя так, будто ничего не происходит. Будто мы ничего не боимся. — Но мы боимся, Тэ! — Хосок вцепился в его руку. — Мы реально, блять, боимся! — Я знаю. — Тэхён прижал его к себе. — Я тоже. Но мы справимся. Скоро всё закончится. Это была вторая ошибка. И третья. И четвёртая. Потому что De Luca не блефовали.***
День сорок первый. Больница Сеульского национального университета, 23:30 Намджун возвращался из библиотеки поздно — засиделся над диссертацией, увлёкся, забыл о времени. Он вышел через задний вход, чтобы сократить путь до общежития, и даже не заметил фургон, припаркованный в переулке. Его нашли спустя час. Чимин, который забеспокоился, когда Намджун не ответил на сообщение, пошёл искать сам — и обнаружил его лежащим на асфальте, между мусорными баками и ржавым велосипедом. Лицо было разбито в кровь, рёбра сломаны, левая рука вывернута под неестественным углом. Но он был жив. Жив, в сознании, и когда Чимин упал рядом на колени, захлёбываясь слезами, Намджун прошептал разбитыми губами: — Их было четверо. Они сказали… передать Чонгуку… что это только начало. Чимин закричал. Его крик слышали все, кто был в радиусе ста метров. Но крик не помог.***
В больнице собрались все. Чонгук примчался через пятнадцать минут после звонка — байк ревел так, что сработали сигнализации у трёх машин. Он ворвался в приёмный покой, бледный как смерть, и замер перед каталкой, на которой лежал Намджун. Увиденное ударило его под дых. Намджун, его друг, его умный-философ-книжный-червь, лежал с забинтованной головой, с трубками в носу, с гипсом на руке. Его дыхание было хриплым, неровным. Чимин сидел рядом, держал его за здоровую руку и плакал — беззвучно, только плечи вздрагивали. Хосок стоял в углу, закрыв лицо ладонями. Тэхён обнимал его, но сам был серым, как больничная стена. Юнги подошёл к Чонгуку и взял за руку. Чонгук даже не заметил. Он смотрел на Намджуна, и внутри у него что-то закипало — тёмное, страшное, то, что он так долго подавлял. — Кто? — спросил он хрипло. Не своим голосом. Совсем. — De Luca, — ответил Тэхён, не глядя на него. — Нам сказали передать тебе. Это только начало. Чонгук медленно повернул голову. Посмотрел на Тэхёна. Потом на Хосока. Потом на Чимина. — Они угрожали вам, — сказал он. Не спросил — констатировал. — Да, — признался Хосок, опуская руки. — Сначала Тэхёну. Фотографии, пули. Мы не хотели тебя волновать. Думали, справимся. — Вы, блять, думали, что справитесь с мафией? — Чонгук вырвал руку из ладони Юнги и отошёл к окну. Встал лицом к стеклу, чтобы никто не видел его лица. Плечи напряглись, кулаки сжались. — Ihr verdammten Idioten. Вы, блять, идиоты. Вы решили, что De Luca — это шутка? Что пуля — это такое предупреждение для галочки? Вы видели, что они сделали со мной? А теперь с Намджуном?! А дальше кто? Юнги? Тэхён? Хосок? — Гук, мы просто… — Заткнись, Хоби. — Чонгук обернулся, и его глаза горели диким, почти безумным огнём. — Заткнись. Вы все. Вы думали, что я отошёл от вас на месяц просто так? Из вредности? Я знал, что так будет! Знал! Я говорил вам! Но вы решили, что вы умнее, да? Что вы справитесь сами?! Посмотрите на Намджуна! Вот ваше «справимся»! — Чонгук, перестань, — тихо сказал Юнги, делая шаг к нему. — И ты, — Чонгук посмотрел на него, и в этом взгляде было столько боли, что Юнги пошатнулся. — Ты тоже. Ты сказал: «Решаем вместе». Сказал: «Ты не герой-одиночка». И что в итоге? В итоге Намджун в больнице, а вы все под прицелом. Вот тебе и «вместе». Zusammen. Какое, к чёрту, zusammen, когда каждый ваш шаг отслеживают?! Он резко развернулся и вышел из палаты. Дверь хлопнула так, что задрожали стёкла. В коридоре повисла звенящая тишина, и только мониторы пищали в такт сердцебиению Намджуна. Юнги стоял, глядя на дверь. Его руки дрожали. Он чувствовал, что только что случилось что-то непоправимое. Что-то гораздо большее, чем просто ссора. — Он прав, — сказал вдруг Намджун хрипло, не открывая глаз. — Я сам виноват. Пошёл через переулок. — Заткнись, — всхлипнул Чимин. — Ты не виноват. Никто не виноват. Но все в палате знали: виноваты. Все. Потому что они влезли в игру, правил которой не понимали. И расплата была только началом.***
День сорок второй. Квартира Чонгука, 02:15 Он не спал всю ночь. Сидел на полу в пустой квартире, прислонившись спиной к холодной стене, и пил. Виски. Прямо из горла. Дешёвое, обжигающее, как бензин. Он пил и думал. Думал о Намджуне. О Тэхёне с пулей в конверте. О Хосоке, который плакал в углу палаты. О Чимине, который держал Намджуна за руку и выглядел так, будто сам умирает. И о Юнги. О Юнги, который стоял и смотрел на него с этим своим спокойным, анализирующим взглядом, но внутри — Чонгук знал, — внутри у него всё рушилось. Он допил виски, швырнул бутылку в стену. Стекло разлетелось осколками, янтарные капли потекли по обоям. Красиво. Как в замедленной съёмке. — Es reicht, — сказал он в пустоту. — Хватит. Больше никаких ошибок. Никаких «вместе». Никаких друзей, которых можно подставить. Никакого Юнги, которого можно потерять. Он встал, пошатываясь, и подошёл к зеркалу. Из темноты на него смотрел человек, которого он почти не узнавал: пьяный, с красными глазами, с тенью щетины на челюсти и выражением лица, которое он никогда раньше не видел. Решимость. Страшная, ледяная, отчаянная решимость человека, который собирается сделать самую большую глупость в своей жизни — и знает об этом. — Ты сделаешь это, — сказал он своему отражению. — Ради них. Für sie. Ты станешь мудаком. Таким мудаком, какого они ещё не видели. Таким, чтобы они тебя возненавидели. Чтобы никогда не захотели искать. Чтобы были в безопасности. Отражение молчало. Только смотрело — с укором, с болью, с чем-то, похожим на мольбу. Но Чонгук уже всё решил.***
