Frank Ocean — Thinkin Bout You
Занятия на кафедре устного и письменного перевода факультета иностранных языков Университета Кёнджу заканчивались в без четверти четыре, и это был тот редкий час в сутках, когда коридоры превращались в муравейник — в дверях аудиторий сталкивались запоздавшие студенты с вечно озабоченными лицами, в углах курили второкурсники, которые уже смирились со своей бессонницей и теперь смотрели на мир с философским спокойствием буддийских монахов, а воздух наполнялся запахом дешёвого растворимого кофе из автомата на первом этаже и нагретого пластика от ноутбуков, которые таскали с собой все, кому не лень. Пятница, конец мая, сессия на носу, и все, у кого была хотя бы капля здравого смысла, уже разбежались по домам — готовиться, писать шпоры, отсыпаться перед экзаменами. Все, кроме Ким Тэхёна и Чон Чонгука, которые сидели на подоконнике в конце третьего этажа, в той самой нише, которую они молчаливо считали своей, хотя официально она принадлежала никому, а по факту — любому, кто успевал занять её первым после пар. Тэхён полулежал на широком подоконнике, поджав под себя ноги, и смотрел в телефон с выражением лица, которое говорило: «Я здесь, но меня нет, я уже в монтажной программе, а этот мир — просто заставка на рабочем столе». Его пальцы лениво скроллили ленту в каком-то приложении для фрилансеров, где горели оранжевые точки новых заказов — свадьба в следующую субботу, корпоратив для какой-то IT-компании с требованием «сделать видео в стиле „Безумного Макса“, но чтобы теща не плакала», и кто-то идиот, который хотел смонтировать видео о своей кошке под трек, на который явно не было авторских прав, но он «ничего такого, мы же не для денег, мы для души». Тэхён мысленно послал всех троих в долгое путешествие без права на возврат и убрал телефон в карман джинсов. На сегодня хватит. Его мозг, и без того перегруженный ночным монтажом и утренней лекцией по теории перевода, требовал перерыва, и лучшим перерывом сейчас было просто сидеть и смотреть, как в узкое окно третьего этажа пробивается послеобеденное солнце, расчерчивая пыльный пол золотыми полосами, похожими на выцветшие дорожки старой киноплёнки. Чонгук стоял рядом, прислонившись спиной к стене, и пил из пластиковой бутылки какую-то мерзкую минералку с газом, которую купил в автомате на втором этаже, потому что забыл свою обычную воду дома, а пить хотелось, а больше ничего не было, а идти в магазин через дорогу было лень — лень, помноженная на его принципиальное нежелание куда-либо идти в ближайшие двадцать минут. Он тоже только что вышел с пары — последней в пятницу, по письменному переводу, где они разбирали какой-то дурацкий технический текст про устройство гидравлических прессов, и Гук уже успел забыть, о чём там шла речь, потому что его голова была занята другим: во-первых, вчерашним стримом, на котором он наконец-то прошёл сложнейший уровень, который мучил его три вечера подряд, и чат взорвался такими эмоциональными сообщениями, что модераторам пришлось включить режим медленной отправки на полчаса; во-вторых, предстоящим экзаменом по устному переводу, который принимал профессор Кан — старый перфекционист с горящими глазами и требованием к дикции, которое, казалось, разрабатывалось специально для того, чтобы завалить любого студента с носовым пирсингом или татуировками на видных местах; а в-третьих, Тэхёном, который сидел рядом, жевал край своей толстовки и, судя по всему, пребывал в том самом состоянии «перемотка назад», когда реальность вокруг него двигалась с задержкой в полсекунды и дышала через раз. Чонгук заметил это по лёгкому прищуру и тому, как Тэхён смотрел сквозь окно, а не в окно — как будто видел не пыльный университетский двор и чахлые кусты сирени под окнами, а свой таймлайн с незаконченным проектом, который требовал его внимания даже сейчас, даже в пятницу, даже после четырёх пар. — Ты в порядке? — спросил Чонгук, делая ещё один глоток минералки и тут же морщась — вода была не просто газированной, она была откровенно мерзкой, с привкусом соды и какой-то химии, которая напоминала ему о школьных походах в бассейн. — Ты выглядишь так, будто сейчас улетишь. Неужели тебя достала даже мысль о том, что можно никуда не спешить? — В порядке, — отозвался Тэхён, не меняя позы. — Я просто переключаюсь из режима «студент» в режим «человек». Это требует времени. У меня переходный период. Не мешай, это тонкий процесс. — Тонкий процесс у тебя в голове уже два года идёт. — Ну вот, значит, скоро финал. Держись, зритель, будет эпично. Чонгук хмыкнул, не то соглашаясь, не то просто признавая, что спорить с Тэхёном в таком состоянии — занятие бессмысленное, как пытаться перевести поэзию Пак Чживона на английский без потери смысла и души. Теоретически возможно, практически — затраты превышают выгоду. В коридоре стало тише — основная масса студентов уже разошлась, только редкие одиночки проходили мимо с потухшими лицами и стопками распечаток под мышкой, да где-то на первом этаже громко смеялась компания первокурсников, ещё не успевших прочувствовать всю глубину студенческого бытия, когда смех становится единственным лекарством от недосыпа и бесконечных дедлайнов. Солнце медленно сползало по стене, и золотые полосы на полу стали длиннее и бледнее, как будто кто-то невидимый регулировал яркость в этом мире, готовясь к вечерней сцене. Идиллия, как всегда, длилась недолго. Сначала Чонгук услышал топот — быстрый, дробный, явно принадлежащий кому-то, кто бежал по коридору с такой скоростью и целеустремлённостью, будто за ним гнались все демоны преисподней, а впереди ждал последний поезд до Сеула, и оставалось три секунды до отправления. Топот нарастал, приближался, и уже через несколько секунд из-за поворота вылетел Пак Чимин — с растрёпанными розовыми волосами, с рюкзаком, который болтался на одном плече и норовил съехать, с горящими глазами и выражением лица, которое Чонгук знал слишком хорошо: у Чимина