«Небольшой гонорар за выступление без предупреждения»
Он смотрел на конверт и чувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Не от запаха гари. Не от усталости. От чего-то другого — того, чему он не мог подобрать названия, но что ощущалось как прикосновение чего-то грязного, липкого, несмываемого. Отто только что превратил его неумышленное молчание в сделку. В акт купли-продажи. И сделал это так легко, так изящно, словно подарил букет цветов после премьеры. Он мог бы нагнуться и поднять конверт. Мог бы оставить его здесь. Мог бы догнать Отто и швырнуть ему в лицо — вместе с кровью, которая всё ещё сочилась из разбитого носа. Но он не сделал ничего. Он просто стоял и смотрел на белый прямоугольник, который постепенно становился серым, пропитываясь водой и грязью. Деньги, которые ничего не стоили. Деньги, за которые он продал человека, любившего его. Йоахим развернулся и пошёл прочь. Конверт остался лежать в грязи. Завтра его найдёт кто-нибудь из уборщиков или зевак — и удивится, развернёт, и пересчитает купюры, и никогда не узнает, откуда они взялись и что за ними стоит. А может, его просто смоет водой из пожарных шлангов, и никто никогда не узнает. Он шёл по пустым улицам, и каждый шаг отдавался в теле глухой болью. Не физической — физическая была терпимой, он почти не замечал её. Другой. Той, которая поселилась где-то под рёбрами и дышала вместе с ним, и обещала остаться надолго. Может быть, навсегда. В голове крутилась одна и та же фраза — голосом Отто, тем самым мягким, почти интимным голосом: «С тобой приятно иметь дело». Сказано было без сарказма, без издёвки. Скорее, с уважением и признанием. Как говорят коллеге, с которым хорошо сработались. И от этого было хуже всего. Он не заметил, как дошёл до дома. Знакомый подъезд, знакомая дверь, знакомый запах старого линолеума в парадной. Он поднялся по лестнице — каждая ступенька давалась как гора. Ключ долго не попадал в замок: пальцы дрожали, и он дважды ронял связку, прежде чем наконец открыл дверь. В квартире было тихо и тепло. В коридоре горел ночник — старый светильник в форме полумесяца, который сын выбрал сам в хозяйственном магазине. Йоахим стянул мокрую куртку, бросил её на пол. Прислонился к стене, закрыл глаза. Вдох. Выдох. В лёгких всё ещё гарь. На языке всё ещё кровь. В голове всё ещё — «с тобой приятно иметь дело». В голове всё ещё крики Кафки, озвученные обрывки приговора и пустой взгляд Архи, который изначально ни на что не надеялся. Его кредит доверия, оказалось, был так низок и он сделал все, что было в его силах, чтобы его оправдать. Он прошёл в детскую — тихо, на цыпочках, хотя знал, что сын спит крепко и не проснётся даже от грома. Мальчик разметался по кровати, сбросил одеяло на пол. Его темные волосы прилипли к вспотевшему лбу, одна рука свесилась с кровати, другая прижимала к груди плюшевого зайца. Того самого, подаренного Архи в день усыновления, пускай и не лично. Йоахим смотрел на сына, и что-то в груди медленно, с треском разбивалось. Он не знал, сколько простоял так. Минуту, может, десять. Потом нагнулся, поднял одеяло с пола, укрыл мальчика. Тот пошевелился во сне, пробормотал что-то неразборчивое и прижал зайца крепче. Йоахим поправил ему волосы — жест, который он повторял сотни раз, механический, нежный, отцовский. Его рука на секунду замерла над детским лбом — он вдруг подумал, что она всё ещё пахнет дымом, и отдёрнул её. Выйдя из детской, он прикрыл дверь — не до конца, оставил щель, чтобы слышать, если сын позовёт. Оказавшись в ванной, он посмотрел в зеркало, не узнавая там ни единой черты себя прежнего. Из зеркала на него смотрел незнакомец. Разбитая переносица распухла и посинела. Кровь запеклась на верхней губе, на подбородке, на шее — он даже не заметил, как сильно текло. Глаза красные, воспалённые — от дыма, от усталости, от того, что он не мог назвать. Одежда — мокрая, грязная, в саже и чьей-то крови. Архи? Кафки? Его собственной? Включив холодную воду, он долго смотрел, как она течёт — прозрачная, чистая, ничего не знающая ни о пожаре, ни о деньгах, ни о предательстве. Потом набрал в ладони и плеснул в лицо: вода стала розовой, потом почти чёрной от сажи. Он тёр и тёр, пока кожа не загорела, пока не почувствовал, что ещё немного — и он сдерёт её до мяса. Хотелось обезобразить себя, наказать за все произошедшее, но он остановился и опять посмотрел в зеркало ещё раз — незнакомец всё ещё был там.3. Молчание
23 мая 2026 г., 02:45
Примечания:
«А я поверил и не просчитывал зря, но если предложат поменяться местами — стать человеком, получившим тебя, — я откажусь и не стану».
Я не обещала оправдывать Йоахима. Он ошибся, сильно ошибся, и будет ещё очень долго расплачиваться перед самим собой за то, что он сделал — точнее за то, что он НЕ сделал. Вы можете относиться к нему хуже во время и после главы — просто это бессмысленно. В этой истории нет хороших персонажей. Все в чем-то ошиблись, все что-то упустили, все в чем-то виноваты — просто в разной степени. Нарутотерапии не существует и с последствиями придется жить.
Йоахим Нокианвиртанен дебютировал на сцене большого театра семнадцать лет назад, пережив огромное количество взлетов и падений, оставаясь лучшим в той нише, которая у других вызывала лишь вопросы о его мастерстве. Он не умел так хорошо вживаться в роли, как это делал Архи, и не умел завоевывать чужие сердца одним лишь своим взглядом и появлением на сцене, как Аглая и Кафка.
Все, что он умел — отыгрывать на сцене так, чтобы у зрителей была возможность ассоциировать себя с персонажем и проживать эту историю не столько в качестве наблюдателя, сколько в качестве полноправного участника событий. Это цепляло и давало возможность лучше погрузиться в историю, поэтому почти все проекты, в которых он выступал на главных ролях, приносили театру большую окупаемость и распроданные билеты на месяца вперёд.
Это частично касалось и его жизни вне театра — он предпочитал просто быть, давая остальным чувствовать, что они решают за него и правят бал, когда это едва ли было так.
У него было вполне себе счастливое детство, где из невзгод была лишь долгая разлука с родителями, которую он заглушал в себе новым хобби. Можно сказать, вырастили его и отправили в осознанную жизнь сотрудники театра тех лет, а не его собственные отец и мать, но он никогда не винил тех за то, что их не было рядом, и не превозносил тех, кто заменил его родителей — он равноценно любил и уважал их всех, и честно считал, что в этом вопросе ему крупно повезло.