День сорок третий. Бар «Нора» недалеко от кампуса, 20:00 Он выбрал этот бар специально — грязный, шумный, провонявший пивом и старым табаком. Место, куда нормальные студенты не ходили, а если и ходили, то не рассказывали. Место, где можно было исчезнуть. И он пригласил их всех. Написал в общий чат — коротко, сухо: «Бар Нора. 20:00. Надо поговорить. Чонгук». Они пришли — все. Даже Намджун приковылял, с гипсом на руке и синяками, которые ещё не сошли, но уже пожелтели по краям. Чимин держал его под локоть. Хосок был бледный и напряжённый. Тэхён, как всегда, невозмутимый, но глаза выдавали — он волновался. Юнги пришёл последним. В своей обычной чёрной водолазке, с запахом ментола и кофе, с зачёсанными назад волосами. Он сел напротив Чонгука, заказал двойной эспрессо и закурил, хотя в баре это было запрещено. Официантка промолчала — кому охота связываться с парнем, у которого такой взгляд? Чонгук сидел в углу, в тени, с бутылкой виски и одним стаканом. Он уже выпил почти половину, и его глаза лихорадочно блестели. Друзья расселись вокруг — молчаливые, встревоженные, не понимающие, зачем их позвали. — Гук, что происходит? — спросил наконец Хосок. — Ты сам не свой. Объясни нам. Чонгук улыбнулся. Это была не та улыбка, которую они знали. Не дерзкая, не наглая, не с золотыми искорками. Это была кривая, горькая, пьяная ухмылка человека, которому больше нечего терять. — Объяснить? — переспросил он, делая глоток прямо из бутылки. — А чё объяснять-то, Хоби? Всё же просто. Я устал. — Устал? — переспросил Чимин. — От чего? — От вас. — Чонгук обвёл рукой всех сидящих. — От всего этого. Вот смотрите: я, Чон Чонгук, байкер, сын мафиози, красавчик, каких поискать. У меня была жизнь. Нормальная жизнь. Девушки, вечеринки, скорость, адреналин. А потом — блять! — появились вы. Со своей дружбой, со своей заботой, со своими проблемами. И что в итоге? Намджун в больнице. Тэхёну угрожают. Хосок плачет. А я должен всё это разгребать, потому что я, видите ли, «друг»? — Чонгук, ты что несёшь? — Тэхён прищурился. — Я несу правду, Тэ, — Чонгук подался вперёд, стукнув бутылкой по столу. — Правду, которую должен был сказать давно. Вы — обуза. Вы все. Ваша дружба, ваши чувства, ваша, блять, любовь — это всё такая херня. Я не хочу за это умирать. Я не хочу подставляться под пули из-за того, что кто-то там решил поиграть в героя. Он перевёл взгляд на Юнги. Тот сидел, не двигаясь, с чашкой эспрессо в одной руке и незажжённой сигаретой в другой. Его лицо было спокойным — ледяным, как в первый день их знакомства. Но глаза… глаза выдавали. — А ты, — Чонгук ткнул пальцем в его сторону. — Ты думал, я тебя люблю? Думал, ты особенный? Du dachtest, du wärst etwas Besonderes? Ты — просто эксперимент, Скучный. Клинический случай. Мне было интересно, сколько нужно времени, чтобы растопить ледяного психолога с итальянским вайбом. И знаешь что? Ты растаял. Поздравляю. Эксперимент окончен. В баре повисла мёртвая тишина. Даже музыка, кажется, стихла. Хосок замер с открытым ртом. Чимин вцепился в локоть Намджуна так, что побелели костяшки. Тэхён нахмурился, и в его глазах мелькнуло понимание — он, кажется, догадывался, что происходит. Но Юнги… Юнги просто сидел и смотрел. Его лицо не дрогнуло. Только пальцы, державшие сигарету, сжались, деформируя бумагу. — Ты закончил? — спросил он ровно. — Нет, — Чонгук встал, и его повело — виски давал о себе знать. — Я не закончил. Я только начинаю. Он повернулся к бару, нашёл глазами девушку — симпатичную, с длинными волосами и пьяной улыбкой, которая явно искала приключений. Подошёл к ней. Наклонился. Что-то сказал. Она засмеялась. А потом Чонгук поцеловал её. На глазах у всех. Медленно, грязно, с языком, с рукой, скользнувшей по её спине. Девушка отвечала охотно, прижимаясь к нему всем телом. Чонгук оторвался от неё через несколько секунд, обернулся к столу и посмотрел прямо на Юнги. — Видишь? — сказал он, вытирая губы ладонью. — Мне не нужен психолог. Мне нужен кто-то, с кем можно просто трахаться. Без обязательств. Без соплей. Без всей этой хуйни, которую ты называешь отношениями. Юнги медленно поднялся. Поставил чашку на стол — аккуратно, без стука. Закурил наконец сигарету, глубоко затянулся. Когда он заговорил, его голос был ровным, как линия на кардиограмме остановившегося сердца: — Я понял. Спасибо за честность. Он развернулся и пошёл к выходу. Прямая спина, размеренный шаг, ни капли дрожи. Только пальцы, сжимавшие сигарету, побелели сильнее обычного. — Юнги, постой! — Чимин вскочил, но Юнги даже не обернулся. Дверь бара хлопнула. Холодный декабрьский воздух ворвался в помещение и осел на коже ледяной испариной. За столом остались четверо. Хосок смотрел на Чонгука с выражением, которое тот не мог вынести. Чимин плакал — снова, блять, плакал, — уткнувшись в плечо Намджуна. Тэхён не сводил с Чонгука тяжёлого, понимающего взгляда, и от этого было хуже всего. — Зачем ты это сделал? — спросил Хосок тихо. — Потому что так надо, — отрезал Чонгук. Он достал из кармана пачку купюр, швырнул на стол. — Это за выпивку. А это — прощайте. Я забираю документы из универа завтра. Меня больше не будет в вашей жизни. Ни-ко-г-да. Он пошёл к выходу, но у двери обернулся. Посмотрел на них — на своих друзей, которых он любил больше жизни и которых только что растоптал, — и сказал последнее, самое страшное: — Es war nichts. Это было ничем. Вы все — ничто. Запомните это. И вышел.***
