Ку-ку, мой мальчик

NC-17
В процессе
23
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 136 страниц, 63 684 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 4 Отзывы 13 В сборник

Слова, которые не выговариваются

Настройки

Bon Iver — Holocene

Вторник навалился на Кёнджу серым, промозглым утром — таким, какие иногда случаются в середине мая, когда погода вдруг вспоминает, что весна ещё не лето, и решает напоследок помучить город холодным ветром и мелкой, противной моросью, которая не то дождь, не то пыль, не то просто вселенская сырость, забирающаяся под одежду и в кости. Небо затянуло ровным, без единого просвета, слоем облаков, и солнце — ещё вчера палившее так, что асфальт плавился, — теперь казалось далёким воспоминанием, чем-то из другой жизни, из того майского вечера, когда Тэхён сидел в парке с мороженым и ждал Чонгука, а мир был простым и понятным.       Теперь мир не был простым. Теперь у Тэхёна болело лицо.       Он проснулся в семь утра от того, что перевернулся во сне на правую сторону и приложился скулой о подушку — и боль прострелила от челюсти до виска, острая, как разряд тока, заставив его подскочить на матрасе и выругаться в потолок длинной, многоэтажной тирадой, в которой английский мат мешался с корейским, а упоминания господина Пака, вчерашнего мудака и всех богов разом шли через запятую. Он сел, моргая и потирая лицо, потрогал языком разбитую губу — та за ночь затвердела, покрылась тонкой корочкой, которая тут же треснула от неосторожного движения, — и поплёлся в ванную, ещё не зная, что его там ждёт.       А ждало его там собственное отражение. И оно было, прямо скажем, не в лучшей форме.       Синяк на скуле расцвёл за ночь всеми оттенками фиолетового, с жёлтыми разводами по краям и тёмно-бордовым пятном в центре — прямо над тем местом, куда пришёлся удар. Губа распухла так, что Тэхён, глядя в зеркало, невольно подумал: «Бля, у меня такое чувство, что я проиграл бой с пчелиным роем». На плече, там, где он приложился о ствол дуба, красовался синяк размером с кулак — багровый, с рваными краями, переходящий на ключицу. Он осторожно повернул голову вправо, потом влево, проверяя, насколько сильно болит шея, и скривился от боли. Шея болела. Челюсть болела. Скула болела. Даже волосы, кажется, болели — хотя волосы не могут болеть, но сегодня у Тэхёна болело всё, включая то, что болеть не должно.       Он стоял, опершись руками о край раковины, и смотрел на себя в зеркало — на разбитую губу с пластырем, на синяк, на красные от вечного недосыпа глаза, которые теперь казались ещё более красными на фоне общей разрухи на лице. Видок был тот ещё. Прямо скажем — не для инстаграма. Не для фестиваля. Не для выступления перед двумя сотнями человек, которое должно состояться через полторы недели.       — Ну пиздец, — сказал он своему отражению. Отражение ничего не ответило, но вид у него был согласный.       Через два часа он уже стоял в пустой аудитории 307 — той самой, где они когда-то столкнулись лбами с Чонгуком на первой лекции. Аудитория была зарезервирована студсоветом для репетиций фестиваля, и Чимин вчера вечером, перед тем как уснуть на матрасе Тэхёна, лично внёс их в расписание на десять утра вторника. «Никаких отговорок, — сказал он тогда, засыпая и уже почти не шевеля губами. — У вас полторы недели. Репетируйте. Я проверю». И теперь они были здесь — Тэхён и Чонгук, одни в огромной аудитории с рядами пустых стульев, с кафедрой, с доской, на которой кто-то забыл стереть схему спряжения французских глаголов, и с высокими окнами, за которыми моросил дождь.       Чонгук выглядел почти так же, как всегда — разве что костяшки правой руки были заклеены пластырем, а на плече под майкой угадывалась повязка. Но в целом он был собран, спокоен и готов работать. Он стоял у кафедры, держа в руках распечатанный текст — тот самый, с пометками, с загнутыми уголками, с карандашными стрелочками на полях, — и ждал, пока Тэхён отдышится после подъёма по лестнице (четвёртый этаж, лифт не работал, мир определённо издевался).       — Готов? — спросил Чонгук, когда Тэхён наконец перестал хвататься за бок и выпрямился.       — Готов, — выдохнул Тэхён, хотя по его виду было ясно, что он не готов. Он был бледный, с испариной на лбу, с пластырем на губе и этим жутким синяком на пол-лица. Но он всё равно улыбнулся — криво, однобоко, потому что нормальная улыбка всё ещё не получалась.       — Тогда начнём. Первая часть. Твоя реплика: «Я стою на мосту».       Тэхён встал напротив Чонгука, расправил плечи — и тут же скривился от боли в ключице, но всё равно выпрямился, — откашлялся и начал:       — Я стою на мосту. В Кёнджу. Через реку Хёнсанган. Там фонари, и я смотрю на воду. И я не знаю, что я здесь делаю...       Он осёкся. Потому что губа не слушалась. «Мост» прозвучал как «мошш», «фонари» — как «фонаи», а на слове «смотрю» он просто сбился, потому что звук «р» потребовал такого движения губ, которое отозвалось резкой болью.       — Бля, — сказал он и потрогал губу пальцем. Палец окрасился кровью — тонкая корочка опять треснула. — Fuck. Этот... не получается. У меня губа как пельмень, бля. Как я должен читать про мост и отражение, если у меня рот не открывается?       — Давай ещё раз, — терпеливо сказал Чонгук. — Медленнее. Не напрягай губу. Попробуй произносить звуки через зубы.       — Через зубы? Это будет звучать как угроза, а не как поэзия!       — И что? В нашем тексте есть напряжение. Может, так даже лучше.       Тэхён посмотрел на него долгим, страдальческим взглядом, но спорить не стал. Он снова встал в позицию, снова откашлялся и снова начал. На этот раз медленнее, осторожнее, стараясь не шевелить разбитой губой. Получалось странно — слова звучали глухо, будто он говорил сквозь слой ваты, — но хотя бы не было боли.       — Я стою на мосту. В Кёнджу. Черес реку... через, — поправил он сам себя, — через реку Хёнсанган. Там фонари, и я смотрю на воду.       — Уже лучше, — кивнул Чонгук. — Теперь моя реплика: «I don't see any bridge. Maybe your bridge is just a metaphor for...»       — For everything you're too scared to cross, — закончил за него Тэхён. Почти идеально. Только на слове «scared» губа опять предательски дрогнула, и он поморщился.       — Ты помнишь текст, — заметил Чонгук. — Это хорошо. Значит, дело не в памяти, а в артикуляции.       — Да что ты, бля, говоришь! — Тэхён развернулся и швырнул текст на пол. Бумажные листки разлетелись веером по линолеуму — белые прямоугольники, исписанные их почерком, с пометками, с исправлениями, с той самой последней строкой, которую они так долго искали. Артикуляция, бля! У меня дыра в губе и синяк на пол-лица, а ты мне про артикуляцию!       Он замолчал, тяжело дыша. Чонгук не шелохнулся. Не обиделся. Не стал кричать в ответ. Он просто стоял у кафедры, глядя на разлетевшиеся листки, на Тэхёна, на дождь за окном, и молчал. А потом, не произнося ни слова, опустился на колени и начал собирать листки с пола. Один за другим. Бережно, аккуратно, складывая их в стопку, поправляя загнувшиеся уголки, стряхивая невидимую пыль. Тэхён смотрел на него, и его злость, только что кипевшая внутри, начала остывать, превращаясь во что-то другое. Что-то, похожее на стыд. И на благодарность.       — Прости, — сказал он тихо. — Я не должен был орать. Это не твоя вина.       — Я знаю, — так же тихо ответил Чонгук, поднимаясь и кладя стопку листков на кафедру. — Но если ты ещё раз швырнёшь текст на пол, я тебя ударю. Серьёзно. У меня костяшки ещё не зажили, так что будет больно нам обоим. Но я ударю.       Тэхён усмехнулся — криво, однобоко — и кивнул.       — Принято, мазафакер. Ладно. Давай попробуем по-другому.       — Как?       — Давай без слов.       Чонгук поднял бровь.       — В смысле — без слов?       — В прямом. Мы знаем текст наизусть, верно? Ты знаешь, я знаю. Но слова сейчас не идут — у меня реально рот не открывается нормально. Так давай попробуем без них. Просто стой напротив меня и читай текст мысленно. А я буду отвечать. Не губами. Глазами. Интонацией. Дыханием. Чем угодно. Мы же переводчики, бля, — мы должны уметь передавать смысл без слов, это основа профессии.       Чонгук помолчал. Потом кивнул.       — Это странно.       — Я знаю.       — Но давай попробуем.       Они встали напротив друг друга — в пустой аудитории, под серым светом дождливого утра, между рядами стульев, на которых никто не сидел. Тэхён закрыл глаза на секунду, собираясь с мыслями, потом открыл и посмотрел прямо на Гука. И начал — без слов, без движения губ, только взглядом. «Я стою на мосту».       Чонгук почувствовал это. Не услышал — почувствовал. Как будто слова были не нужны, как будто они висели в воздухе между ними, невидимые, но осязаемые. Он выдержал паузу — ровно столько, сколько требовала их разметка, — и ответил. Тоже без слов. «I don't see any bridge». Его глаза сузились, голова чуть наклонилась набок — тот самый скептический жест, который они прописали для английского голоса.       Тэхён ответил. «Ты не видишь мост, потому что думаешь, что это метафора. А я просто стою на мосту». И в его взгляде было что-то такое — мягкое, уязвимое, лишённое обычной брони, — что у Чонгука перехватило дыхание. Они продолжали — строка за строкой, реплика за репликой, — и тишина в аудитории была полной, абсолютной, нарушаемой только дождём за окном и их дыханием. Никто не говорил ни слова. Но диалог шёл. И он был, пожалуй, самым честным из всех, что они когда-либо вели.       Когда они дошли до финала — до той самой последней строки, которую Тэхён написал в своей тетради, а Чонгук впечатал в ноутбук, — они замерли. Смотрели друг на друга молча. И в этом молчании было больше, чем во всех словах, которые они могли бы сказать.       — Получилось, — тихо сказал Чонгук.       — Получилось, — эхом отозвался Тэхён.       Он всё ещё тяжело дышал — не от физической нагрузки, а от эмоциональной, потому что эта безмолвная репетиция странным образом вымотала его больше, чем любая словесная. Было что-то пугающее в том, чтобы стоять перед Гуком и говорить ему — без слов — всё то, что было в тексте. Потому что текст, как они оба понимали, был не просто про двух абстрактных голосов. Он был про них.       — Завтра ещё раз? — спросил Чонгук.       — Завтра в три. Тут же. И я, наверное, уже смогу нормально говорить — губа заживает быстро, у меня регенерация как у ящерицы.       — У ящериц не регенерируют губы.       — У моей регенерирует. Я особенный.       Чонгук покачал головой, но улыбнулся. А потом сделал то, чего Тэхён не ожидал: он подошёл ближе, сокращая расстояние до минимума, и осторожно — почти невесомо — коснулся пальцем его подбородка, чуть поворачивая лицо к свету.       — Синяк светлеет, — сказал он, вглядываясь. — Ещё пара дней — и сможешь замазать тоналкой. Чимин поможет, у него этих тоналок миллион.       — Ты сейчас пытаешься меня утешить? — Тэхён усмехнулся, но не отстранился. — Типа: «всё будет хорошо, Тэ, твоё лицо снова станет красивым»?       — Нет. Я пытаюсь сказать, что ты и сейчас красивый, — ответил Чонгук и сам удивился тому, что сказал это вслух. — Просто красивый, но с синяком.       Они замерли. Пауза повисла в воздухе — та самая, которая в романах описывается как «сердце пропустило удар», но в их случае это была просто пауза длиной в три удара пульса. В четыре. В пять.       — Ты это сейчас серьёзно сказал? — спросил Тэхён одними губами, почти не размыкая их, чтобы не потревожить пластырь.       — Абсолютно, — ответил Чонгук. — Я всегда говорю серьёзно, когда дело касается тебя, мазафакер. Просто ты не всегда замечаешь.       