после этой войны
8 мая 2026 г., 21:19
Женя сидит на неудобном стуле, ссутулившись и сжав зубы так, что они скоро раскрошатся. Белый кабинет — не минималистичная белизна пластика, а пожелтевшая от времени советская покраска с потрепанной мебелью, горшками с типичной зеленью, пыльным тюлем на окнах.
Напротив — врач. Он представился в самом начале, но Женя уже забыл — плевать ему было, как зовут этого мужичка.
Тикают часы. За дверью раздаются далекие шаги. Окно скрипит.
— Так что, Евгений Станиславович, полежите у нас?
— Полежу, — Женя зло и тихо выплевывает это слово.
— И постараетесь не бить никого из других пациентов и персонала?
— Постараюсь.
Мужичок что-то черкает в бумажке — коричневой, тонкой, такой жопу подтирать надо, а не использовать в работе. У него толстые пальцы и хмурый вид — не злой, а тяжелый.
— И таблетки принимать будете?
— Буду.
— Ну смотрите, у нас могут и рот проверить, если не уверены, что вы проглотили.
Ручка шумно кладется на стол, пара печатей пружинисто отскакивают от листочка. Врач смотрит на него, куда-то в душу — неприятно. От такого взгляда хочется отмыться. Или ударить мужика посильнее. В горле рождается рык, но пока смиренный — доктор кажется человеком опасным, сильным.
— И дневник заполнять будете?
Молчание. Женя катает по рту, по зубам и деснам жидкую слюну, сжимает зубы так, что желваки ходят-туда сюда, а в гортани образовывается комок тошноты.
— Евгений Станиславович. Ваша мама там, — он берет подвернувшийся под руку карандаш и указывает за женину спину, на дверь, — в коридоре. Плачет. Вы пришли сюда сами, добровольно, никто вас не сдавал насильно, хоть вы и загремели в участок за причинение телесных повреждений вашим однокурсникам. Вы опасны для себя и окружающих. Еще один раз — и никто не будет давать Вам выбор.
— Я согласен лечь.
— Согласиться лечь — не то же самое, что согласиться лечиться. Мы не можем вылечить насильно, выздоравливают только те, кто этого хотят.
Женя молчит. Теребит края толстовки. Вспоминает лицо мамы — заплаканное, как она мокро всхлипывала, когда уже не могла сдерживаться, как хлюпал ее нос, как она опиралась на колени и прикрывала от окружающих лицо.
Она отпросилась с работы как только услышала о произошедшем, чтобы забрать его, чтобы проехать через весь город и примчаться к нему, бледной, испуганной, дрожащей, говорить с ним и участковым жалким, разбитым голосом, потом — плакать в его кабинете, когда они останутся на разговор наедине. Женя сидел под обшарпанной стеной, с которой кусками слезали слои краски, и слушал басистый, все еще оптимистичный голос полицейского — "Ну что вы, все будет хорошо", "Вот, держите салфеточку", "Я уверен, ваш Женя — хороший парень!"
А потом она спросила его, не согласен ли он съездить в психиатрическую больницу. Сказала, не поднимая на него глаз. Женя помнил, как она говорила, что это ненормально — с каким психозом в голосе. Женя не считал себя психом.
Ради нее — поехал.
Ради нее — ляжет.
Но не более.
***
От безделия в закрытом пространстве со строгим режимом и без телефона начинаешь много думать о хуйне — вспоминать что-то, анализировать. Драматизировать. Первые дни Женя много думал о том дне и о матери; день он помнил смутно, с каждым часом все хуже — он был не в себе, и это "не в себе" охватывало и момент, когда он устроил драку с заебавшим однокурсником, лезущим с просьбами списать вообще все на свете, и когда кусал и драл его, когда тягал за волосы второго, полезшего их разнимать; и когда, уже потрепанного, но не менее злого, его везли в участок на полицейской тачке, в которой густо пахло кожей; и когда он, почти притихший, неприятно, некомфортно застыл в объятиях матери, прижимавшей его голову к себе, растиравшей его плечи и плакавшей.
