Последний причал

PG-13
Завершён
10
автор
Alizie соавтор
AIlexs бета
Фэндом:
Размер:
109 страниц, 38 301 слово, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник

Письмо

Настройки
Пролог. Тот, кто уходит Хан умер на рассвете. 5 октября 2000 года. Это случилось через три дня после того, как он открыл глаза и сказал «ещё не время». Три дня — подарок, которого никто не ждал. Три дня, за которые он успел попрощаться. Не словами — взглядами, прикосновениями, молчанием. Три дня, за которые он написал письмо. Он писал его тайком, когда Минхо выходил в коридор — попить воды, поговорить с врачом, просто перевести дух. Писал дрожащей рукой, почти не видя строк. Иногда останавливался, чтобы отдышаться, откашляться, вытереть пот со лба. И снова писал. Каждое слово давалось с трудом. Пальцы не слушались, ручка выскальзывала из ослабевшей ладони, и Хану приходилось начинать заново — переписывать, перечёркивать, искать правильные буквы. Но он не сдавался. Потому что это было последнее, что он мог сделать. Потому что не успел сказать всё при жизни. В последнюю ночь он позвал Феликса. — Возьми, — сказал он, протягивая конверт — толстый, тяжёлый, заклеенный наспех. Пальцы его дрожали так сильно, что конверт чуть не выпал. — Если я не проснусь утром… отдай ему. Не сразу. Дай ему побыть одному. Но отдай. Обещай. — Ты проснёшься, — Феликс плакал, принимая конверт. Слёзы текли по его щекам, падали на больничную простыню, на руки Хана. — Ты должен. Ты не можешь… — Феликс, — Хан посмотрел на него — устало, но спокойно. В его глазах не было страха. Только тихая, спокойная решимость. — Просто пообещай. — Обещаю, — прошептал Феликс, сжимая конверт так, будто от этого зависела вся его жизнь. Он прижал его к груди, чувствуя, как бумага впитывает тепло его ладоней — последнее тепло, которое он мог передать. — Спасибо, — Хан улыбнулся своей кривой, колючей улыбкой. — Ты — хороший друг. Самый лучший. — Не говори так, будто прощаешься. — А я и не прощаюсь, — Хан закрыл глаза. — Я просто… говорю спасибо. За всё. За улыбку. За печенье. За то, что был рядом. Даже когда мне хотелось умереть. Ты не дал. Феликс не ответил. Он сидел, держал Хана за руку — худую, холодную, почти прозрачную — и плакал. Тихо, беззвучно, чтобы не разбудить Минхо, который спал в соседней палате. Его наконец уговорили отдохнуть хотя бы несколько часов. Минхо не хотел уходить — цеплялся за ручку двери, кричал, что Хан умрёт без него. Но врач сказал: «Если ты не поспишь, ты сам свалишься. А ему нужен будешь ты, живой». Минхо сдался. Ушёл. Уснул. И не услышал последнего вздоха. Хан заснул — и не проснулся. *** Утро 5 октября 2000 года было серым и холодным. За окном моросил дождь — тот самый осенний, затяжной, который, казалось, будет лить вечность. Вода стекала по стёклам мутными ручьями, размывая очертания больничного двора, забора, холма. Листья с деревьев давно облетели, и голые ветки яблони стучали по небу, как костяшки пальцев по закрытой двери. В палате 183 было тихо. Так тихо, что слышно было, как капает вода из крана в туалете — кап-кап-кап, как секундомер, как отсчёт, как прощание. Минхо проснулся от того, что рука, которую он держал во сне, стала холодной. Совсем холодной. Ледяной. Сначала он не понял. Он лежал на своей кровати (их разлучили на ночь, потому что Минхо мешал медсёстрам, потому что его гипс занимал слишком много места, потому что правила — глупые, жестокие, бессмысленные