За окном дождь усилился, забарабанил по стеклу, и по аудитории прошёл холодный сквозняк. Где-то в коридоре хлопнула дверь, раздались чьи-то шаги — студенты, спешащие на следующую пару. А они всё стояли — двое напротив друг друга, со сбитыми костяшками и разбитой губой, с текстом, который они написали вместе, и с тем, что висело между ними, невысказанное, но уже не невидимое.       — Пошли, — сказал наконец Тэхён, отмирая первым и хлопая Чонгука по плечу. — Перерыв. Мне нужно выпить чаю и пожрать. И покурить. И, может быть, поспать часов двенадцать.       — Ты всегда хочешь спать.       — Я всегда хочу спать, потому что я монтажёр. Это профессиональная деформация.       Они собрали вещи — Чонгук аккуратно положил текст в папку, Тэхён накинул куртку, морщась от боли в плече, — и вышли из аудитории. В коридоре горел тусклый свет, пахло хлоркой и старыми книгами. Где-то вдалеке слышался голос профессора, читающего лекцию по социологии. Они шли молча, но это было хорошее молчание. Не неловкое. Наполненное.       У выхода из корпуса Тэхён остановился, достал айкос, затянулся и выпустил облачко пара в серое, дождливое небо.       — Слушай, — сказал он, глядя куда-то вдаль, на мокрые платаны и лужи на асфальте. — То, что ты сказал там, в аудитории...       — Я сказал, что ты красивый, — перебил его Чонгук, засовывая руки в карманы и тоже глядя на платаны. — Я это сказал и я это имел в виду. Но если тебе неловко, можешь сделать вид, что ничего не было. Я привык.       Тэхён затянулся ещё раз, помолчал, выдохнул.       — Я не хочу делать вид.       — Тогда что ты хочешь?       — Я хочу... — Тэхён запнулся. — Я хочу, чтобы ты знал: это работает в обе стороны. То, что ты сказал. Просто я не умею говорить такие вещи. Я умею монтировать, шутить и бесить людей. А говорить — не умею.       — Ты только что сказал.       — Ну бля, — Тэхён усмехнулся и покачал головой, — значит, учусь понемногу.       Они постояли ещё минуту под козырьком, глядя на дождь, а потом Чонгук, ни слова не говоря, взял у Тэхёна айкос, затянулся — третий раз в жизни, — выдохнул пар и вернул обратно.       — Всё ещё трэш, — сказал он.       — Ты всё ещё мазафакер, — ответил Тэхён.       И они, не сговариваясь, пошли в сторону столовой — под одним зонтом, который Чонгук предусмотрительно взял с собой, касаясь друг друга плечами и думая каждый о своём, но об одном и том же одновременно. До фестиваля оставалось девять дней. И текст, который они написали, с каждой репетицией становился всё менее абстрактным и всё более — личным.       Но об этом они пока не говорили. Вслух.       Они посидели в столовой недолго — Тэхён съел рисовые пирожки от тёти Ким, запил их травяным чаем и, кажется, даже немного ожил. Но Чонгук был сам не свой — отвечал односложно, смотрел в окно и то и дело проверял телефон. Тэхён не давил. Он просто сказал: «Если что — я в двух минутах. Звони». И они разошлись: Тэхён — домой, переваривать утро, Чонгук — к родителям, потому что обещал зайти ещё вчера, а после драки так и не появился. И сейчас, идя по мокрым улицам Кёнджу, он всё оттягивал этот момент, но знал, что не спрятаться. Не сегодня.

🍦

Sufjan Stevens — Fourth of July

      Подъезд родительского дома встретил Чонгука стерильной тишиной — той особенной, искусственной тишиной, которая бывает только в новых жилых комплексах, построенных года три-четыре назад на месте снесённых промзон. Здесь всё было иначе, чем в остальном Кёнджу: никаких трещин на асфальте, никаких старых платанов с вырезанными на коре сердечками, никакого запаха старины. Вместо этого — идеально ровная плитка на полу, мягкое amber-освещение, которое включалось автоматически, реагируя на движение, зеркальные панели лифта и стеклянные двери с магнитным замком. Кондиционер в холле работал круглый год, поддерживая одну и ту же температуру, и воздух здесь всегда пах не кимчи и не дождём, а чем-то нейтральным — как в хорошем отеле. Никаких запахов. Никакой жизни. Никакого прошлого.       Чонгук вошёл, и автоматический свет приветливо зажёгся над головой, проводил его до лифта. Лифт был новый, быстрый, с сенсорными кнопками, и когда он поднимался на седьмой этаж, Чонгук смотрел на своё отражение в зеркальной панели и думал о том, как странно устроена жизнь. Вот он: двадцать лет, сбитые костяшки, разбитая губа (уже заживающая, но всё ещё заметная), пирсинг в брови и серебряный шарик в нижней губе. Парень, который час назад стоял в пустой аудитории и без слов объяснялся в любви — да, он готов был признать это слово, «любовь», хотя бы мысленно, хотя бы перед самим собой, — человеку с татуированной икрой и вечным айкосом в кармане. А теперь он едет в квартиру, где его ждёт человек, который никогда не примет ни его пирсинг, ни его стримы, ни его чувства. И от этого контраста — между тем, кем он был с Тэхёном, и тем, кем он был здесь, — внутри разрасталась пустота.       Квартира номер четырнадцать находилась в конце коридора. Чонгук остановился у двери — матово-серой, с электронным замком, который открывался отпечатком пальца или кодом, — и на секунду прикрыл глаза. Он слышал, как внутри работает телевизор: что-то новостное, фоном, приглушённые голоса ведущих. Он слышал, как на кухне льётся вода — кто-то мыл посуду, скорее всего, мама. И он слышал — или ему казалось, что слышал, — как в воздухе висит напряжение. То самое, которое всегда висело в этой квартире в последние годы.       Он приложил палец к сканеру. Замок пиликнул и открылся. Чонгук вошёл.       Прихожая была просторной и светлой — даже сейчас, в поздний час. Стены выкрашены в тёплый серый, на полу — светлое дерево, в углу — дизайнерская консоль с зеркалом, которую мама выбрала в каком-то каталоге итальянской мебели и страшно гордилась ею. Годичный ремонт закончился только в прошлом месяце, и квартира всё ещё пахла новизной — не краской и не строительной пылью, а чем-то дорогим и безличным, как шоурум. Чонгук снял кроссовки, поставил их на специальную полку с подогревом (полка с подогревом! для обуви! он до сих пор не мог привыкнуть к этому), и уже хотел пройти в свою комнату, как услышал голос отца:       — Чонгук. Зайди на кухню.       