Наследница Слизерина

Горячая работа
PG-13
В процессе
15
1
Размер:
планируется Макси, написано 196 страниц, 68 907 слов, 17 частей
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 33 Отзывы 7 В сборник

1.5. Тихая Гавань

Настройки
Рождество Рейн встречала не в Хогвартсе, как в последние два года, а в приюте, где прошло её детство. Она могла бы остаться в замке, как всегда: многие оставались. Профессор Макгонагалл даже подписала список желающих – в Большом зале накрыли бы праздничный стол, горели бы ёлки, привидения пели бы рождественские гимны, от которых звенело в висках. Было бы шумно, людно, почти весело. Можно было бы сидеть в гостиной у камина, пить горячий шоколад и делать вид, что ты часть этого мира. Но Рейн отказалась. Не потому, что не хотела, а потому, что чувствовала: если она останется, голос в стенах сведёт её с ума окончательно. Ей нужна была передышка. Хотя бы на две недели побыть в тишине, в которой не будет этого древнего, тягучего шёпота, просачивающегося сквозь камень, сквозь магию, сквозь её собственную усталость. Здание на окраине Лондона встретило её привычной сыростью и запахом дешёвого мыла. Таким знакомым, что на миг защемило в груди – не от боли, от странной, щемящей ностальгии по тому, чего она никогда не любила. Она стояла у ворот, сжимая в одной руке дорожную сумку – лёгкую, почти пустую, потому что ей нечего было везти, – а в другой – надежду, что за две недели она сможет отдохнуть, восстановиться, и что-нибудь придумать.  Рейн вошла внутрь. Потёртый линолеум на полу серый, с чёрными разводами, которые не оттирались ничем, облупившаяся краска на стенах,когда-то белая, а теперь желтоватая, с пузырями и трещинами. Доска объявлений у входа, где кто-то приколол рисунок – криво нарисованный дом, зелёная трава, жёлтое солнце в углу и подпись детским, неуверенным почерком: «Мой дом».  Комната на втором этаже, которую она делила сдругими девочками, казалась теперь чужой. Слишком маленькой, слишком тесной после замка с движущимися лестницами, высокими потолками и коридорами, в которых можно было заблудиться на час. Игрушки, которыми она восхищалась в детстве – потрёпанные куклы, плюшевые мишки с вылезшей ватой, настольные игры с потерянными фишками выглядели жалкими пластмассовыми подделками. Кровати – узкими, продавленными, окна – мутными, с трещинами на подоконниках, сквозь которые дул холодный ветер. Рейн поставила чемодан у своей старой койки, у окна, с которой открывался вид на серую стену соседнего дома, села на край и провела ладонью по одеялу. Колючее, казённое, серое.  «Как я здесь жила одиннадцать лет? — подумала она, и вопрос этот прозвучал в голове глухо, как удар по воде. — Как я не сошла с ума? Как не сломалась?». И сама же ответила: «А куда ты делась бы?» Она не жаловалась. Рейн давно научилась не жаловаться. Жалобы не меняют ничего – только показывают, что тебе больно. А показывать боль в «Тихой гавани» было опасно. Здесь дети посильнее пользовались слабостью тех, кто плакал по ночам. Тех, кто всхлипывал в подушку, вспоминая родителей, которых никогда не знал. Тех, кто боялся темноты и просился спать с включённым светом. Рейн не плакала. Никогда. По крайней мере, она старалась. Даже когда было совсем невмоготу. Даже когда в девять лет она сломала руку, упав с лестницы, и весь день ходила с запястьем, распухшим до размеров яблока, потому что боялась, что воспитатели будут ругаться. Даже когда другие девочки запирали её в чулане за то, что она «странная».   