Тюльпаны

NC-17
Завершён
10
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
118 страниц, 44 935 слов, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

Сюрприз

Настройки
Примечания:
Я ждал его в пятницу. Пятница была нашим днём — так повелось ещё с весны, с тех первых недель, когда он только начал преподавать и приезжал ко мне каждые выходные. Я не знал, вернётся ли он именно в пятницу. Не знал, вернётся ли вообще. Но я испёк чиабатту. Купил малиновый мёд. Поставил свежие тюльпаны — на этот раз белые, не жёлтые, потому что белые напоминали мне о нём. О его облачении. О горностае. О том дне, когда он поставил Кэтрин на место. Я сидел на подоконнике и смотрел на улицу. Май давно кончился. Июнь — тоже. Был июль — душный, влажный, с цикадами и грозами. Солнце уже клонилось к закату, когда я увидел фигуру у ворот. Сначала я не понял, что это он. Фигура была в белом — длинный плащ или накидка с капюшоном, ниспадающая до земли. Белый атлас блестел в лучах заходящего солнца, и человек в нём казался неземным — не то призрак, не то ангел, не то видение. Он шёл медленно, и в его походке было что-то знакомое — та самая плавность, та самая грация, которую я не спутал бы ни с чьей. Но что-то изменилось. Что-то было не так. Или наоборот — так, как никогда раньше. Я вскочил с подоконника. Бросился к двери. Распахнул. Он стоял на пороге. Белый атлас струился по его телу, как вода, как молоко, как лунный свет. Капюшон скрывал лицо — я видел только подбородок и губы. Те самые губы. Он стоял и молчал. Я стоял и не мог вымолвить ни слова. — Привет, художник, — сказал он. Голос — прежний, низкий, с хрипотцой. Живой. — Я вернулся. Я хотел ответить. Хотел сказать: «Где ты был?», «Почему не писал?», «Я чуть с ума не сошёл», «Я люблю тебя», «Никогда больше так не делай». Но слова застряли в горле. Я просто стоял и смотрел, как он поднимает руки и откидывает капюшон. Розовый. У него были розовые волосы. Не ярко-розовые, не кричащие. Мягкие, пастельные, как лепестки сакуры, как персиковый закат, как малиновый мёд, разбавленный сливками. Они спадали на плечи — уже не короткие, какими я их помнил, а отросшие за два месяца, мягкими волнами. И среди этих розовых прядей — заколки. Жемчужные. Бабушкины. Те самые, которые он оставил у меня в мастерской и которые я хранил в ящике стола. Он забрал их? Или... — Ты... — выдавил я. — Ты... — Розовый, — закончил он. — Да. Я покрасился. В клинике. У них там был парикмахер. И психолог. И терапевт. И я подумал: если я начинаю новую жизнь — третий раз за последний год, — то почему бы не начать её с розовых волос? Я открыл рот. Закрыл. Снова открыл. И сказал: — Блядь. — Что? — Блядь. Феликс. Ты... блядь. Розовый. Ты розовый. У тебя розовые волосы. И белый атлас. И заколки. И... блядь. — Ты ругаешься, — заметил он, и на его губах заиграла та самая улыбка. — Ты никогда так много не ругался. — Ты никогда не был розовым! — мой голос сорвался на какой-то истерический смех. — Ты исчез на два месяца! Два месяца, Феликс! Я думал, что ты... я не знал, что думать! Я писал тебя каждый день! Я завалил мастерскую твоими портретами! Я пил! Я перестал пить! Я разговаривал с твоими заколками! А ты... ты покрасился в розовый?! — И перекрасил заколки, — добавил он. — Жемчуг остался белым, но основа теперь розовая. В тон. Я посмотрел на заколки. Действительно — розовая основа. В тон волосам. Моя челюсть, кажется, упала на пол. В буквальном смысле. Я чувствовал, как отвисает нижняя губа, как расширяются глаза, как сердце колотится где-то в горле. Он стоял передо мной — розоволосый, в белом атласе, с жемчужными заколками, — и улыбался. А я не мог связать двух слов. — Можно я зайду? — спросил он. — Или ты так и будешь стоять с открытым ртом? — Заходи, — выдавил я. — Заходи, блядь. Конечно, заходи. Это твой дом. Всегда был твоим домом. Он переступил порог. Вошёл в мастерскую. Остановился. Огляделся. Увидел холсты — десятки портретов, расставленных вдоль стен. Его плечи. Его веснушки. Его руки. Его глаза. Он в белом платье. Он в чёрном. Он в красном. Он спит. Он ест хлеб с мёдом. Он смеётся. Он плачет. — Это всё я? — спросил он тихо. — Ты, — сказал я. — Всё это — ты. Я писал тебя два месяца. Потому что не мог тебя видеть. Потому что ты не отвечал. Потому что... Я не договорил. Потому что он резко — хищно, как дикий зверь, как пантера, как кто-то, кого я не видел раньше, — шагнул ко мне и поцеловал. Это был не нежный поцелуй. Не тот, которым мы обменивались утром после душа. Не тот, которым он утешал меня после Кэтрин. Это был голодный, жадный, почти агрессивный поцелуй — поцелуй человека, который два месяца мечтал об этом и наконец получил. Его язык проник в мой рот, его руки