случилось великое событие, требующее немедленного вмешательства всех, кто попадался под руку. За Чимином, чуть поотстав, бежал Хосок — тоже запыхавшийся, с чёлкой, которая налипла на лоб от быстрого бега, но при этом улыбающийся той самой солнечной улыбкой, которая могла растопить арктические льды и заставить даже самого хмурого профессора поставить автомат. В одной руке Хосок держал пачку каких-то бумаг — явно распечатанных наспех, с неровными краями, — а второй придерживал лямку рюкзака, который всё норовил сползти с плеча и ударить его по лопатке при каждом шаге. Дуэт Чимин-Хосок был известен на всём факультете своей способностью появляться неожиданно, шумно и с предложением, от которого невозможно было отказаться — либо потому что оно было слишком выгодным, либо потому что они оба смотрели на тебя глазами, полными надежды и уверенности, что ты обязательно согласишься, ну пожалуйста, ну мы же друзья, ну ты же не хочешь нас расстраивать, правда? — ОНИ ЗДЕСЬ! — выдохнул Чимин, тормозя перед подоконником с такой резкостью, что его кроссовки противно скрипнули по натёртому полу. — Слава всем богам, они ещё здесь! Я думал, мы опоздаем, я думал, вы уже ушли, я уже мысленно прощался с нашей мечтой, Хосок, ты видишь? Они здесь! — Вижу, вижу, — пропыхтел Хосок, наконец догоняя друга и сгибаясь пополам, чтобы отдышаться. — Чимин, ты бегаешь как спринтер, мать твою. У тебя лёгкие вообще есть? Или ты их продал за новую косметику? — Лёгкие — это лишнее, сейчас не до лёгких! — Чимин взмахнул руками, чуть не задев Чонгука по плечу, и перевёл горящий взгляд на Тэхёна, который так и сидел в своей позе «меня здесь нет, я в параллельной вселенной», а потом на Чонгука, который смотрел на эту картину с лёгкой насторожённостью человека, понимающего, что сейчас его жизнь снова пойдёт не по плану. — Ребята. Мальчики. Братья. Вы — наша единственная надежда. Серьёзно, я не преувеличиваю. Если вы не согласитесь — всё пропало. Фестиваль погибнет в огне, организаторы разбегутся в ужасе, а нам с Хосоком останется только уйти в горы и стать отшельниками. Тэхён медленно опустил телефон, повернул голову в сторону Чимина и посмотрел на него долгим взглядом, в котором смешались усталость, лёгкое раздражение и любопытство. Он знал Чимина достаточно хорошо, чтобы понимать: когда тот начинал говорить про «единственную надежду» и «гибель всего», это означало, что случилось что-то, с одной стороны, не слишком серьёзное, а с другой — требовавшее немедленных действий, потому что Пак Чимин был мастером создавать драму из ничего и горевать о несбывшемся с такой искренностью, что ему верили даже те, кто знал его привычку преувеличивать. — Чимин, — сказал Тэхён голосом человека, который только что вернулся из долгого путешествия и ещё не полностью освоился в реальности. — Дыши. У тебя лицо красное. Сядь. Выпей воды. Слова — это просто слова, они никуда не убегут. Даже твои. — Не могу дышать, не могу сидеть, вода у меня закончилась на втором этаже, а слова — это не просто слова, это слова о нашем будущем! — Чимин сделал глубокий вдох, но, кажется, это не помогло — его грудь продолжала вздыматься, как у загнанной лошади. — Короче, слушайте сюда и не перебивайте. У нас с Хосоком есть... проект. Небольшой. Совсем небольшой. Скромный такой проектик. Связанный с фестивалем студенческих талантов, который будет через полторы недели в актовом зале. Вы про него слышали, да? Ну, там каждый год всякую фигню показывают: кто поёт, кто танцует, кто читает стихи — обычно всё это уровня «мы старались, но лучше бы мы не старались». В общем, организаторы в панике. За неделю до фестиваля одна выступающая пара снялась — у них, говорят, творческие разногласия, но на самом деле они просто разругались в хлам после того, как один из них случайно удалил общую папку с проектом на Google Диске, и теперь они друг с другом даже не здороваются, ходят по разным сторонам коридора, как вампиры и охотники на вампиров. И организаторам нужна замена. Срочно. На вчера. И они обратились к нам с Хосоком, потому что мы вроде как всех знаем и можем кого-нибудь найти. А мы подумали — и нашли. Нашли вас. Чонгук, который всё это время стоял с каменным лицом, стараясь не показывать ни заинтересованности, ни тем более паники, наконец подал голос — низкий, спокойный, с ноткой скептицизма, которая была его защитной реакцией на любой порыв Чимина, будь то предложение поесть рамён в три часа ночи или идея перекрасить стены в квартире в розовый. — И ты хочешь, чтобы мы выступили, — сказал он не вопросом, а скорее констатацией факта, которая была пропитана таким количеством «нет», что это «нет» можно было резать ножницами и раздавать прохожим в качестве сувениров. — Мы. Ким Тэхён, который спит до трёх дня и разговаривает с трещиной на потолке, и я. Чон Чонгук, который единственное, что делал на сцене в своей жизни, — это получал грамоту за победу в школьных соревнованиях по тхэквондо, и то я тогда чуть не споткнулся о собственную ногу и поклонился не в ту сторону. — О, это была эпичная история! — встрепенулся Хосок, который наконец отдышался и выпрямился, всё ещё держа в руках пачку бумаг. — Ты поклонился залу, а надо было в сторону жюри, и кто-то из родителей потом спросил у моей мамы: «Это ваш сын такой нервный?» А мама сказала: «Нет, это наш сосед», и все засмеялись. Но ты был милый! Очень! Как потерявшийся щенок в смокинге! — Хосок, ты не помогаешь, — отрезал Чонгук, но ухо его чуть заметно покраснело — Хосок всегда попадал в самую точку своими «милыми» комментариями, и это бесило Гука тем сильнее, чем меньше он мог на это обидеться. — К делу. Почему мы? Почему не вы с Чимином? Вы оба танцуете, поёте, выходите на сцену с таким видом, будто всю жизнь там и стояли. А мы... мы монтажёр и стример. Наше место — за кадром. Там тепло, темно и никто не смотрит на наши лица. — Потому что мы с Хосоком уже участвуем! — воскликнул Чимин, разводя руками так широко, что