День сорок четвёртый. Деканат, 09:00 Чонгук пришёл первым. С похмельной головой, с мешками под глазами, с запахом перегара, который не могла перебить даже кожаная куртка. Положил на стол заявление об отчислении. Секретарша попыталась что-то возразить — «ваш рейтинг», «у вас такие оценки», «вы на красный диплом идёте», — но он просто посмотрел на неё, и она замолчала. Декан, пожилой мужчина с усталыми глазами, подписал заявление без лишних слов — видимо, тоже слышал о семье Штайнмайер. Или просто видел выражение лица Чонгука. — Вы уверены? — спросил он на всякий случай. — Абсолютно, — ответил Чонгук, забирая копию. — Absolut sicher. Он вышел из здания деканата, держа документы в руке, и остановился на крыльце. Снег снова пошёл. Медленный, равнодушный снег, которому было плевать на то, что только что рухнул целый мир. Чонгук подошёл к байку, сел, завёл мотор. Харлей зарычал — низко, утробно, как прощальный салют. Он сунул документы в бардачок, надел шлем и бросил последний взгляд на кампус. На корпус психфака, где сейчас, наверное, сидит на паре Юнги. На окна общежития, где Хосок и Тэхён, скорее всего, пытаются понять, что произошло. На столовую, где они все вместе смеялись над его дурацкими шутками. На задний двор, где всё началось. — Leb wohl, — прошептал он в пустоту. — Прощай. И рванул с места.***
День сорок пятый. Общежитие Юнги, 07:30 Юнги не спал. Снова. Но на этот раз — не из-за ожидания. Из-за пустоты, которая поселилась внутри и не собиралась уходить. Он сидел у окна, курил и смотрел на рассвет — серый, бесцветный, декабрьский. Чимин уже ушёл к Намджуну, оставив его одного. На столе лежал томик Петрарки, раскрытый на сонете, который он теперь знал наизусть: «La vita fugge, et non s'arresta una hora; et la morte vien dietro a gran giornate…» «Жизнь бежит и не останавливается ни на час; а смерть следует за нею большими шагами…» Он думал о вчерашнем вечере. О том, как Чонгук целовал ту девушку. О том, как смотрел на Юнги — с пьяной усмешкой, с пустыми глазами, с жестокостью, которая была чужой, заёмной, неправдоподобной. И о том, как дрогнул его голос на слове «эксперимент». Юнги был психологом. Он знал, что такое защитные механизмы. Знал, что такое проекция, отрицание, избегание. Он видел, что вчера Чонгук не говорил правду — он играл роль. Плохо играл, фальшиво, с переигрыванием, которое бросалось в глаза любому, кто умел анализировать поведение. Но знание не спасало от боли. Потому что одно дело — понимать головой, что человек тебя отталкивает, чтобы защитить. И совсем другое — видеть, как он целует другую. Слышать, как он называет тебя «экспериментом». Читать в его глазах то, что он старательно пытается изобразить — безразличие, — и не верить, но всё равно чувствовать, как внутри что-то умирает. — Sei un bastardo, — прошептал Юнги в окно. — Ты ублюдок. Ты думаешь, что спасаешь нас. А на самом деле — убиваешь. Медленно. Муторно. Необратимо. Он затянулся, выпустил дым в стекло. На запотевшей поверхности проступили разводы. Телефон завибрировал. Сообщение от Хосока: «Он забрал документы. Уехал. Я пытался дозвониться — не отвечает». Юнги прочитал и отложил телефон. Даже не ответил. Потому что что тут можно было ответить? — Addio, — сказал он тихо. — Прощай, Чонгук. Или до свидания. Я ещё не решил. Он закурил новую сигарету — двадцать первую за неполное утро. Руки дрожали, но глаза оставались сухими. Он не плакал. Ему казалось, что слёзы застыли где-то внутри, превратившись в лёд.***
Где-то на трассе в сторону Инчхона, в то же утро Чонгук гнал байк на полной скорости. Ветер хлестал лицо, снег колол глаза, но он не сбавлял газ. Ему нужно было уехать. Дальше. Быстрее. Чтобы не передумать. Чтобы не развернуться и не поехать обратно, к Юнги, чтобы не упасть перед ним на колени и не молить о прощении. Он знал, что поступил как мудак. Знал, что его вчерашняя игра была дешёвым театром, который любой мало-мальски умный человек легко раскусил бы. Юнги — особенно. Юнги, наверное, понял всё уже через пять минут после его ухода. Понял, что Чонгук лжёт. Что он снова «защищает». Что он снова играет в героя-одиночку. Но это не имело значения. Потому что факт оставался фактом: пока Чонгук рядом, его друзьям угрожает опасность. Намджуна избили. Тэхёна запугивали. Кто будет следующим? Хосок? Чимин? Юнги? Нет. Он не мог этого допустить. — Ich muss sie vergessen lassen, — бормотал он в шлем. — Я должен заставить их забыть меня. Должен стать для них врагом. Тогда они не будут искать. Тогда De Luca оставят их в покое. Он прибавил газу. Трасса расстилалась впереди — пустая, бесконечная, как его будущее без них. Без друзей. Без университета. Без Юнги. Без Юнги. — Das war's, — сказал он в пустоту. — Вот и всё. Снег усилился. Байк нёсся сквозь белую пелену, и встречные машины сигналили ему — «куда ты прёшь, псих». Но Чонгук не обращал внимания. Ему было плевать. Плевать на всё, кроме одного, что он оставил позади. В зеркале заднего вида мелькнули огни Сеула. Город, где остались его друзья, его любовь, его жизнь. Город, который он добровольно покидал — в третий раз, блять, в третий, — и каждый раз это было всё больнее. Но он знал, что делает. Или, по крайней мере, убеждал себя в этом. — Eines Tages, — прошептал он, выжимая газ до предела, — однажды… когда всё закончится… я вернусь. Может быть. Если они меня простят. Но он не верил в прощение. Чон Чонгук никогда не верил в прощение. Потому что он знал: некоторые поступки остаются с тобой навсегда. И поцелуй с незнакомкой на глазах у Юнги был одним из них. Байк скрылся в снежной пелене. Дорога впереди была пуста. В будущем — ничего, кроме тумана. Но где-то глубоко внутри, под слоем вины и саморазрушения, ещё теплилась одна-единственная мысль. Упрямая. Глупая. Живучая. Destino. Судьба. Может быть, когда-нибудь. Но не сейчас.***
Tre mesi dopo (Три месяца спустя) Март в Сеуле — это ложь. Календарь говорит «весна», но ветер всё ещё кусает за щёки, а по ночам лужи затягивает тонким, хрупким льдом. Вишни ещё не зацвели — только набухли почками, как затаённая угроза. Город серый, мокрый, пропитанный ожиданием, которое никак не разрешится. Прошло три месяца. Три месяца без Чонгука. Девяносто два дня — Юнги считал. Он снова начал считать: сигареты, дни, часы до рассвета. Всё вернулось на круги своя, только стало хуже. Раньше у него была надежда. Теперь — только цифры.***