Он и сам смог стать семьей для ребенка, которому повезло уже меньше. В свои двадцать пять он принял очень важное решение, о котором не жалел ни дня в своей жизни — усыновил мальчика, обретя после нескольких мучительных месяцев, проведенных за бюрократической бумажной ерундой, сына.
Этот ребенок, пожалуй, был одной из его слабостей, поэтому он и согласился играть в постановке Элио, найдя в его персонаже то, чего он не мог рассмотреть в самом себе.
Ради одной своей слабости ему пришлось предать другую.
И Вельт, персонаж Нигилюксы и Элио, смог бы простить себя за это и двигаться дальше, но Йоахим никак не мог, пускай и не считал, что, вернись в тот день, он поступил бы иначе.
21 ноября, 19ХХ год, одиннадцать лет назад.
— О, чуток сон твой, хранительница, но позволь мне, — очень драматично, почти умоляющее звучал чужой голос, — позволь мне обеспокоить тебя своими мольбами.
Казалось, ещё чуть-чуть и на кафельный пол упадет скупая слеза, подтверждающая искренность сказанных слов.
— Ты зачем так переигрываешь? — Не удержавшись, прервала репетицию девушка. — Это же невозможно слушать. Это должно быть сказочным диалогом с хранительницей реки, а не траурными завываниями.
Поставив точку в своей претензии, она разбавила тишину шипением только-только открытой пивной банки. Пожалуй, это было уже не первое предупреждение с её стороны, поэтому она умыла руки, вручила свою копию сценария мужчине, и завалилась на диван, стоящий в углу репетиционного зала.
Недовольно закатив глаза, мужчина сел вслед за ней, кинув оба сценария на стол, игриво коснувшись своей головой её плеча:
— О, хранительница сценария, позволь мне постичь мудрость и узнать, как же именно мне нужно играть, чтобы ты каждые пятнадцать минут не говорила мне о том, что я делаю что-то не так, — он, конечно, был полон самодовольства, но никакой злобы в сторону девушки не испытывал, а просто дразнился, находясь в хорошем расположении духа.
— Да плевать мне, — отрезала она, сделав пару глубоких глотков, — в следующий раз я попрошу Нигилюксу избавить меня от совместных сцен с тобой.
Она довольно показательно отодвинула от себя чужую веселую физиономию, напоминая о приемлемой дистанции.
— Удачи тебе приручить эту гидру и договориться с ней хоть о чем-то, — прыснул со смеху тот, отсев ещё дальше, — когда ты умрёшь, она не принесет тебе ни цветов, ни конфет, а скажет, что ты недостаточно правдоподобно отыгрываешь покойника, и сожжёт твоё резюме, осыпав прахом землю у могилы.
Несмотря на довольно жутковатое описание, девушка засмеялась, найдя в этом часть правды — возможно, она действительно стала бы читать ей нотации даже после отхода в мир иной.
Смех был слышен даже из коридора и Йоахим невольно улыбнулся, не дойдя ещё до самой двери, ловя себя на мысли, что и в их маленьком коллективе может царить спокойствие хотя бы пару часов. Он был воодушевлен последней репетицией — у них хорошо получилось отыграть и ни единого камня не прилетело в его бедную головешку, что уже было довольно таки редким событием, достойным того, чтобы отпраздновать его с участием алкоголя. Тяжесть от хмельной добавки в пакете даже прибавляла ему уверенности в том, что вечер пройдет хорошо.
— Никогда не видел такого довольного лица на тебе, — произнес кто-то, стоявший как раз на повороте к репетиционному залу.
Человек, обронивший эту фразу, казалось, всегда был доволен.
Про Отто Апокалипсиса мало что можно было сказать. Точнее, многие пели ему бравады и готовы были часами рассуждать о непревзойденном таланте восходящей звезды, да и сам он вполне охотно делился своими планами на будущее и мнением, когда его спрашивали, а когда не спрашивали — он любезно высказывал его без позволения, зная, что ему все сойдет с рук, ведь он точно зрит в саму суть, какого вопроса бы это ни касалось. Это Йоахиму про него нечего было сказать, кроме пары общеизвестных фактов. Тот не вызывал у него абсолютно никаких эмоций, скорее, лишь какое-то лёгкое раздражение и желание держаться от него подальше, чем тот успешно занимался уже несколько лет.
Тот был странным в глазах Йоахима: поначалу он был скромным, тихим, безобидным, каким был и Архи, тем самым подтверждая, что они похожи и действительно были братьями, о чем те же распространяться не очень-то и любили. Тем не менее, это было практически всем известно. Потом же вся скромность испарилась быстрее, чем в конце марта таял снег, стоило ему получить несколько контрактов и познать вкус крупного финансового спонсорства. Не прошло много времени, как тот стал употреблять — просто от скуки, не зная уже, куда девать свои честно заработанные деньги. В этом не было ничего странного, в то время это, скорее, было чем-то обыденным — много кто доходил до наркотиков, пытаясь нащупать в себе ещё больше скрытых талантов и погрузиться в более глубокие эмоции, которых невозможно было добиться на трезвую голову. Хуже того — это давало свои плоды.
Его популярность лишь росла и их театра ему становилось мало. Апокалипсису было тесно под одной крышей с такими посредственными бездарями, коими он считал всех вокруг, кроме своего брата. Архи был просто его неудачной копией, но он не мог оскорблять его за это — как можно судить его за то, что он хочет быть таким же, как он? Это тешило его самолюбие — знать, что кто-то ему подражает, но эти подражания не стоят и ломаного гроша. Только Архи не подражал, но попробуй доказать это зависимому человеку, который вообразил, что и театр, и Земля крутятся только вокруг него одного.
И деньги, как выяснилось, были водой. Даже накопленные большие суммы имели свойство кончаться, если проводить свою жизнь в искалеченном гедонизме среди алкоголя, таблеток и женщин (может, и мужчин тоже), а долги имели свойство появляться и обрастать процентами, которые, как выяснится потом, нужно выплачивать, и наличие которых здорово портит отношения со всеми вокруг, в том числе и с потенциальными спонсорами — людьми, которые были его единственной надеждой на то, чтобы добиться абсолютного успеха.
Вот только он своей заболевшей головой не обращал внимания на тех, кто вокруг него. Он считал себя исключительным, единственно достойным, пока та же Кафка покоряла сцены уже иностранных театров, будучи на три года младше, чем он. Но он не видел в ней соперника — что могла ему противопоставить девочка на побегушках? О, она ничего не стоила в его глазах, и он всегда перемывал ей кости, стоило кому-то завести речь о ней. Это расслабляло. А расслабиться было все сложнее, когда возле квартиры тебя каждую ночь ожидают, чтобы спросить, собираешься ли ты отдавать бабки за очередную дозу, которая тебе не была нужна, но жадность ко всему, до чего могла дотянуться рука, брала верх.