его рюкзак наконец-то соскользнул с плеча и с глухим стуком упал на пол. — Мы открываем фестиваль. У нас, бля, танец под попурри из песен из девяностых. Я в пачке, Хосок в кожаном жилете, и мы объединили хип-хоп с элементами классического балета. Это будет феерия, Гук, поверь мне. Такое нельзя отменять. Такое надо показывать людям, даже если эти люди будут в шоке. Но нас только двое на открытие, а нужны ещё выступающие на середину программы — примерно на двадцать минут, не больше. Что-то живое. Что-то, что заставит зрителей оторвать взгляды от телефонов. Что-то с душой, а не просто «мы выучили аккорды за два дня и надеемся на лучшее». — И мы подумали про вас, — подхватил Хосок, делая шаг вперёд и протягивая Чонгуку свои бумаги. Тот взял их нехотя, как берут горячую сковородку голыми руками, и бегло пролистал. Это были какие-то заметки, распечатки с текстами — на корейском и английском, перемежающиеся карандашными пометками на полях, стрелками и смайликами. — Мы знаем, что вы писали текст. Для души. Я видел у тебя в телефоне, Гук, когда ты давал мне посмотреть фотки со стрима, а я случайно открыл не ту папку. Не специально! Честное слово! Но я увидел. И мне понравилось. Очень. Так сильно, что я даже заплакал немного в метро, и люди смотрели на меня с подозрением, наверное думали, что я псих. Чонгук замер. Он резко поднял голову и уставился на Хосока с выражением, в котором смешались удивление, лёгкая паника и что-то, похожее на стыд — тот самый стыд, который случается, когда кто-то неожиданно находит твой дневник, где ты нацарапал стихи в шестнадцать лет, и говорит: «Ого, это круто», а тебе хочется провалиться сквозь землю, потому что эти строки не были предназначены для чужих глаз, они были для тебя, только для тебя, и для ночи, и для осознания, что ты вообще умеешь складывать слова в предложения, которые что-то значат. — Ты... — начал он, но голос предательски сел, и пришлось откашляться. — Ты не должен был этого видеть. Это черновик. Сырой. Там половина строк — просто набор слов, которые я набросал, чтобы не забыть. — Может, и сырой, — согласился Хосок, и его улыбка стала мягче, почти невесомой. — Но там есть одна строчка, где корейский голос говорит что-то про мост и про то, что он не метафора. И английский голос сначала не понимает, а потом... я не помню точных слов, Гук, но я помню, что у меня пошли мурашки. В метро, бля. Среди людей, которые тыкали в свои телефоны и не смотрели друг на друга. Твой текст пробил эту стену. У меня мурашки по всему телу, и я подумал: вот это надо показывать. Не прятать в папке на телефоне, не читать самому себе в два часа ночи — а выходить с этим на сцену и заставлять других людей чувствовать то же самое. Тэхён, который до этого момента сидел тихо, как будто его не было в комнате, вдруг шевельнулся — сначала просто моргнул, потом сел ровнее, потом посмотрел на Хосока, потом на Чимина, потом на Чонгука. Его лицо, ещё минуту назад усталое и отстранённое, медленно обретало выражение — сперва недоумение, потом интерес, потом что-то более сложное, похожее на раздражение от того, что идея, которую он сам считал «просто текстом», вдруг стала чем-то реальным, осязаемым, требующим действий. — Подожди, — сказал он, поднимая руку ладонью вперёд, как регулировщик на перекрёстке. — Давай по порядку. Вы хотите, чтобы мы с Гуком вышли на сцену и прочитали этот текст? Стоя перед залом? Живыми голосами? Без права на ошибку и возможность перемонтировать неудачный дубль? — Да! — хором ответили Чимин и Хосок, и в этом «да» было столько энтузиазма, что, казалось, сейчас лампочки под потолком зажгутся ярче, а стены начнут светиться изнутри. — И вы думаете, что это хорошая идея, — продолжил Тэхён, не спрашивая, а утверждая, с лёгкой ноткой сарказма в голосе, которая была его защитным механизмом от всего, что требовало выхода из зоны комфорта. — Что два парня, один из которых не спал двое суток и не помнит, как его зовут, а второй умеет общаться с аудиторией только через чат на стриме, где он может удалить любое неудобное сообщение, — что эти двое способны выйти на сцену и не провалиться сквозь неё от стыда в подвал, где хранятся разбитые декорации и забытые мечты? — Ты преувеличиваешь, — мягко сказал Хосок, делая ещё один шаг вперёд и оказываясь так близко к подоконнику, что мог бы дотронуться до колена Тэхёна, если бы захотел. — Ты не спал двое суток, но ты всё равно самый остроумный человек из всех, кого я знаю. А Гук умеет говорить с людьми — просто по-другому, не как стример, а как человек, который слушает больше, чем говорит, и когда он говорит, в этом есть вес. Ваш текст — это вы. Оба. И если вы выйдете на сцену и просто прочитаете то, что написали, — уже будет хорошо. А если вы добавите туда себя, свои интонации, свои взгляды, свои... ну, вы поняли, — то будет не просто хорошо. Будет правильно. Чонгук снова посмотрел на бумаги в своих руках. Текст. Тот самый, который они писали с Тэхёном на матрасе в его прокуренной квартире, под чай с жасмином и гул системного блока. Тот текст про мост, про перевод, про то, что непонимание — это не конец, а начало, если смотреть под правильным углом. Он думал, что это останется между ними, просто упражнением, просто способом доказать себе, что он может не только играть и стримить, но и складывать слова в предложения, которые не стыдно показать другому человеку. Он не думал, что эти слова увидят ещё кто-то — а тем более что их услышит целый зал, сидящий в темноте, смотрящий на него, ожидающий чего-то, и это «чего-то» должно быть достаточно хорошим, чтобы они не разочаровались. — Я не знаю, — сказал он глухо, опуская бумаги на подоконник рядом с Тэхёном. — Это не моя сцена. Не наш формат. Мы вообще-то переводчики в будущем, а не актёры. — Акцент на «в будущем», — тут же парировал Чимин, сложив руки на груди и глядя на Чонгука с выражением, которое обычно называют «взглядом строгой, но справедливой матери». — Сейчас