Первые дни пролетели как в тумане. Рейн помогала на кухне – мыла посуду, чистила картошку, раздавала ужин малышам, которые смотрели на неё круглыми, ничего не понимающими глазами. Они не понимали, куда делась та странная девочка, которая жила здесь раньше. Та, что всегда сидела в углу с книгой и ни с кем не разговаривала. Та, которую старшие дети дразнили «ведьмой» – и попадали в больницу с необъяснимыми травмами. Рейн не объясняла. Что она могла сказать? «Я уехала в школу волшебства, где разговариваю со змеями и слышу голос тысячелетнего чудовища в стенах»? Они бы не поняли, и миссис Харгрейв снова начала бы креститься при её приближении. По ночам, когда приют затихал и только редкие машины шуршали шинами за мутным стеклом, она лежала с открытыми глазами и слушала тишину. Здесь не было Голоса. Впервые за месяцы – с того самого дня, когда она услышала его впервые – стояла благословенная, пугающая тишина. Ни шипения, ни зова, ни древнего терпения в каждом слове. Ни чудовища, которое просило: «Приди ко мне, дитя Салазара». Ни той странной, тёплой тяжести, которая разливалась в груди, когда Голос становился ласковым. Только тишина и редкий скрип половиц – кто-то из детей пошёл в уборную. Только её собственное тихое, ровное, почти неслышное дыхание. «Он здесь не живёт, — думала Рейн, глядя в потолок с трещиной, похожей на карту незнакомой страны. — Он только в Хогвартсе. Только в подземельях. Только там, где я по-настоящему нужна ему». И странное дело – она скучала по этому голосу. Скучала по тому, как он шептал – медленно, растягивая гласные, как патоку. Скучала по холоду, разливающемуся в груди, по тому чувству, что она – не просто никто. Потому что Голос делал её особенной. Даже если эта особенность была проклятием. Даже если она приносила только страх и бессонницу. Без него она была просто сиротой. Просто девочкой, которую никто не забрал на праздники. Просто бумажкой с номером личного дела в ящике миссис Харгрейв. «Фостер, Рейн, 1979 г.р. Без особенностей». Без особенностей. Она почти рассмеялась этой строчке, когда увидела её в первый раз. Ничего особенного, только дар говорить со змеями. Только способность чувствовать тёмную магию кожей. Но для миссис Харгрейв – никаких особых примет. Просто ребёнок. Один из многих. Рейн свернулась калачиком на узкой койке, подтянула колени к груди и закрыла глаза. Она не плакала. Но внутри, где-то глубоко, теплилась смутная, почти детская надежда:  «Может быть, когда я вернусь, он изменится. Может быть, Голос устанет ждать. Может быть, он просто исчезнет, как плохой сон». Она знала, что это неправда. Но позволила себе помечтать. Хотя бы на Рождество.     Джоэл и Джейн навестили её на второй день после Рождества. Они стояли в дверях приёмной – два совершенно нелепых, совершенно прекрасных человека в одежде, которую они считали «обычной маггловской». Рейн смотрела на них и не знала, смеяться ей или плакать. Джоэл – высокий, нескладный, с руками и ногами, которые, казалось, выросли быстрее, чем он сам успел к ним привыкнуть. В этот день он был одет в поношенные синие джинсы – такие широкие в талии, что они всё норовили сползти вниз, – и выцветшую чёрную футболку с названием какой-то рок-группы, которую он, вероятно, никогда в жизни не слушал. Поверх всего этого был надет пиджак. Старый, с широкими плечами, явно на два размера больше него: рукава закрывали пальцы, плечи сползали куда-то к локтям, и Джоэл то и дело нервно подтягивал воротник, словно боялся, что пиджак свалится с него прямо здесь, в приёмной. Волосы его были взлохмачены – по-настоящему, без всякой стилизации, будто он забыл про расчёску с утра и прошептал пальцами вместо неё. Рядом с ним стояла Джейн – маленькая, хрупкая, и если Джоэл казался долговязой тенью, которая вот-вот упадёт, то она была вспышкой цвета. На ней было платье цвета фуксии – такого яркого, такого кислотно-розового, что на миг слепило глаза. А поверх платья – ярко-салатовый, почти неоновый кардиган с огромными пуговицами в виде яблок. Сочетание было чудовищным, нелепым до невозможности. Рейн смотрела на них, и что-то тёплое, давно забытое разливалось в груди. Умиление. Нежность. Щемящее чувство, от которого защипало в носу и перехватило дыхание. «Они старались для меня», — поняла Рейн.  