вцепились в мои плечи, его тело прижалось ко мне с такой силой, что я пошатнулся. Белый атлас зашуршал. Заколки звякнули. Я вдохнул его запах — что-то новое, незнакомое, не кокос и не корица, а что-то другое. Миндаль? Молоко? Детский шампунь? Не знаю. Пахло им. Пахло домом. Он оторвался так же резко, как начал. Отступил на шаг. Тяжело дышал. Его розовые волосы растрепались, заколки съехали набок. Глаза горели — тем самым, знакомым огнём. — Я скучал, — сказал он. — Так скучал, что думал — умру. В клинике была арт-терапия. Я рисовал тебя. Углём. Как ты меня когда-то. У меня получалось плохо — я не художник. Но ты был на каждом рисунке. Ты был в каждом моём дне. Ты был в каждом разговоре с терапевтом. «Расскажите о вашем партнёре». И я рассказывал. Два месяца рассказывал. Про хлеб. Про пасту. Про платья. Про то, как ты заклеил все калории пластырем. Про то, как ты держал меня, когда я плакал. Про всё. У меня защипало в глазах. Я сглотнул. — Почему ты не писал? — спросил я. — Я понимаю — клиника, терапия, восстановление. Но почему совсем ничего? Я думал, что ты умер. Я думал, что ты бросил меня. Я думал... — Я не мог, — перебил он. — Не потому, что не хотел. Потому что терапия — это... это как операция. Вскрывают все швы. Достают всё, что гнило. Чистят. Зашивают. И пока идёт процесс — ты не можешь общаться с внешним миром. Ты слишком сырой. Слишком уязвимый. Одно твоё слово — и я бы сорвался. Бросил клинику. Прибежал к тебе. А мне нужно было остаться. Мне нужно было дойти до конца. — Ты дошёл? — спросил я. — Почти, — он улыбнулся. — РПП не лечится до конца. Ты это знаешь. Но я научился жить с ним. Не бороться — жить. Как с соседом по квартире. Иногда он шумит. Иногда мешает спать. Но я больше не пускаю его на кухню. Я больше не даю ему считать мои калории. Я больше не даю ему решать, что мне есть. Он провёл рукой по розовым волосам. Поправил заколку. — Розовый — это символ, — сказал он. — Я придумал это на арт-терапии. Раньше я красился только в естественные цвета. Боялся быть ярким. Боялся быть заметным. А теперь — посмотри на меня. Я розовый. Я в белом атласе. Я в бабушкиных заколках. Я — заметный. Я — громкий. Я — живой. — Ты прекрасен, — сказал я. Голос дрожал. — Ты самый прекрасный человек на свете. У меня голова кружится. Я не могу... я не могу поверить, что ты здесь. Что ты розовый. Что ты... — Поверь, — он снова шагнул ко мне. Взял моё лицо в ладони. — Потрогай. Волосы настоящие. Я настоящий. Я здесь. Я протянул руку. Коснулся его волос — розовых, мягких, тёплых. Они были как шёлк. Как лепестки. Как всё, что я когда-либо хотел написать. Я провёл пальцами по прядям, по заколкам, по виску, по щеке. Он прикрыл глаза. Улыбнулся. — Мне нужно многое тебе рассказать, — сказал он. — Про клинику. Про терапию. Про то, что я понял за эти два месяца. Но сначала... — Что? — Сначала поцелуй меня ещё раз. Пожалуйста. Я два месяца ждал. Я поцеловал. Теперь — иначе. Не хищно, как он минуту назад. Нежно. Медленно. Со вкусом двухмесячной разлуки, страха, надежды, любви. Его губы были мягкими, податливыми, и он пах миндалём и чем-то сладким — наверное, дубайским шоколадом, который я ему обещал. Я обнял его — крепко, сильно, до хруста. Белый атлас зашуршал. Розовые волосы щекотали мою щёку. Заколки впивались в ладонь — мне было плевать. — Я люблю тебя, — прошептал я в его губы. — Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. — Я знаю, — ответил он. — Я тоже тебя люблю. До веснушек. До последней заколки. До последнего розового волоса. Мы стояли в дверях мастерской — он в белом атласе, я в старой футболке, перепачканной краской, — и целовались, как подростки. За спиной у меня высились холсты с его портретами. За спиной у него — два месяца терапии, слёз, прорывов и откатов. А здесь, между нами, — только любовь. Только жизнь. Только мы. — У меня есть чиабатта, — сказал я, отрываясь. — И малиновый мёд. И дубайский шоколад. Три плитки. Я сохранил. Для тебя. — Я голодный, — сказал он. — Очень голодный. Я два месяца ел больничную еду. Она была... нормальная. Но это не чиабатта. — Тогда идём. Я взял его за руку. Повёл на кухню. Он шёл за мной — розоволосый, в белом атласе, с заколками, которые звенели при каждом шаге. И я думал: вот он. Вернулся. Живой. Настоящий. Мой. А за окнами закат догорал, и цикады пели свою бесконечную песню, и где-то в пансионе Джисон играл на рояле, а Минхо поправлял ему галстук, и госпожа Ким вязала макраме, и Юна читала Уайльда. И всё было правильно. Всё было на своих местах. Он вернулся. Розовый. Прекрасный. Мой. И это — только начало.