Все это казалось лютым бредом, кошмаром, или просмотренным фильмом, или заголовком статьи на сайте ВУЗа о ком-то другом, незнакомом, психе.
Он думал о детстве — что там было и куда его привело; думал о Муре — самой прекрасной девушке на земле, которую он добивался долго и красиво, а та его бросила, сказав, что эта его агрессия перестает быть смешной и переходит все границы, а он так быстро на это забил — отмахнулся, попсиховал и пошел дальше. Вспомнил темы по анатомии, цитологии, что-то из органической химии, вспомнил выученное наизусть в школе "Бородино" и еще что-то из Блока и Пушкина, вспомнил песни с уроков музыки — пожалел, потому что "тридцать три коровы" очень заедающая.
Составил миллиард списков, чего бы хотел, если бы прямо сейчас был на свободе. В какие места в городе сходить погулять, кому из знакомых написать, где выпить кофе, где затариться шмотками. Может, даже написать Муре слезливое сообщение с просьбой вернуться. Потом напиться и написать еще более слезливое, но дебильное: так она, может, хотя бы посмеется над ним.
Мысли сжирали заживо. Даже уход в книги, которые приносила мама, не помогал. Поэтому, как он объясняет себе, он так фиксанулся на этом Петре.
Новая кровь. Живой человек. Болтает. Интригует. Запрещенку таскает.
Подушка нагревается, пока Женя вертится — никак не получается уснуть.
Фонарь заглядывает в окно — бесит. Одеяло колется — бесит. В ногах кипит какая-то нерастраченная за день энергия — и это тоже, блять, бесит. В голове идеи одна дебильнее другой — например, пойти сейчас в медсестринскую, проверить, не на ночной ли смене Петр, и это глупость, это кошмар, будто на этом Петре мир заклинило, и это тоже бесит.
Как-то привычно уже бесит. Скребет кошками на душе.
В палате темно — глаза привыкли, да и через окна пробивается лунный и фонарный свет, но все же темно. Полоска света из-под двери статично замерла в противоположном углу палаты — когда кто-то проходит мимо, мелькают тени, но дежурные медсестры и санитарки ходят редко, чтобы никого не разбудить, не нарушить этот стерильный покой душевнобольных. Психов, то есть.
Женя считает секунды. И нет, сон никак не идет.
В коридоре раздаются шаги. Тихо выплывают — сначала долетают эхом, потом гулко, с ощущением приближающегося рока. Женя не знает, чего замирает: у некоторых медсестер есть привычка проверять, все ли спят, и вычислять неспящих, и проверять их лоб касанием тыльной стороной руки, а потом ворчать "Чего не спишь?" как-то заботливо, по-бабушкински, отчего чувствуется легкий стыд, будто ты нашкодивший внук-школоло, а не двадцатидвухлетний случайный больной.
Женя прикрывает глаза, притворяясь спящим, но знает, что ресницы дрожат, отбрасывая такие же дрожащие тени. В животе крутит. Когда слышится легкий скрип двери, Женя чуть приоткрывает глаза — посмотреть, как по полу разливается свет, а потом, с закрытием двери, назад сбегается до тонкой полоски.
Шаги идут прицельно, не обходят всех. Идут к нему — Женя понимает это с разливающимся по крови азартом. В голове воздуха становится слишком много, хоть это и называют "кислородным голоданием".
Пальца мягко толкают его в бок, раскачивая.
— Не спишь? Вставай.
Женя открывает глаза.
***
Конечно же, его не просто пичкают таблетками.
Смурной врач выписывает и их — Жене дают их только по вечерам, утренние и вечерние сборища вокруг медсестринского стола он игнорирует, зависая у окна. На первом этаже, этаком чистилище этого райского местечка, происходит какой-то пиздец: вечно шумно, опасно, тревожно и неприятно; подпирать стенку тоже опасно — но пара драк, и от Жени отстают.