правила). Он прижимался к стене, за которой была палата Хана, и чувствовал, как что-то не так. Слишком тихо. Слишком неподвижно. Слишком пусто. Потом до него дошло. Он вскочил, забыв о гипсе. Боль прострелила ногу так, что перед глазами вспыхнули белые искры. Но он не остановился. Он побежал — хромая, падая, поднимаясь, ударяясь коленями о кафельный пол. Выбежал в коридор, влетел в палату Хана — и замер. Хан лежал на кровати, белый как простыня. Глаза его были закрыты. Руки — неподвижны. Грудная клетка не двигалась. Только дождь за окном и тишина. — Хан, — позвал он. Голос был чужим — хриплым, испуганным, детским. Голосом пятилетнего мальчика на пляже, который держал в руках ракушку и не понимал, почему мама с папой не выходят из воды. Хан не ответил. — ХАН! Минхо бросился к кровати, схватил Хана за плечи — худые, острые, почти невесомые — и потряс. Лицо Хана было спокойным. Умиротворённым. Почти счастливым. На губах застыла та самая кривая улыбка, которую Минхо полюбил в первый день. Та самая, которую он целовал сотни раз. Та самая, которую больше никогда не увидит. — НЕТ! — закричал Минхо. — НЕТ, ПОЖАЛУЙСТА! НЕ УХОДИ! ТЫ НЕ МОЖЕШЬ! ТЫ ОБЕЩАЛ! ТЫ ОБЕЩАЛ, ЧТО НАПИШЕШЬ! ТЫ ОБЕЩАЛ, ЧТО БУДЕШЬ ЖИТЬ! ТЫ НЕ ИМЕЕШЬ ПРАВА! Он прижался лицом к груди Хана — и не услышал сердцебиения. Только тишину. Только пустоту. Только дождь за окном. — Вернись, — прошептал он в холодную ткань больничной пижамы. Голос его сорвался, превратился в хрип. — Пожалуйста. Я не могу без тебя. Я НЕ МОГУ. ТЫ — ВСЁ, ЧТО У МЕНЯ ЕСТЬ. ВСЁ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. ТЫ СЛЫШИШЬ? Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. ВЕРНИСЬ. ПОЖАЛУЙСТА. ВЕРНИСЬ. Он не плакал. Слёзы пришли позже, когда прибежали медсёстры. Когда они оторвали его от тела — силой, потому что он вцепился в Хана мёртвой хваткой, потому что не хотел отпускать, потому что боялся, что если отпустит, то Хан исчезнет навсегда. Когда он увидел, как Хана накрывают белой простынёй — такой же белой, как его лицо, как его руки, как вся его короткая, изломанная жизнь. — ХАН! — кричал Минхо, вырываясь из рук медсестры. — НЕ НАКРЫВАЙТЕ ЕГО! ОН НЕ МОЖЕТ ДЫШАТЬ! ОН ЖИВОЙ! Я ЧУВСТВУЮ! ОН ЖИВОЙ! — Минхо, — сказала старшая медсестра — та самая, что когда-то выгнала его, а потом пожалела, — голос её дрожал. — Его больше нет. Он ушёл. — НЕТ! — Минхо упал на колени, обхватил голову руками и завыл. Не заплакал — завыл. Так воют звери, у которых отняли детёныша. Так воют люди, у которых отняли всё. Он раскачивался взад-вперёд, ударяясь лбом о кафельный пол, и выл — громко, страшно, безнадёжно. Феликс стоял в дверях, прижимая кулак ко рту, и плакал — беззвучно, крупными, солёными слезами, которые катились по веснушчатым щекам и падали на пол. Чанбин отвернулся к стене, сжал кулаки так, что костяшки побелели, и молчал. Но его плечи дрожали. Сынмин закрыл лицо руками. Он не плакал — не мог. Внутри всё сжалось в холодный, твёрдый комок, и слёзы не шли. Хёнджин сидел на полу в коридоре, прижав блокнот к груди, и не рисовал. Только смотрел в одну точку — туда, где дверь в палату 183, где когда-то было всё. Его глаза были сухими, но красными. А дождь всё лил и лил, смывая с яблони последние жёлтые листья. *** После смерти Хана Минхо перестал существовать. Он не ел. Не пил. Не разговаривал. Он лежал на кровати — той самой, где спал Хан, — и смотрел в потолок. Иногда он подносил руку