Он был на грани. У него был шанс бросить все и взяться за голову, вернуться к отцу и покаяться. Был шанс вернуться в театр уже на правах обычного успешного актера и не брать на себя больше, чем можешь отдать. Но он не стал. Для него это было равносильно плевку себе же в лицо. Он выбрал бы покончить с жизнью, чем лишаться того, что уже успел получить, и отказаться от возможности получить ещё больше. Тогда же в его полусгнившей голове и родился тот план, о котором он решил поведать Йоахиму.
— Извини? — Поинтересовался мужчина, не совсем понимая, на что был намёк.
— Мой братик поднимает тебе настроение, полагаю? — Отто выглядит абсолютно спокойно, но вещи, которые он говорит, оставляют во рту горькое послевкусие. — Это правильно. Это единственное, с чем он может хорошо справляться.
Брови Йоахима хмурятся. Архи поднимал ему настроение и делал его жизнь лучше, это факт, но он не хотел это слышать в формате обвинения ни себя, ни его. Нечего было общаться с человеком, чьи намерения по определению дурны, поэтому он сделал ещё несколько шагов, пройдя его мимо, пока не почувствовал, как его схватили на предплечье.
— Не спеши, — он был донельзя расслаблен, — хочу поинтересоваться, готов ли ты бросить своего ребенка и лет так десять просидеть в тюрьме?
— Что ты, блять, несёшь? — Йоахим грубо скинул его руку, и посмотрел на него со всей ненавистью, которая у него только была, потому что такая падаль, как Апокалипсис, не имела ни малейшего права упоминать его сына. — Потеряйся уже.
Его сын. Господи. Откуда тот только знал о нём? Перед глазами мелькала счастливая детская физиономия, неумелые меловые рисунки на холодильнике, которые Йоахим с таким трепетом сохранял и с удовольствием показывал друзьям, всяк заходящим в гости, первые купленные школьные принадлежности и тайные вещи, которые маленький человечек только-только научился ему доверять. Это были непростые годы работы и ещё больше работы только предстояло сделать, но Йоахим ни дня в жизни не жалел о том, что подарил ребенку дом и чувство значимости, безвозмездной любви и безопасности. Как он мог позволить кому-то с таким пренебрежением рассуждать об этом и делать вид, что безопасность его ребенка — не его первостепенная задача? Рука сжималась в кулак и ещё слово — клянётся Йоахим, он не пожалеет это красивое лицо, размажет его прям по ближайшей серой бетонной стене. И будет это показательно для каждого, кто попробует манипулировать им через его ребенка.
— Ну смотри, — он достал телефон, показав какие-то фотографии, никак не связанные друг с другом, — этого мне будет достаточно, чтобы окончить твою карьеру, вероятно, даже твою жизнь. Пойдешь соучастником к моему брату. Вы же так любите быть вместе, вам даже понравится.
Пазл пока не складывался. Мириада фотографий — переписки, содержимое чьего-то шкафчика, какая-то рукописная кривая история в какой-то записной книжке — у Йоахима не было ни малейшего понятия, что объединяло весь этот полет умалишённой фантазии. Пока что казалось, что тот в очередной раз укольнулся чем-то и Йоахиму просто не повезло оказаться у него на пути, невольно оказавшись жертвой его отходянков.
— Не понимаешь? Я тебе объясню.
Дальше следует абсолютно умопомрачительная, конечно, история от человека, который и на ногах-то еле стоял. Весь его бессвязный бред позже в голове пришлось соединять в какую-то более однородную субстанцию, чтобы хотя бы близко подобраться к разрешению той загадки, которую его собеседник пытался с такой гордостью ему представить, словно дело всей своей жизни.
Апокалипсис ловко планирует обвести всех вокруг пальца и устроить массовый поджог театра, подстроив улики так, что виновен в этом, в конце концов, будет его брат и Йоахим будет соучастников, если не поддастся. Ну, ага. А от него-то что требуется, стеснялся спросить Йоахим, абсолютно точно осознавая всеми фибрами души, что это просто кислотная мания величия разговаривает с ним через Отто, а не он сам, который на утро даже не вспомнит, что такой диалог между ними был.
Фотографии, которые он показывал на телефоне, не были просто случайным набором — это были фальшивые переписки, подкинутые улики и фотографии записей из личного дневника Архи, где он на каждой странице упоминал, как сильно он ненавидит своего брата, но, зная Архи — всегда был шанс, что это действительно было написано от его руки. Впрочем, мелочи, не стоящие упоминания. Репутация Отто внутри коллектива, как торчка, уже не стоящего упоминания, обгоняла его самого. Этого никогда не будет достаточно, чтобы доказать чью-то вину, особенно если учитывать, что то, что описывает Отто — страшное преступление. Преступление страшное, но он, конечно, не монстр, поэтому собирается сделать это практически ночью, когда в театре не будет практически никого. Верим? Верим.
— И у тебя есть вариант не пойти соучастником, если ты, когда придет время, подтвердишь вину своего друга, — на такой ноте Апокалипсис закончил пояснять свой гениальный план, ожидающе выискивая в чужой физиономии признаки согласия. — Мы услышали друг друга? Твой сынок расстроится. Ты даже не увидишь того, как он станет взрослым. Обидно будет.
Вот только мотив. А какой был мотив? Избавиться от брата, который не составлял для него никакой конкуренции уже давно, и избавиться от человека, который играл совершенно другие роли и вообще никакого отношения не имел к самому Отто? Просто приход оказался глубже, чем обычно.
Устав тратить свое время на умалишенного, мужчина просто пошел дальше, довольно грубо толкнув дверь в репетиционный зал, встретив две пары испуганных глаз.
— Ты чего? — Спросила девушка, вздрогнув от внезапного шума.
Наконец, лицо Йоахима расслабилось, увидев друзей.
— Ничего, — он улыбнулся и демонстративно поднял полный пакет с добавкой, за которой его и выгнали до этого.
Содержимое, конечно, обрадовало всех. Йоахим тоже был ничего, но что в сравнении с ним целый пакет импортного пива?
И он милосердно опустил деталь про странный диалог с Апокалипсисом, зная наверняка, что это испортит настроение в комнате абсолютно всем. Не стоило вообще останавливаться, нужно было изначально просто пройти мимо.
Если бы тогда он знал, к чему этот диалог приведет, он не был бы так спокоен, как сейчас.