Правда, Жениной карточке это на пользу не идет. Как и то, что он не заполняет дневник.
Это — лечение, то, что доктор прописал, буквально. Дневник эмоций. Что происходит, что Женя чувствует, как реагирует, как выплескивает чувства. Жене такой план работы не нравится, так что он даже для вида не выбирает, в каком куске макулатуры хочет вести это дело.
Как только Женя их видит в пакете передачки от матери, сразу закидывает в верхний ящик тумбочки, подальше, к задней стенке, чтобы не мозолили глаза.
Врач каждый раз говорит: "Заполняйте, без этого работа дальше не продвинется". В первую неделю над этим хлопочут еще и медсестры — у них, вероятно, стоит какая-то пометка о том, что он должен отдавать через них дневник, а его даже с ним в руках не видят. Потом, когда он начинает зло на них огрызаться, они жалуются на это врачу — и то ли их пресекают, наказывая не давить, то ли жалобы не дают нужного эффекта и они сговариваются игнорировать его.
Это помогает жениной злости — он чуточку меньше хочет их ударить.
В первую неделю он варится в своей злости, как картошечка в кастрюльке с бурлящей водой, поэтому ударить хочется всех и каждого — себя в первую очередь. Он кусает язык и щеки — до отвратительно болючих ранок. Чешет кожу до покраснений и кровавых подтеков. Давит на старые синяки.
Покой, и так недостижимый в жизни, в новой, больничной обстановке исчезает совсем.
На середине второй недели врач перестает его уговаривать. Только напоминает, спрашивая, как там дневник.
***
Ручек в отделении, конечно же, нет. На их месте зияет отверстие, в которое вставляется ручка-ключ. Точно так же с окнами — санитарки открывают их на микропроветривание по утрам; туалеты и ванные комнаты вообще не закрываются.
Эта система одновременно и лучше, и хуже ключей — ключи тут тоже есть, не все открывается одной универсальной ручкой. Чтобы не сбежали. И решетки на окнах — тоже.
Петя вставляет ручку в дверь, ведущую к лестнице на первый этаж, тихо поворачивает и пропускает Женю первым с легкой улыбкой. Приходится пройти почти вплотную — Женя улавливает сладковатый запах, который не перекрывает даже антисептик. Почему-то Жене кажется, что Петя не использует духи. Похоже на аромат выпечки. Может быть, днем сидел в пекарне и ел булки. Правдоподобнее, конечно, что это запах чужих духов — например, духов петиной девушки.
Почему-то эта мысль вызывает в Жене глухое раздражение.
На лестнице ощущается сырость. Они спускаются по гулким ступеням на первый этаж, но Петя ведет его не в точно такое же отделение, как на втором этаже, а за черную дверь — ее уже отпирает ключами.
За нею — служебный предбанник. Стены выкрашены в блевотно-зеленый бьющий по глазам, свет мутный, все завешено синими курточками со светоотражающими свет лентами — курточки медбригады.
— Накидывай любую, — Петя берет первую попавшуюся, висящую поверх других, и быстро накидывает поверх футболки — сегодня вырвиглазно-желтая с названием какого-то математического турнира юных школьников, а не рокерская, — на улице холодно, ну.
Женя надевает — она оказывается ему велика; от нее пахнет морозом и чем-то кислым — не то пивом, не то блевотиной. Может быть, пивной блевотиной. Женя и не такого за жизнь нанюхался, да и запах почти выветрился — если не думать о нем, можно вполне спокойно игнорировать.
По венам растекается адреналин, кортизол повышается, пальцы мелко дрожат — так, что он чуть не прищемляет подбородок, застегивая куртку. Петя достает из шкафа в углу какие-то меховые непромокаемые тапки-галоши, и Женя мигом скидывает свои, в которых уже холодновато, и спешит за Петей, открывающим дверь на свободу.