Голос был спокойным, даже слишком спокойным, и Чонгук мгновенно напрягся. Он знал этот тон. Так отец говорил, когда собирался сказать что-то, что изменит ход вечера — и не в лучшую сторону. Так он говорил, когда хотел, чтобы разговор звучал «по-взрослому», но на самом деле просто откладывал момент взрыва.       Чонгук вздохнул, провёл рукой по волосам — они всё ещё были влажными после дождя, — и пошёл на кухню.       Кухня в новой квартире была такой, какую обычно снимают для журналов по интерьеру: итальянский гарнитур, мраморная столешница, встроенная техника, барные стулья у островка, подвесные светильники, которые давали мягкий, тёплый свет. Здесь пахло не старым табаком и не остывшим растворимым кофе — здесь пахло хорошим кофе из кофемашины, которая стоила как половина месячной аренды Тэхёна, и лёгким ароматом маминых духов. Но сейчас, когда Чонгук вошёл, он не чувствовал ничего, кроме напряжения. Оно висело в воздухе, как электричество перед грозой, и даже светильники, казалось, светили тусклее обычного.       Отец сидел за кухонным островком — не на барном стуле, а в кресле, которое он зачем-то перетащил сюда из гостиной, — и пил виски. Чон Чонсик был мужчиной сорока одного года, но выглядел моложе: высокий, подтянутый, с хорошей осанкой, которую давали годы утренних пробежек и персональных тренировок в фитнес-клубе. У него было холёное лицо с острыми скулами, короткая стрижка с лёгкой проседью на висках и руки, которые никогда не держали ничего тяжелее руля «Мерседеса» и бокала с односолодовым. Он владел небольшой, но успешной строительной компанией — не той, что кладёт асфальт, а той, что строит элитные малоэтажки и реставрирует исторические здания под офисы, — и его бизнес шёл в гору последние лет десять. Он привык, чтобы его слушались. Дома. На работе. Везде.       Сейчас он сидел, откинувшись в кресле, и смотрел на сына поверх бокала, и в этом взгляде не было ни тепла, ни злости — только холодное, взвешенное разочарование.       — Сядь, — сказал он.       Чонгук сел на барный стул напротив. Расстояние между ними было метра полтора — кухонный островок, мраморная столешница, ваза с фруктами, — но ему казалось, что между ними пропасть.       — Ты подрался, — сказал отец. Это был не вопрос.       Чонгук смотрел в столешницу. Его руки лежали на коленях, сбитые костяшки пульсировали тупой болью. Он думал о том, что ещё час назад стоял в пустой аудитории напротив Тэхёна, и тот смотрел на него — без слов, без масок, — и говорил глазами то, что Чонгук боялся услышать и одновременно жаждал услышать всю свою жизнь. А теперь он здесь. И это — расплата. За каждую хорошую минуту нужно платить минутой боли. Так всегда было. Так всегда будет.       — Мне сегодня позвонил Ким Минсок, — продолжал отец. — Знаешь, кто это? Мой партнёр по тендеру. Его дочь учится с тобой на одном курсе, кажется, на вашем переводческом. Она видела тебя вчера. В медпункте. С разбитыми руками. С твоими друзьями, которые, по её словам, выглядели как банда.       Он сделал глоток виски. Лёд звякнул о стекло.       — Ким Минсок позвонил мне, чтобы спросить, всё ли в порядке с моим сыном. Представляешь? Мой деловой партнёр звонит мне, чтобы спросить, не стал ли мой сын уличным хулиганом. А я даже не знаю, что ему ответить.       Чонгук молчал. В его груди что-то медленно сжималось — не гнев, нет, гнев придёт позже, — а что-то другое, похожее на свинцовую усталость.       — На Тэхёна напали, — сказал он наконец, не поднимая глаз. — Какой-то мудак подошёл к нему во дворе университета и ударил его в лицо. Без причины. Просто потому, что Тэхён... что он выглядит не так, как все. Мы защищались. Все — Чимин, Хосок, Намджун, я. Мы защищали друга. Я не считаю, что это делает меня уличным хулиганом.       — Твой друг, — отец поставил бокал на стол и подался вперёд, складывая руки перед собой. — Тот самый, с татуировками на ноге. Который одевается как... — он замялся, подбирая слово, и Чонгук физически почувствовал, как в воздухе повисло то слово, которое он боялся услышать. То самое, которое выкрикнул мудак во дворе. — Как человек, который привлекает к себе слишком много ненужного внимания.       — Он одевается как он сам, — отрезал Чонгук, и его голос прозвучал громче, чем он рассчитывал. — Он не привлекает внимание. Он просто живёт. И он мой друг.       — Твой друг, — повторил отец с нажимом, — из-за которого ты теперь ходишь с разбитыми руками и синяками. Твой друг, из-за которого мой деловой партнёр звонит мне и спрашивает, всё ли в порядке с моим сыном. Твой друг, Чонгук, который втягивает тебя в неприятности. И ради чего? Ради того, чтобы защитить чью-то гордость?       — Ради того, чтобы защитить человека, — тихо сказал Чонгук. — Ты не понимаешь.       — Я понимаю больше, чем ты думаешь, — отец откинулся обратно в кресло. — Я понимаю, что ты тратишь своё время. Свою жизнь. Ты сидишь в своей комнате, играешь в игры, кричишь что-то в микрофон — я слышу тебя, между прочим, стены не такие толстые, как ты думаешь, — и думаешь, что это карьера. Думаешь, что это будущее. А это не будущее, Чонгук. Это иллюзия.       Чонгук поднял глаза. Встретился взглядом с отцом, и внутри у него что-то оборвалось.       — Ты хоть раз, — сказал он тихо, но очень отчётливо, — хоть раз открывал мой канал? Хоть раз смотрел мой стрим? Хоть раз пытался понять, что я делаю и почему тридцать две тысячи человек считают это важным?       Отец помолчал. Покрутил бокал в пальцах. Сделал ещё глоток.       — Я занятой человек, Гук. У меня бизнес. У меня обязательства перед партнёрами, перед сотрудниками, перед семьёй. У меня нет времени смотреть, как ты играешь в игры.       — Тогда как ты можешь судить? — голос Чонгука дрогнул, но он не отвёл взгляда. — Как ты можешь говорить, что это не профессия, если ты даже не знаешь, что это такое? Как ты можешь говорить, что это иллюзия, если ты ни разу не попытался увидеть реальность?       — Потому что я знаю жизнь, — отрезал отец. — Я знаю, что в этом мире ценятся только те, кто создаёт что-то ощутимое. Что-то, что можно потрогать. Дом. Мост. Бизнес. А что создаёшь ты? Ты сидишь перед экраном и нажимаешь кнопки. Ты думаешь, через пять лет это кому-то будет нужно? Ты знаешь, что сейчас искусственный интеллект переводит тексты быстрее любого выпускника? Ты знаешь, что через три года, может, даже через два, нейросеть будет делать твою работу — и твои стримы, и твои переводы, и всё, чему ты учишься, — без ошибок, без усталости и без зарплаты?       Он встал — не резко, а медленно, как человек, который привык контролировать каждое своё движение, — и подошёл к окну. За окном горели огни ночного Кёнджу, дождь всё ещё моросил, и капли стекали по стеклу, как слёзы.       — Ты думаешь, я хочу тебе зла? — сказал он тише, но не мягче. — Я хочу, чтобы ты выжил. В этом мире. В моём мире. Где никто не будет платить тебе за то, что ты красивый и умеешь нажимать кнопки. Я хочу, чтобы у тебя было будущее. А ты... ты просто отказываешься его строить.       Чонгук сидел неподвижно. Каждое слово падало на него, как камень, и он чувствовал, как внутри что-то ломается. Не вера в себя — с этим как раз было в порядке, — а что-то другое, более хрупкое. Надежда. Надежда на то, что однажды отец посмотрит на него и скажет: «Я был неправ». Или хотя бы: «Расскажи мне. Я хочу понять».       — Ты говоришь, что хочешь, чтобы я выжил, — сказал Чонгук, и его голос был тихим, но ровным. — Но ты ни разу не спросил, чего хочу я. Ты говоришь, что хочешь для меня будущего. Но ты уже решил, каким оно должно быть. Ты даже не допускаешь мысли, что моё будущее может быть другим. Что я могу быть успешным по-другому. Что я могу быть счастливым по-другому. Ты просто... ты просто не видишь меня, отец.       Отец повернулся от окна. Их взгляды встретились — такие похожие и такие чужие одновременно.       — Я вижу тебя, — сказал он. — Я вижу, что ты запутался. Что ты ищешь себя не там. Что эти твои друзья, эти твои игры, эти твои железки в лице — это всё попытка убежать. От ответственности. От реальности. От того, кто ты есть на самом деле — сын Чон Чонсика, наследник бизнеса, который я строил пятнадцать лет.       — Я не просил тебя строить этот бизнес для меня, — сказал Чонгук. — Я не просил.       — А я не просил тебя рождаться, — отрезал отец. — Но ты родился. И у тебя есть обязанности перед этой семьёй.       В кухне повисла тишина. Такая глубокая, что было слышно, как на мраморную столешницу капает вода из неплотно закрытого крана. Кап-кап-кап. Ровно, ритмично, как метроном. Чонгук смотрел на отца и чувствовал, как внутри рушится последнее, что держало его в этой квартире. Не обида. Не злость. А простое, ясное осознание: они говорят на разных языках. И никакой перевод — ни корейский, ни английский, ни самый точный перевод в мире — не поможет. Потому что отец не хочет слышать. Не может. Или не будет.       Чонгук встал. Медленно, спокойно, без резких движений. Он больше не злился. Он просто устал. Устал от того, что каждый раз, когда он приходит домой, его ждёт не семья, а допрос. Не поддержка, а приговор.       — Куда ты? — спросил отец.       — Не знаю, — ответил Чонгук. — Куда-нибудь, где мне не будут говорить, что я никто.       — Я не говорил, что ты никто.       — Ты говорил это каждый день. Разными словами.       Он развернулся и пошёл к выходу. Отец не кричал ему вслед — он никогда не кричал, он был слишком хорошо воспитан для этого, слишком привык держать лицо перед партнёрами и клиентами, и даже перед собственным сыном он держал лицо, — но Чонгук чувствовал его взгляд спиной. Тяжёлый, давящий, как бетонная плита.       В прихожей он сел на банкетку, чтобы завязать шнурки, и вдруг заметил, что его руки дрожат. Мелкой, противной дрожью, которую он не мог контролировать. Шнурки не завязывались с первого раза — пальцы не слушались, и ему пришлось остановиться, сделать глубокий вдох, потом ещё один, прежде чем продолжить. Краем глаза он увидел себя в зеркале — в том самом дизайнерском зеркале на консоли, которым мама так гордилась, — и не узнал. На него смотрел парень с красными глазами, сбитыми костяшками и потерянным взглядом. Парень, который полчаса назад стоял в пустой аудитории и был счастлив. А теперь он был просто разбит.       Он вышел в коридор и закрыл за собой дверь. Электронный замок пиликнул, оповещая, что квартира заперта. И в этом звуке было что-то окончательное, как точка в конце предложения.       Чонгук не вызвал лифт. Он пошёл пешком по лестнице — семь этажей вниз, — потому что ему нужно было двигаться, нужно было куда-то деть эту дрожь в руках и этот ком в горле. На лестничной клетке было тихо и прохладно, стены пахли краской, и каждый его шаг отдавался гулким эхом в бетонном колодце. Он шёл и думал. Думал об отце, который построил бизнес с нуля, который поднялся из бедности в достаток, который привык, что его слово — закон, его мнение — истина, а всё, что не вписывается в его картину мира, — либо ошибка, либо блажь. И он думал о том, что, наверное, отец по-своему его любит. Наверное. Как любит проект, который не удался. Как любит идею, которая не оправдала ожиданий. Любит с оговоркой: «Ты мой сын, но ты должен стать тем, кем я хочу тебя видеть». А стать тем, кем он хочет быть сам — стримером, переводчиком, другом человека с татуированной икрой, — это не вариант. Это не рассматривается.       На третьем этаже Чонгук остановился. Прислонился спиной к холодной стене и зажмурился. И тут — только тут, в полной тишине лестничной клетки, где его никто не видел, где не нужно было держать лицо, — он заплакал.       