к тому месту, где лежала голова Хана, и гладил подушку. Иногда ему казалось, что он ещё чувствует запах — яблоки, лекарства, страх и надежда. Феликс приходил каждый день. Садился рядом, держал его за руку, пытался кормить. Минхо не открывал рта. Феликс плакал, уходил, возвращался — и снова пытался. — Ты обещал ему жить, — сказал он однажды. — Ты не имеешь права умирать. Минхо не ответил. Чанбин приносил еду. Ставил на тумбочку, молчал, уходил. Еда остывала. Минхо не прикасался. Сынмин пытался шутить — но его шутки падали в пустоту, как камни в колодец. Хёнджин рисовал. Рисовал Хана — живого, улыбающегося, с кексом в руках. Клал рисунки на тумбочку, надеясь, что Минхо посмотрит. Минхо не смотрел. Крис приехал на второй день. Увидел Минхо — бледного, с провалившимися глазами, с пересохшими губами, — и понял: если ничего не сделать, он умрёт вслед за Ханом. — Ты нужен ему, — сказал Крис, садясь на край кровати. — Не здесь — там. Он смотрит на тебя. Он видит, что ты делаешь. И если ты откажешься от жизни — он будет плакать. А он не заслужил плакать даже там. Минхо моргнул. Впервые за два дня. — Ты слышишь меня? — спросил Крис. — Слышу, — голос Минхо был едва слышен, сух, как осенний лист. — Но мне всё равно. — Ему не всё равно. Крис оставил на тумбочке яблоко — красное, крупное, такое же, какие они приносили в больницу, когда Хан ещё был жив. Минхо посмотрел на яблоко. Потом отвернулся к стене. А ночью, когда все спали, он взял яблоко. Посмотрел на него долго — так долго, что заболели глаза. Потом надкусил. Кисло-сладкий вкус обжёг рот, горло, сердце. — Хан, — прошептал он в темноту. — Я попробовал. Ради тебя. *** Феликс отдал конверт на третий день. Он ждал. Ждал, когда Минхо хотя бы начнёт реагировать. Когда он поел (немного, через силу, но поел). Когда он первый раз заговорил сам — не отвечая, а спросив: «Где его вещи?» Тогда Феликс пришёл в палату, сел на край кровати и положил конверт на одеяло. — Он просил отдать, — сказал Феликс. Голос его дрожал, но он держался. — Не сразу. Дал тебе время. Минхо посмотрел на конверт. Увидел своё имя, написанное кривым, дрожащим почерком. Таким знакомым. Таким родным. Таким — последним. Он не брал его. Смотрел долго — минуту, две, пять. Феликс начал нервничать, заерзал на стуле. — Минхо? — позвал он. — Ты в порядке? — Уходи, — голос Минхо был безжизненным, как у робота. — Я потом. — Но… — УЙДИ, Я СКАЗАЛ! Феликс ушёл. А Минхо остался один. Он взял конверт дрожащими руками. Поднёс к лицу — почувствовал слабый запах. Ханом. Тем самым — яблоки, лекарства, страх и надежда. Тот самый запах, который он вдыхал каждую ночь, когда они спали в обнимку. Тот самый, который теперь преследовал его во снах. — Ты написал, — прошептал он. — Ты всё-таки написал. А я… я даже не знал. Спасибо. Он открыл конверт. Внутри было много листов — исписанных с обеих сторон, с помарками, с перечёркнутыми строками, карандашными пометками на полях. Хан писал не торопясь — хотя времени у него почти не оставалось. Он писал так, будто хотел уместить в эти строки всю свою жизнь. Всё, что не сказал. Всё, что боялся сказать. Всё, что было самым важным. Минхо читал долго. Иногда останавливался, потому что слёзы застилали глаза, и буквы расплывались в мутные пятна. Иногда перечитывал одно и то же несколько раз — чтобы убедиться, что ему не показалось. Чтобы запомнить каждое слово. Дождь за окном стих. Наступила тишина. Только