Она шагнула к ним, чувствуя, как уголки губ сами собой поднимаются в улыбке. Впервые за последние дни – в настоящей, не натянутой, не вымученной улыбке. — Вы отлично выглядите, — сказала Рейн, и голос её чуть дрогнул – от тепла, от благодарности, от той странной, почти забытой радости, что кто-то приехал за ней за сотни миль. — Очень… обыкновенно. Джейн просияла – вся, от макушки до пят, как будто внутри неё зажглась тысяча лампочек. Её карие глаза засияли, щёки порозовели, а улыбка стала такой широкой, что Рейн показалось, чтосейчас она треснет по швам. Джоэл смущённо пожал плечами и ещё глубже засунул ладони в карманы пиджака, который был ему велик. Он смотрел куда-то в сторону – на поцарапанный пол, на облупившуюся стену, на трещину в потолке, – и только кончики его ушей горели малиновым цветом. — Ты в порядке? — спросил мальчик тихо. Это было не «как дела». Это было настоящее, мужское, серьёзное: «Не сломалась? Не сдалась? Держишься?» Рейн на секунду задумалась, стоит ли врать. Стоит ли говорить, что всё хорошо, когда внутри всё разваливается на части. Стоит ли улыбаться, когда хочется выть. И решила, что стоит. Потому что если она скажет правду, то расплачется. А она не плачет. Никогда. Ни при ком. — В полном, — ответила она с улыбкой, которая не коснулась глаз. Джоэл, кажется, не поверил. Его голубые глаза сузились, чуть заметно, на долю секунды. Но он промолчал. Он умел молчать тогда, когда молчание было нужнее слов. Они принесли гостинцы. Джейн вытаскивала их из огромного пакета с таким видом, будто доставала сокровища из пещеры Аладдина. — Вот, тебе шоколадка! — объявила она, вручая Рейн плитку в золотистой обёртке. — С орешками! И с изюмом! Ты же любишь изюм? Рейн не любила изюм. Но она кивнула, потому что видеть, как сияет Джейн, было дороже любой правды. — А это! — Джейн вытащила мягкую игрушку — Это барсук! Я сама выбирала! Он такой милый, правда? Я подумала, что он будет напоминать тебе о Хогвартсе. Рейн взяла барсука. Игрушка была мягкой, почти невесомой, пахла новой тканью и чем-то сладковатым. Она вдруг подумала, что у неё никогда не было своих собственных мягких игрушек. На Рождество в приюте раздавали только необходимые вещи: носки, зубные щётки, иногда, если повезёт, книги. — Спасибо, — сказала она, и голос её сел. — Правда. Джоэл протянул пакет мандаринов – обычных, оранжевых, с зелёными листочками. Рейн помнила этот запах. На Рождество в приюте всегда пахло мандаринами – их закупали мешками и раздавали детям. Но свои мандарины всегда были кислыми, с косточками. А эти пахли солнцем и сладостью. — Это от мамы, — сказал Джоэл, пряча руки в карманы. — Она сказала, что мандарины полезны. И что ты слишком бледная. Рейн улыбнулась – на этот раз чуть теплее. — Передай спасибо. — Передам. — Джоэл помолчал, переступая с ноги на ногу. — Рейн, слушай… Мы с родителями поговорили. Тётя Мэй – мама Джейн – сказала, что ты можешь пожить у них. На все каникулы. У них есть свободная комната. И они… они будут рады. Рейн замерла. Кровь прилила к щекам, к ушам, к кончикам пальцев. «Остаться. В доме. С семьёй». Мысль была такой сладкой, такой невозможной, что на миг защипало в носу. Она представила себе это: тёплую кухню, запах выпечки, чей-то ласковый голос, зовущий её к ужину. Ёлку в гостиной с настоящими свечами. Подарки под ёлкой – с её именем. С её, Рейн, именем. — Не выйдет, — сказала она тихо, отводя взгляд. — У меня нет опекунов, которые могли бы разрешить. Приют не отпустит меня к чужим людям. Формально вы для них – никто. К тому же, до конца каникул осталась всего неделя. Джоэл хотел спорить – Рейн видела, как дёрнулась его челюсть, как побледнели костяшки пальцев, которыми он сжимал край стула. Его голубые глаза, обычно такие спокойные, загорелись. — Но это несправедливо! — выдохнула