вы — студенты. У вас есть два года учёбы за плечами, есть голова на плечах, есть текст, который вы написали сами, и есть мы с Хосоком, которые в вас верят. Если не сейчас — то когда? После того как вы закончите универ, разъедетесь по разным городам, будете работать в офисах и вспоминать студенчество как лучшее время, которое вы просрали впустую, потому что боялись выйти на сцену и прочитать двадцать минут текста? Я не хочу, чтобы вы так вспоминали эти годы, парни. Я хочу, чтобы вы вспоминали их так: «Помните, как мы выступили на фестивале и весь зал плакал?» Вот как я хочу. — Кто сказал, что весь зал будет плакать? — буркнул Тэхён, но в его голосе уже не было прежнего сарказма — скорее, неуверенность, смешанная с любопытством, как у кота, который видит закрытую дверь и подозревает, что за ней что-то интересное, но пока не решается подойти и поскрестись. — Может, они будут смеяться. — Тоже вариант, — легко согласился Хосок, пожав плечами. — Смех — это тоже эмоция. Значит, зал жив. Значит, вы их зацепили. А зацепить — это уже половина успеха, Тэ. Другая половина — не упасть со сцены, но это, думаю, вы как-нибудь осилите. Тишина повисла в коридоре — такая густая, что, казалось, её можно было резать ножом и намазывать на хлеб. Где-то далеко, на первом этаже, хлопнула дверь, и чей-то голос крикнул: «Я тебя на выходе жду!» — и этот звук, обычный, будничный, вдруг стал частью чего-то большего, словно сама вселенная подсказывала, что момент важный, что сейчас что-то решится, и это «что-то» повлияет на всё, что будет дальше. Солнце уже почти ушло из окна — остался только слабый отблеск на противоположной стене, похожий на блик от выключенного монитора, который всё ещё хранит память о картинке, хотя сама картинка уже исчезла. Чимин переглянулся с Хосоком. Тот едва заметно кивнул. И тогда Чимин сделал то, что умел лучше всего, — то, что заставляло даже самых упрямых и нерешительных людей сдаваться без боя, потому что против этого оружия не существовало защиты, потому что оно было древним, как мир, и мощным, как атомная бомба, только с обратным знаком — не разрушало, а соединяло. Чимин сложил руки перед собой, опустил плечи, поднял глаза на Тэхёна и Чонгука — и улыбнулся. Но это была не его обычная широкая, ослепительная улыбка, которой он встречал гостей на пороге своей квартиры. Нет, это была другая улыбка — робкая, почти детская, с лёгкой дрожью в уголках губ, с надеждой, которая не хочет быть навязчивой, но и не может спрятаться. Он ничего не сказал. Он просто стоял и смотрел на них — на Тэхёна, который уже начал ёрзать на подоконнике, и на Чонгука, который вдруг заинтересовался текстурой пола и не поднимал глаз. Потом Хосок присоединился. Хосок не умел делать щенячьи глаза в том смысле, в каком это делал Чимин — у Хосока был другой приём. Он просто смотрел прямо, открыто, без тени манипуляции, и в его взгляде читалось: «Я правда в вас верю. И если вы откажетесь, я не буду злиться, я просто расстроюсь. Но я буду знать, что вы могли — и не сделали. И это знание останется со мной навсегда». И этот взгляд был страшнее любых щенячьих глаз, потому что в нём не было игры — только правда. А правда, поданная Хосоком, была невыносимо убедительной. Тэхён сдался первым — не потому, что был слабее, а потому, что его мозг, привыкший монтировать чужие жизни, вдруг подсказал ему, что это идеальный кадр: три друга, залитые вечерним светом, один просит, второй верит, третий и четвёртый сопротивляются, и если они сейчас скажут «да», это станет поворотным моментом, тем самым сюжетным твистом, который зрители будут пересматривать на повторе, потому что он меняет всё. — Бля, — выдохнул он, потирая лицо ладонями. — Вы знаете, что вы манипуляторы? Вы оба. Это медицинский факт. У вас нет совести. Вы специально пришли сюда, выбрали самое удачное время, когда у меня нет сил спорить, и нажали на все нужные кнопки. Чимин — жалость, Хосок — веру в человечество. Вы, бля, профессиональные вымогатели согласия. — Это не вымогательство, — мягко сказал Хосок. — Это убеждение. — Это одно и то же, просто в красивой упаковке! — Тэ, — Чимин сделал ещё полшага вперёд и теперь стоял прямо перед подоконником, нависая над Тэхёном, хотя из-за разницы в росте это «нависание» выглядело скорее трогательно, чем угрожающе. — Мы же не просим вас выступать каждый вечер до конца жизни. Один раз. Один фестиваль. Двадцать минут вашего времени. Вы прочитаете свой текст, а мы будем сидеть в первом ряду и хлопать так громко, чтобы вы нас слышали даже сквозь собственный мандраж. Обещаю. И ещё — Хосок испечёт печенье. С шоколадной крошкой. То самое, которое вы оба обожаете. Он сделает его в виде маленьких микрофонов, представляете? Это будет символично. — С шоколадной крошкой? — переспросил Тэхён, и в его голосе сквозь усталость пробился живой, почти детский интерес. — В виде микрофонов? — В виде микрофонов, — подтвердил Хосок, кивая с абсолютно серьёзным выражением лица, будто речь шла не о печенье, а о спасении человечества. — Или в виде таймлайна, если хочешь. Я могу любую форму сделать, Тэ. У меня есть формочки. И терпение. И любовь к вам обоим. Чонгук слушал этот разговор, и его внутренний мир постепенно раскалывался надвое. Одна половина, благоразумная и привыкшая к безопасности, кричала: «Не соглашайся. Ты не актёр. Ты не публичный человек, если за кадром нет кнопки „mute“. Ты забудешь слова, запнёшься, покраснеешь, и все увидят твои уши, которые всегда краснеют, когда ты нервничаешь, и это будет позор». Другая половина, та самая, которая написала текст про мост и про отражение на другом языке, отвечала тише, но настойчивее: «А что, если получится? Что, если ты выйдешь и скажешь эти слова, и кто-то в зале почувствует то, что чувствовал Хосок в метро? Разве не ради этого ты вообще начал писать? Чтобы быть услышанным?» Он поднял глаза и встретился взглядом с Тэхёном. Тот смотрел на него в упор, и в этом взгляде не было ответа — только вопрос. «Ну что, мазафакер? Решаемся? Или будем трусами до конца жизни?» Чонгук не знал, что ответить. Но потом Тэхён едва заметно, на миллиметр, кивнул — и Чонгук понял. Не словами. Просто понял, как понимаешь, что игра окончена и пора выходить из-за укрытия, потому что если не сейчас, то никогда, а «никогда» — это слишком длинный срок, чтобы в нём жить. — Ладно, — сказал Чонгук, и его голос прозвучал твёрже, чем он ожидал. — Мы подумаем. Не обещаю. Но подумаем. Чимин открыл было рот, чтобы возразить — «подумаем» в его понимании было синонимом «нет, но мы не хотим вас расстраивать», — но Хосок мягко тронул его за локоть, останавливая. Тот самый взгляд — спокойный, терпеливый, уверенный. «Не дави. Они почти согласились. Дай им время». — Подумаете — это уже прогресс, — сказал Хосок вместо Чимина, улыбнувшись своей тёплой, солнечной улыбкой, которая не требовала ничего взамен, а просто констатировала факт: всё будет хорошо, даже если прямо сейчас не очень верится. — Думайте. А завтра дадите ответ. Без давления. Без манипуляций. Просто — да или нет. Идёт? Тэхён и Чонгук переглянулись. В этом коротком, почти неуловимом взгляде, который длился не больше секунды, уместилось всё: и страх, и нежелание, и странное, непонятное «а вдруг», и молчаливое согласие, которое ни один из них не был готов произнести вслух, потому что слова делают вещи реальными, а пока они молчат — можно делать вид, что ничего не происходит. — Идёт, — ответил Тэхён за них обоих. — Завтра скажем. Не раньше. — Договорились, — кивнул Хосок и, подхватив Чимина под локоть, начал разворачивать его к выходу. Тот попытался было что-то добавить — наверняка ещё одну порцию убеждений, ещё один раунд щенячьих глаз, — но Хосок уже тащил его к лестнице, на ходу бросая через плечо: — Мы будем ждать. Но без нервов, ладно? Что бы вы ни решили — вы наши любимые раздолбаи, и мы вас всё равно не бросим. Чимин и Хосок ушли — сначала их голоса ещё доносились с лестницы: «Они подумают, Хосок! Ты слышал? Они сказали „подумают“! Это почти согласие!» — «Тише, Чимин, не спугни. Дай им ночь. Утром всё решится» — потом стихли, растворились в вечернем шуме университета, который медленно засыпал, готовясь к выходным, к тишине и покою, к тому редкому времени, когда можно не думать о дедлайнах и экзаменах, а просто дышать. Тэхён и Чонгук остались вдвоём в коридоре. Солнце уже почти скрылось, осталась только тонкая оранжевая полоска на горизонте, которую было видно в окно, и на полу уже не было золотых полос — только серая пыль и тени от их собственных фигур, вытянувшиеся в сторону лестницы, как стрелки, указывающие путь к выходу. — Ну что, мазафакер, — сказал Тэхён, сползая с подоконника и поправляя задравшуюся куртку. — Кажется, мы влипли. Опять. — Ты первый кивнул, — ответил Чонгук, пряча руки в карманы джинсов. — Я видел. Это ты нас подписал. — Я? Я просто шевельнул головой. Это не считается. — Это считается. Ты наш лидер. Так что думай, как нам не опозориться перед всей Кёнджу. — Перед всей Кёнджу не обещаю, но перед актовым залом — постараюсь. Завтра скажем им «да»? Или всё-таки пошлём на хер? Чонгук не ответил сразу. Он смотрел в окно, туда, где оранжевая полоска на горизонте становилась всё тоньше, и думал о том, что завтра утром он проснётся, и где-то внутри него будет жить этот вопрос, и он должен будет дать на него ответ. Тэхён ждал, засунув руки в карманы и глядя на друга с терпением, которого у него обычно не было, — но это был не просто вопрос, это было что-то большее, и Тэхён это чувствовал. — Завтра скажем, — наконец произнёс Чонгук, не оборачиваясь. — Сейчас я не знаю. Сейчас я хочу домой, душ и чтобы никто ко мне не прикасался хотя бы час. А завтра... завтра разберёмся. — Домой так домой, — Тэхён кивнул и первым двинулся к лестнице. — Но учти: если завтра мы скажем «нет», Чимин будет дуться неделю. А Хосок будет смотреть на нас своими честными глазами, и мы оба будем чувствовать себя мудаками. Я это к тому, что выбора у нас, по сути, нет. Просто для протокола. — Для протокола — заткнись и иди уже. Они спустились по выщербленным ступеням, освещённым тусклой лампой, которая, в отличие от лампочки на третьем этаже, всё ещё работала, и вышли на улицу. Воздух уже начал остывать после дневной жары, и Кёнджу готовился к вечеру — зажигались фонари, открывались двери лапшичных, и где-то вдалеке слышалась музыка из открытых окон. Тэхён достал айкос, щёлкнул им, затянулся и выпустил облачко белого пара в прозрачный вечерний воздух. — Завтра в час у меня, — сказал он, не глядя на Чонгука. — Приходи. С ноутбуком. И с решением. А лучше — сразу с ноутбуком и согласием. Сэкономишь мне пару часов на уговоры. — В час, — повторил Чонгук, разворачиваясь в сторону дома. — Не опаздывай сам. Ты, кажется, чемпион по просыпанию будильников. — Я чемпион по их игнорированию. Это разные вещи. Чонгук покачал головой, усмехнулся и пошёл прочь, растворившись в сумерках. Тэхён остался стоять на ступенях университета, глядя ему вслед, и думал о том, что завтра всё решится. Айкос пискнул — сеанс закончился. Тэхён сунул его в карман, поправил лямку рюкзака и пошёл в сторону дома. Завтра в час. Завтра будет ответ. А сегодня — только тишина, вечерний Кёнджу и чувство, что они оба уже знают, что скажут, просто не готовы в этом признаться даже самим себе.🍦
Cigarettes After Sex — Apocalypse