Это были не тихие, аккуратные слёзы. Это были рыдания — глубокие, рваные, идущие откуда-то из солнечного сплетения. Он плакал и ненавидел отца за каждое слово. Ненавидел за то, что тот никогда не смотрел его стримы. За то, что называл его друзей «бандой». За то, что говорил «я хочу, чтобы ты выжил», а сам отнимал воздух. За то, что в этой огромной, красивой, идеально отремонтированной квартире не было места для одного-единственного — для его собственного «я».       Он плакал, и слёзы текли по его лицу, смешиваясь с остатками дождя на волосах, и он думал о том, как странно устроен мир. Можно иметь тридцать две тысячи подписчиков, контракт с платформой, друзей, которые пойдут за тебя в драку, и человека, который говорит тебе «ты красивый» — и всё равно чувствовать себя никем. Потому что есть один человек, чьё мнение ты не можешь игнорировать. Один человек, чьё «я горжусь тобой» ты ждал всю жизнь. И ты его не получишь. Никогда.       Чонгук оттолкнулся от стены, вытер лицо рукавом — грубо, безжалостно, как будто мог стереть не только слёзы, но и всё, что к ним привело, — и продолжил спускаться. На улице его встретил дождь — тот самый, что шёл с утра, мелкий и настойчивый. Чонгук поднял воротник майки, но это не помогло. Он шёл, не разбирая дороги, и ноги сами несли его куда-то — прочь от дома, прочь от мраморных столешниц и виски в хрустальных бокалах, прочь от отцовского «ты никто».       Он остановился, только когда понял, где находится.       Мост. Тот самый мост через реку Хёнсанган. Старый, каменный, с арочными пролётами и фонарями, которые отражались в тёмной воде дрожащими жёлтыми пятнами. Из их текста. «Я стою на мосту. В Кёнджу. Через реку Хёнсанган. Там фонари, и я смотрю на воду». Чонгук подошёл к парапету, опёрся на него обеими руками и опустил голову. Дождь капал на его волосы, на шею, на сбитые костяшки. Вода в реке была тёмной и спокойной, и в её глубине отражались огни — фонари, окна домов, проезжающие по набережной машины. Весь город был там, внизу. А он стоял здесь, наверху. Один.       В кармане завибрировал телефон.       Чонгук вздрогнул. Достал его. На экране высветилось имя: «Тэхён».       Он смотрел на экран секунду. Другую. Палец завис над зелёной кнопкой. Но он не смог. Не сейчас. Его голос был сорван от слёз, его лицо было мокрым от дождя и слёз одновременно, его сердце колотилось так, что он не мог бы выдавить ни слова, даже если бы попытался. Он сбросил вызов и сунул телефон обратно. Прислонился спиной к парапету. Закрыл глаза. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.       Через минуту телефон снова завибрировал. Голосовое сообщение.       «Я знаю, что ты не спишь, мазафакер. У тебя был трудный день. Хочешь, я приеду? Или хочешь, чтобы я просто помолчал с тобой по телефону? Могу даже включить звук айкоса и дышать в трубку, если тебе это поможет. Выбирай.»       Чонгук смотрел на экран с открытым диалогом, и внутри у него происходило что-то странное. Словно кто-то взял острый нож и разрезал тот тугой узел, который затянулся в груди за последний час. «Хочешь, я приеду?» — как будто это было просто. Как будто Кёнджу — это не город, а соседняя комната. Как будто можно было просто взять и приехать. Но Тэхён спрашивал так, будто это правда было просто. И от этого становилось легче.       Он набрал ответ. Одно слово. «Приедь.»       Телефон пиликнул почти мгновенно: «Уже еду, бро. Стой где стоишь. Никуда не уходи. И надень что-нибудь на голову, там дождь, ты простудишься, мазафакер.»       Чонгук усмехнулся — слабо, криво, но искренне — и убрал телефон обратно в карман. Он повернулся к воде, опёрся на парапет и стал ждать. Дождь всё так же моросил, фонари всё так же отражались в реке, и мир всё так же был сложным, несправедливым, полным боли и непонимания. Но теперь где-то в этом мире был человек, который ехал к нему через ночной Кёнджу. Человек с татуированной икрой и вечным айкосом, который говорил «мазафакер» как «я тебя люблю», а «не тупи» — как «я рядом».       И этого было достаточно, чтобы продолжать дышать.

🍦

Coldplay — Fix You

      Дождь не прекращался. Он шёл уже несколько часов — мелкий, настойчивый, обволакивающий, — и город промок насквозь. Асфальт блестел в свете фонарей, как чёрное зеркало, вода стекала по каменным аркам моста тонкими струйками, и река внизу, обычно спокойная и тёмная, сегодня казалась живой — она рябила, пузырилась, принимала в себя тысячи капель и уносила их куда-то вниз по течению. Где-то вдалеке, над горами, вспыхнула молния — беззвучная, далёкая, просто всполох на краю неба, — и через несколько секунд донёсся глухой, едва слышный раскат грома. Гроза шла к Кёнджу, но пока не решалась подойти ближе.       Чонгук стоял у парапета, опершись на него локтями, и смотрел в воду. Он продрог до костей — майка промокла насквозь и липла к телу, волосы прилипли ко лбу, с кончиков волос капало за шиворот, — но он не чувствовал холода. Вернее, чувствовал, но где-то на периферии, как что-то неважное, как фоновый шум в плохо сведённом треке. Всё его внимание было обращено внутрь, в тот тугой, болезненный узел, который завязался в груди после разговора с отцом и теперь пульсировал, не давая дышать полной грудью. Он прокручивал в голове отцовские слова — снова и снова, как заевшую пластинку, — и каждое новое прокручивание не приносило облегчения, только добавляло тяжести. «Ты никем не станешь». «Искусственный интеллект заменит тебя через три года». «Твои друзья — банда». «У тебя есть обязанности перед семьёй». И самое страшное — не то, что отец это говорил. Самое страшное — что он в это верил. Искренне. Убеждённо. Верил, что спасает сына, а на самом деле просто добивал его, раз за разом, методично, как добивают раненого зверя.       