Ещё какое-то время они сидели вполне себе спокойно, общаясь на разные темы, а каждая последующая банка казалась уже не такой уж и лишней — что-что, а это они могли себе позволить, зная, что завтра у них выходной.
— Покурим? — Спросил Архи.
Ему-то, конечно, хватило бы наглости закурить прям здесь, но вокруг было столько стареньких костюмов и декораций, что это непременно может чревато кончиться — ему бы не хотелось становиться виновником даже небольшого возгорания, не так ли?
Взяв свою верхнюю одежду, девушка лишь на секунду задержалась взглядом на своей сумке. Если бы она знала, что будет дальше, она бы взяла ее с собой и не имела бы потом необходимости возвращаться за ней сюда.
— Она гоняет нас по всякой ерунде, будто не знает, что мы и так все прекрасно помним и знаем, — жаловался Архив, с каким-то замиранием сердца посмотревший на то, как изо рта его друзей клубится пар от первых холодов этой осени, смешиваясь с дымом от сигарет.
— В этом и есть проблема. Она не хочет, чтобы мы знали, она хочет, чтобы мы — играли, — парировал Йоахим, понимая, что от них требует Нигилюкса. Простого автоматизма недостаточно, а будь достаточно — любой человек, наделенный обыкновенной памятью, сошел бы за хорошего актера. В этом не было смысла.
— Ты всегда такой умный. Вот бы ты играл так же мастерски, как владеешь своим языком, — съязвил, конечно, беззлобно их друг.
— Так, уж не надо мне рассказывать, кто из вас хорошо работает языком, — произнесла девушка, пытаясь побороть ветер и поджечь затухающую сигарету, намекая, что у блондина язык явно подвешен больше.
— И давно ты у нас двухслойно шутишь? — Йоахим прикрыл руками её сигарету, защищая от ветра, давая огню зацепить тлеющую бумагу, встретившись взглядом с ее серыми глазами, полными недоумения.
— Это не была двухслойная шутка, но у кого что болит, — она фыркнула и стала поодаль, чтобы не пускать дым ему прямо в лицо, чувствуя, как тело пробирает до костей на холодном ветру.
Почему-то, Архи очень понравилась эта перепалка между ними. На самом деле, ему пьяному сейчас все казалось абсурдно смешным, вплоть до выражения их лиц, смущённых недопониманием друг друга.
— И чего ты ржешь? — Наконец, спрашивает Йоахим, не понимая, что тут настолько смешного.
— Не знаю. Просто я рад.
— Чему радоваться? Тебя Нигилюкса так сильно отделала на днях, что ты понемногу трогаешься умом, как твой брат? — С некоторым недовольством подмечает Мэй.
От упоминания Отто ему вмиг перестало быть радостно.
— Убийца веселья вспомнила о своей работе? — Подметил он, игриво пустив в нее клубящийся теплый дым.
— Мудак, — сдержав кашель, она затушила окурок и кинула бычок в него, от которого он ловко увернулся, и, повиснув на Йоахиме, позволил тому тащить себя обратно в театр.
Смотря на спины удаляющихся друзей, которые торопили её присоединиться к ним, она продолжала стоять, словно вкопанная, не в силах сделать и шага. Не зная, что ей делать дальше, она вздохнула и достала телефон, глядя на сообщения Кафки, где та обещала подождать ее и подкинуть до дома, если та будет не против. Набрав подругу, она сообщила ей, что освободится через какое-то время и будет готова принять ее предложение, если та не передумала. Естественно, та не передумала.
Йоахим и Архи возвращались в гримерку по уже изученному короткому пути в полной тишине. Даже будь они слепыми и глухими, они бы безошибочно добрались до места, в котором проводят большую часть своего времени. И, несмотря на то, что Мэй испортила общий настрой одной колкой фразой, радость Архи вернулась быстрее, оказавшись наедине с другом. Впрочем, они оба свернули на другом повороте, пройдя ещё несколько залов, остановившись в тупике.
Остановившись, Йоахим вдруг вспомнил о том, что произошло часом ранее. Пускай Мэй здесь не было, Архи имел право знать, что происходит с его горе-братом.
— По поводу Отто….
— Я был просто рад тому, что у меня есть вы, — вдруг, решил он продолжить этот разговор, перебив мужчину, явно не желая разговаривать в, наверное, один из лучших вечеров в своей жизни о своем конченом брате. — Так удивительно, что самыми близкими людьми могут стать абсолютные чужаки, встреченные в правильное время в правильном месте.
— Да, так оно и бывает, — подтвердил Йоахим, вполне себе разделяя его чувства, моментально решив для себя, что Апокалипсис не стоит ни единого упоминания в этот момент.
У него было много близких людей, которых он повстречал на своем жизненном пути, но без сомнения — Мэй и Архи занимали особенное положение в его сердце. Это были именно его люди и он был наверняка уверен в том, что жизнь разведет их ещё не скоро, и это явно не те мосты, которые он решил бы в какой-то день собственноручно поджечь. И он знает, что с другого берега тоже никогда не увидит огня в свою сторону.
Если бы Архи знал, что будет дальше, он бы не раскидывался так спешно сантиментами, и не делал то, что сделал.
Прижавшись ближе к холодному туловищу, он провел теплой ладонью по замерзшей щеке, покрытой свежей, еще невидимой щетиной. Его глаза немного прикрылись от какого-то удовольствия, известному лишь ему. О, он любил этого человека и никогда не пытался обмануть себя, что это не так. Было незачем. До чего бы не дошла их жизнь, тот всегда отвечал ему своеобразной взаимностью и был на его стороне. Этого было достаточно, чтобы невольно вложить свое сердце в чужие руки, оставив на его волю, что с ним делать дальше. И Йоахим бережно держал, не боясь, что упустит, и не боясь, что его пальцы безжалостно сомкнутся, раздавив все эти нежные чувства. Все эти ночные репетиции, бесконечные звонки, неловкие касания, тихие восхищённые комплименты и воскресные походы в парк вместе с Мэй, Архи и сыном — это было больше, чем он хотел бы получить от своей жизни хоть когда-либо. Чувствовать себя любимым просто за одно свое существование, не надрываясь, не пытаясь угодить и не будучи удобным тихим наблюдателем. С ними он мог не просто быть, а жить полноценно.
Прижав чужую руку к стене, Архи накрыл своими губами чужие — теплые и податливые, несмотря на то, что они только-только с улицы. И на чужом лице было смущение, такое тёплое и приятное, а в глазах некоторый страх — и страх этот был лишь перед тем, что Мэй нагонит их и застанет всю эту сцену, когда обнаружит, что они оба так и не вернулись в гримерку. Она осудит? Они оба знают, что не осудит.
Поцелуй влажный, наполненный тем, что они оба не могут высказать друг другу, что важнее — обоюдный. Йоахим отвечает, даже забирает себе контроль. Все таки, обычно он играет на главных ролях.
Йоахим тоже любит его, это очевидно. Ему справиться с этими чувствами было ещё легче — его никогда не ограничивали и не убеждали в чем-то, поэтому у него отсутствовали комплексы и какие-либо предрассудки. Ему и Мэй была симпатична. Просто это… это было бы уже слишком. Он будет доволен, если будет иметь Архи. Пускай это было не на трезвую голову, было достаточно факта, что завтра они оба проснутся, пускай и в разных постелях, и будут помнить о том, что это произошло. Будут помнить о том, что один стал инициатором, а другой отлично ему подыграл, ответив взаимностью и дополнив их дуэт.
Чужие руки касаются его шеи, ему что-то шепчут на ухо, но он совершенно не слышит и не воспринимает слова, пытаясь побороть все эти чувства, надеясь на добавку.
— Йоахим! — Громкий голос возвращает его в чувство, и он испуганно глядит на то, кто был так тих и нежен секунду назад. — Чувствуешь?
Он чувствует. Чувствует, как его сердце бешено колотится, волосы становятся влажными от напряжения и как внизу живота мучительно тянет, борясь с такой несправедливостью. Что еще он должен чувствовать?
Не успев опомниться, его уже тянут за руку и ведут куда-то, но он не сопротивляется, не замечая чужого тревожного выражения лица.
Пока они блуждают по темным коридорам, возбуждение отступает и на его место приходит обиженное раздражение, как реакция на смену обстановки и неудовлетворение желаний — Йоахим останавливается и выдергивает свою руку, слегка поцарапав чужую ладонь острой гранью своего кольца.
— Почему ты такой? — Спрашивает он, очевидно, дав себе возможность впервые за долгое время высказать какое-то недовольство в сторону “друга”.
Остановившись, но все ещё чувствуя, что необходимо отсюда убираться, Архи пытается схватить чужую руку в темноте. Вновь встретив отказ в виде удара по своей руке, он на повышенных тонах спросил:
— А почему ты такой? Почему тебе нужно упрямиться именно сейчас?
— А что это изменит? — Мужчина засмеялся. — После выходных ты вернёшься и сделаешь вид, что ничего не было. Ты всегда так делаешь. В чем твоя проблема? Ты…
Начав задыхаться, он сделал паузу. Вернув себе самообладание, он толкнул мужчину, стоящего так рядом, в грудь, подразумевая, что диалог не завершен.
— Почему я должен делать вид, что не замечаю чувств Мэй ко мне, надеясь, что у тебя эти чувства тоже есть? — Он говорил на эмоциях, но это было необходимо. Стоит ему протрезветь и эти слова никогда не покинут его рта, оставшись гнить только в нем самом. — Почему я должен мириться с твоей переменчивой ветренностью? Сегодня ты здесь, рядом, а потом пропадаешь и я даже не знаю где ты, с кем ты и что ты. Я бы мог уже построить семью за это время, ты понимаешь? Что ты от меня хочешь?
Архи молчит. Почему настолько важному диалогу необходимо случиться именно сейчас? Почему именно эти мысли сейчас беспокоят Йоахима, а не факт, что глотку уже начинает драть от едкого пластмассового дыма?
— Йоахим, ты просто мудак, ты понимаешь это? — Смеется, в конце концов, он. Абсурднее момента в его жизни еще не было. Не было и шанса, что он не сорвется. И он сделал это.
Тяжёлый кулак пришелся аккурат по чужой переносице, кажется, разбив очки. Тряхнув рукой, игнорируя собственную боль, он следом хватает его за руку и уже насильно тащит, пользуясь тем, что тот ничего не понимает от боли, полностью игнорируя все проклятья, что извергает сейчас Йоахим. Если он не хочет по-хорошему, то будет так.
Кровь из разбитой переносицы смешивалась с потом на лице, очки треснули и сползли набок, но он почти не чувствовал боли — только глухую, звенящую обиду. Не на Архи. На себя. За то, что все его тщательно запертые чувства вырвались именно сейчас, когда дорога каждая секунда. За то, что он, всегда такой удобный и правильный, позволил себе истерику в горящем здании. Архи тащил его, и в этом было что-то унизительное и спасительное одновременно.
Они потратили слишком много времени, размазывая эти сопли по стенам, поэтому путь до выхода уже был полностью в дыму, а деревянная конструкция под крышей предательски трещала. Только теперь, увидев огонь, Йоахим понял, что именно все это время было не так. Он списывал это на то, что ему физически тяжело говорить о том, что беспокоило его столько лет — а на деле лёгкие уже наполнялись гарью. И теперь, когда пламя лизнуло деревянную балку над их головами, когда треск стал невыносимо громким, всё встало на свои места. Ссора, обиды, ревность — всё исчезло.
Но ему словно и не было дела до этого — голова опустела, легкие заполнялись угарным газом, а тело просто послушно, как и всегда, шло вслед за человеком, которому он доверял, на которого он же сам кричал буквально несколько минут назад. Будь они в других обстоятельствах, он бы продолжил и до конца высказал бы ему все, что думает, а затем — просто ушел. Сейчас уходить было некуда. Возможно, он был и не против сгореть сейчас с ним здесь. Поделом.
Но дома его ждал ребенок, его сын — самое святое, что у него только осталось, и хуже то, что он был ему необходим даже меньше, чем тот был необходим ему самому. А Мэй? Мысли в голове просто не хотели собираться во что-то четкое, не давая ему даже вспомнить о том, что она тоже должна быть здесь. Мэй. Ей повезло. Она не была такой идиоткой, какими были её друзья. Она наверняка стояла на улице, вызывала пожарных и думала о них, проклиная всю их родословную. Так бы она поступила.
И Архи тоже был рядом. Горькая ненависть к нему смешивалась с такой же горькой любовью, которую они могли себе позволить, но не стали — Йоахим бездействовал, Архи просто не считал себя достаточно отчаянным, чтобы нуждаться в ком-то. Он хотел бы быть таким же.
Он потерял счет времени. Даже не смотрел по сторонам, никуда не смотрел, только в чужую спину. О чем в этот момент думал Архи? Думал ли он о том, что геройствует сейчас? Жалел ли, что позволил такому человеку, как Йоахим, приблизиться к себе, перейдя грань дружбы? Или же жалел о том, что это именно он перешёл эту грань?
— Есть! — Наконец, подал голос тот.
Они замедлились и Архи отпустил его руку, подбежав к двери, молясь сейчас только об одном — чтобы она оказалась открыта.
Одна чёртова дверь, имеющая единственное предназначение в своем существовании — быть запасным пожарным выходом. Толкнув её, мужчина, клянется, готов был заплакать от облегчения, почувствовав, что она поддаётся, следовательно, открыта.
Удивительнее, что эта дверь обычно закрыта, сам угол в коридоре заброшен и не используется. Архи сделал очень рискованный шаг, проделав путь сюда через добрую половину здания, просто зная, что про этот выход едва ли кто помнит. Учитывая, что он открыт, им пользовались буквально только что. Крупное везение. Наверное, он больше никогда в жизни не выиграет в карты.
Убедившись, что Йоахим тоже вышел, он, наконец, припал к стене, немного съехав по ней, позволив себе такую роскошь, как откашляться. Все внутри горело, гортань разрывало от сухости и какого-то неприятного пластикового осадка. Хотелось просто стакан воды. Может, два или три.
Йоахим же ещё не был готов расслабляться и отдыхать, поэтому, используя все последние силы, что у него ещё были, он побежал в сторону главной входной группы театра, откуда уже доносились сирены и большое скопление голосов.
В толпе людей он искал только одно лицо — Мэй. Судорожно глядя с одной кучки зевак на другую, ему становилось все труднее сохранять самообладание. Её нет. Её нет? Или есть?
В любом случае, его заметили раньше.
К нему подошла девушка, укрытая одним лишь пледом, дрожащая, как кленовый лист, на ледяном ветру. Она была бледной, но на ее лице не было ни грамма переживаний — она была обычной. Как всегда. Кафка всегда была довольно скупой на любые эмоции с негативной окраской.
— Выбрался таки, — в ее словах не было радости, но не было и яда, это просто констатация факта. — Почему тебя не было с ней?
— Мэй? Ты знаешь, где она? — Это все, что беспокоило его сейчас. И если она знает, он сделает все, чтобы заставить ее говорить.
— Она-то понятно где, в больнице, а ты где был?
Йоахим замер.
— Мы… разминулись случайно.
— И ты не вернулся за ней? — Все ещё настаивала она, пытаясь услышать хоть какое-то оправдание тому, что она нашла её в абсолютном одиночестве, точно зная, что до этого она была в компании своих друзей.
— Я…
— Что ты устраиваешь? — В диалог уже вступает Архи, нагнавший их после не очень удачной попытки прийти в себя. — Ты пытаешься намекнуть, что мы её бросили?
Увидев Архи, ее взгляд немного смягчился. Возможно, в этот момент ей хотелось сказать, что ему стоит уходить отсюда. Как-то предупредить. Сказать хоть что-то, но она не стала — он все равно не послушает.
— Нет, все нормально, — она вздохнула, поправив влажные волосы, — я вытащила её на улицу, когда было уже слишком поздно — она уже получила серьезные ожоги к тому моменту.
— Жива? — Уточняет Архи. Сейчас голова не работает в достаточной мере, чтобы вникать в подробности.
— Жива, — кивает девушка, взяв Архи за запястье, — это главное. А ты…
Она не договаривает. Йоахим видит, как её пальцы вдруг сжимаются на чужой руке, как ногти впиваются в кожу. Прослеживает за её взглядом. Полиция.
Двое. В форме. Они идут не к месту пожара — они идут прямо к ним.
— Архи Апокалипсис?
Это не вопрос. Архи выпрямляется, не пытаясь вырвать руку из хватки Кафки. Его лицо спокойно, почти безразлично — то самое выражение, с которым он выходил на сцену в роли персонажа, уже знающего свой финал. Она стояла, вцепившись в его запястье, и не отпускала. Чужие пальцы были ледяными — то ли от ноябрьского ветра, то ли от шока, который ещё не добрался до лица, но уже добрался до рук. Кафка чувствовала, как под её ногтями бьётся чужой пульс — быстрый, но ровный. Словно у человека, который уже всё понял и просто ждёт, когда остальные тоже поймут.
Их было двое. Полицейские — молодой и постарше, оба в намокшей форме, оба с выражением усталой решимости на лицах. Тот, что постарше, говорил — размеренно, казённо, отбарабанивая фразы, явно заученные за годы службы, что-то про подозрение в умышленном поджоге, свидетельские показания, «вынуждены задержать до выяснения...». Слова падали в холодный воздух, как капли воды с пожарных рукавов — тяжело, неумолимо, одно за другим. Молодой уже расстегнул наручники и стоял в шаге, ожидая, когда напарник закончит формальности.
— Да подождите! — голос Кафки прозвучал резче, чем она хотела. Она ещё не кричала — пока что требовала. — Вы хоть понимаете, что он только что из горящего здания? Он едва дышит, он…
Старший полицейский даже не посмотрел на неё. Он смотрел на Архи, и в его взгляде не было ни злобы, ни интереса — только процедура. Рутина. Ещё один подозреваемый в конце смены. Ещё одна бумажка, которую нужно заполнить.
— Девушка, отойдите, — сказал он ровно.
Кафка не отошла. Она развернулась к Архиву, заслоняя его собой — смешной, бесполезный жест. Её мокрые волосы прилипли к вискам, тонкий плед сползло с одного плеча, и она дрожала — но не от холода. От злости. Той самой холодной, собранной злости, которая появляется, когда мир на твоих глазах совершает ошибку, а ты не можешь его остановить.
— Архи, — сказала она, и это было не «прощай», не «я тебя спасу». Это было: «ты понимаешь, что происходит?»
Он понимал. Она видела это по его лицу — спокойному, почти отстранённому. Таким он бывал перед выходом на сцену, когда роль требовала не эмоций, а тишины. Он смотрел не на неё — он смотрел куда-то в толпу, где стоял Отто. И Кафка, проследив за его взглядом, тоже увидела. Спокойный. Сложивший руки на груди. Даже не прячется
Только сам Йоахим не понимает. Совершенно.
В ушах звенит. Лёгкие всё ещё горят. Без очков лица расплываются, и красные огни мигалок на мокром асфальте кажутся разлитым вином.
Он открывает рот. И встречается взглядом с Отто.
Тот стоит в толпе — спокойный, чистый, в дорогом пальто — такой до тошноты безупречно опрятный, каким он был всегда. Ни копоти на лице, ни сажи на волосах, ни ранений. Он смотрит на Йоахима не с торжеством — с интересом. Как зритель в первом ряду, ожидающий монолога — глубокого, пронизывающего на сквозь и дающего задуматься о чем-то таком знакомом, одновременно с этим далёком. Его зелёные глаза выпытывающе глядят, словно пытаются заставить его о чем-то вспомнить — например, о их диалоге. После чего втоптать его в грязь за то, что тот повел себя легкомысленно и не поверил ему. Не поверил, что тот способен пойти на такое. И понемногу Йоахим вспоминает некоторые обрывки:
Фотографии на чужом телефоне, фальшивые переписки, дневник Архи, который тот, возможно, действительно писал. Голос Отто — «ты даже не увидишь, как твой сын станет взрослым».
Молодой полицейский шагнул вперёд. Взял Архива за плечо. Не грубо — но так, что становилось ясно: разговор окончен.
Архив не сопротивлялся. Он позволил развернуть себя лицом к стене — мокрой, холодной, пахнущей плесенью и гарью. Кирпич был шершавым; Кафка видела, как он коснулся его лбом, почти устало. Молодой полицейский завёл его руки за спину. Наручники защёлкнулись с металлическим звуком, который почему-то перекрыл и шум пожарных насосов, и гул толпы, и её собственное дыхание.
— На каком основании? — её голос сорвался. Она всё ещё держала его за запястье, хотя запястье уже было в наручниках, и полицейский посмотрел на неё с раздражением. — Вы не имеете права! Он даже не…
— Дневник, — сказал старший полицейский, не оборачиваясь. — Следы горючего в его шкафчике. Свидетель, который видел его у места возгорания. Этого достаточно для задержания. Расследование покажет.
— Какой свидетель? — Кафка почти смеялась. — Вы про Отто? Про его брата, который…
— Девушка, — полицейский наконец посмотрел на неё, и в его глазах была не злоба, а усталость человека, который видел слишком много семейных драм и ни одной не считает до конца правдивой или до конца ложной, — если у него есть алиби, он скажет об этом следователю. А пока — отойдите. Или я буду вынужден применить необходимые меры против вас, если вы планируете и дальше вмешиваться в рабочий процесс.
Она отпустила. Не потому что испугалась. Страх ей в принципе был неведом. Потому что Архив чуть заметно покачал головой — одними глазами, без слов. Не надо.
И в этот момент она перевела взгляд на Йоахима.
Он стоял в нескольких шагах — всё это время стоял и молчал. Мокрый, с разбитым лицом, без очков, с кровью, запёкшейся на верхней губе. Он смотрел на Архи — и ничего не делал. Кафка видела, как его руки висят вдоль тела, как пальцы слегка подрагивают, как он делает движение вперёд — и замирает. Словно актёр, забывший свою реплику. Словно человек, который только что проснулся посреди сцены и не помнит, какая сейчас роль, какой спектакль и что ему необходимо делать.
— Йоахим, — позвала она. Громко. Требовательно. — Скажи им. Ты же был с ним. Скажи.
Он открыл рот. Закрыл. Его взгляд метнулся к толпе — туда, где стоял Отто. И Кафка увидела это. Она не поняла смысла, не знала контекста, но она увидела, что Йоахим смотрит на Отто, а Отто смотрит на Йоахима, и между ними происходит что-то безмолвное — что-то, чему она не могла найти названия, но что было до ужаса красноречивым. Два человека, которые знают что-то, чего не знает никто другой. Два человека, которые только что заключили сделку — или уже заключили её раньше.
Она хмыкнула. Негромко, почти беззвучно — просто выдохнула через нос, и в этом выдохе было что-то среднее между удивлением и брезгливым восхищением. Надо же.
Вот так, значит. Вот так.
Она не была разочарована. Для разочарования нужно было ожидать от человека чего-то большего, а она никогда не ждала от Йоахима героизма. Он был хорошим актёром — может быть, одним из лучших в их труппе, — но в жизни он всегда предпочитал плыть по течению. Быть удобным. Не принимать решений. Кафка знала это давно, ещё с первых совместных репетиций, когда он соглашался на правки Нигилюксы, даже если они были откровенно идиотскими, просто чтобы не спорить. Он был человеком, который говорит «да» не потому что согласен, а потому что «нет» требует слишком много сил.
Но это было что-то новенькое. Даже для него.
Она перевела взгляд на Архи — тот уже сидел в машине, за стеклом, и его профиль был спокойным, почти скучающим, как у человека, который знал, чем всё кончится, ещё до того, как началось. На его запястьях поблёскивали наручники. Кафка подумала: интересно, он знал? Знал, что его возлюбленный будет стоять и молчать, пока его увозят?
Она перевела взгляд обратно на Йоахима. Всё ещё стоит. Всё ещё смотрит вслед машине. Лицо — маска, но маска плохая, дешёвая, из тех, что видны с первого ряда. Под ней — что-то, похожее на стыд. Или страх. Или то и другое сразу. Кафка не стала разбираться. Ей было неинтересно.
Забавно. Она столько раз видела, как Архи смотрел на Йоахима — теми самыми глазами, какими не смотрят на друзей. Она не была слепой. Она замечала, как он замолкал, когда Йоахим входил в комнату; как находил поводы коснуться его плеча, поправить воротник, передать чашку так, чтобы их пальцы встретились. Она замечала, просто не считала нужным комментировать. Не её дело, не её драма, не её проблема — но просто забавное стечение обстоятельств, которое было любопытно наблюдать со стороны.
А теперь тот, ради кого он, судя по всему, был готов на многое, стоит и молчит. И его даже не нужно заставлять — он сам, добровольно. Стоит только посмотреть на Отто.
Кафка перевела взгляд на Апокалипсиса. Тот стоял в толпе — удовлетворённый, даже не пытающийся играть какую-то смесь из горести и волнения, которые мог бы испытывать человек, чей брат совершил преступление, в дорогом пальто, которое стоило, наверное, больше, чем всё, что было надето на ней, на Йоахиме и на Архи вместе взятых. Он уже не смотрел на полицейскую машину. Он смотрел на Йоахима — и на его губах играла та самая улыбка, которую Кафка видела сотни раз. Улыбка человека, который всегда получает то, что хочет. Улыбка, от которой у неё всегда сводило скулы — не от злости, а от скуки. До чего же предсказуемый тип.
Вся эта сцена была до отвращения театральной: двое мужчин, один из которых только что предал другого, и третий, который это предательство купил. Не хватало только оркестра в яме и программок на креслах. Мэй, окажись она здесь, устроила бы скандал. Мэй всегда устраивала скандалы, когда кто-то поступал несправедливо. Мир был паршивым местом, и люди в нём были паршивыми — сегодня, завтра, всегда. Единственное, что она могла сделать, — это выполнить просьбу подруги. Присмотреть. Не дать пропасть. Но она не справилась, ведь от неё тут ничего не зависело — все зависило от пары слов, которые должен был произнести Йоахим. Самая важная сцена в его жизни только что провалилась, потому что он, по всей видимости, не выучил свои реплики и пришел сюда, совершенно не подготовившись к выступлению на такую требовательную публику. Или же, наоборот, он сделал все именно так, как требовал его сценарий, показав весь свой актерский талант — почём знать?
Архива увезли. Йоахим стоял столбом в нескольких шагах позади неё. Аглая молчала. Толпа понемногу рассасывалась — зеваки продрогли и потеряли интерес, как только самое зрелищное — арест — закончилось. Пожарные продолжали работать, но уже без надрыва: театр всё равно было не спасти, только не дать огню перекинуться на соседние здания.
Кафка не уходила.
Она не была близка с Архивом. Не настолько, чтобы стоять тут, трястись от холода и сверлить взглядом пустую дорогу, по которой только что уехала полицейская машина. Они были коллегами. Приятелями. Она могла переброситься с ним парой фраз в буфете, могла попросить придержать дверь, когда несла реквизит. Он был ей симпатичен — ровно настолько, насколько симпатичен хороший человек, с которым не обязательно дружить. Не враг, не соперник, не близкий. Просто часть труппы. Часть этой странной, нелепой семьи, которую она не выбирала, но в которой оказалась.
И всё же она стояла.
Мэй попросила.
Перед ней воспоминания — носилки задвинули в скорую, дверцы захлопнулись. Кафка осталась стоять на мокром асфальте, чувствуя, как обещание ложится на плечи — не тяжестью, а чем-то другим. Чем-то, что она не могла бы сбросить, даже если бы захотела. Она никогда не давала пустых обещаний. Не потому что была святее других — просто она умела считать свои силы и знала, за что берётся.
Мэй попросила. Мэй, которая таскала ей кофе на репетиции. Которая помнила, что Кафка не любит сахар и не любит, когда трогают её вещи. Которая никогда не требовала благодарности и никогда не обижалась, если Кафка забывала сказать «спасибо». Мэй была единственным человеком в труппе, рядом с которым Кафка могла молчать и не чувствовать себя неловко. Они дружили так давно и так спокойно, что это даже не ощущалось как дружба — скорее как воздух. Как что-то, что просто есть, и ты не замечаешь, пока не становится трудно дышать.
И теперь Мэй лежала в скорой с обожжённым лицом и телом. А её идиоты — так она их назвала — выбрались из театра живыми. С ними всё должно было быть в порядке. Кафка выполнила первую часть обещания: она их нашла, она убедилась, что они дышат. И она собиралась выполнить вторую часть — не дать им пропасть.
А потом полицейские надели на Архива наручники, с чем она уже ничего не смогла сделать
Вот что разрывало её сейчас изнутри. Не любовь к Архиву — она едва его знала. Не обида на Йоахима — она видела его разбитое лицо, его дрожащие руки, его остекленевший взгляд, и где-то глубоко понимала: с ним случилось что-то, чего она не знает. Её грызло другое. Она пообещала. Мэй попросила её — возможно, единственный раз в жизни попросила по-настоящему кого-то о чем-то. И она подвела. Она стояла и смотрела на дорогу, где скрылась полицейская машина, и чувствовала, как внутри закипает глухая, беспомощная ярость. Не на полицейских — они делали свою работу. Не на Отто — она ещё не знала, что он сделал, хотя интуиция уже скреблась где-то на задворках сознания. На саму себя. На то, что она не успела. Не смогла. Не удержала.
— Я обещала ей, — сказала она вслух. — Впрочем, уже неважно.
Ветер усилился. Где-то вдалеке завыла ещё одна сирена — то ли скорая, то ли полиция, то ли просто ветер играл с нервами. Кафка подняла с земли обвисший плед — мокрый, бесполезный — и медленно пошла прочь от горящего театра. Она не оглянулась ни на пожар, ни на Йоахима, ни на Отто, который всё ещё стоял в толпе и провожал взглядом полицейскую машину с выражением сытого спокойствия на красивом лице.
Она ушла. Он даже не заметил, в какой момент — просто в какой-то миг перестал чувствовать её присутствие и понял, что стоит один. Кафка всегда уходила тихо. У неё был талант исчезать, не прощаясь, — она словно растворялась в воздухе, как дым от сигареты, которую она никогда не докуривала до конца.
Он остался.
Архива увезли.
Эта мысль добралась до него только сейчас — не словами, а чем-то другим. Холодом в животе. Ощущением, что он стоит на краю чего-то высокого и не может отойти назад, потому что ноги приросли к месту. Он помнил всё: как Архива прижали к стене, как на него надели наручники, как он обернулся — один раз, только один, — и посмотрел на Йоахима. В этом взгляде не было ни мольбы, ни ярости, ни удивления. Архив смотрел на него так, словно уже знал, что Йоахим промолчит. Словно он знал это ещё до того, как начался пожар.
Может быть, он знал Йоахима лучше, чем тот знал себя сам.
Он стоял и смотрел на дорогу, по которой уехала полицейская машина. Дорога была пуста — только лужи, в которых отражались огни мигалок, и мокрый асфальт, блестящий, как рыбья чешуя. Ему казалось, что он всё ещё слышит звук захлопнувшейся дверцы — глухой, окончательный. Такой звук, после которого уже ничего не исправишь.
— Йоахим.
Голос Отто.
— С тобой приятно иметь дело, — затем, оказавшись совсем близко, он прислонил что-то к груди Йоахима. — Небольшой гонорар за выступление без предупреждения.
Йоахим почувствовал, как чужие пальцы на секунду сжали его плечо — не сильно, почти по-дружески, — а затем что-то легонько стукнуло его в грудь. Конверт. Плотный, бумажный, тёплый от чужого тела. Отто уже развернулся и шёл прочь, не дожидаясь реакции, не оглядываясь, и его спина в дорогом пальто удалялась с той же лёгкой грацией, с какой он делал всё в этой жизни.
Конверт соскользнул с груди и упал в грязь. Йоахим не попытался его поймать. Он просто стоял и смотрел на него — белый прямоугольник на чёрной мокрой земле, уже подтёкший по краям, впитывающий воду, пепел, сажу. Деньги. Отто заплатил ему за спектакль, за роль.
Примечания:
Глава долгая, практически вымученная, нечитабельная. Я очень прошу прощения за это, далось тяжело, и вы, может, ждали от меня большего. Ждали от меня чего-то другого, а получилось это. Но меня лично эта глава устраивает, как и поведение Йоахима — он просто промолчал. Беспричинно. Потому что буквально утонул во всем, что произошло, и не смог выплыть, вернуться в реальность, туда, где он так нужен был со своим «он не виноват, он был со мной». Детали произошедшего будут раскрываться и в следующих главах, так что мы ещё вернёмся к этому инциденту не единожды.
Тгк — https://t.me/nem_mesis