Суббота ворвалась в окно квартиры Тэхёна вместе с солнечным светом, который настойчиво пробивался сквозь немытые стёкла, расчерчивая пыльный пол яркими прямоугольниками, похожими на заготовки для видеомонтажа — чистые, яркие, требующие наполнения. Часы на микроволновке показывали без пяти три, когда Чонгук толкнул незапертую дверь и переступил порог, чувствуя, как внутри, где-то под рёбрами, ворочается тяжёлый, липкий ком — не то волнение, не то сожаление о том, что он вообще сюда пришёл, не то странное, почти детское предвкушение, которое он отказывался признавать даже самому себе. Вчерашний вечер он провёл в зале, гоняя своё тело до изнеможения, пытаясь выбить из головы вопросы, которые не давали покоя: «Сможем? Не сможем? А если опозоримся? А если текст не зайдёт? А если мы просто не умеем говорить, а только писать?» Но вопросы не выбивались — они сидели в нём, как заноза, как битый пиксель на середине экрана, который невозможно игнорировать, потому что он всё время попадает в поле зрения, куда бы ты ни повернул голову. Квартира Тэхёна встретила его привычным хаосом — запахом айкоса, въевшимся в шторы, грудой проводов под рабочим столом, пустыми кружками, которые множились на всех горизонтальных поверхностях с пугающей скоростью, и тихим гулом системного блока, который не выключался, кажется, со дня покупки. Тэхён сидел на матрасе, скрестив ноги, с ноутбуком на коленях и чашкой зелёного чая, которая уже успела остыть и покрыться тонкой плёнкой, — он смотрел в экран так сосредоточенно, что, казалось, пытался прожечь в нём дыру силой мысли. Его волосы были мокрыми — он только что из душа, судя по влажным пятнам на футболке и запаху шампуня, который перебивал даже привычный аромат айкоса, — и это придавало ему вид человека, который пытается привести себя в порядок перед чем-то важным, но не очень понимает, как это делается, потому что обычно он не парится. Пирсинг в носу блеснул в луче солнца, когда он поднял голову и посмотрел на вошедшего Чонгука — с той самой смесью вызова и неуверенности, которая появлялась у него всегда, когда он знал, что сейчас будет разговор, от которого никуда не деться. — Ты вовремя, — сказал Тэхён вместо приветствия, широко зевая и почёсывая затылок, и от этого зевка его глаза слегка увлажнились, а челюсть хрустнула, как будто он только что вынырнул из глубокого сна и ещё не до конца понимал, где находится и какой сейчас час. — Fuck, я только что проснулся. Буквально минуту назад. Мне приснилось, что я монтирую свадьбу, а невеста — это моя школьная учительница по математике, и она требует, чтобы я переделал все переходы, потому что они «недостаточно математичные». Что это вообще значит, Гук? Какие, бля, математичные переходы? Я проснулся в холодном поту, серьёзно, футболка на спине мокрая, как после тренировки. Я лежал и смотрел в потолок и думал: если в моей голове теперь даже сны — это монтаж с тупыми правками, то мне пиздец. Полный, абсолютный пиздец. Пора заказывать билет в один конец в психушку, там хотя бы не надо будет сводить чужие свадьбы и выслушивать про «математичные переходы». — Ты спал до трёх? — Чонгук переступил порог, стягивая кроссовки в крошечной прихожей, заваленной обувью так, что пройти можно было только боком, и чуть не навернулся на чьих-то осенних ботинках, которые явно не видели своего хозяина с прошлого года. — Мы же договорились на час, Тэ. На час, блядь. Ты сам сказал: «Завтра в час у меня». Я пришёл в час. Я ждал тебя сорок минут. Сорок минут, мать твою. Я сидел на ступеньках у подъезда и смотрел, как соседская бабка выгуливает таксу, которая, кажется, тоже на меня смотрела с укором. Как ты вообще собирался подготовиться к фестивалю, если ты не можешь проснуться к трём часам дня? Ты ебанутый, Тэ. Ты реально ебанутый. — Я подготовился морально, — Тэхён посторонился, пропуская его внутрь, и его голос звучал виновато, но не настолько, чтобы это можно было принять за искреннее раскаяние — скорее, это была та особая тональность, которой он извинялся за то, что извиняться, по сути, не собирался, но признавал, что формально неправ. — И я поставил два будильника. Оба, блядь, проспал. Первый я выключил во сне — даже не понял, что это был будильник, я думал, это звук в монтажке, какой-то клиппинг на дорожке. А второй, видимо, прозвенел и замолчал сам, потому что я его даже не услышал. Организм, Гук, он умнее нас. Он знает, когда ему нужен отдых. А мне нужен был отдых. Я вчера до четырёх ночи рендерил проект для этого мудака, который просил «сделать видео как в кино, но не как в кино, а как в жизни, но красиво». Ты представляешь уровень идиотизма? Я до сих пор не отошёл от этого бреда. Но я здесь, я живой, я почти функционирую — это уже победа. Проходи, мазафакер, чувствуй себя как дома. Только не наступи на провод — он от ноутбука, и если ты его выдернешь, я потеряю проект, который рендерился всю ночь, и тогда я просто лягу на пол и больше не встану. Никогда. Я лягу лицом вниз и буду лежать, пока кактус не начнёт надо мной насмехаться. А он начнёт, Гук, он умеет, я чувствую. Чонгук, который уже привык к такому началу разговора — с опозданий, оправданий и полубезумных монологов про монтажные сны, — молча прошёл в комнату, перешагивая через провода с ловкостью человека, который делает это не в первый раз, и осторожно присел на край матраса. Матрас прогнулся под его весом, и от подушек поднялся знакомый запах: Тэхён, айкос, чай с бергамотом и что-то ещё, что Чонгук не умел называть, но узнавал сразу, как только переступал порог этой квартиры. Как будто сама комната хранила память о вечерах, проведённых здесь, — о бесконечных спорах про монтаж, о том, как Тэхён читал ему свои старые стихи и смущался, хотя виду не показывал, о том, как они засыпали под шум дождя за окном и просыпались уже в темноте, не понимая, который час и какой сегодня день. Эти воспоминания навалились на него внезапно, как перемотка в старом фильме, когда кадры мелькают перед глазами слишком быстро, чтобы успеть осознать каждый из них, но слишком медленно, чтобы не заметить ни одного. — Я принёс ноутбук, — сказал Чонгук, ставя рюкзак рядом и расстёгивая молнию. — И решение. Точнее, я думал, что принёс решение, но пока ждал тебя сорок минут на этой грёбаной лестнице, я успел передумать раз двадцать. Сначала я решил, что пошлю вас всех на хуй. Потом — что соглашусь, потому что Чимин будет ныть. Потом — что не соглашусь, потому что мне страшно. Потом снова — что соглашусь, потому что страшно — это не причина. А потом