шорох бумаги и всхлипы — тихие, судорожные, которые Минхо не мог сдержать. Вот оно — письмо, написанное дрожащей рукой умирающего мальчика. Письмо, которое Минхо будет перечитывать тысячи раз. Письмо, которое станет его молитвой, его проклятием, его спасением. *** «Минхо, мой Минхо. Если ты читаешь это — значит, меня уже нет. Не плачь. Пожалуйста. Я знаю, что ты будешь плакать, потому что я знаю тебя. Ты плачешь, когда никто не видит. В подушку. В кулак. В темноту. Но сейчас я тебя вижу. Или не вижу, но чувствую. И я прошу тебя: не плачь. Хотя бы когда читаешь. Хотя бы попробуй. Ради меня. Я не знаю, с чего начать. Наверное, с того первого дня — 5 мая 2000 года. Ты помнишь? Я тогда поступил в эту больницу — и думал, что это конец. Что я умру в одиночестве, под писк аппаратуры, и никто даже не заметит. Я был зол на весь мир. На родителей, которые умерли и оставили меня. На деда, который передал мне эту проклятую болезнь. На себя — за то, что не могу быть сильным. А потом ты вошёл в мою палату посреди ночи. В кошачьих тапочках. Сонный, растрёпанный, с красными глазами. Я тогда подумал: «Какой странный парень. Что он здесь забыл?» Ты сказал: «Я ходил в туалет и услышал твои крики». А потом: «Ты весь в поту». И сел рядом. Ты не спрашивал, почему я кричу. Ты не лез в душу. Ты просто сел и сказал: «Спи, я посижу». И я заснул. Впервые за долгое время — без кошмаров. Может быть, потому, что ты был рядом. Может быть, потому, что я чувствовал: меня охраняют. Ты всегда охранял меня. Даже когда я не просил. Даже когда я отталкивал. Даже когда я делал вид, что мне всё равно. Ты просто был рядом. Я помню тот вечер, когда мы впервые долго говорили. Ты рассказал про маму, про папу, про бабушку. Про ракушку, которую не успел подарить. Ты плакал — а я делал вид, что не замечаю. Но я видел. Я видел, как дрожат твои руки, как сжимается горло, как слёзы катятся по щекам, а ты их не вытираешь — будто боишься, что если вытрешь, то боль станет настоящей. Я не знал тогда, что сказать. Я просто сидел рядом и слушал. А потом взял тебя за руку. Ты не отдёрнул. Ты сжал мои пальцы — так крепко, будто боялся, что я исчезну. И я подумал: «Какой же он сильный. Столько потерять — и не сломаться». А потом я понял: ты сломался. Ты просто научился жить с трещинами. Как старая ваза, которую склеили, но трещины всё равно видны. Я полюбил тебя, наверное, в тот момент, когда мы сажали яблоню. Ночью. Тайком. Боясь, что нас поймают и выгонят. Ты украл саженец у старика. Я держал его, пока ты копал землю. Твои руки дрожали — от холода или от страха, я не знаю. Ты боялся, что дерево не приживётся. А я боялся, что ты не приживёшься в моём сердце. Но ты прижился. Как тот саженец. А потом был вечер в домике на дереве. Мы сидели все вместе — ты, я, Феликс, Чанбин, Сынмин, Хёнджин, Чонин. Чонин тогда ещё был жив. Он сидел на старом матрасе, прижимая к груди своего зайца, и улыбался. Я смотрел на вас и думал: «Вот она, семья. Та, которую я потерял. И та, которую нашёл». Ты сломал себе ногу ради меня. Я знаю это. Крис рассказал. Он сказал: «Он попросил меня ударить. Сказал: "Бей, или я его больше не увижу"». Минхо, как ты мог? Как ты мог так рисковать? Ногой. Костями. Жизнью. Ради меня, который всё равно не мог жить вечно. Но ты вернулся. Со сломанной ногой, с помятым яблоком в кармане, с безумными глазами. Вернулся — и спас меня. Я не хотел умирать. Не потому, что боялся. А