Я накрыл на стол. Чиабатта — уже остывшая, но это не страшно, я разогрею. Малиновый мёд — новая банка, которую я купил позавчера, потому что старая кончилась, а я всё ждал. Сливки — жирные, фермерские, с тонкой плёнкой сверху. Дубайский шоколад — три оставшиеся плитки, которые я хранил в холодильнике, как сокровище. Тюльпаны — белые, свежие. И свечи — две штуки, которые я зажёг, хотя за окном ещё не стемнело. Просто потому, что хотел. Просто потому, что он вернулся. Феликс сидел за столом — в белом атласе, с розовыми волосами, с жемчужными заколками, которые всё ещё немного съехали набок после нашего поцелуя. Он смотрел на еду с тем самым выражением, которое я так любил: смесь голода, предвкушения и лёгкого, едва заметного страха. Но страх был уже не тот, что раньше. Не парализующий. Не контролирующий. Так, тень. Эхо. — Я два месяца не ел нормальной еды, — сказал он. — В клинике кормили по программе. Всё взвешенное, расписанное, сбалансированное. Полезное. Но пресное. А тут... — он вдохнул запах чиабатты. — Тут пахнет домом. — Ешь, — сказал я, пододвигая к нему тарелку. — Не считай. Не думай. Просто ешь. Потом — в душ. — В душ? — он вскинул бровь. — Может, со мной сходишь? — я подмигнул. Он рассмеялся. Тем самым смехом, которого я не слышал два месяца. И откусил хлеб. С мёдом. Со сливками. Закрыл глаза. Застонал — почти как в те моменты, когда мы были в постели. — Божественно, — выдохнул он. Я смотрел, как он ест, и чувствовал, как внутри меня что-то разжимается. Два месяца. Два месяца я не видел его за этим столом. Два месяца я ел один. Два месяца я разговаривал с его заколками. А теперь он здесь. Розовый. Живой. Ест хлеб с мёдом. И это — всё, что мне нужно. Он доел. Вытер губы. Посмотрел на меня — долгим, пристальным взглядом, от которого у меня по спине побежали мурашки. — Душ, — сказал он. — Я помню про душ. Иди за мной. Я пошёл. В ванной было тепло. Я включил воду, и пар начал заполнять комнату — густой, влажный, пахнущий кокосовым гелем, который он купил когда-то и который я не выбрасывал. Феликс стоял у зеркала и вынимал заколки — одну за другой, медленно, аккуратно, укладывая их на полку. Розовые волосы рассыпались по плечам. Он стянул белый атлас — ткань упала на пол, как лужа молока. Под ним ничего не было. Только он. Его тело. Его плечи. Его веснушки. Я смотрел на него и не мог двигаться. Два месяца. Два месяца я писал его по памяти — каждый изгиб, каждую родинку, каждую веснушку. Но память — это не то же самое, что реальность. Реальность была острее. Горячее. Живее. — Иди сюда, — сказал он. Я разделся. Шагнул под воду. Горячие струи ударили по плечам, по спине, по лицу. Он стоял напротив — розовые волосы потемнели от влаги, прилипли к шее. Капли воды блестели на его коже. Мы просто смотрели друг на друга. Долго. Минуту. Две. Он — на меня, я — на него. Как будто заново знакомились. Как будто впервые видели. — Я так скучал, — сказал я. Голос дрогнул. — По твоим рукам. По твоим губам. По тому, как ты на меня смотришь. Я не мог... я не мог прикасаться к себе без мыслей о тебе. Всё напоминало о тебе. Вода. Запах кокоса. Собственное тело. Я... — Ш-ш-ш, — он прижал палец к моим губам. Тот самый жест. — Я здесь. Я вернулся. Дай мне позаботиться о тебе. Он взял гель. Выдавил на ладонь. Растирая между пальцами, начал с моих плеч. Я стоял, закрыв глаза, и чувствовал, как его ладони скользят по моей коже — медленно, нежно, почти благоговейно. Он массировал плечи — круговыми движениями, сильно, но не больно. Его большие пальцы проходили по лопаткам, по позвоночнику, по шее. Я застонал — не сдерживаясь, не стесняясь. Это было даже лучше, чем секс. Или это и был секс — просто другой, медленный, тягучий. — Ты напряжён, — сказал он. — Все мышцы — как камень. Ты вообще отдыхал эти два месяца? — Нет, — выдохнул я. — Я писал. Я ждал. Я не спал. — Я знаю, — он поцеловал меня между лопаток. — Госпожа Ким рассказывала. И Джисон. И Юна. Они все за тобой следили. Докладывали мне. — Они знали, где ты? — я хотел возмутиться, но его пальцы нашли особенно болезненный узел под левой лопаткой, и я застонал. — Знали. Я попросил их не говорить тебе. Прости. — Я не злюсь. Просто... ах, блядь, вот тут... да... — Вот тут? — он нажал сильнее. Узел поддался, и боль сменилась теплом. — Так лучше? — Лучше. Господи, Феликс. Как ты меня касаешься. Я готов молить о прикосновениях. Я так голоден. Не до еды. До тебя. До твоих рук. До всего. — Я знаю, — повторил он. — Я тоже голоден. Но сегодня — не спеша. Ты два месяца ждал. Ты заслужил медленно. Он прижался ко мне сзади. Его грудь — к моей спине. Его руки обвили мою талию. Его губы коснулись моего плеча — там, где веснушки. Те самые, которые я когда-то не замечал у себя, пока он не показал. Он целовал их одну за другой — медленно, влажно, с языком. Вода лилась сверху, смывая пену, но я не замечал. Я чувствовал только его губы. Его дыхание. Его тело, прижатое ко мне. — Ты такой красивый, — прошептал он. — Я рисовал тебя на арт-терапии. Углём. Получалось криво, но психолог сказал — это не важно. Важно, что я вижу. А я вижу тебя. Твои плечи. Твои руки. Твои глаза. Твой член, который сейчас упирается в стену душа. Я фыркнул, но не смог сдержать стона. Его пальцы скользнули ниже — по животу, по бёдрам, по внутренней стороне. Он не касался меня там, где я хотел больше всего. Он дразнил. Обводил вокруг. Отступал. — Феликс, пожалуйста... — Что — пожалуйста? — его голос был низким, с хрипотцой. — Прикоснись. Пожалуйста. Я больше не могу. — Можешь, — он коснулся губами моего уха. — Ты можешь всё, что я скажу. Ты сильный. Ты ждал два месяца. Подождёшь ещё немного. Я застонал. Откинул голову ему на плечо. Его пальцы наконец сомкнулись вокруг меня — но не там. На животе. На рёбрах. На сосках. Он провёл по ним языком — мокрым, горячим, — и я почувствовал, как они твердеют. Он играл с ними: то сжимал пальцами, то обводил языком, то посасывал. От каждого прикосновения меня прошивало током. Мой член дёргался, истекал смазкой, но он не трогал его. — Ты такой чувствительный, — прошептал он. — Я забыл. Нет, не забыл — помнил, но память и реальность — разное. Реальность лучше. Ты дрожишь. Ты стонешь. Ты мой. — Твой, — выдохнул я. — Всегда был твой. Он улыбнулся — я почувствовал это кожей. Его пальцы спустились ниже. По животу. По бёдрам. По внутренней стороне. И наконец — наконец! — коснулись меня там. Я вскрикнул. Громко. Эхо заметалось по ванной, отражаясь от кафеля. — Тише, — прошептал он. — Тише, мой хороший. Я здесь. Я держу тебя. Он начал двигать рукой. Медленно. Очень медленно. Скользя большим пальцем по головке, собирая смазку. Я стонал, вжимаясь спиной в его грудь. Мои ноги подкашивались. Если бы не его руки — я бы упал. Он держал меня: одной рукой — за талию, другой — на моём члене. — Ты близко, — сказал он. — Я чувствую. Ты пульсируешь. Ты хочешь кончить. Но я не разрешаю. Ещё нет. — Феликс... — Ещё нет, — повторил он, и его рука остановилась. Сжалась у основания, перекрывая путь. Я застонал — громко, отчаянно. Оргазм, который был уже на подходе, отступил. Остался пульсирующей, ноющей болью где-то внизу живота. Он перевернул меня к себе лицом. Посмотрел в глаза. Розовые волосы прилипли к вискам. Капли воды блестели на ресницах. Губы — приоткрыты. Взгляд — тёмный, глубокий, полный желания. — Я хочу, чтобы ты кончил, когда я скажу, — сказал он. — Не раньше. Ты можешь? — Да, — выдохнул я. — Всё, что ты скажешь. — Хороший, — он поцеловал меня в лоб. — Мой хороший художник. Он снова начал двигать рукой. Теперь — чуть быстрее. Чуть настойчивее. Его пальцы скользили по стволу, по головке, по уздечке. Он нажимал на те точки, которые знал — откуда он их знал? Откуда он вообще всё знал? Он не был во мне, но он был везде. Его пальцы. Его губы. Его голос. — Я люблю тебя, — говорил он, и каждое слово отдавалось во мне дрожью. — Я люблю твои руки. Твои глаза. Твой член. То, как ты стонешь. То, как ты отдаёшься мне. Ты — самый красивый человек на свете. И ты — мой. Скажи это. — Я твой, — простонал я. — Твой. Только твой. — Кончай, — прошептал он. — Сейчас. И я кончил. Мощно. С криком. С дрожью во всём теле. Спазмы скручивали меня — один за другим, — и я изливался на его руку, на кафель, на воду. Он держал меня, пока я не обмяк, и гладил по спине, пока моё дыхание не выровнялось. — Вот так, — прошептал он. — Вот так, мой хороший. Ты справился. Ты такой красивый, когда кончаешь. Я скучал по этому. По твоему лицу. По твоим стонам. По всему. Я не мог говорить. Я просто стоял, прижавшись к нему, и дрожал. Вода всё ещё лилась. Пар клубился. Кокосовый гель — забытый — стоял на полке. — Теперь ты, — выдавил я наконец. — Я хочу... — Нет, — он покачал головой. — Сегодня — ты. Я два месяца представлял, как буду касаться тебя. Как ты будешь стонать. Как ты будешь отдаваться. Я хочу насладиться этим. До конца. Я ещё не закончил. — Что? — я поднял голову. — Но ты же... — Я не кончил, — он улыбнулся. — Я был близко, но я держался. Я хочу растянуть это. Я хочу, чтобы ты кончил ещё раз. И, может быть, ещё. А потом — когда я наконец позволю себе — это будет... божественно. Я застонал. Уткнулся лицом в его плечо. — Ты меня убьёшь. — Нет, — он поцеловал меня в макушку. — Я тебя воскрешу. Ты два месяца был мёртвым. Я это знаю. Госпожа Ким рассказывала. Ты не ел. Ты не спал. Ты только писал. А теперь — я здесь. И я верну тебя к жизни. Медленно. Нежно. Касанием за касанием. И он продолжил. Его руки скользили по моему телу — уже без геля, просто по мокрой коже. Он мял мои плечи. Гладил спину. Целовал шею. И всё это время говорил — тихо, ласково, обволакивающе. — Ты чувствуешь, как я тебя касаюсь? Вот здесь — твоя лопатка. У тебя очень красивые лопатки. Я их рисовал. Помнишь? В тот первый день, когда ты ещё не знал о моих веснушках. А вот здесь — твой позвоночник. Он такой ровный. Такой гладкий. Я могу целовать его вечно. Я таял. Буквально. Растворялся под его пальцами, под его голосом, под его любовью. Никто и никогда не разговаривал со мной так. Никто не касался меня так. Никто не знал меня так. — А вот здесь, — он коснулся моего живота, — твой пресс. Ты напрягаешь его, когда работаешь. Когда стоишь у мольберта. Я вижу это. Я вижу тебя. Всего. Всегда. — Феликс... — мой голос сорвался. — Я... я не могу... — Можешь, — он снова обнял меня сзади. Прижался всем телом. Его возбуждение упиралось в мои ягодицы. Я чувствовал, как он пульсирует. Как он сдерживается. — Ты можешь всё. Ты сильный. Ты ждал меня два месяца. Ты выдержал. А теперь — отпусти. Просто чувствуй. Просто будь со мной. И я отпустил. Я откинулся на него. Закрыл глаза. И позволил ему делать всё, что он хочет. Его пальцы скользили по моему телу. Его губы — по моей шее. Его голос — по моей душе. И я стонал. Не сдерживаясь. Не стесняясь. Громко. Долго. Снова и снова. — Господи, — шептал я. — Боже. Блядь. Феликс. Как я скучал. Как я соскучился. Как ты меня касаешься. Я не могу. Я... — Можешь, — повторял он. — Ты можешь. Ты мой. Ты со мной. Всё хорошо. Я не знаю, сколько это длилось. Время исчезло. Остались только мы. Только вода. Только его руки. Только его голос. И когда я кончил во второй раз — без прикосновений к члену, просто от его пальцев на моих сосках, от его языка на моей шее, от его шёпота в моём ухе, — я почти потерял сознание. Он держал меня. Крепко. Надёжно. Как всегда. — Вот так, — прошептал он. — Вот так, мой хороший. Добро пожаловать домой. И я заплакал. Не от боли. Не от горя. От переполненности. От любви. От того, что он вернулся. От того, что он был здесь — розоволосый, нежный, властный, мой. Он целовал мои слёзы. Гладил мои волосы. Держал меня, пока я не затих. — Пойдём, — сказал он наконец. — Вода остыла. Нам нужно вытереться. И я всё ещё не кончил, а ты обещал мне дубайский шоколад. Я рассмеялся. Смех получился хриплым, сорванным, счастливым. — Ты ненасытный, Ли Ёнбок. — Я знаю, — он улыбнулся. — Но ты меня любишь. — Люблю. До последней веснушки. До последнего розового волоса. До всего. Мы выключили воду. Вытерли друг друга — медленно, заботливо, как всегда. И пошли есть шоколад. А потом — ещё. И ещё. Вся ночь была нашей. И все ночи после. Потому что он вернулся. Потому что он был жив. Потому что мы были вместе. И это было единственное, что имело значение.Я думал, что всё. Думал, что после душа, после его рук, после двух orgasmos за час — я выжат. Опустошён. Счастлив, но пуст. Как холст, с которого смыли краску. Я ошибался. Мы сидели на кухне, ели дубайский шоколад, и Феликс смотрел на меня. Не так, как смотрят на человека, с которым только что разделили душ. По-другому. Глубже. Темнее. Его розовые волосы высохли и теперь торчали в разные стороны — после душа он не стал укладывать их, просто откинул назад. Белый атлас он не надел — остался в моей рубашке. Льняной. Той самой, которую я когда-то бросил на пол, а он подобрал. Она была ему велика, ворот сползал с плеча. На шее — ни жемчуга, ни рубинов. Только кожа. Только он. — Знаешь, — сказал он, отламывая кусок шоколада, — я два месяца не прикасался к себе. Я поперхнулся. — Что? — То, что слышал. В клинике это было частью терапии. Не целибат, нет. Просто... мне нужно было заново научиться чувствовать своё тело. Не как инструмент для контроля. Не как врага. А как себя. Я не мастурбировал два месяца, Хёнджин. Ни разу. Даже в душе. Даже в кровати. Психолог сказал: «Попробуйте. Посмотрите, что будет». И я попробовал. И знаешь, что я понял? — Что? — мой голос сел. — Что я хочу тебя, — он отложил шоколад. Встал. Подошёл ко мне. — Не просто хочу. Я изголодался. Я два месяца лежал в кровати, смотрел в потолок и представлял. Не секс. Не процесс. А тебя. Твои руки. Твой запах. Твой голос. То, как ты смотришь на меня, когда я вхожу. То, как ты стонешь, когда я внутри. Он взял меня за руку. Поднял со стула. Я шёл за ним, как загипнотизированный. Через мастерскую. Мимо холстов с его портретами. К дивану. Тому самому. С пятном. С историей. С нами. — Ложись, — сказал он. Я лёг. Диван был всё тот же — продавленный, кожаный, цвета бычьей крови. Подушки — новые, но уже немного смятые. Он стоял надо мной — в моей рубашке, с розовыми волосами, с глазами, которые горели в полумраке. И я вдруг понял: я тоже не прикасался к себе. Два месяца. Не осознанно. Не