Джейн, и её нижняя губа задрожала. — Я знаю, — ответила Рейн. — Но ничего не поделаешь. Джейн всхлипнула. Тихо, по-взрослому – не заливаясь слезами, а просто вытирая сухие глазауголком своего нелепого салатового кардигана. — Мне так жаль, Рейн, — прошептала Джейн. — Ты не заслужила этого. Рейн не знала, что ответить. Она никогда не умела утешать. Её не учили. В приюте никто не утешал детей – говорили: «Не ной» или «Вытри сопли, не позорься». — Всё нормально, — сказала она, положив руку на плечо Джейн. — Правда. Я привыкла. «Я привыкла» — эти слова стоили ей больше, чем она хотела показать.   Они обнялись на прощание у ворот приюта. Ветрено, сыро, как всегда в Лондоне после Рождества. Небо было низким, серым, тяжёлым от ещё не выпавшего снега. Фонари тускло освещали пустую улицу, и редкие прохожие кутались в воротники, торопясь домой, к теплу. Джейн обняла её крепко, по-настоящему, так, что затрещали рёбра. Джоэл долго сжимал её плечо – холодные пальцы, сильные, чуть дрожащие. Потом разжал. — Береги себя, Рейн, — сказал он. — Вы оба тоже, — ответила она. Она смотрела вслед их машине, пока та не скрылась за поворотом. Красные габаритные огни мигнули в последний раз и исчезли, растворились в серой пелене лондонского вечера. Рейн постояла ещё минуту, вдыхая холодный, влажный воздух, чувствуя, как он обжигает лёгкие. Потом развернулась и пошла обратно в здание. Её шаги гулко отдавались в пустом коридоре. Где-то играло радио – тихо, на грани слышимости. Женский голос пел о снеге и о любви. Рейн не слушала. Она поднялась на второй этаж, вошла в спальню. Девочек не было – кто-то уехал к родственникам, кто-то играл внизу, кто-то был в гостиной, прилипнув к телевизору. Рейн была рада этому – не хотелось разговаривать. Она легла на койку – продавленную, скрипучую, с пружинами, которые впивались в спину, – и закрыла глаза. И тут же память вытолкнула на поверхность то, что она не просила, но что жило в ней всегда – день, когда всё изменилось. Она помнила его до мельчайших подробностей. Помнила трещину на потолке в приёмной. Помнила запах дешёвого мыла, хлорки, помнила свет за окном – серый, лондонский, не обещающий ничего хорошего. Не потому, что у неё была феноменальная память. А потому, что этот день стал точкой невозврата. До него она была просто Рейн, странной девочкой из приюта. После – она стала волшебницей.     Приют, в котором жила Рейн Фостер, назывался «Тихая гавань». Название было обманчивым – тихо здесь было только по ночам, да и то не всегда. Днём коридоры наполнялись криками, топотом, плачем и иногда смехом.  Рейн жила здесь с тех пор, как себя помнила. Ей никогда не рассказывали, приносил её сюда кто-то в пелёнках, как некоторых других детей. Оставляли ли её на пороге с запиской, умоляя позаботиться. Сколько она себя помнила, она просто здесь была – неотъемлемая часть интерьера, как продавленная койка у окна, как шкафчик с двумя сменами одежды и третьей, праздничной, которую она носила только на Рождество, да и то не всегда – она быстро росла и одежда становилась мала, но новой не давали. Сотрудники приюта её побаивались. Они не говорили этого вслух – взрослые редко говорят правду детям, особенно таким, как Рейн. Но Рейн чувствовала. Она всегда чувствовала то, что другие скрывали. Главная воспитательница миссис Харгрейв всегда старалась не оставаться с ней наедине –перекладывала бумаги, делала вид, что очень занята, лишь бы только не встречаться взглядом с этой странной девочкой с серыми глазами, которые смотрели слишком пристально, слишком глубоко. Ночной сторож, пожилой мужчина с седыми усами и вечно красным носом, крестился, когда она проходила мимо в темноте коридора, будто отгонял нечистую силу. А мисс Пим, старая завхоз с вечно мокрыми руками, однажды сказала вполголоса другой сотруднице, но так, что Рейн услышала: «В этой девочке есть