Чонгук закрыл глаза. Под веками всё ещё стояла картинка: отец у окна, с бокалом виски в руке, холёное лицо, острые скулы, холодный взгляд. И мама — он слышал, как она замерла где-то в коридоре, когда он уходил, слышал её дыхание, но она не вышла. Не сказала ни слова. Как всегда. «Мама молчала, она всегда молчит, но смотрит так, будто я разбил её сердце». Он говорил это Тэхёну в парке — казалось, целую вечность назад, — и с тех пор ничего не изменилось. Мама всё так же молчала. Отец всё так же давил. А он всё так же стоял между ними, пытаясь удержать равновесие на канате, который с каждым днём становился всё тоньше.       Шаги он услышал не сразу — они тонули в шуме дождя и в гуле собственных мыслей. Но когда услышал — быстрые, шлёпающие по мокрому асфальту, — то сразу понял, кто это. Не по звуку даже. По какому-то внутреннему ощущению, которое появлялось всегда, когда Тэхён был рядом. Как будто воздух менял плотность. Как будто мир делал едва заметную цветокоррекцию в сторону тепла.       Чонгук поднял голову и повернулся.       Тэхён шёл к нему через мост — быстрым, размашистым шагом, не замечая луж, в которых отражались фонари. На нём была всё та же кожаная куртка, накинутая поверх какого-то невообразимого свитера с высоким горлом, мокрые джинсы, тяжёлые ботинки. В одной руке он держал зонт — большой, чёрный, явно схваченный в последний момент у двери, — а в другой болтался пакет из круглосуточного магазина. Пирсинг в носу блестел в свете фонарей. Синяк на скуле, всё ещё багровый, расплывался по лицу, как закат. Он подошёл — не сбавляя шага, не говоря ни слова, — и первым делом накрыл Чонгука зонтом.       — Ты, бля, совсем сдурел? — сказал он вместо приветствия, и его голос — живой, громкий, чуть запыхавшийся после быстрой ходьбы — ворвался в тишину моста, как первая нота в симфонии. — Стоишь под дождём в одной майке, мокрый насквозь, без зонта, без куртки, без мозгов. Ты хочешь заболеть? У тебя выступление через полторы недели, если ты забыл. Что ты скажешь Чимину? «Извини, я не могу читать текст, у меня пневмония, потому что я стоял на мосту и страдал хернёй»? Он тебя щекотать будет до смерти. В качестве терапии.       Чонгук не ответил. Он смотрел на Тэхёна — на его мокрые волосы, прилипшие ко лбу, на пластырь на разбитой губе, на то, как он, продолжая ворчать, достаёт из пакета термос и начинает его открывать, — и чувствовал, как в горле снова встаёт ком. Но на этот раз это был другой ком. Не от боли. От благодарности. От того, что кто-то просто приехал. Без вопросов. Без условий. Без «ты должен».       — Я не страдал хернёй, — сказал он наконец, и его голос прозвучал хрипло, сорванно. — У меня был разговор с отцом.       Тэхён замер. Рука с термосом остановилась на полпути. Он посмотрел на Чонгука — внимательно, без обычной насмешки, — и что-то в его взгляде изменилось. Стало глубже. Тяжелее.       — Понятно, — сказал он коротко. — Тогда хернёй страдал не ты, а он. А ты просто попал под раздачу. Бывает. Со мной тоже бывало. Правда, мой отец не орёт — он просто вздыхает и говорит: «Сын, ты странный». И я такой: «Пап, я знаю». А он такой: «Ну ладно». И всё. Но у меня родители — хиппи в душе. А у тебя...       Он осёкся, не закончив фразу, и вместо этого протянул Чонгуку открытый термос.       — На, выпей. Это чай. Зелёный с жасмином. Тётя Ким, из ларька, говорит, что он лечит душевные раны. Я добавил туда имбирь, потому что имбирь — это для иммунитета, а мёд — потому что мёд вкусно. В общем, это не чай, это лекарство. Пей давай.       Чонгук взял термос обеими руками — пальцы всё ещё дрожали, но теперь он не был уверен, от холода ли, — и сделал глоток. Чай был горячим, обжигающим, сладким от мёда и острым от имбиря. Он прокатился по пищеводу вниз, и Чонгук почувствовал, как внутри что-то оттаивает. Медленно. По капле.       — Спасибо, — сказал он, возвращая термос. — За чай. И за то, что приехал.       — Я бы приехал без чая, — ответил Тэхён, забирая термос и делая глоток сам. — Но с чаем лучше. Чай — это моральная поддержка в жидкой форме. Я как монтажёр знаю: любая хорошая сцена должна иметь реквизит. Вот чай — это наш реквизит.       Он замолчал, глядя на реку. Дождь стучал по натянутой ткани зонта, создавая ритмичный, успокаивающий звук. Где-то вдалеке снова вспыхнула молния — на этот раз ближе, — и гром прокатился над горами, как барабанная дробь перед выходом главного героя.       — Хочешь рассказать? — спросил Тэхён тихо, не поворачивая головы. — Или просто постоим?       Чонгук помолчал. Он смотрел на реку — на тёмную воду, на отражения фонарей, на рябь от дождя, — и думал о том, что Тэхён спросил именно так, как нужно. Не «расскажи». Не «я хочу знать». А «хочешь рассказать?» С возможностью отказа. С уважением к его молчанию. И от этого уважения говорить стало легче.       — Он сказал, что я никем не стану, — начал Чонгук глухо. — Что мои стримы — это игрушки. Что искусственный интеллект заменит переводчиков через три года, и всё, чему я учусь, станет бесполезным. Что мои друзья — банда, а ты...       Он запнулся. Тэхён ждал.       — А я — что?       — Он не сказал это слово. Но он хотел. То самое слово, которое выкрикнул тот мудак во дворе. Я видел это по его лицу. Он думает, что ты... что мы...       Он не смог закончить. Горло перехватило.       Тэхён помолчал. Потом медленно, очень медленно поставил термос на парапет, прислонил зонт к плечу, освобождая руку, и положил эту руку Чонгуку на плечо. Не в шутку. Не с размаху, как обычно. А спокойно, бережно, ощутимо.       — Слушай меня, Чон Чонгук, — сказал он, и его голос был серьёзным, без обычной дурашливости. — Твой отец — успешный бизнесмен. Он построил компанию. Он заработал деньги. Он сделал ремонт в квартире. Всё это круто. Но он не знает о тебе ни хера. Он смотрит на тебя и видит не тебя — он видит проект, который пошёл не по плану. И это его проблема, Гук. Не твоя. Ты не проект. Ты живой человек, и ты сам решаешь, кем тебе быть.       