в рамках терапии. Просто... не мог. Каждый раз, когда я пытался, перед глазами вставало его лицо. Его улыбка. Его голос. И я не мог кончить. Не мог без него. — Ты дрожишь, — заметил он. — Я два месяца не... — я осёкся. — Не что? — Не трогал себя. Не мог. Без тебя — не работало. Я пробовал. В душе. В кровати. Ничего. Только хуже. Только больше хотелось. Он смотрел на меня. Долго. Потом наклонился и поцеловал — медленно, глубоко. Его язык скользнул в мой рот, и я почувствовал вкус шоколада, фисташек, его самого. Рубашка соскользнула с его плеча. Он стянул её совсем. Остался обнажённым. Прекрасным. Моим. — Тогда у нас обоих два месяца воздержания, — прошептал он. — Это будет... интенсивно. — Это будет быстро, — я попытался пошутить, но голос дрогнул. — Я не продержусь и минуты. — Продержишься, — он улыбнулся. — Ты продержишься столько, сколько я скажу. Помнишь? Ты кончаешь, когда я разрешаю. Я застонал. Он сел на диван — не лёг, а именно сел, и потянул меня за собой. Я оказался сверху. Его бёдра раздвинулись, принимая меня. Его рука скользнула вниз, между нашими телами, и коснулась меня там. Я дёрнулся. Я был уже твёрдым — снова, хотя прошло всего полчаса. Истекал смазкой. Так сильно, что его пальцы стали влажными сразу. — Боже, — выдохнул он. — Ты такой мокрый. Ты всегда такой, но сегодня... сегодня ты течёшь, как... я даже не знаю, с чем сравнить. Ты так сильно меня хотел? — Два месяца, — прохрипел я. — Два месяца, Феликс. Я думал о тебе каждый день. Каждую ночь. Я писал тебя и возбуждался. Я смотрел на твои портреты и не мог... не мог без тебя. Это было как... — Как ломка, — закончил он. — Я знаю. У меня было так же. Он взял смазку — та лежала тут же, у дивана, как всегда. Выдавил на пальцы. Потянулся назад, к себе. Я смотрел, заворожённый, как он растягивает себя — для меня. Его пальцы скользили внутрь, и он дышал часто, но ровно. — Нет, — сказал я вдруг. — Я хочу... я хочу, чтобы ты был сверху. Он остановился. Посмотрел на меня. — Ты уверен? — Да. Я хочу чувствовать тебя. Всего. Так глубоко, как только можно. Я хочу, чтобы ты вёл. Он улыбнулся. Медленно. Хищно. И одним движением перевернул нас — я оказался на спине, на подушках, а он сверху. Его розовые волосы свесились вниз, щекоча моё лицо. Его колени сжали мои бёдра. Он взял мой член — всё ещё истекающий смазкой, скользкий, горячий, — и направил в себя. — Смотри на меня, — сказал он. — Не закрывай глаза. Я хочу видеть твоё лицо. Я смотрел. Он начал опускаться. Медленно. Мучительно медленно. Сантиметр за сантиметром. Его тело принимало меня — тугое, горячее, влажное. Я чувствовал каждое сокращение мышц. Каждую пульсацию. Каждую грань. Это было невыносимо. Это было божественно. — Блядь, — выдохнул я. — Блядь, Феликс. Ты... ты такой тугой. Ты всегда такой, но сейчас... блядь... — Не ругайся, — прошептал он, но сам улыбался. — Я преподаватель этики. — Ты... ты сейчас на моём члене, какой, к чёрту, этикет? — Этикет, — он чуть приподнялся и снова опустился, заставляя меня застонать, — гласит, что во время секса партнёры должны общаться уважительно. — Тогда, блядь, уважительно прошу тебя двигаться быстрее. Он рассмеялся. И начал двигаться. Не быстро. Медленно. С той самой ленивой грацией, с которой он делал всё — носил платья, читал лекции, готовил пасту. Его бёдра качались, как маятник. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Каждый раз, опускаясь до конца, он замирал на секунду, сжимая меня внутри. И я чувствовал его — каждой клеточкой. Каждым нервом. Каждой грёбаной молекулой. — Ты такой глубокий, — выдохнул он. — Я забыл, какой ты глубокий. Я помнил, но память — это не то. Это... ах... это другое. — Феликс... — я схватил его за бёдра. Не для того, чтобы направлять. Для того, чтобы держаться. Чтобы не сойти с ума. — Я не могу... я сейчас... — Нет, — он остановился. Снова. Как в душе. Сжал меня внутри, перекрывая путь. — Ещё нет. — Феликс, блядь! — Я хочу, чтобы ты кончил со мной, — сказал он. — Не раньше. А я ещё не готов. Так что подожди. — Я не могу ждать, я... два месяца... я сейчас взорвусь, если ты... — Не взорвёшься, — он наклонился и поцеловал меня в лоб. — Ты сильный. Ты мой. Ты подождёшь. И он снова начал двигаться. Теперь — чуть быстрее. Чуть резче. Его ритм ускорялся, и я чувствовал, как его тело отвечает мне — сжимается, пульсирует, течёт. Его смазка смешивалась с моей, стекала по моим ягодицам, по дивану. Я был мокрым насквозь. Истекал. Никогда в жизни я не был таким влажным. Это было почти неприлично. Почти стыдно. Но он смотрел на меня — и в его глазах не было ничего, кроме любви. И голода. И желания. — Знаешь, что такое секс? — спросил он вдруг, не прекращая двигаться. — Что? — я почти не