что-то неправильное. Нечеловеческое». Рейн не знала, что именно в ней было «нечеловеческим». Она не делала ничего плохого. Не дралась – если только не защищалась. Не воровала – украсть в приюте было нечего. Не спорила – бессмысленно, всё равно не услышат. Она просто была слишком тихой. Слишком внимательной. Слишком взрослой для своих лет. Она смотрела на мир так, будто уже знала, что он не подарит ей ничего хорошего. И иногда, когда никто не видел, она разговаривала со змеями. В дальнем углу сада, за ржавой сеткой, под старой, полусгнившей скамейкой жила маленькая гадюка. Рейн называла её Изольдой – не знала почему, просто имя подходило. Изольда была старой змеёй, с выцветшей чешуёй и мутными глазами. Она не шипела – она говорила. Тихо, едва слышно: «Холодно… Есть хочу… Зима скоро…» Рейн приносила ей кусочки хлеба, сыр, иногда – если везло – кусочек колбасы, который удавалось утащить с кухни. Она садилась на корточки и слушала. Отвечала – на том же языке, который никто вокруг не понимал. Она делала это тайком. Не потому, что кто-то запрещал – никто ни разу не заставал её за этим занятием. Просто внутри, глубоко, жило холодное знание: так нельзя. Даже если никто не смотрит. Это неправильно. Это опасно. Это делает тебя ещё более странной, чем ты уже есть. Но она всё равно разговаривала. Потому что змеи – единственные, кто её понимал. Потому что с ними не нужно было притворяться. Не нужно было делать вид, что она нормальная. Что она не слышит то, чего не должны слышать люди.   В один из летних дней случилось нечто необычное. Миссис Харгрейв вызвала её в кабинет всередине дня. Это было странно: воспитательница никогда не звала её просто так. Обычно вызов в кабинет означал неприятности: жалоба от учителей, драка в спальне, кража чужих вещей, чья-то разбитая голова.  — Рейн, — миссис Харгрейв сидела за столом, нервно теребя угол платка. В её голосе слышалась та самая брезгливая осторожность, которую Рейн так хорошо знала: смесь страха и отвращения, которую взрослые испытывают к тому, чего не могут объяснить. Женщина смотрела куда угодно – в окно, на дверь, на стопку бумаг, на свои собственные руки, – только не на девочку. — К тебе пришли. — Кто? — спросила Рейн, и её собственный голос показался ей чужим. — Один мужчина. Говорит, он из… школы. Она произнесла слово «школа» так, будто боялась его. Будто это была не школа, а тюрьма. Или психбольница. Или что-то ещё более страшное, чему нет названия в её словаре. Рейн нахмурилась. Она перебирала в голове возможных гостей. Её никто никогда не навещал. Ни разу. За одиннадцать лет. Иногда к детям приходили приёмные родители – смотрели, выбирали, обещали забрать. Но к ней никто не приходил. Никогда. — Из какой школы? — Не знаю, — миссис Харгрейв раздражённо отмахнулась, будто Рейн задавала слишком много вопросов, будто сам факт того, что эта девочка смеет что-то спрашивать, был оскорбительным. — Он сам тебе расскажет. Иди. Не заставляй гостя ждать. Она поспешно открыла дверь, пропуская Рейн, и тут же скрылась за своим столом. Даже не взглянула на неё. Как всегда.  Рейн выдавила из себя неуверенное «хорошо» и торопливо вышла в приёмную. Там, у окна, стоял мужчина. Высокий, худой, в чёрной мантии, которая не подходила ни к погоде – за окном было солнечно и по-осеннему тепло, жёлтые листья падали с деревьев, и редкие прохожие ещё ходили без курток, – ни к месту. В приёмной приюта «Тихая гавань» никогда не было людей в мантиях. Длинные сальные волосы падали на лицо чёрными прядями, закрывая острые скулы. Нос был крупным, крючковатым – Рейн таких носов никогда не видела, разве что на старых гравюрах в книгах по истории, которые она читала в приютской библиотеке. А глаза – чёрные, холодные, пронзительные – смотрели прямо на неё. Сквозь неё. Девочка хотела поздороваться – открыла рот, набрала воздух в лёгкие, приготовила