пришла такса. И я посмотрел на неё, и она посмотрела на меня, и у неё было такое лицо, будто она знает ответ на все вопросы, но не говорит, потому что не умеет. И я подумал: блядь, даже такса умнее меня в этой ситуации. Такса, Тэ. Собака. Она смотрит на меня и молчит, а я сижу и трясусь над каким-то текстом, который уже написан, и который, как сказал Хосок, вызывает мурашки. И я решил — да. Согласен. Если ты согласен. Если ты не передумал, пока спал и видел свои математические переходы. Тэхён слушал этот монолог, не перебивая, и по мере того как Чонгук говорил, его лицо медленно менялось — от виноватого к удивлённому, от удивлённого к чему-то более тёплому, почти нежному, хотя Тэхён в принципе не умел быть нежным и любая попытка проявлялась у него в виде усиленного сарказма или неловких шуток. Но сейчас он не шутил. Он просто сидел, скрестив ноги, положив локти на колени, и смотрел на Чонгука так, будто видел его впервые — или будто видел каждый день, но только сейчас заметил что-то, что упускал раньше. — Ты серьёзно, Гук? — спросил он тихо, без обычного «мазафакера», без подколов, просто — голосом человека, который боится спугнуть удачу, если заговорит слишком громко. — Ты реально согласен? Не потому, что Чимин заебёт? Не потому, что тебе жалко Хосока? А потому, что ты сам решил? — Я сам решил, — Чонгук кивнул, и в этом кивке было что-то окончательное, не терпящее возражений, хотя сам он ещё не до конца верил в то, что сказал. — Я сам. Потому что если не сейчас — то когда? Через год? Через два? После универа, когда мы разъедемся, и у каждого будет своя жизнь, и мы будем вспоминать это время как «о, а помнишь, как мы могли выступить, но испугались?» Я не хочу так вспоминать, Тэ. Я хочу вспоминать: «Помнишь, как мы выступили и охуели от собственной смелости?» Даже если провалимся. Даже если кто-то засмеёт. По крайней мере, мы попробовали. А не сидели на жопе ровно и не боялись. Тэхён молчал несколько секунд — длинных, тяжёлых, наполненных только гулом системного блока и далёкими звуками города за окном. Потом он вдруг подался вперёд и хлопнул Чонгука по колену — не сильно, но звонко, так что ладонь оставила красный след на светлой джинсе. — Бля, Гук, — сказал он, и в голосе его прорвалось что-то, похожее на облегчение, — а я-то переживал, что ты начнёшь отнекиваться, и мне придётся тебя уговаривать, и я уже придумал двадцать аргументов, включая тот, что я разрежу свой кактус пополам и отдам тебе половину, если ты согласишься. Кактус, Гук. Я был готов пожертвовать кактусом. Ты представляешь, какого уровня для меня это жертва? А ты приходишь и говоришь — да. Сам. Без уговоров. Я даже не знаю, что мне теперь делать с этими двадцатью аргументами. Я их по порядку выучил, как стихотворение. «Пункт первый: ты боишься не один, я тоже боюсь». «Пункт второй: Чимин испечёт печенье». Серьёзно, там был целый список. Я даже на листочке записал, чтобы не забыть, потому что знал, что от волнения всё перепутаю и скажу какую-нибудь хуйню про глицерин и свободу, хотя это вообще к делу не относится. Он замолчал, потом рассмеялся — отрывисто, нервно, но в этом смехе уже не было утренней полудрёмы и остаточного ужаса от математических переходов. В этом смехе было что-то новое — лёгкое, почти праздничное, как будто они только что сдали самый страшный экзамен в своей жизни и теперь могут выдохнуть, потому что всё позади, хотя на самом деле всё только начиналось. — Ты записал аргументы на листочке? — переспросил Чонгук, и в его голосе проскользнула та редкая нотка, которую можно было принять за насмешку, если бы не тёплый свет в глазах. — Ты, блядь, Ким Тэхён, который не помнит, где лежат его ключи, который теряет телефон по три раза на дню, который однажды вышел в магазин за рамёном и вернулся с пачкой соли — ты записал аргументы на листочке, чтобы уговорить меня выступить? Это... это так по-идиотски, что я даже не знаю, как на это реагировать. Это трогательно? Или жалко? Я не могу определить. — И то и другое, — пожал плечами Тэхён, доставая из кармана толстовки сложенный вчетверо листок, исписанный его корявым, размашистым почерком, с зачёркиваниями, стрелками и жирными подчёркиваниями, которые, видимо, должны были обозначать самые сильные доводы. — Это моя суперсила, Гук. Я одновременно трогательный и жалкий. Как тот щенок из рекламы корма, который смотрит на тебя мокрыми глазами, а потом писает на ковёр. Ты не можешь на него злиться, но и восхищаться им как-то неловко. — Ты сравнил себя со щенком, который писает на ковёр. Это новый уровень самооценки, Тэ. — Я реалист, блядь. Я знаю себе цену. Она невысокая, зато стабильная. Чонгук покачал головой, но улыбка уже расползалась по его лицу, разгоняя последние остатки утренней тревоги. Он открыл ноутбук, дождался, пока экран засветится, и нашёл текстовый файл — тот самый, который они писали на прошлой неделе, который правили, спорили о каждой запятой, переписывали заново, потому что «здесь ритм ломается, Гук, чувствуешь? Как будто склейка не там, надо подвинуть на пару кадров». Файл открылся, показывая ровные строчки на корейском и английском, перемежающиеся пометками на полях — «пауза», «тише», «посмотреть в зал», — и Чонгук вдруг почувствовал, что этот текст, который ещё вчера казался ему чужим, почти написанным не им, сегодня стал его. Не потому, что он его придумал — хотя придумал, — а потому, что теперь за ним стояло не только желание сказать, но и решение сказать. Страх не исчез — он никуда не делся, сидел где-то глубоко, под рёбрами, и ворочался, как кот, который не может устроиться поудобнее. Но теперь рядом с ним было что-то ещё — что-то твёрже, что-то, что не давало страху разрастись и заполнить собой всё пространство. — Ладно, мазафакер, — сказал Тэхён, закрывая свою потрёпанную тетрадь и откладывая её в сторону. — Раз мы оба согласны, и раз я зря учил эти грёбаные аргументы, и раз такса на лестнице была мудрее нас обоих — давай