Свежий воздух опаляет лицо. Женя фоново прикидывает, сможет ли он сбежать — сможет, наверно, но смысла в этом большого нет. Вот и стоит — смотрит на темные очертания корпусов на фоне темно-синего неба, затянутого тучами, на веточки облезлых кустиков, но хрустящий снег, покрытый корочкой льда.
— На, — Петя легко протягивает ему запечатанную пачку синего винстона и желтую зажигалку. Женя берет, заглядывая ему в лицо — мягкая, игривая улыбка, горящие глаза. Ему, наверно, тоже прикольно шкодить, пока никто не видит. Тоже этакий протест против системы.
Теперь трудно игнорировать самое важное — Женя не курит. Не курит, не умеет, не пробовал.
Но играть — так играть до конца и на все деньги. В конце концов, можно будет понтоваться не только тем, что читал "Мастера и Маргариту" в психушке, но еще и там же начал курить.
Женя шуршит пачкой — окей, как ее открывать очень даже понятно. Он достает сигарету и зажимает фильтр зубами. Страшно подносить огонь к лицу, но он перебарывает себя, щелкает зажигалкой и ждет, пока сигарета затлеет. Вдыхает дым. В горле першит. Он выдыхает и переводит взгляд на Петю.
— Спасибо.
— Ты не умеешь курить.
Петино лицо меняется — Женя даже не успевает заметить, потому что происходит это за долю секунды. Хорошо, Женя знал, что он, очевидно, спалится, но настолько быстро?
Накрывает стыдом, желчью, болью, злостью и снова стыдом.
— Горе ты луковое, — слова падают на сердце Жени, заставляя его желать провалиться под землю прямо сейчас, — втягивай воздух легкими, а не только в рот, можешь для этого чуть разомкнуть губы и дышать, как обычно дышишь. И встань боком к ветру, тебе дым в глаза сносит, болеть будут.
Женя на автомате поворачивается всем телом к Пете и снова затягивается — горло обжигает.
— Тише, дым горячий, — Петя продолжает говорить и дальше, болтает о чем-то — полноценный полевой инструктаж; велит стряхивать, не жевать фильтр, не подносить к глазам. А Женя трясущимися, неловкими пальцами теребит бумагу и никак не может взять в толк, что такого в Пете в ту секунду изменилось.
Кажется, что-то щелкнуло. Но при этом все осталось на месте. Будто пришло известие об окончании войны, а ты и не знал, что она была.
— Не забывай дышать воздухом, эй, не только дымом, — Женя сам не замечает, как начинает затягиваться беспрерывно, царапая горло едким дымом. В желудке сворачивается ком, тошнота, узел.
Женя смотрит на чужую синюю курточку, в которой Петя утопает — она ему коротка, конечно. На пришитом бейджике пропечатано "Дайнеко В. А." — звучит как анимешная фамилия. Женя на всякий случай выкручивает свою курточку — на ней значится "Мишин А. Н."
— А не запалят, что сигаретами воняет?
— Тут все курят.
— Ты тоже?
— А я не местный. Даже не подменяю никого на посту. Просто пришел.
Просто пришел. Свобода этого человека даже не вызывает в Жене недовольства.
Только глухое чувство в районе груди.
***
Иногда Женя думал над тем, чтобы открыть тетрадь и написать что-нибудь. Не обязательно же выполнять задание и писать о своих чувствах? Просто так, расписаться. Прописи поделать. Научиться писать каллиграфические буквы, чтобы быть самым странным врачом. Записать все мысли, все идеи, все планы. Порисовать.
Можно было бы даже начать вести этот дневник — просто не сдавать врачу, потому что пошел он. Можно написать гадостей — по него, про всех вокруг. Но это как-то слишком много расскажет о Жене.