слова, – но в момент, когда первые звуки уже готовы были сорваться с губ, она резко замерла. Внутри неё что-то шевельнулось. Не страх. Не любопытство. Настороженность. И холод. Странный, липкий холод, не похожий на зимнюю ночь в спальне, когда одеяло слишком тонкое, а батареи едва тёплые. Другой холод –глубокий, древний, почти живой. Не как от пола в ванных комнатах приюта, или как в особые промозглые январские ночи. Этот холод был другим. И Рейн встречалась с ним однажды. За забором приюта, на опушке стоял старый заброшенный деревянный дом, а под ним был подвал – сырой, тёмный, полный трещин в стенах. Рейн иногда туда ходила – перелезала через забор и бродила по окрестностям. Иногда оттуда выползали ужи, проползали по каменному полу и исчезали в норе под фундаментом. Рейн спускалась туда несколько раз, не из любопытства, а потому, что её звали. Змеи звали. Однажды она нашла в подвале целый клубок – сплетённые в огромный, шевелящийся ком. Десятки змей, переплетённых так тесно, что невозможно было разобрать, где начинается одна и заканчивается другая. Они не напали на неё. Они зашипели хором: «Ты пришла… Мы ждали…». И от них тогда исходил тот самый холод.  Ей снились эти змеи потом каждую ночь в течение месяца – кошмары, от которых она просыпалась с криком, но никто не приходил её утешить. А теперь холод вернулся. И шёл от этого человека – от его левой руки, скрытой длинным рукавом чёрной мантии. Оттуда, где под тканью что-то пульсировало – живое, тёмное, голодное. — Рейн Фостер? — спросил мужчина. Голос был тихим, вкрадчивым, с лёгким, едва уловимым шипением на согласных – таким, которое мог уловить только тот, кто сам говорил на языке змей. — Да, — ответила Рейн и удивилась – голос не дрожал. Совсем. Будто она разговаривала с незнакомцами в мантиях каждую неделю. Будто не чувствовала этого холода, просачивающегося под кожу. — Меня зовут профессор Северус Снейп, — он не протянул руки. Не предложил сесть. Стоял, возвышаясь над ней, как чёрный памятник самому себе – неподвижный, холодный, вечный. — Я представляю Школу Чародейства и Волшебства Хогвартс. Рейн моргнула. — Школу чего? — Чародейства и волшебства, — повторил Снейп, и в его голосе послышалась раздраженность – или, может быть, усталость от того, что приходится объяснять одно и то же каждый год, каждому новому магглорождённому ребёнку. — Вы, мисс Фостер, волшебница. Она ждала, что сейчас он широко улыбнётся и скажет: «Шучу! Это розыгрыш! Скрытая камера!» Как в тех дурацких телешоу, которые иногда показывали в гостиной по вечерам. Или объяснит, что это какая-то новая программа поддержки одарённых детей. Или просто развернётся и уйдёт, оставив её в дураках, посмешищем для всей «Тихой гавани». Но мужчина стоял с совершенно серьёзным лицом, и его чёрные глаза не отрывались от её лица. В них не было шутки. Не было обмана. Только холодная, абсолютная уверенность человека, который знает, о чём говорит. Это была правда. Рейн поняла это не умом – она поняла это кожей, костями, той самой странной частью себя, которая умела разговаривать со змеями и чувствовать чужую магию. Правда ударила в грудь, как электрический разряд – резко, больно, ослепляюще. — Я… — Рейн запнулась. Язык вдруг стал ватным, непослушным, слова рассыпались, не успев сложиться в предложение. Она чувствовала, как краснеют щёки – от неловкости, от стыда, от непонимания. — Я не понимаю. — Это нормально, — Снейп сделал шаг вперёд, и Рейн инстинктивно отступила – ровно на шаг, сохраняя дистанцию. Она не знала, зачем сделала это. Тело среагировало быстрее разума. Мужчина заметил это – его чёрные глаза сверкнули, и в уголках его губ дрогнуло что-то похожее на… одобрение?  — В письме всё объяснено. Вы зачислены в Хогвартс на первый курс. В списке – необходимые вещи и инструкции, как добраться до платформы 9¾. Он достал из кармана плотный, желтоватый, запечатанный сургучной печатью конверт. Бумага была дорогой, шершавой на ощупь, пахла старым воском.  