слышал вопроса. Я был на грани. На самой грани. — Секс — это окситоцин, дофамин и природное обезболивающее, — он процитировал это с такой лекторской интонацией, что я чуть не рассмеялся. Чуть. — Гормоны. Нейромедиаторы. Химия. Поэтому столько трахаться нельзя — можно подсесть. Можно стать зависимым. — Я... ах... уже зависим. От тебя. От этого. От всего. — Я тоже, — он наклонился ниже. Его губы коснулись моего уха. — Поэтому я возьму тебя во всех позах. Сегодня. Завтра. Всегда. Пока ты не забудешь, что такое одиночество. Пока ты не забудешь эти два месяца. Пока ты не будешь помнить только это — меня внутри, мой голос, мои руки. — Феликс... — я уже не говорил. Я умолял. — Пожалуйста. Я больше не могу. Я сейчас... — Да, — сказал он. — Сейчас. Кончай. И я кончил. С криком. С дрожью. С ощущением, что меня разрывает на части и одновременно собирает заново. Моя сперма заполнила его, и он застонал — громко, низко, — и кончил следом. Я чувствовал, как его мышцы сжимаются вокруг меня, пульсируют, выжимают. Это было слишком. Слишком много. Слишком хорошо. Я лежал, не в силах пошевелиться. Он упал на меня сверху — мокрый, горячий, обессиленный. Его сердце колотилось о мою грудь. Его дыхание было рваным. Его розовые волосы прилипли к моему плечу. — Блядь, — сказал я. — Ты повторяешься. — Потому что других слов нет. Блядь. Я как будто обдолбался. Серьёзно. Я ничего не чувствую, кроме... тебя. И этого. И всё. Пустота в голове. Только ты. — Это окситоцин, — пробормотал он. — Я же говорил. — Заткнись со своей наукой, Ли Ёнбок. Я тут умираю от любви, а ты мне про гормоны. — Любовь — это тоже гормоны, — он приподнял голову. — Но ещё — выбор. Каждое утро просыпаться и выбирать тебя. Я выбираю тебя, Хёнджин. Каждый день. Даже когда я не могу быть рядом. — Даже когда ты в клинике с розовыми волосами? — Особенно тогда. Я обнял его. Прижал к себе. Диван под нами был мокрым — смазка, пот, сперма, — но мне было плевать. Мы лежали в этом месиве, и это было самое прекрасное, что я когда-либо чувствовал. — Я выбираю тебя, — сказал я. — Тоже. Каждый день. Каждую минуту. Ты — мой. — Твой, — он улыбнулся. — А теперь — давай спать. У меня ещё много поз в запасе. Нужно восстановить силы. — Сколько поз? — Все, — он закрыл глаза. — Все позы, Хёнджин. Я обещал. Я рассмеялся. Тихо. Счастливо. И уснул — прямо так, на мокром диване, в его объятиях, с его сердцем на моей груди. Завтра будет новый день. Новая поза. Новая порция дубайского шоколада. Но сегодня — только это. Только мы. Только любовь, которая выдержала два месяца. И стала только крепче. Я просыпаюсь от вибрации. Не от будильника. Не от солнца, бьющего в окно. Не от голоса Феликса. От вибрации — глубокой, ритмичной, где-то внутри. Там, где ещё вчера — или сегодня? — был он. Сначала я не понимаю. Просто чувствую. Тело реагирует раньше мозга: член твердеет, бёдра раздвигаются, дыхание сбивается. Я ещё во сне, ещё на грани, и сон был про него — как он касается меня, как шепчет на ухо, как входит. Но когда я открываю глаза — его рядом нет. Подушка смята. Простыня ещё хранит тепло. За окном — раннее утро: туманное, сизое, тихое. Где-то далеко — первая цикада пробует голос. А вибрация не прекращается. Она внутри. Глубокая. Мягкая. Настойчивая. Я приподнимаюсь на локтях. Оглядываю комнату. Мастерская залита серым утренним светом. Холсты — силуэты у стен. Тюльпаны — белые, ещё не увядшие. И на тумбочке у дивана — маленькая коробочка. Бархатная. Тёмно-синяя. Открытая. Рядом — записка. Его почерк. «Доброе утро, художник. Не выключай. Я сейчас вернусь. Твой Ф.» Я моргаю. Вибрация внутри меня меняет ритм — с ровного гудения на прерывистый, волновой. Нарастает, затихает, снова нарастает. Я чувствую, как мышцы сжимаются вокруг чего-то маленького, круглого, гладкого. Вибратор. Маленький шарик. Он вставил его в меня, пока я спал. Пока я был разморён после секса, выжат, пуст — он аккуратно, нежно, не разбудив, ввёл в меня эту штуку. И включил. — Блядь, — выдыхаю я. Голос хриплый, сорванный. Дверь открывается. На пороге — Феликс. В моей рубашке. С подносом в руках. Кофе. Круассаны — кажется, из той пекарни за углом. Малиновый джем. Сливки. На нём — ничего, кроме рубашки. Розовые волосы заспанные, торчат в стороны. Глаза сияют. Улыбка — та самая, заговорщическая. — Доброе утро, — говорит он. Голос — низкий, с хрипотцой после сна. — Как спалось? — Ты... — я сглатываю. Вибрация внутри меня усиливается, и я замолкаю на полуслове. Хватаюсь за край дивана. Костяшки белеют. — Я, — он ставит поднос на тумбочку. Садится рядом. Кладёт ладонь на моё бедро — туда, где мышцы напряглись до предела. — Ты такой красивый сейчас. Растрёпанный. Сонный. Возбуждённый. Я смотрел на тебя, пока