Кампус, задний двор, 18:55 Ящик всё ещё стоял на месте. Ржавые перила, мигающий фонарь, пожарная лестница — ничего не изменилось. Даже снег, растаявший в феврале, оставил после себя только грязные разводы на асфальте, которые весенние дожди пока не смыли. Юнги сидел на ящике, как сидел всегда. Закинув ногу на ногу, в чёрной водолазке (уже новой — старая истрепалась), с чашкой остывшего американо и сигаретой. Двадцать четвёртая за день. Или двадцать пятая? Вечер только начался, а пачка уже опустела наполовину. Петрарка лежал на колене — рваный, зачитанный до дыр, с загнутыми уголками. На полях теперь были заметки, сделанные его собственным почерком. Не анализ текста — другое. Обрывки мыслей, которые он никому не показал бы. «Se la vita è un inferno, allora lui era il mio fuoco». Если жизнь — ад, то он был моим огнём. Патология. Он знал, что это патология. Три месяца — достаточный срок, чтобы пережить расставание, особенно такое, особенно после того, что Чонгук сделал. Но Юнги не пережил. Он просто продолжал существовать. Он бросил взгляд на дорожку, ведущую к заднему двору. Пусто. Как всегда пусто. Он и не ждал — он перестал ждать где-то на сороковой день после исчезновения Чонгука. Но тело помнило. Тело всё ещё напрягалось, когда где-то вдалеке ревел мотоциклетный двигатель. — Pazzo, — прошептал он себе под нос. — Безумец. До сих пор. Он затянулся и выпустил дым в серое мартовское небо.***
Три месяца. Где-то в Неаполе Чонгук не вернулся в Инчхон. Не вернулся к отцу. Вместо этого он улетел в Италию — так решил семейный совет: если уж становиться частью дела, то с полным погружением. Неаполь, палаццо De Luca, бесконечные коридоры, пропахшие старым деревом и сигарами. У него была комната с видом на Везувий, но он ненавидел этот вид. Слишком красивый. Слишком несправедливо красивый для того дерьма, в котором он тонул. Он отрастил волосы — они теперь спадали на глаза тёмными волнами, и он постоянно убирал их назад нервным жестом. Татуировка дракона на шее стала ещё заметнее на фоне бледной, почти фарфоровой кожи. От неаполитанского солнца он не загорел — только осунулся сильнее. Под глазами залегли тени, которые уже не проходили. Плечо зажило полностью, но иногда, в сырую погоду, шрам начинал ныть, напоминая о себе. Он работал. Если это можно было назвать работой. Встречи, переговоры, передача информации — он стал тем, кем обещал быть: посредником, связным, частью машины. Крови на его руках не было, но это не делало его чище. Он чувствовал грязь каждый раз, когда пожимал руку очередному мафиозо с ледяной улыбкой и пустыми глазами. Но самое страшное было не это. Самое страшное — он не мог забыть. Каждую ночь он лежал без сна, глядя в потолок, и видел перед собой задний двор. Мигающий фонарь. Ржавые перила. Парня в чёрной водолазке, который курил ментоловые сигареты и смотрел на Чонгука так, будто тот — уравнение, которое он обязательно решит. Каждую ночь он прокручивал в голове их последний разговор. Тот, в баре. Тот поцелуй с девушкой — от одного воспоминания его мутило. Он чистил зубы по три раза в день, но вкус того поцелуя, кажется, остался на губах навсегда. — Vaffanculo, — шептал он в темноту, и непонятно было, кому это адресовано — De Luca, отцу, себе или всей этой грёбаной вселенной. — Пошёл ты. Он пытался напиваться. Не помогало. Пытался трахаться — пару раз, с женщинами, которых подсовывали «для статуса». Технически всё работало, но внутри было пусто. Он кончал и чувствовал только отвращение. К ним. К себе. К тому, во что он превратился. Он часто думал о Юнги. О том, где он сейчас. Жив ли ещё. Курит ли свои двадцать пять сигарет в день. Читает ли Петрарку. Ждёт ли — или уже возненавидел окончательно. Чонгук надеялся, что возненавидел. Так было бы легче. Так было бы правильнее. Но иногда, в самые тёмные часы перед рассветом, он позволял себе другую мысль — слабую, жалкую, почти молитвенную: «А вдруг он всё ещё помнит?» — Erinnerst du dich an mich? — шептал он в подушку. — Ты помнишь меня? Ответа не было. Только Везувий молчал за окном, да море шумело вдалеке.***
Сеул. Квартира Тэхёна и Хосока, 21:20 — Он в Неаполе, — сказал Тэхён, кладя телефон на стол. — Мой знакомый из Италии подтвердил. Живёт в палаццо De Luca. Работает на них. Выглядит как дерьмо, но жив. Хосок сидел на диване, поджав ноги, и молча смотрел в одну точку. За три месяца он похудел, и его обычная искра почти погасла. Он всё ещё танцевал — это спасало, — но после репетиций возвращался в пустую квартиру (Тэхён часто задерживался) и просто сидел в темноте. — Почему он не звонит? — спросил он тихо. — Почему просто не скажет, что с ним всё в порядке? — Потому что не всё в порядке, — ответил Тэхён, садясь рядом и обнимая его за плечи. — И потому что он всё ещё думает, что защищает нас. — Защищает? — Хосок горько хохотнул. — Он нас бросил, Тэ. Он поцеловал какую-то девку на глазах у Юнги. Он растоптал всё. Ради чего? Чтобы мы были «в безопасности»? Но мы не в безопасности! Мы просто одни! — Я знаю. — Тэхён прижал его крепче. — Но он этого не знает. Он не видит, что происходит здесь. Не видит Юнги. Не видит тебя. Не видит, как Намджун до сих пор вздрагивает, когда кто-то подходит сзади. Хосок закрыл лицо руками. — Я скучаю по нему, Тэ. Скучаю по идиоту. Я так злюсь, что мне хочется его ударить. И одновременно — просто обнять и не отпускать. Тэхён кивнул. Он понимал. Он тоже скучал — по-своему, молча, без истерик. Но внутри у него тоже была пустота в форме Чонгука.***
Общежитие Юнги, 02:47 Он не спал. Снова. Это стало нормой — ложиться под утро, когда птицы уже начинали орать, а небо из чёрного становилось серым. Чимин больше не жил с ним: переехал к Намджуну после больницы, чтобы ухаживать, а потом так и остался. Юнги был один в комнате, и это было одновременно и облегчением, и проклятием. Он сидел на подоконнике, курил в открытое окно и смотрел на пустой кампус. Фонари горели ровно — даже задний двор был виден отсюда, маленький, тёмный, никому не нужный. Юнги больше не ходил туда. Перестал где-то на пятидесятый день. Это было слишком больно — сидеть на ящике и знать, что никто не придёт. Вместо этого он сидел здесь. Курил. Читал. Делал вид, что жизнь продолжается. Он сдал сессию на отлично — чисто на автомате, потому что мозги работали отдельно от души. Преподаватели хвалили его аналитические способности. Одна профессорша даже сказала: «У вас талант к клинической диагностике, Мин. Вы видите людей насквозь». Юнги тогда едва не рассмеялся. «Я вижу людей насквозь, но не могу понять одного-единственного человека, — хотелось ему сказать. — Я не видел, что он собирается уйти. Я думал, он любит меня». Но он промолчал. Взял дипломную работу, погрузился в учёбу, в пациентах. Он даже сократил курение — до пятнадцати сигарет в день. Не потому, что хотел. Просто не было настроения курить больше. Сегодня он думал о Петрарке. О том, как тот писал сонеты Лауре, даже когда она умерла. Даже когда её не стало, он продолжал любить. Юнги раньше считал это безумием. Теперь — почти понимал. — L'amore che move il sole e l'altre stelle, — прошептал он в ночь. — Любовь, что движет солнце и светила. Данте. Последняя строка «Божественной комедии». Он докурил, затушил сигарету и спрятал окурок в жестянку. Потом закрыл окно и лёг в кровать — холодную, пустую, слишком большую для одного. Перед сном он, как всегда, проверил телефон. Пусто. Никаких сообщений. Никаких звонков. Он и не ждал. Но всё равно проверял. Каждую ночь. — Dormi bene, idiota, — сказал он в пустоту, прежде чем закрыть глаза. — Спи спокойно, идиот. Где бы ты ни был.***
Неаполь. Палаццо De Luca, 03:30 по местному времени Чонгук стоял на балконе своей комнаты и смотрел на море. Луна серебрила волны, Везувий темнел на горизонте, где-то внизу, в старом городе, играла музыка — мандолина, кажется. Всё это должно было быть красиво, романтично, как в грёбаном фильме. Но Чонгук чувствовал только холод. Он достал телефон. Открыл контакты. Палец завис над именем, записанным как «Скучный». Он не удалил его. Не смог. За три месяца он ни разу не позвонил, не написал. Но каждую ночь смотрел на этот контакт и представлял, как бы всё могло быть. Если бы не мафия. Если бы не De Luca. Если бы он не был сыном своего отца. Если бы… — Ich vermisse dich, — прошептал он в темноту. — Я скучаю по тебе. Mi manchi. На всех языках, которые я знаю. И на тех, которых не знаю. Он убрал телефон в карман. Закурил — итальянские сигареты, горькие, без ментола. Ментол напоминал о Юнги, а он не мог позволить себе помнить. Завтра у него была встреча. Важная. С семьёй Росси — той самой, которая обещала поддержку. Переговоры шли медленно, но верно. De Luca теряли позиции, и Чонгук знал: это вопрос времени. Один-два месяца — и он сможет уйти. Сможет вернуться. Сможет попытаться всё исправить. Если, конечно, будет что исправлять. Если Юнги его ещё помнит. Если вообще ещё жив. — Ich komme zurück, — сказал он в ночное небо. — Я вернусь. Обязательно. Das schwöre ich. Клянусь. Но небо молчало. Только море шумело внизу, да Везувий дремал, притворяясь безопасным. А за тысячу километров от Неаполя, в холодной общежитской комнате, Мин Юнги перевернулся на другой бок и во сне коснулся рукой пустой подушки. Той, где раньше спал Чонгук. Он не знал, что завтра всё изменится. И Чонгук тоже не знал. Но ночь ещё не кончилась. А судьба — destino — никогда не предупреждает заранее.***
Пять месяцев после исчезновения Чонгука. Сеул — Неаполь — Москва Май в Сеуле — это взрыв. Вишни, наконец-то дорвавшиеся до тепла, цветут так яростно, что улицы становятся похожи на розовую метель. Воздух пахнет сладким, липким, почти приторным ароматом, ветер гоняет лепестки по тротуарам, и даже серые корпуса университета кажутся припорошенными сахарной пудрой. Но внутри этих корпусов, в аудиториях, в столовой, в комнатах общежития, по-прежнему царит глухая, застарелая тоска. Та, которую не вылечить цветением. Задний двор ожил. Студенты, изголодавшиеся по солнцу, выползли из аудиторий, расселись на траве, на парапетах, даже на том самом перевёрнутом ящике — но Юнги там больше не сидел. Он уступил место другим. Его место, его чистилище, его личный круг ада заняли какие-то первокурсники с гитарами и дешёвым пивом, и Юнги, проходя мимо, даже не замедлял шага. Это было слишком больно — видеть, как чужие люди смеются там, где он когда-то был счастлив. Впрочем, «счастлив» — неточное слово. С Чонгуком никогда не было просто «счастлив». С ним было — оголённый нерв, адреналин, чувство, будто летишь с обрыва и не знаешь, разобьёшься или взлетишь. Но теперь, пять месяцев спустя, Юнги понимал: это и было счастье. Настоящее. Такое, о котором пишут в книгах, которые он раньше презирал за сентиментальность. Он похудел ещё сильнее. Водолазка висела на плечах, скулы заострились, запястья стали почти прозрачными. Курил он теперь десять сигарет в день — не потому, что бросил, а потому что забывал. Просто забывал закурить, тупо глядя в стену, пока Чимин не пихал его в бок: «Юнги, ты опять». Тогда он вздрагивал, как разбуженный, и лез в карман за пачкой. — Ты себя убиваешь, — говорил Чимин, и в его голосе не было осуждения — только бесконечная, терпеливая грусть. — Не сигаретами — молчанием. Ты ни с кем не говоришь. Ни со мной, ни с Хосоком, ни с Тэхёном. Ты просто существуешь. — Я в порядке, — отвечал Юнги ровно. — Sto bene. — Ты врёшь. — Я знаю. Чимин качал головой, брал его за руку и вёл в столовую — кормить, отпаивать кофе, вытаскивать из этой чёртовой скорлупы. Но скорлупа становилась всё толще. Хосок тоже изменился. Он больше не был солнцем — скорее, лампочкой, которая мигает, но никак не может погаснуть окончательно. Он всё ещё танцевал, даже получил главную роль в весеннем шоу, но после репетиций возвращался домой и падал на диван, даже не снимая кроссовок. Тэхён молча стаскивал их с него, укрывал пледом и сидел рядом, пока Хосок не засыпал. Они почти не говорили о Чонгуке — эта тема стала запретной, как имя Волдеморта в Хогвартсе. Но он присутствовал. Всегда. Везде. В каждом молчании. Намджун восстановился после нападения. Рука срослась, рёбра зажили, шрамы на лице побледнели и стали почти незаметными. Но он стал другим — осторожным, дёрганым. Он больше не ходил через переулки, не задерживался в библиотеке допоздна, всегда носил с собой перцовый баллончик. Однажды Чимин нашёл его сидящим на полу в ванной в три часа ночи — он просто сидел и смотрел на кафельную плитку, потому что приснился кошмар. Чимин сел рядом, взял за руку, и они просидели так до рассвета. Ни слова. Слова были не нужны. А в Неаполе, в палаццо De Luca, Чонгук доживал пятый месяц своего персонального ада. Переговоры с семьёй Росси зашли в тупик. Старая флорентийская династия, на которую так надеялся его отец, внезапно отозвала своё предложение об альянсе — испугались, решили не связываться, кто их знает. De Luca, почуявшие слабость, снова подняли головы. Чонгуку стали поручать более грязную работу. Он всё ещё отказывался от крови, но с каждым днём давление становилось сильнее. Он сидел в своей комнате с видом на Везувий и чувствовал, как стены сжимаются. Он не мог уйти. Не мог вернуться. Не мог даже позвонить, потому что телефоны прослушивались, а любое сообщение в Сеул могло стоить жизни тем, кого он пытался защитить. Он попал в ловушку, которую сам себе построил, и выхода не было. «In der Hölle gibt es keine Türen», — написал он однажды на клочке бумаги. «В аду нет дверей». Скомкал и выбросил в окно. Он не знал, что в мире существует сила, способная открыть даже те двери, которых нет.***
Пять месяцев и одна неделя. Москва, Красная Площадь. Май Илья Медведев не любил Неаполь. Слишком жарко, слишком шумно, слишком много солнца — от него болела голова, а он не привык, чтобы у него болела голова. Он вообще не привык к дискомфорту. В свои двадцать восемь он построил империю — не унаследовал, не получил по блату, а построил сам, кирпичик за кирпичиком, труп за трупом. Российская мафия уважала его не за фамилию (фамилия была простая, не княжеская), а за характер. За то, что он никогда не прощал проёбов. Никому. Никогда. В Москве был май — холодный, ветреный, совсем не похожий на итальянскую весну, но Илья любил этот холод. Он бодрил. Помогал думать. А подумать было о чём: две недели назад его люди перехватили информацию. Мелкая итальянская семья — De Luca — попыталась запустить руки в российский транзитный коридор через Балканы. Без спроса. Без договорённостей. Просто решила, что «эти русские» не заметят. Заметили. Илья сидел в своём кабинете, крутил в пальцах стакан с водкой (он пил только водку — всё остальное считал компромиссом) и слушал доклад начальника аналитического отдела. Доклад был длинный, с именами, цифрами, маршрутами. Но Илья уловил главное: De Luca — это не просто итальянская мафия. Это семья, которая держит в заложниках одного парня, наполовину немца, наполовину корейца, который им зачем-то нужен. И у этого парня есть люди в Сеуле, которых De Luca использовали как рычаг давления. Друзья. Близкие. Парень по имени Чон Чонгук. — Чонгук, — повторил Илья, пробуя имя на вкус. — Кореец-немец. Интересно. — Он сын Йоханна Штайнмайера, — пояснил аналитик. — Старая немецкая кровь, баварские банки, итальянские связи. Но парень, судя по всему, влез в это не по своей воле. Его заставили. Через угрозы его окружению. — Кому именно? — Друзьям в Сеуле. Студентам. Один из них — психолог, некто Мин Юнги. Судя по перехваченным данным, он был… близким человеком. Илья кивнул, не меняясь в лице. Он понимал. У него тоже были близкие люди — когда-то. Теперь не было: он сам их оттолкнул, чтобы защитить. Он знал, каково это — жертвовать всем ради тех, кого любишь. — De Luca перешли дорогу нам, — сказал он наконец, ставя стакан на стол. — Это повод. Но не только. — Он поднял глаза на аналитика. — Мне не нравится, когда мафия использует любовь как оружие. Это грязно. Мы так не работаем. У нас есть принципы. Аналитик молчал. Он знал: когда Илья говорит о принципах, это значит, что кто-то скоро умрёт. — Я сам свяжусь с отцом этого парня, — решил Илья. — Йоханн Штайнмайер. У меня есть к нему пара вопросов и одно предложение. От которого он не сможет отказаться.***
Пять месяцев и две недели. Неаполь, палаццо Штайнмайер-Скарпа (резиденция Йоханна) Йоханн Штайнмайер сидел в своём кабинете и смотрел на телефон так, будто тот мог его укусить. Звонок из Москвы застал его врасплох. Нет, он знал, конечно, о российской мафии — кто ж о ней не знал? — но никогда не имел с ними дел. Они были… другие. Более жёсткие. Менее церемонные. Они не играли в аристократию, не устраивали многочасовых дегустаций вин перед тем, как зарезать партнёра. Они просто приезжали и делали дело. Голос в трубке был молодой, спокойный, но с той особенной сталью, которая бывает только у людей, привыкших к абсолютной власти. — Йоханн Штайнмайер? Это Илья Медведев. Москва. Йоханн выдержал паузу. Он слышал это имя. Кто ж его не слышал? — Слушаю вас, господин Медведев. — Без «господин». Просто Илья. У меня к вам дело. Вернее, к вашим партнёрам — De Luca. Они перешли нам дорогу. Попытались влезть в транзит. Без спроса. Вы понимаете, что это значит? Йоханн мысленно выругался. De Luca, жадные идиоты, полезли на чужую территорию. Этого он не знал. Это меняло всё. — Я не имею к этому отношения, — сказал он ровно. — De Luca действуют автономно. Мой сын… — Ваш сын у них в заложниках. Я знаю. — Илья говорил всё так же спокойно, но в его голосе появилось что-то новое. Почти человеческое. — И знаю, что они угрожали его друзьям в Сеуле. Из-за этого он порвал с ними. Живёт как пленник, хотя это называется «сотрудничеством». Красивая история. Трагичная. Мне нравится. — Вы звоните, чтобы посочувствовать? — Йоханн не удержался от сарказма. — Нет. Я звоню, чтобы предложить сделку. Русские не прощают проёбов. De Luca совершили проёб. Я собираюсь их уничтожить. Полностью. Семьи De Luca не будет вообще — ни в Неаполе, ни в Италии, ни где-либо ещё. Но мне нужен кто-то на месте. Кто-то, кто знает их связи, их людей, их слабые места. Вы. И ваш сын. В обмен — я гарантирую полную безопасность ему и всем, кто ему дорог. Навсегда. Йоханн молчал. Его пальцы, сжимавшие телефон, побелели. Он ждал подвоха. — Что вы попросите взамен? — Ничего, — голос Ильи звучал почти весело. — Ну, почти ничего. Транзитный коридор через Балканы остаётся за нами. Вы не лезете. Ваш сын — тем более. Живёт своей жизнью. Заканчивает университет. Трахает своего психолога. Или кто он там ему. Йоханн невольно хмыкнул. Этот русский ему почти нравился. — Почему вы это делаете? — спросил он наконец. — De Luca можно наказать и без нас. У вас достаточно сил. Илья помолчал. Когда он заговорил снова, его голос потерял весёлые нотки. — Потому что я был в похожей ситуации, — сказал он. — Когда-то. И мне никто не помог. Я выбрался сам — но я не хочу, чтобы другие проходили через это. Особенно когда речь идёт о любви. Я, блять, романтик, Штайнмайер. Не говорите никому. Йоханн откинулся в кресле. За окном шумел Везувий. В голове крутились цифры, имена, варианты. Но где-то под всем этим — под холодным расчётом, под многолетней привычкой к интригам, — впервые за долгое время шевельнулось что-то похожее на надежду. — Я согласен, — сказал он. — Мой сын будет свободен. De Luca исчезнут. Что мне нужно сделать? — Для начала — прислать мне полный список их людей. Всех. До последнего курьера. Остальное я беру на себя. — Это займёт время. — У нас есть время. Две недели. Потом — операция. Ваш сын пусть пока посидит тихо. И предупредите его: когда всё начнётся, он должен быть готов уйти. Быстро. Без оглядки. — Он будет готов, — пообещал Йоханн. — Das verspreche ich. Обещаю. — Вот и славно, — в голосе Ильи снова мелькнула улыбка. — И да, Штайнмайер… когда всё закончится, передайте своему парню: если он ещё раз обидит своего психолога, я лично приеду в Сеул и надеру ему задницу. У меня есть принципы. Йоханн рассмеялся — впервые за много месяцев. — Обязательно передам.***
Пять месяцев и три недели. Неаполь. Ночь Операция прошла тихо. Русские не любили шума — шум привлекает внимание, внимание мешает делу. Илья Медведев лично руководил из московского офиса, координируя действия трёх групп, разбросанных по всей Италии. Одновременно, в одну ночь, были взяты все ключевые фигуры De Luca. Глава семьи — дон Этторе — был задержан в собственном особняке, без единого выстрела. Его нашли в подвале, где он прятал коллекцию украденных картин. Русские не тронули картин — они вообще ничего не тронули, кроме людей. За одну ночь семья, которая полвека держала в страхе весь юг Италии, перестала существовать. Те, кого не взяли, бежали. Те, кто бежал, были перехвачены на границах. Илья Медведев не оставлял хвостов. Он знал: незаконченное дело имеет свойство воскресать. А он не любил воскресающих врагов. Чонгук узнал об этом на рассвете. Он стоял на балконе своей комнаты, курил горькую итальянскую сигарету и смотрел, как над Неаполем поднимается солнце. Море было спокойным, Везувий молчал. Всё было как обычно — слишком красиво, слишком мирно для того ада, в котором он жил. Дверь открылась без стука. Вошёл отец — в костюме, несмотря на ранний час, с идеально завязанным галстуком. В руке он держал телефон. — Собирайся, — сказал он по-немецки. — Pack deine Sachen. Ты свободен. Чонгук замер с сигаретой на полпути к губам. — Что? — De Luca больше нет. Русские. Связались со мной две недели назад. Сегодня ночью они закончили операцию. Всё кончено. Ты можешь возвращаться в Сеул. Чонгук медленно опустил сигарету. Его лицо не изменилось — он разучился выражать эмоции за эти пять месяцев, — но внутри что-то дрогнуло. — Русские? — переспросил он. — При чём здесь русские? — De Luca перешли им дорогу. Попытались влезть в транзитный коридор. А русские не прощают проёбов. Глава их мафии — Илья Медведев — лично связался со мной. Он сказал, что не любит, когда любовь используют как оружие. — Йоханн позволил себе тонкую улыбку. — Похоже, у русских есть принципы. Чонгук смотрел на отца и не мог поверить. Пять месяцев. Пять месяцев он жил как в тюрьме, оттолкнул всех, кого любил, растоптал свою жизнь — и теперь какой-то русский мафиози, которого он никогда не видел, просто взял и решил его проблему? За одну ночь? — Почему? — вырвалось у него. — Почему он это сделал? — Сказал, что был в похожей ситуации когда-то. И что ему никто не помог. — Йоханн помолчал. — И ещё он просил передать: если ты ещё раз обидишь своего психолога, он лично приедет в Сеул и надерет тебе задницу. У него, видимо, есть принципы. Чонгук издал звук — что-то среднее между смехом и всхлипом. Он закрыл лицо ладонями и стоял так долго, пока плечи не перестали дрожать. — Ich kann zurück, — прошептал он сквозь пальцы. — Я могу вернуться. — Да, — подтвердил отец. — Можешь. И должен.***
Шесть месяцев. Сеул. Кампус, задний двор, 18:55 Июнь. Экзамены закончились. Кампус постепенно пустел — студенты разъезжались на каникулы, строили планы, смеялись, обнимались на прощание. Задний двор снова опустел — первокурсники с гитарами куда-то исчезли, и только перевёрнутый ящик сиротливо стоял у ржавых перил, припорошённый пылью и лепестками отцветающих вишен. Юнги пришёл сюда сам. Впервые за полгода. Сам не зная, почему. Может быть, попрощаться. Может быть — вспомнить. Может быть — поставить точку в этой бесконечно длинной главе своей жизни, которая так и не получила названия. Он сел на ящик, закинув ногу на ногу, и закурил. Десятая за день. Пальцы не дрожали — он отвык дрожать. Он вообще много от чего отвык за эти полгода: от улыбки, от смеха, от надежды, от чужих прикосновений. Он стал тем, кем был до Чонгука — ледяным, скучным, идеально функционирующим механизмом. Только механизмы не курят по десять сигарет в день и не перечитывают Петрарку наизусть. Он смотрел на мигающий фонарь. Тот всё ещё мигал. Никто так и не починил. — La vita fugge, et non s'arresta una hora, — прошептал он в пустоту. Он не услышал шагов. Только рёв мотора — далёкий, но приближающийся. Низкий, утробный рёв, который невозможно спутать ни с чем. Юнги не обернулся. Он слишком боялся, что это галлюцинация. Что шесть месяцев одиночества наконец-то добрались до его рассудка. Он замер с сигаретой в пальцах и слушал, как рёв становится громче, ближе, реальнее. Мотор стих. Шаги. Тяжёлые, уверенные. С лёгким скрипом кожаной куртки. — Привет, Скучный, — раздался за спиной голос. Низкий, с хрипотцой, с той самой интонацией, которая когда-то перевернула его мир вверх дном. — Соскучился? Юнги медленно обернулся. Чонгук стоял в двух шагах. Он изменился: волосы отросли, спадали на глаза тёмными волнами; лицо осунулось, черты стали резче, жёстче; под глазами всё ещё лежали тени, но сами глаза горели. Тем, прежним огнём. Золотыми искорками. Жизнью. — Ты вернулся, — сказал Юнги ровно. Не спросил — констатировал. Как в старые времена. — Вернулся, — подтвердил Чонгук. — De Luca больше нет. Вообще нет. Спроси у русских. Юнги прищурился. — У русских? — Долгая история. Я расскажу. Обязательно. Но сначала… Он сделал шаг вперёд, достал из кармана что-то маленькое, квадратное, и положил на ящик рядом с Юнги. Пачка сигарет. Ментоловых. Тех самых. — Я не курю твои сигареты уже полгода, — сказал он тихо. — Но купил. Для тебя. Юнги смотрел на пачку. Потом на Чонгука. Его лицо — ледяное, бесстрастное лицо, которое он носил как маску все эти месяцы, — дрогнуло. — Ты конченый идиот, — сказал он. — Я знаю. Ich weiß. — Ты меня бросил. При всех. Поцеловал какую-то девку. Сказал, что я был экспериментом. — Знаю. Lo so. — Ты исчез на полгода. Я думал, ты мёртв. Я выкурил, наверное, тысячу сигарет. Я провалил тест. Я перестал есть. Я… — Знаю. — Голос Чонгука дрогнул. — Я всё знаю. Прости меня. Verzeih mir. Perdonami. На всех языках. Я не заслуживаю прощения. Но я здесь. И я больше никогда не уйду. Никогда. Nie wieder. Mai più. Юнги поднялся. Медленно, как в замедленной съёмке, одёрнул водолазку и подошёл вплотную. Он был ниже Чонгука на полголовы, но сейчас, в свете мигающего фонаря, казалось, что это он смотрит сверху вниз. — Ты знаешь, что я должен тебя ударить? — спросил он ровно. — Знаю. Бей. Юнги размахнулся — и Чонгук зажмурился. Но удар не пришёлся в лицо. Вместо этого тонкие пальцы вцепились в ворот кожаной куртки и притянули его ближе. — Я лучше сделаю вот так, — прошептал Юнги и поцеловал его. Это был не нежный поцелуй. И не страстный. Это был поцелуй-возвращение. Поцелуй, в котором было всё: пять месяцев ада, тысяча сигарет, проваленный тест, бессонные ночи, пустая подушка, слово «прощай» на всех языках и слово «здравствуй» — только на одном. Когда они оторвались друг от друга, оба тяжело дышали. Фонарь перестал мигать и загорелся ровно — впервые за полгода. Или, может быть, Юнги просто показалось. — Sei il mio disastro, — сказал Юнги, всё ещё держа его за куртку. — Und du bist mein Zuhause, — ответил Чонгук, прижимаясь лбом к его лбу. — Ты мой дом. Я вернулся домой, Скучный. — Я вижу. — Юнги слабо улыбнулся — той самой, уголками губ, почти незаметной улыбкой. — И теперь ты мне должен. — Что? — Полгода разговоров. Полгода шуток. Полгода твоего ужасного немецкого и итальянского. Полгода… — он запнулся, — …всего. — Я выплачу, — серьёзно сказал Чонгук. — С процентами. Mit Zinsen. Con interessi. — Посмотрим, — Юнги отпустил его куртку, разгладил ворот и взял с ящика пачку сигарет. — А пока… — он закурил, затянулся глубоко, с наслаждением, — …пойдём к друзьям. Они ждут. Хосок мне мозги проел сообщениями: «Где он?», «Когда он вернётся?», «Я его убью, а потом расцелую». Чонгук засмеялся — громко, запрокинув голову, так, как смеялся раньше. И от этого звука, разнёсшегося по пустому заднему двору, где-то в груди Юнги окончательно растаяли последние остатки льда. — Пойдём, — сказал Чонгук, беря его за руку. — Я готов. К убийству и расцелую. Ich bin bereit. — Твой немецкий всё ещё ужасен. — Я знаю. Но ты всё ещё меня любишь. — К сожалению. Они пошли через кампус — мимо цветущих вишен, мимо пустеющих корпусов, мимо воспоминаний, которые теперь, наконец-то, перестали быть болезненными. Впереди ждала квартира Тэхёна и Хосока, где их уже заждались. Ждали слёзы, крики, объятия, долгий разговор и, наверное, много виски. Ждала жизнь. Та самая, которую Чонгук чуть не потерял и которую ему подарил незнакомый русский мафиозо с принципами. — Destino, — сказал Чонгук, глядя на закатное небо. — Destino, — согласился Юнги, сжимая его руку. И где-то в Москве, в кабинете с видом на Кремль, Илья Медведев допил водку и улыбнулся краешком губ, читая короткое сообщение из Сеула: «Он вернулся. Спасибо. Ваш должник. Й. Ш.» — Должник, — хмыкнул Илья и налил себе ещё. — Не надо мне должников. Просто будь счастлив, парень. Это единственное, что имеет значение. Он поднял стакан к окну, салютуя невидимому собеседнику. — За любовь, — сказал он по-русски. — И за то, чтобы никто больше не смел использовать её как оружие. За окном шумела Москва. Май сменялся июнем. Где-то в Сеуле двое только что нашли друг друга заново. А где-то в Неаполе Везувий спал, и море было спокойным, потому что одной семьи там больше не было — ни в палаццо, ни в тени, ни в памяти. Finita la commedia. Комедия окончена. Или только начинается?