потому, что не хотел оставлять тебя. Я знал, что ты будешь плакать. Знаю, что ты плачешь сейчас. И мне так жаль, что я не могу вытереть твои слёзы. Не могу обнять. Не могу сказать: «Всё будет хорошо». Пожалуйста, живи. Не для меня — для себя. Я знаю, тебе сейчас кажется, что смысл потерян. Но ты ошибаешься. Смысл в том, чтобы жить. Просто жить. Дышать. Смеяться. Есть печенье. Смотреть на рассветы. Сажать деревья. Любить. Помни: я всегда с тобой. В каждом яблоке. В каждом ветре. В каждой улыбке Феликса. В каждой шутке Сынмина. В каждом рисунке Хёнджина. В каждом ворчании Чанбина. Я там. Я рядом. Я люблю тебя, Ли Минхо. Это моё последнее, главное, вечное слово. Не забывай. И живи. Твой Хан. Всегда. P.S. Присмотри за яблоней. Обещай. Когда она зацветёт — приходи к ней. Я буду там. Не как призрак — как тепло. Как воздух. Как память. Я буду ждать. P.P.S. Я знаю, что ты сейчас плачешь. Остановись. Пожалуйста. Улыбнись. Хотя бы на секунду. Ради меня. Твой бельчонок.» *** Минхо прочитал письмо семь раз. Первый — сквозь слёзы, не видя строк. Второй — пытаясь запомнить каждое слово. Третий — чтобы убедиться, что ему не показалось. Четвёртый — потому что не мог оторваться. Пятый — чтобы попрощаться. Шестой — чтобы обещать. Седьмой — чтобы жить дальше. Он выписался из больницы в ноябре 2000 года. Нога зажила — немного криво, он прихрамывал, но почти не замечал. Хромота стала частью его, как шрам, который не болит, но напоминает. Каждый шаг — напоминание. Каждый удар сердца — эхо. Он устроился на работу в маленький цветочный магазин на окраине города Жизнь. Не потому, что любил цветы — потому, что они были живыми. Потому что они росли, тянулись к солнцу, умирали и снова рождались весной. Как яблоня. Как надежда. Он снимал маленькую комнату — ту самую, где когда-то жил до больницы. Стены были серыми, потолок низким, вид из окна — на соседний дом. Но на тумбочке стояла фотография: Хан в день своего шестнадцатилетия, с кривым кексом в руках и улыбкой — той самой, колючей, которую Минхо полюбил больше всего на свете. Он жил. Как просил Хан. Но каждый день был борьбой. *** В апреле 2004 года Минхо шёл к яблоне, как делал каждую неделю, — и замер на полпути. Дерево стояло в белом цвету. Тысячи маленьких цветков покрывали ветки, как снег — нежный, розоватый, живой. Они пахли — тонко, сладко, почти приторно — и этот запах разносился ветром по всему холму. Лепестки кружились в воздухе, падали на траву, на тропинку, на плечи Минхо. — Зацвела, — прошептал он. Голос дрожал. — Ты обещал. И ты здесь. Я знаю. Он упал на колени в траву, поднял голову и смотрел на цветы. Смотрел долго — так долго, что заболела шея, а на глазах выступили слёзы. — Три с половиной года, Хан, — сказал он. — Ты ушёл 5 октября 2000 года. А сегодня — апрель 2004-го. Я считал каждый день. Ветер шевелил лепестки. Один упал на раскрытую ладонь Минхо — маленький, белый, почти прозрачный. — Я живу. Как ты просил. Не всегда легко. Но я живу. Я помню. И я люблю тебя. Всегда. Он достал письмо — потрёпанное, зачитанное до дыр — и положил под дерево. Рядом — яблоко. Красное, крупное, самое красивое, какое нашёл. — Привет, Хан, — сказал он тихо, одними губами. — Я скучал. Но я живу. Как ты и просил. Ветер подхватил его слова, унёс ввысь, перепутал с лепестками яблони и растворил в апрельском воздухе. А яблоня цвела. Белая, нежная, живая.
10 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник