***
Началось через два дня. Сперва к Максиму подошла Сомова — та самая, что вечно путала захват на вращении. Она, краснея и запинаясь, спросила, какой у Максима Анатольевича любимый цвет. Максим, заподозрив неладное, но не поняв, откуда ветер дует, ответил: «Синий. Как лед. Иди работай». Через день Петрова, которая метила в сборную, поинтересовалась, предпочитает ли Максим Анатольевич рестораны или домашнюю еду. Максим сказал «домашнюю» и уставился на нее так, что Петрова проглотила все последующие вопросы и быстренько ретировалась. Еще через день Кривова-младшая — Юлька собственной персоной — как бы невзначай спросила, любит ли Максим Анатольевич сюрпризы. Максим ответил «сюрпризы — для тех, кто плохо планирует», и Юлька убежала хихикать в раздевалку с подружками. К концу недели Максим был уверен: что-то происходит. Девчонки шептались, хихикали, бросали на него загадочные взгляды. Он чувствовал себя персонажем мыльной оперы. И когда уже третья ученица за день спросила, какое у него любимое время суток, он не выдержал. — Кривова, — сказал он, поймав Юльку после тренировки. — Что происходит? — А что происходит? — Юлька сделала честные невинные глаза. — Ты мне скажи. Третья за день. Любимый цвет. Еда. Время суток. Что дальше? Размер обуви? — Вообще-то, размер обуви меня не просили спрашивать, — честно ответила Юлька. — Но если надо — я могу. — Кто просил?! — Не скажу, — Юлька отступила на шаг. — У нас договор. И вообще — это для хорошего дела. Очень хорошего. Вот. И убежала. Максим остался стоять в коридоре с открытым ртом. Потом медленно закрыл его. Потом усмехнулся — криво, но с какой-то почти теплой искрой в глазах. Рагулин. Конечно же Рагулин. Кому же еще придет в голову использовать юниорок как информаторов. Вопрос только в том, что именно задумал Саша. И во сколько лишних калорий это обойдется его девицам. А в том, что эти пигалицы развели взрослого мужика как малолетку сомневаться не приходилось. Но эта серьезная, тренерская мысль быстро оказалась сметена другой, что он — Максим Заусалин, который сто лет не ходил на свидания и плевал на романтику, — впервые за долгое время ждет чего-то. С нетерпением. С надеждой. С забытым, почти детским волнением.***
Финал они продули. В сухую. А говорят еще родные стены помогают. Хер там собачий. Ни родной лед, ни родные трибуны, ни толпа местных болельщиков, сдирающих глотки — ничего не помогло. Четыре-ноль. Саша не помнил, когда последний раз чувствовал себя так паршиво. Наверное, никогда. Соперники были чемпионами трех последних сезонов — машина, а не команда. Они не просто выигрывали — они уничтожали. Но от этого было не легче. Потому что они, Сашина команда, не просто проиграли — они развалились. Как карточный домик. Как старая «ласточка» на морозе. Как сам Саша — внутри, в груди, где-то под ребрами. Первую шайбу пропустили на четвертой минуте. Вторую — в конце первого периода. Третью — когда Леха, уставший как собака, просто не успел среагировать на добивание. Рагулин метался по льду, как раненый зверь. Пытался забить, пытался отдать, пытался хоть что-то — но шайба не шла. То мимо, то в штангу, то во вратаря, который ловил все, что летело в его сторону, как заколдованный. А на последней минуте, когда счет уже был разгромным, Саша упустил шайбу в средней зоне — просто упустил, как пацан, — и соперники забили четвертую. Финальная сирена. Конец. Чужие ликовали. Свои молчали, как на похоронах. Саша стоял на льду, опираясь на клюшку, и не мог заставить себя поднять голову. Где-то наверху, на трибунах, сидел Максим. Он все видел. Все. В раздевалке Петрович проехался по команде, как асфальтоукладчик. Без мата — это было бы слишком просто. Он говорил тихо, с расстановкой, и от этого было еще паршивее. — Вы не проиграли, — сказал он. — Вы сдались. Еще в первом периоде. Как только пропустили вторую — все, я увидел: в глазах пусто. Вы перестали играть. Вы начали ждать конца. Я вас не для этого тренировал. Я вас не для этого собирал. Позор. Не поражение — поражения бывают у всех. Позор — это когда вы не бьетесь. Вы сегодня не бились... Он говорил еще что-то. Про ответственность, про то, что чемпионы чемпионами, но четыре-ноль — это не счет, это диагноз. Саша сидел, глядя в пол, и мечтал сделаться маленьким. Очень маленьким. Таким, чтобы можно было спрятаться в шкафчик с формой и никогда оттуда не выходить. После разноса он оделся, как в тумане, и выскользнул в курилку — ту, что за ареной, где обычно смолили охранники. Стоял, курил одну за другой, смотрел в темное майское небо и пытался не думать. Не думать о счете. О Петровиче. О том, как он хотел — красиво, с кубком, с победой, — подойти к Максиму и позвать его на свидание. Как герой на белом коне. Как победитель. Ага. Сейчас. Неудачник на ржавом ведре с гайками. Клоун. Лузер, который не смог забить ни одной шайбы в финале. И даже ржавое ведро с гайками — это слишком лестно. Он — просто ведро. Дырявое. Он гнал от себя все эти поганые мысли, но они возвращались с каждой новой затяжкой. Рубашка, синия, спецом купил и полдня гладил, чтоб не единой складочки. Висит теперь на люстре в комнате, чтоб не дай боже в шкафу не помялась. Мамке звонил — спрашивал как котлеты жарить. Те самые, на которые в свое время батя повелся, когда обнаружил в столовке родного завода новую повариху. Мать у Саши ничего не спросила, производственную тайну сыну передала, а он еще неделю экспериментировал: портил фарш, давился своими неудачными попытками, но в итоге сделал. Почти съедобные. Почти как у мамы. Но к чему это все теперь? Какие котлеты? Какие свечи? Он только что продул финал на глазах любимого человека. «Говно ты, Саня. И не лечишься». Когда Рагулин наконец вышел на парковку — прокуренный, с трясущимися руками, с красными от ветра и усталости глазами, — Максим ждал. Все та же картина: черная машина, скрещенные руки на груди, спокойный взгляд. Заусалин ничего не сказал. Просто открыл дверь машины. И Саша сел. Всю дорогу ехали молча. Максим не включал радио, не задавал вопросов, не говорил «ты хорошо играл», потому что это было бы враньем, а врать он не умел. Не говорил «в следующий раз получится», потому что «следующий раз» сейчас звучало бы как издевка. Просто вел машину — спокойно, ровно, уверенно. И Саша был ему за это благодарен больше, чем за любые слова. Когда подъехали к Сашиному дому, Максим заглушил мотор и спросил — не «хочешь поговорить?», не «как ты?», а: — К тебе? Саша молча кивнул. В квартире было прибрано. Даже чересчур. Саша еще вчера, перед финалом, навел порядок — тщательнее, чем когда-либо. Протер пыль. Пропылесосил. Помыл полы. Даже люстру протер. На случай, если после финала они поедут к нему. Если все будет хорошо. Если он будет героем. Теперь эта чистота выглядела как насмешка. Как декорация к спектаклю, который отменили. Максим вошел, повесил куртку на крючок. Спокойно так, почти по-хозяйски. Даже не огляделся. А может и огляделся, но Рагулин не обратил внимания — молча скинул кроссовки, молча бросил сумку, а сверху добил толстовкой, — попер как танк на кухню. В холодильнике нашлась початая бутылка водки. Плеснул себе в стакан, выпил и не поморщился. Плеснул еще. Максиму, зашедшему следом, даже не предложил — тот за рулем, да и вообще. Зачем ему оставаться? Сейчас он посмотрит на все это — на жалкого, никчемного Сашу, который продул финал и сидит теперь как побитая собака, — и уйдет. Ну и правильно. Кому он, Рагулин, такой нужен? Даже себе не нужен, что уж говорить. Но Максим не уходил. Сидел на колченогом табурете, уперевшись спиной в стену, и молча смотрел. Никаких вопросов. Никаких попыток «поговорить». Саша проглотил вторую порцию. Потянулся к бутылке за третьей. — Саш, — вдруг сказал Максим. Тихо. Без тренерского тона. — Ты хоть закусывай. Саша замер. Потом, не поднимая головы, буркнул: — Там котлеты есть. — Котлеты? — Ну да. Котлеты. Сам жарил. Мамке звонил, спрашивал как. Три раза звонил. Она уже дурку думала мне вызвать. А я все равно спалил. Они там, в холодильнике. Хуевые. Как все, что я делаю. Он говорил — и сам не понимал, зачем. Просто слова выливались сами, вместе с остатками злости и стыда. Максим встал. Полез в холодильник. На тарелке, прикрытые крышкой, действительно лежали котлеты. Правда, горелые — с одной стороны черные, с другой — почти нормальные. Но видно было: старался. — Саш, — сказал Максим. — Я буду. Саша поднял голову и посмотрел на него — пьяно, недоверчиво: — Чего? — Котлеты твои. Говорю — буду. И водки налей. Немного. Я, конечно, на машине, но одну стопку можно. Потом такси вызову или у тебя останусь. — Ты... — Саша моргнул. — Ты не уйдешь? — С чего бы? — Максим достал тарелку, поставил на стол, сел обратно. — Я ждал тебя на парковке не для того, чтобы уйти. Я приехал с тобой. И останусь с тобой. Даже если ты продул финал. Даже если котлеты у тебя горелые. Даже если рубашка на люстре висит. Саша моргнул. И еще раз. Рубашка. Синяя. На люстре. Квартира еще напидоренная до блеска. Максим все видел. Все понял. — Я хотел... — начал Саша. — Я знаю. — Я хотел как нормально. Свидание. Настоящее. Без коньков. Без тренировок. Чтобы рубашка. Чтобы котлеты. Чтобы все как у людей. А я продул. В сухую. Как последний... — Саш, — Максим перебил его и взял за руку. — Я остаюсь не потому, что ты выиграл или проиграл. Я остаюсь, потому что ты — это ты. Мне плевать на счет. Плевать на финал. Ты понимаешь? Я тебя уже всякого видел. И я все равно здесь. Я бы остался, даже если бы ты попросил меня уйти. Потому что я так решил. Рагулин молчал. Смотрел на него. В горле стоял ком. — И свидание твое, — продолжал Максим, чуть усмехнувшись, — не отменяется. Просто переносится. Давай договоримся: ты сейчас ешь котлеты — горелые, какие есть. Я ем с тобой. Мы никуда не спешим. А завтра — или когда ты будешь готов — ты позовешь меня. Куда хотел. И я пойду. Даже если ты проиграл. Даже если ты думаешь, что ты неудачник. Ты не неудачник, Саш. Ты мой... — Он запнулся, подбирая слово. — Ты просто мой. И с тобой я буду все. Саша выдохнул. Потом медленно, очень медленно улыбнулся и сжал Максимовы пальцы. Говорить сейчас было чертовски трудно. — Вот и славно, — Заусалин придвинул к себе тарелку и демонстративно отломил кусок самого обугленного кулинарного шедевра. — Кстати, ты знаешь, что пережареная корочка содержит канцерогены? — Опять? — Молчу, — Максим сунул котлету в рот, прожевал. — Сойдет. Жестковато, но есть можно. Над техникой жарки еще работать и работать. Но для первого раза — зачет. Саша засмеялся — сквозь усталость, сквозь остатки стыда. И налил Максиму стопку. Чуть-чуть, для запаха, как тот и просил. — За технику? — спросил он, поднимая стакан. — За старание, — ответил Максим. Они сидели на кухне, и горелые котлеты сохли на тарелке, и водка осталась недопитой. И Саша, глядя на Максима, который спокойно жевал его кулинарный позор и даже не морщился, впервые за вечер подумал, что завтра будет новый день и ни черта не изменится. Финал они просрали. Котлеты он, как ни пыжился, спалил. Рубашка все еще висит на люстре в соседней комнате. А Максим будет здесь. И сейчас он здесь. С ним. И Саша обязательно все устроит — и свидание, и разговор, и все, что задумал. Не так, как планировал. Но устроит. И Максим обязательно согласится. Уже согласился. На все. И это было лучше любого кубка.