Глава 2
9 мая 2026 г., 08:07
6 декабря 1941 года
Милый друг мой, дорогой мой Сашенька...
Миша вывел эти буквы твёрдой рукой – и вдруг замер, закусив губу. Он всё пытался понять, откуда эти слова пришли к нему – именно сейчас, именно такие, нежные, ласковые, когда он уже думал, что разучился быть мягким, что закостенел в своём напряжении и в своей злобе, чтобы не позволить себе пропустить ещё хоть один удар. А вот же – пришли...
Только не его это были слова, не его. Это капитан Татаринов, полярник, писал жене своей, Марии Васильевне, письмо с вмороженного в дрейфующие льды корабля – «Святой Марии». «Горько сознавать, что всё могло бы быть совсем иначе...».
Миша сам привёз Саше этот роман в 1938 году. Они вместе его читали, и у Невского были тогда задумчивые, серьёзные глаза. Не в последнюю очередь благодаря этому лёд, который сковал их отношения после 1937, начал было помаленьку таять... но в романе Каверина не было войны.
Пока не было.
А была трагическая история погибших во льдах людей...
Михаил Юрьевич поёжился. Зажмурился, шумно потянул воздух сквозь зубы. Дышать, дышать, не думать...
Вчера впервые наши войска, державшие мою оборону, перешли в контратаку. Я сказал бы, что счастлив, что горд, что теперь твёрдо поверил, что победа будет за нами... и это было бы правдой, Саша. Конечно, правдой.
Но есть ещё одна правда – ты. Ты, Саша. Ты, Ленинград.
Саша, я всё знаю. Я знаю, что у тебя -40. Я знаю ваши нормы выдачи хлеба и знаю, что ты, моряк, который мог бы получать свои законные 500 граммов, не берёшь и норму иждивенцев в 125. Я знаю, что нет топлива, что остановился транспорт, что замёрзли водопровод и канализация. Я знаю, что вы греетесь, сжигая мебель и книги в буржуйках, знаю, что тебя постоянно обстреливают и бомбят. Я могу представить и без цифр, какая у тебя смертность. Я знаю, Саш. Не спрашивай, откуда.
Я должен написать, что верю в тебя, что ты сильный, что ты справишься. Что мы бьём врага, что тебе нужно продержаться недолго, что мы тебя спасём... мы? Я, я тебя спасу!
Но я не могу, Саша. У меня трясётся рука. Ты не прочитаешь это письмо, ты не прочитаешь ни одно из этих писем, потому что ты не должен знать, что, борясь за тебя, я давал слабину. Ведь это предательство, правда?
Но я не могу. Не могу, Сашенька, родной мой! Вместо того, чтобы громко приказать тебе быть сильным, я готов упасть на колени и молить, и молиться. Ты знаешь, я так давно не молился, наверное, я даже перестал верить в Бога, но... я готов, прямо здесь, в кремлёвском кабинете, на передовой, в снегах, на параде перед всей Москвой, всеми моими ополченцами – я готов.
Саша, молю тебя, заклинаю, прошу, приказываю тебе, – живи! Только живи! Живи, выживи, дождись меня! Я обниму тебя, согрею, вылечу, только дождись меня, слышишь? Только не сдавайся!
Я почти смеюсь. Я рвусь туда, к людям, которые бьются за меня – и отобьют – чтобы я мог спасти тебя! Но мне к ним нельзя, потому что спасти я должен всех, не только одного тебя, но весь мир...
А я думаю сейчас только о тебе. Это так глупо и мерзко, да? Я такой напыщенный дурак – думаю о стране, когда должен думать о тебе, и о тебе – когда должен о стране. Я отвратителен с любой стороны, я виноват кругом, перед всеми – перед тобой, перед семьёй, перед Родиной. Но, по иронии судьбы, этот мерзкий я должен всех спасти. И я спасу, Саша. Я клянусь, слышишь? Я спасу всех, даже если это невозможно. Всё-таки спасу.
Я не Монтигомо Ястребиный Коготь, а ты – не Марья Васильевна. Это ты вмерзаешь на хрупком корабле в дрейфующий лёд, а не я. Это я тебя рискую потерять ежечасно, ежеминутно...
Миша всё писал и писал, словно в бреду лихорадки. Ручка летала по бумаге, почерк становился всё чеканнее, всё твёрже. А он и не знал, что умеет так много и так горячо говорить!
Хотя всё это, в сущности, была полная ерунда. Саша был достоин совсем других строк – в особенности когда не мог их прочитать.
Московский в раздражении на отсутствие у себя литературного таланта откинулся на спинку кресла, прикрыл воспалённые веки и принялся шевелить губами. Светило дня впредь равного не зрит, из всех градов, везде Петрову граду... Люблю тебя, Петра творенье... я к розам хочу, в тот единственный сад, где лучшая в мире стоит из оград... мне холодно, прозрачная весна в зелёный пух Петрополь одевает...
Весна! Как бесконечно далека она от этого холодного дня, от свинцовых туч и от ледяных тисков, сжимающих всё внутри!
«А что, если это я его чувствую? – вдруг осенила Мишу дурацкая идея. – А если я могу забрать хоть немного его мучений?»
Он вскочил, ринулся к окну, дёрнул его нараспашку сначала за одну, потом за вторую раму, вырвав с мясом зимнюю замазку. В кабинет ворвался резкий зимний воздух с металлическим морозным привкусом. Тут же стало холодно, но Миша, разгорячённый, этого не чувствовал. Он сгрёб с карниза снег, принялся мять его, тающий, в пальцах, тереть им щёки, глотать его горстями. Не помогало! Не было холодно – стыло лишь сердце.
На секунду сердцу тоже стало горячо, его обожгло, как калёным прутом стегнуло. Миша попятился, налетел на стол спиной, в ужасе замер с открытым ртом.
Это длилось всего мгновение – на фоне холодного света появилась тёмная фигура, неодобрительно качнувшая головой, и почти тут же растворилась в порыве ледяного ветра.
На ватных ногах Михаил Юрьевич медленно подошёл к окну, тихо закрыл его створки. Прижался лбом к холодной стене рядом с ним.
– Сашенька...
Конечно, это была лишь игра света, тени и ветра, всколыхнувшего тяжёлые портьеры. Но Миша, давно не спавший, измотанный тяжёлым трудом почти без отдыха, с вечной неизбывной тревогой, тяжёлым валуном лежавшим на сердце, увидел длинные, ниже плеч, тёмные кудри, и строгие серые глаза.
Миша отошёл от стены, подошёл к столу и опустился в кресло. Исписанная мелкими буквами бумага лежала перед ним. Он пробежал её глазами – и вновь презрительно скривился.
В начале войны ему время от времени, когда он всё-таки засыпал, снился Саша разных эпох. Вот маленький, любопытный и очень живой мальчишка; вот своенравно-жёсткий подросток; вот блистательно-прекрасный юноша... а вот тихий, задумчивый и всё ещё молодой человек с туманным взглядом за очками.
Но такой – нынешний и строгий – он ему привиделся впервые.
Миша начал думать, что сказал бы Саша, окажись он действительно рядом сейчас. Утащил бы от окна, отчитал...
Сказал бы: «Не смей желать того, что проживаю я».
Михаил опустил голову, зарылся пальцами в короткую светлую шевелюру. Правильно написал – никчёмный, глупый... как такой сможет спасти Родину? Как такому хватит сил отвести беду от любимых? Воевать расчётливо, с холодной головой, как в Средневековье, собирая земли, он больше не умел.
Он снова замер. Чувство нереальности происходящего накрыло его с головой.
В кабинете постоянно тихо работало радио. Периодически Михаил Юрьевич переключал радиостанции, почти перестав вслушиваться в голоса дикторов разных городов, – все новости он знал лучше кого бы то ни было в стране. А песни, шутки, пьесы... зачем они ему? Это нужно народу. Ему нельзя – пока не заслужил радости. И всё-таки не выключал. Но и не слышал.
И тут словно вынырнул из воды.
– На «Ленинградском радио» в суровые дни поздней осени, – бодро вещал диктор, – прозвучало обращение к комсомольцам Ленинграда и Балтики героя романа Вениамина Каверина «Два капитана» лётчика Сани Григорьева. Эта передача говорит о бесконечном мужестве и сплочённости наших ленинградцев. Принято решение передать это обращение всем жителям нашей советской...
Миша в два прыжка оказался у репродуктора, выкрутил громкость на полную. По кабинету загремел серьёзный, торжественный мужской голос – твёрдый, спокойный... знакомый?
Московский плохо разбирал слова и совсем их не запоминал, вопреки обыкновению (о чём потом бесконечно жалел). Он жадно впитывал в себя каждую ноту, каждый лёгкий хрип – аппаратуры или человека? – каждое колебание тембра. Саня или Саша, лётчик или моряк – кто это говорил? А может, и вовсе никто из них, а кто-то другой, которого Миша принял за своего Сашу?
Это всё было неважно, потому что все они слились воедино. Диктор был литературным Саней Григорьевым, родным и дорогим Сашей Невским, простым ленинградцем – всеми сразу. И только одна фраза эхом прокатилась по всем жилам Миши – фраза, которую не различить он не мог:
– Бороться и искать! Найти и не сдаваться!
За несколько дней до того в Ленинграде худой мужчина, закутанный в тёмное пальто, выпрямился над микрофоном. Серые глаза его за толстыми стёклами круглых очков, уже заклеенных возле правой дужки, горели; бледные впалые, почти восковые щёки покрылись слабым румянцем. Он тряхнул головой, откидывая со лба сальные кудри, и шёпотом повторил:
– Не сдаваться.
Ведущий программы с немой благодарностью смотрел на него снизу вверх, из-за стола. Сегодняшний диктор улыбнулся ему тонкими губами. Жаль, что нельзя было рассказать людям, кто к ним действительно обращался сейчас. Но он верил, знал, что ленинградцы и балтийцы почувствуют. А может, если удастся... и другие – не только свои. Те, кто каждый день думает о нём. Те, кто воюет. Те, кто трудится. И тот, кого нужно дождаться любой ценой.
Миша выключил репродуктор. В полной тишине он вернулся к столу, взял перо, обмакнул в чернила и твёрдо написал на новом листе:
Я буду бороться и искать тебя. Найду – и не сдамся. В общем-то, это всё, что я должен был тебе сказать.
Ни с того ни с сего в кабинет ворвались лучи солнца, и Московский, чувствуя, как припекает ему спину в жёсткой шинели, прибавил:
У нас вышло солнце. Мне жарко, горячо даже. А может, это не от солнца, а оттого, что я увидел твои глаза и услышал твой голос.
Московский горячий привет моему ленинградскому солнцу,
Твой Миша
Михаил отложил ручку и пробежал глазами текст. Поморщился. Совсем не то – глупо, грубо, пошло... совсем не так он говорил бы с настоящим Сашей!
Но в коридорах уже слышались топот и взволнованные разговоры. Личное время подходило к концу. Наступало время возвращаться в строй. Миша небрежно сгрёб листы в кучу, открыл ящик и быстро сунул в папку «Совершенно секретно», не боясь смазать свежие буквы. Папка перекочевала сюда, под руку, поближе. На долю секунды Миша замер, колеблясь, – взглянуть или не взглянуть снова на ветхий листочек с карандашной надписью, что лежал на самом дне? Но в дверь уже стучали:
– Товарищ Московский! Разрешите доложить!
– Войдите! – крикнул Миша, захлопнув ящик, оправив китель и выпрямившись в кресле.
И лишь глазам понадобилась ещё пара минут на то, чтобы они приобрели прежнее суровое, непроницаемое выражение.