Он сделал паузу, переводя дыхание, и продолжил:       — Твои стримы — это не игрушки. Тридцать две тысячи человек — это не «никто». Это город. Это целый город людей, которые включают твои трансляции, потому что ты делаешь их жизнь лучше. Я знаю, потому что я один из них. Я смотрю твои стримы, когда не могу уснуть после монтажа. Я смотрю, как ты орёшь на боссов, как ты материшься на тиммейтов, как ты смеёшься, когда кто-то в чате пишет тупую шутку. И в эти моменты я чувствую, что мир не совсем дерьмо. Понимаешь? Ты даёшь людям это чувство. Ты даёшь его мне.       Чонгук стоял, не шевелясь, и чувствовал, как слова Тэхёна проникают внутрь — не в мозг, а куда-то глубже, в ту самую пустоту, которую оставил после себя отцовский разнос. Каждое слово было как заплатка на рваной ране. Не идеальная. Не завершённая. Но достаточная, чтобы перестать кровоточить.       — А про искусственный интеллект, — продолжал Тэхён, и в его голосе прорезалась знакомая усмешка, — это вообще смешно. Я, блять, видеомонтажёр. Знаешь, сколько раз мне говорили, что нейросеть скоро заменит монтажёров? Что можно просто загрузить исходники, нажать кнопку — и готово? Но нейросеть не знает, как сделать, чтобы зритель заплакал на третьей минуте. Нейросеть не знает, как вырезать лишнюю секунду так, чтобы сцена задышала. Нейросеть не знает, что господин Пак — мудак, и ему нужны не переходы, а терапия. А ты знаешь. Ты знаешь, как перевести не слова, а смысл. Как услышать человека, который говорит на другом языке, и ответить ему так, чтобы он почувствовал: его поняли. Этому нейросеть не научится никогда. Потому что это — человеческое. А ты, Чон Чонгук, — самый человечный человек из всех, кого я знаю.       Он замолчал. Дождь продолжал стучать по зонту. Река текла внизу, унося воду, листья, отражения. Молния вспыхнула уже совсем близко, и гром ударил почти сразу — громкий, раскатистый, как будто небо треснуло пополам.       Чонгук повернул голову и посмотрел на Тэхёна. Тот стоял рядом — мокрый, с синяком на скуле, с пластырем на губе, с термосом в одной руке и зонтом в другой, — и смотрел на Чонгука с таким выражением, которого Чонгук никогда раньше не видел. Это была не насмешка. Не жалость. Не дружеская поддержка. Это было что-то большее. Что-то, что он боялся назвать, но что уже давно поселилось между ними — в репетициях без слов, в сообщении «приедь», в коротком «я не хочу делать вид».       — Ты закончил свою речь? — спросил Чонгук тихо.       — Вроде да. А что?       — Ничего. Просто... спасибо.       Тэхён усмехнулся — криво, однобоко, потому что губа всё ещё не давала нормально улыбаться, — и толкнул Чонгука плечом.       — Обращайся, мазафакер. У меня этих речей — целая коллекция. Могу читать по запросу. Хочешь про смысл жизни? Хочешь про то, почему «Звёздные войны» — это философская притча? Хочешь про то, как я однажды монтировал рекламу кошачьего корма и кошка на видео смотрела на меня так, будто знала, что я не выспался?       — Про кошку не надо.       — Ну и зря. Там была отличная история.       Они замолчали. Дождь начал стихать — медленно, по капле, — и сквозь тучи на западе пробился первый, ещё робкий свет. Край неба окрасился в бледно-розовый, и облака, ещё минуту назад казавшиеся сплошной серой массой, начали расходиться, открывая куски чистого, почти вымытого неба. Гроза ушла в горы, оставив после себя мокрый асфальт, свежий воздух и тишину.       — Знаешь, что я подумал? — сказал вдруг Тэхён, глядя на реку.       — Что?       — Мы с тобой сейчас реально на мосту. В Кёнджу. Через реку Хёнсанган. Там фонари, и мы смотрим на воду. Это же буквально наш текст, Гук. Только мы не персонажи. Мы — мы.       Чонгук посмотрел на фонари, на воду, на отражения. Потом перевёл взгляд на Тэхёна — на его профиль, очерченный светом, на мокрые волосы, на пластырь на губе.       — Только в тексте они ещё не знают, что будут делать дальше, — сказал он. — А мы знаем.       — И что мы будем делать?       — Для начала — пойдём ко мне. Или к тебе. Куда-нибудь, где сухо и есть ещё чай. А потом — репетировать. Потому что Чимин нас убьёт, если мы не покажем ему готовый номер. А после — выступать. И пусть твой отец, мой отец, хоть все отцы мира говорят что хотят. Мы написали этот текст, и мы его прочитаем. Вместе.       Тэхён повернулся к нему. В его глазах плясали отражения фонарей, и они были похожи на звёзды — маленькие, жёлтые, тёплые.       — Вместе, — повторил он. — Мне нравится, как это звучит.       Он сложил зонт — дождь уже почти прекратился, — сунул термос в пакет, закинул пакет под мышку и, поскользнувшись на мокром асфальте, чуть не упал. Чонгук поймал его за локоть — рефлекторно, быстро, как на тренировке.       — Осторожно, — сказал он.       — Я всегда осторожен, — ответил Тэхён, восстанавливая равновесие. — Просто мой центр тяжести смещён. Из-за гениальности.       — Ты уже говорил это. В прошлый раз.       — И скажу ещё сто раз. Это мой бренд.       Они двинулись в сторону набережной — прочь от моста, прочь от реки, прочь от отцовских слов, оставшихся где-то позади. Улицы были пустынными и мокрыми, фонари горели в полную силу, и в воздухе пахло озоном, мокрой листвой и чем-то ещё — чем-то, что Чонгук про себя называл «запахом Тэхёна», но теперь, кажется, готов был признать это вслух. Может быть, не сегодня. Может быть, завтра. Может быть, после фестиваля.       Они шли плечом к плечу — двое студентов, два раздолбая, два переводчика, два человека, которые написали текст про мост, а потом сами оказались на этом мосту, в этом городе, в этой ночи. До рассвета оставалось несколько часов. До фестиваля — чуть больше недели. До того момента, когда они наконец скажут друг другу всё — неизвестно сколько. Но это было неважно.       Потому что всё уже было сказано. Просто не словами.
23 Нравится 4 Отзывы 13 В сборник