ты спал. Долго. Ты даже не представляешь, как ты прекрасен, когда не контролируешь себя. Когда ты просто дышишь. Просто существуешь. Просто мой. — Феликс... — мой голос срывается. Вибрация внутри меня переключается — теперь она пульсирующая. Короткие, резкие толчки. Я чувствую, как шарик движется. Как он касается простаты — не прямо, но близко. Очень близко. Я стону. — Ш-ш-ш, — он гладит моё бедро. Его пальцы тёплые, нежные, успокаивающие. — Не спеши. Я хочу, чтобы ты прочувствовал это. Медленно. Глубоко. Я хочу, чтобы ты забыл, где заканчивается вибратор и начинаешься ты. Я хочу, чтобы ты забыл своё имя. Помнил только моё. Он наклоняется. Его губы касаются моего плеча — там, где веснушки. Те самые, которые он открыл. Язык скользит по коже. Зубы легко прикусывают. Я выгибаюсь. — Ты такой отзывчивый, — шепчет он. — Твоё тело говорит со мной. Вот здесь, — он касается моего живота, напряжённого, дрожащего, — ты хочешь меня. Вот здесь, — он проводит пальцами по внутренней стороне бедра, где мышцы свело судорогой, — ты ждёшь меня. А вот здесь, — он накрывает ладонью мой член, твёрдый, истекающий, прижатый к животу, — ты умоляешь меня. — Пожалуйста, — выдыхаю я. — Пожалуйста, Феликс. Я не могу. Это слишком. Это... — Это только начало, — он улыбается. Берёт с подноса круассан. Отламывает кусочек. Макает в джем. Подносит к моим губам. — Ешь. Тебе понадобятся силы. Я открываю рот. Круассан тает на языке — маслянистый, слоёный, сладкий от малины. Я жую, и одновременно вибрация внутри меня снова меняет ритм — теперь она волнообразная. Нарастает, спадает, нарастает, спадает. Как прилив. Как его бёдра, когда он был сверху. Я стону с набитым ртом. — Красиво, — говорит он. — Ты такой красивый, когда ешь. Когда стонешь. Когда не можешь контролировать ни свой голос, ни своё тело. Я два месяца мечтал об этом. В клинике. В кровати. На групповой терапии — все рассказывали о своих целях, о выздоровлении, о планах. А я думал о том, как ты будешь выглядеть, когда я снова тебя коснусь. Как ты будешь звучать. Как ты будешь пахнуть. Он наклоняется ближе. Его губы касаются моего уха. Горячее дыхание. Шёпот. — Я хочу сделать с тобой всё, о чём думал эти два месяца. Хочу связать тебя. Хочу взять тебя сзади, спереди, сверху, снизу. Хочу, чтобы ты кончил от моего голоса — без прикосновений. Хочу довести тебя до грани и удерживать там, пока ты не взмолишься. Хочу, чтобы ты забыл, что такое одиночество. Что такое страх. Что такое «слишком много». Со мной не бывает «слишком много». Со мной бывает только «ещё». Я хватаюсь за его плечи. Пальцы впиваются в льняную ткань рубашки. Вибрация внутри меня нарастает — теперь она постоянная, ровная, глубокая. Шарик прижимается к простате. Я кричу. Громко. Не сдерживаясь. — Вот так, — шепчет он. — Кричи. Здесь только мы. Никто не услышит. Только я. Только ты. Только это. Он отстраняется. Тянется к телефону на тумбочке. Что-то нажимает. Вибрация внутри меня меняется снова — теперь она быстрая, дробная, как пулемётная очередь. Я выгибаюсь дугой. Слёзы текут по щекам — не от боли, нет. От переполненности. От того, что это слишком. Слишком хорошо. Слишком остро. Слишком он. — Ты плачешь, — говорит он мягко. — Красивый. Мой красивый художник. Не сдерживайся. Я держу тебя. Я рыдаю. Открыто. Без стыда. И одновременно — возбуждение нарастает. Я чувствую, как оргазм подступает — не как обычно, не волной. Как цунами. Как лавина. Как что-то, что сметёт меня полностью. — Можно мне?.. — выдыхаю я. — Пожалуйста. Я хочу... — Что ты хочешь? — он смотрит на меня. Его глаза — тёмные, огромные, — горят. — Скажи. — Я хочу кончить. Пожалуйста. Разреши мне. — Кончи, — говорит он. — Кончи для меня, мой хороший. Мой сладкий. Мой единственный. И я кончаю. Без прикосновений. Без его рук на члене. Только от вибратора внутри. Только от его голоса. Только от его взгляда. Спазмы скручивают меня — долго, мучительно, божественно. Я кричу. Я плачу. Я смеюсь. Я не знаю, кто я. Где я. Я знаю только его. Когда всё заканчивается, он выключает вибратор. Медленно, осторожно вынимает шарик. Откладывает на тумбочку. Ложится рядом. Прижимает меня к себе. Гладит по волосам. Целует в лоб. Я дрожу. Всхлипываю. Прихожу в себя. — Ну как? — спрашивает он тихо. — Доброе утро? Я смеюсь. Смех получается хриплым, сорванным, счастливым. — Ты невозможен, Ли Ёнбок. — Я знаю. Круассан будешь? Я смеюсь ещё громче. Он — вместе со мной. Мы лежим на мокром диване, голые, обессиленные, счастливые. За окном поют цикады. Солнце наконец пробивается сквозь туман. Новый день. Новое утро. Новая жизнь. И он — рядом. Розоволосый. Нежный. Мой. И это — всё, что мне нужно.
10 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник