***
Несколько лет после этого – год, два, три? – Михаил жил в каком-то шальном бреду. Он вполне буквально выл по ночам, пугая соседей, если ночевал дома; он шарахался по Кремлю, как привидение, пугая своим видом всех – от уборщиц до самого вождя. У него случались провалы в памяти. После одного из них он обнаружил себя снова в Ленинграде, на набережной Грибоедова, и в ужасе побежал на вокзал, боясь даже подумать, что он здесь делал. Вернувшись в Москву, Московский устроил погром у себя в кабинете, скандал у него. Он кричал, он просил, он требовал, он умолял – напрасно. «Нельзя допустить, чтобы советская власть представала в неверном, порочащем её свете. Ленинградское дело...» Всегда Москва мог понять и даже простить власти самые жестокие меры. А эту – не сумел. Когда понял, что бесполезно, затих. Многие выдохнули – вызывать санитаров на обезумевшего Московского было бы затруднительно... а оставлять так – сколько ещё он мог натворить? Поэтому, когда он просто молча исчез и те, кто должен, сообщили, что Михаил Юрьевич закрылся у себя дома, генсек только отмахнулся. Ничего, от голода воплощение не умрёт. Рано или поздно вернётся. Что поделать? Не понимает – значит, пусть терпит. Хотя и жаль, толковый ведь, умный. Но ничего. Иногда полезно и смирять гордыню. Миша в эти месяцы затворничества не ел и не спал. Он просто лежал на диване, отвернувшись к стене, и тупо сверлил ковёр взглядом. Теперь он не смел писать, и вовсе не потому, что адресат не прочитал бы. Московский не писал потому, что чувствовал себя не вправе. Даже стоять на коленях и просить прощения было нельзя. Нельзя было и приезжать тогда в Ленинград, но он сорвался, наивно думая, что что-то можно ещё исправить. Слепец. Когда его прогнали из квартиры, он побрёл туда, где должен был быть музей. Стеклянными глазами глядя, как догорает блокадный трамвайчик, он даже плакать не мог. Где-то неподалёку мелькнула странно знакомая московская морда, ему что-то сказали на ухо... Миша развернулся и молча с силой ударил шептавшего в нос. Тот зашатался, грохнулся на колени, зажимая лицо, глотая кровь, обескураженно глядя на, казалось бы, одного из начальников. Но Михаил уже брёл восвояси... Он даже не понял, когда к нему постучали. – Михаил Юрьевич, письмо. – Вы ошиблись, – хриплым, отвыкшим от разговоров голосом ответил он, не меняя позы. – Я ни от кого не жду письма. – Нет, здесь ваше имя и требование передать в руки... из Ленинграда. Московский, спотыкаясь, кинулся к двери. Через несколько минут он, не веря своим глазам, читал написанное чернилами по плотной бумаге: «Приезжай». Подписи не было, но она была не нужна. Миша на ватных ногах подошёл к своему бюро и вытащил из верхнего ящика затёртую карандашную записку на тонком листочке. Её он оставил себе, когда передавал Саше военные письма. Не знаю, зачем пишу, не хочу тебя отвлекать, но вдруг захотелось: знай, что я рядом и что мы справимся Приезжай Только два письма написал ему Саша с 1941 года. Две короткие записки. Одна почти выцвела, хотя Миша берёг её, как зеницу ока; зато вторая была яркая, хоть и состояла из одного слова... зато какого. Через сутки Миша снова стоял на пороге Сашиной квартиры, но уже внутри. Здесь было тихо. Никого из Ленобласти не было. Зато был хозяин. Саша, казалось, почти не оправившийся с 1949, как тогда бледный, худощавый, смотрел на Мишу исподлобья прожигающим взглядом. – Ответь мне только на один вопрос, – прошептал он, – ты... тогда – знал? Миша молча отрицательно качнул головой. Он хотел сказать, что это его не оправдывает, но не успел. Саша сорвался с места и заключил его в объятия: – Слава богу, – прошептал он на ухо Мише. – Я... боялся только твоего предательства. Теперь... всё будет в порядке. Миша до боли стиснул его обеими руками и сморгнул слёзы, градом покатившиеся в Сашины волосы. Так много нужно было сказать – а он не мог. Но Саша в словах и не нуждался. Денис, заглянувший к Саше проведать его, замер. Взрослые ничего не замечали. И хорошо. Мурино отступил на пару шагов, тихо оставил авоську с яблоками на тумбочке, выскользнул за дверь, прикрыл её за собой. А потом, обхватив себя руками, как сумасшедший кубарем скатился вниз по лестнице и помчался по улицам Ленинграда. Саша и Миша глотали слёзы молча, и это были слёзы счастья, пусть и с привкусом горечи. Денис плакал в голос, захлёбываясь истерикой, расталкивая изумлённых людей. В его душе кипела только злость. Ах нет, ещё одно – обида.Глава 7
9 мая 2026 г., 08:30
1949 год
– Уходите, – Денис с ненавистью смотрел снизу вверх на знакомое лицо. – Уходите отсюда.
– Папа дома? – Миша был бледен, растерян, нервно перебирал пальцами пуговицы кителя.
– Вас это не касается! – Дениса трясло от едва сдерживаемого гнева. – Уйдите! Уйдите! Ненавижу!..
– Денис, в чём дело? – из кухни выглянул мрачный, худой Пётр Петрович. – Что ты...
Он осёкся, увидев Михаила Юрьевича на пороге. Замер, будто не веря своим глазам.
– Саша... дома? – севшим голосом повторил Миша. – Мне нужно его видеть... сейчас.
Петя молчал. Молчал теперь и Денис. Из спальни вышла не менее бледная, чем брат и племянник, Соня. Из-за плеча Пети вынырнул коренастый и приземистый, но тоже худой, как нынче все Романовы-Невские, Костя.
– Как ты смеешь... приходить сейчас сюда? – процедил Кронштадт, глядя исподлобья на Москву. – Как ты смеешь звать его Сашей?.. Как у тебя хватает подлости быть здесь? Уходи. Уходи – и не возвращайся.
Миша отступил на шаг назад. У него кружилась голова. Он сам был в ярости на себя, он ненавидел себя за то, что он это пропустил, допустил, не предотвратил... но когда четыре пары одинаковых, таких же серых, как у Саши, глаз смотрели на него с холодным презрением и гневом, ему показалось, что жить он дальше не сможет.
Денис кинулся вперёд, толкнул Мишу так, что тот налетел в коридоре спиной на холодную бетонную стену, и захлопнул перед ним дверь.
Московский осел на корточки и, спрятав лицо в ладонях, на мгновение заскулил, как избитый пёс. Но уже через минуту его не было ни в этой парадной, ни в окрестностях дома.
Саша не вышел к нему. Потому ли, что не мог, или потому, что не захотел?
Это было уже совершенно не важно.