Даже оригами казались привлекательнее скуки. Дни тянулись тяжелой жвачкой, Женя впадал в апатию, игнорировал окружающих психов, санитарок, медсестер, врачей. Все чаще стоял у окна или спал. Иногда читал.
Казалось бы — смотрите, мистер Врач, я теперь спокойный, вменяемый и не пытаюсь разбить лицо каждому встречному, можно меня выпускать! Но доктору было похуй. Женя даже не знал, психиатр он или психотерапевт. Не психолог, это все. Дурдом.
Зима никак не отступала. Картинка за окном менялась редко. Мама приходила с книжками — Женя не просил никаких конкретных, поэтому она сама выбирала — иногда выбор был прямо-таки очень плох. Но Женя читал. От скуки.
Жизнь проходила мимо. У Жени не было календарика, но подсчитать примерно, какое сегодня число, он мог — выходило, что совсем скоро первые зачеты. Было как-то похуй.
Вся жизнь проходила от сессии до сессии, а теперь его вырвали из этого круга. Вырвали с мясом. И как-то не жаль.
Женя думал о суициде — о том, что, может быть, это все-таки выход. Отказ от обычных радостей жизни показал, насколько они бессмысленны, и теперь ничего не имело смысла.
Он злился — фоново, по привычке, на все. И иногда тихо плакал ночами — беззвучно, как научился давным-давно.
***
— После сигарет всегда так хочется...
— Пить?
— ...целоваться?
Петя смеется легко, будто это детская милая шутка, а Женя облизывает губы и думает, что нихуя он сейчас не шутит.
Вот же блин.
Петя показал ему, где затушить сигарету — сбоку от входа стояла наполовину заполненная бычками банка из-под "Жокея". Они топтались у двери, не заходя внутрь. Горло болело и сохло, хотелось попить холодненького, и целоваться с Петей — видимо, никотин таки ударил в голову, причем настолько, что он флиртовал вслух. Даже с Мурой так не было.
С Мурой было понятно, привычно, карты были в его руках. Тут все рассыпалось, и Женя сам не понимал, что чувствует.
Вороны каркают, перелетая с карниза на карниз. Деревья шумят из-за ставшего сильнее ветра.
— Пойдем?
Петя спрятал ладони в карманы куртки и оттянул ту вниз, натягивая, и переминался с пятки на носок. Женя смотрит на его профиль — Петя устремил взгляд в небо, непонятно, куда, ведь даже звезд не видно. А вот профиль у Пети красивый.
Женя протягивает пачку и сигареты назад.
— Не, — с тяжелым, утробным смешком говорит Петя, — оставляй у себя. Только спрячь поглубже в свои вещи.
— Что, не будешь держать при себе и выдавать по расписанию?
Петя молча улыбается — как-то устало, — и звенит ключами.
— Я тебе доверяю. И я уверен, что ты не будешь курить в туалете.
***
Петя возвращает его в отделение, но до палаты не провожает. Нос замерз, Женя его трет — и чувствует манящий запах сигареты. Почему-то пахнет приятно, и он, как наркоман, нюхает фаланги, которыми только что сжимал сигарету.
Ложится. В кровати тепло и приятно. Усталость накатывает волнами, но мозг никак не останавливается, бежит, качается на волнах, работает, вычисляет что-то. Женя кладет руки под голову, и в итоге все равно оказывается с прижатыми к носу пальцами.
Думает о Пете. О свободе. О привычках.
Завтра суббота — день без докторов под несильным надзором докторов. Петя его об этом не просил, Петя вообще не просил ничего за сигареты, но Жене кажется, что такой альтруист и верующий человек хотел бы, чтобы Женя вышел из больницы. Вылечился, раз уж Петя его за больного принимает. Женя думает, что Пете было бы приятно, если бы он, хотя бы ради него, начал вести дневник.
В субботу, когда большинство сидит в общей зоне и смотрит в идущий помехами коробочный телевизор, Женя открывает тетрадь.