читать. Сейчас мы с тобой прочитаем текст вслух. Первый раз. Как получится. Без подготовки, без репетиций. Просто сядем и прочитаем. Чтобы услышать, как это звучит. Не в голове, не на бумаге, а в воздухе. Понял? — Понял, — Чонгук кивнул, поправляя ноутбук на коленях так, чтобы экран был виден им обоим. — Но если ты начнёшь ржать посреди серьёзной строчки, я тебя ударю. Не больно, но чувствительно. Чтобы в следующий раз неповадно было. — Я не буду ржать. Я буду плакать. Это разные вещи. Плакать — это искусство. Ржать — это отсутствие самоконтроля. — Ты и то и другое делаешь одинаково громко. — Это называется харизма, Гук. Посмотри в словаре. Они замолчали. Тишина в комнате стала другой — не той, что была минуту назад, когда они обсуждали таксу и щенков, которые писают на ковёр, а той, которая бывает перед важным моментом, когда воздух сгущается, становится плотным, почти осязаемым, и каждый звук — шум системного блока, тиканье часов на микроволновке, дыхание друг друга — слышен так отчётливо, будто мир вокруг сузился до размеров этой комнаты, этого матраса, этого экрана с ровными строчками текста. — Начинаем, — сказал Тэхён, откашлялся и поправил футболку — жест, который Чонгук заметил впервые, но который, видимо, был у Тэхёна признаком волнения, потому что обычно ему было плевать, как он сидит и во что одет. — Я — первую строчку. А ты — вторую. И не смотри на меня так, будто я сейчас взорвусь. Я не взорвусь. Я просто прочитаю. Ты просто прочитаешь. А кактус послушает. Он, кстати, единственный, кто ни разу не засмеялся над моими стихами. Я ему доверяю больше, чем людям. — Кактус не умеет смеяться, Тэ. У него нет рта. — Это не мешало ему осуждать меня вчера, когда я пересматривал свою старую раскадровку и понял, что она полное дерьмо. У него нет рта, но у него есть энергия. Отрицательная энергия, Гук. Он питается моими страданиями. Поэтому он так хорошо растёт. Чонгук хотел ответить, но передумал. Вместо этого он просто кивнул и перевёл взгляд на экран. Первая строчка. «Я стою на мосту». Он знал её наизусть, но сейчас, когда нужно было произнести её вслух, она показалась ему новой — как будто он впервые видел эти слова, сложенные в таком порядке, и не был уверен, что они правильные. Но отступать было поздно. — Я стою на мосту, — сказал он, и голос его прозвучал ровно, хотя внутри всё дрожало. Тэхён, не глядя на него, ответил — на английском, как они и договаривались: — I don't see any bridge. И понеслось. Слова, которые они писали ночами, которые выстраивали в правильном порядке, спорили о каждой запятой, ругались, мирились, снова ругались, а теперь произносили вслух, и эти слова обретали плоть, становились громче, тяжелее, настоящее, чем были на бумаге. Тэхён читал свои строки — с лёгкой усмешкой в голосе, как и положено английскому голосу, который сначала не понимает, а потом начинает догадываться. Чонгук читал свои — медленно, с паузами, с корейской плавностью, которая должна была контрастировать с резкостью английских фраз. Они не смотрели друг на друга — оба уставились в экран, боясь сбиться, боясь встретиться взглядами и потерять нить, боясь увидеть в глазах друг друга что-то, что разрушит эту хрупкую, только что родившуюся магию. Но магия не разрушалась. Она росла с каждой строчкой, с каждой паузой, с каждым вздохом, который они делали между фразами. И когда они дочитали до середины, до того места, где корейский голос повторяет фразу английского на своём языке — «나는 너의 적이 아니야. 그냥 다른 언어로 된 너의 모습일 뿐이야», — Чонгук вдруг почувствовал, как по спине пробежали мурашки, не от холода, а от чего-то другого, от чего-то, чему он пока не знал названия, но что явно имело отношение к правде, к настоящему, к тому, ради чего вообще стоит выходить на сцену и открывать рот перед незнакомыми людьми. Тэхён замолчал после своей строчки — короткой, почти невесомой: «...oh». И Чонгук понял, что они дошли до конца. Текст закончился. Тишина в комнате стала ещё гуще, ещё плотнее, и в этой тишине слышно было, как гудит системный блок, как где-то за стеной капает вода из крана, как дышит Тэхён — ровно, глубоко, но с лёгкой дрожью на выдохе. — Это... — начал Тэхён и замолчал, подбирая слово. — Это не хуйня, Гук. Это не хуйня. Я думал, будет стыдно. А это... это как будто мы не читаем. Как будто мы просто разговариваем. Как будто это наш разговор. Который мы вели всю жизнь, просто не записывали. — Это потому что он наш, — ответил Чонгук, и его голос прозвучал ровно, хотя внутри всё ещё дрожало что-то, оставшееся от прочитанных строк. — Мы не придумывали его. Мы просто записали то, что уже было. Между нами. С самого начала. Тэхён поднял на него глаза — и в них не было ни усмешки, ни защиты. Только признание. Тихое, почти беззвучное, но такое явное, что его нельзя было не заметить. Как свет в окне, когда солнце садится и на мгновение всё вокруг становится золотым — и ты знаешь, что это скоро пройдёт, но сейчас, в эту секунду, это самое красивое, что ты когда-либо видел. — Давай ещё раз, — сказал Тэхён, открывая тетрадь на первой странице. — Сначала. Только медленнее. И без пауз. Как будто зал полон. И мы должны их всех услышать. Даже если их нет. Чонгук кивнул, поправил ноутбук на коленях и начал сначала. «Я стою на мосту». А Тэхён ответил. «I don't see any bridge». И понеслось — слова, которые они писали ночами, которые выстраивали в правильном порядке, спорили о каждой запятой, ругались, мирились, снова ругались, а теперь произносили вслух, и эти слова обретали плоть, становились громче, тяжелее, настоящее, чем были на бумаге. За окном медленно сгущались сумерки, а они всё читали и читали — первый раз, второй, третий, пока текст не перестал быть текстом и не стал их общим дыханием, их общим ритмом, их общим мостом, который они строили друг для друга, сами того не замечая, на протяжении двух лет — слово за словом, кадр за кадром, глоток чая за глотком чая. Кактус на полке молчал. Но он был с ними.