Она протянула руку, и Снейп вложил конверт в её ладонь – холодными, длинными пальцами, от которых снова повеяло тем самым подвальным холодом. Рейн взяла письмо, повертела в руках, рассматривая печать. Лев. Барсук. Орёл. Змея. Четыре существа, четыре символа, соединённые в одной эмблеме. — Змея, — прошептала она, и в голосе её прозвучало что-то странное — узнавание, как будто она видела этот символ раньше. Как будто он был частью её, частью чего-то древнего и забытого. — Вы что-то сказали? — спросил Снейп, и его голос стал чуть тише, чуть внимательнее. — Нет, — быстро ответила Рейн и подняла на него глаза. Взрослые не любят, когда дети шепчут загадочные вещи. Миссис Харгрейв точно не любила.  — Извините…, сэр, — добавила она, вспомнив, что к незнакомцам в приюте принято обращаться вежливо. — У меня… у меня нет никаких денег. Для того, что вы назвали. Принадлежностей. Учебников. Всего этого. Снейп чуть приподнял бровь – одна, левая. Рейн так и не научилась различать – удивление это или насмешка. Потом, в Хогвартсе, она поняла: у Снейпа все выражения лица были насмешкой. Просто разной степени ядовитости. — Для таких студентов, как вы, существует специальный фонд, — ответил он. Голос его стал чуть мягче – или ей только показалось? — В Хогвартсе позаботятся о том, чтобы у вас было всё необходимое. Книги, форма, палочка. Волшебная палочка, мисс Фостер. У каждого волшебника она своя. — Таких студентов, как я? — переспросила Рейн, и в голосе её прозвучала горечь, которую она не смогла скрыть. — Сирот?  Снейп посмотрел на неё долгим, непроницаемым взглядом. Секунду. Две. Три. Четыре. Рейн выдержала этот взгляд – не отвела глаза, не опустила голову, не отвернулась. Она уже знала, что в этом мире нельзя показывать слабость. Если покажешь – растерзают. — Да, — сказал он, наконец. — Сирот. Рейн опустила глаза. И взгляд её упал на его руку – ту самую, левую, от которой исходил холод. Рука была скрыта длинным рукавом чёрной мантии, но Рейн чувствовала. Она всегда чувствовала то, чего не видели другие. Может, холод и правда исходил от его руки. А может, от её собственных мыслей. — Случались ли с вами странные вещи? — спросил профессор. Сейчас его голос звучал иначе – не как у преподавателя, читающего лекцию, а как у следователя, допрашивающего свидетеля. Тише, вкрадчивее, опаснее. — Необъяснимые. Такие, которые не вписываются в обычный мир. Рейн подняла голову.  Внутри всё сжалось – в тугой, холодный, болезненный комок. Это был тот самый момент – порог, грань между ложью и правдой. Сказать ему? Стоит ли? Она вдруг осознала, что холод, исходивший от Снейпа – точнее, от его левой руки – был пугающе похож на тот, что она чувствовала у клубка змей в подвале приюта. И она не могла понять – то ли это был страх, то ли что-то другое. Что-то, что тянуло её к ним, как магнитом. «Не говори, — шепнул внутренний голос. — Не говори ничего. Никогда. Никому. Даже если этот человек говорит, что он из школы волшебства. Даже если он сказал, что ты  волшебница». — Я… — Рейн замялась, подбирая слова. — Я думаю, я всегда была отличалась. Воспитатели говорили. — Например? — Снейп склонил голову набок, как ворон, рассматривающий добычу. В этом движении было что-то птичье, хищное. Рейн лихорадочно соображала. — Ну…, иногда случались странности, —выдохнула она, понимая, как глупо это звучит. — Один раз я дотронулась до засохшего цветка, и он снова зацвёл. И всё такое. Снейп вновь в своей характерной манере вскинул бровь.  Она вспомнила, как в прошлом году нашла в приютском саду мёртвую птицу. Маленькую, серую, с поломанным крылом и закрытыми глазами. Кто-то из старших детей сказал – это она сделала, эта странная девочка с дурными глазами. Хотя Рейн просто шла мимо. Просто посмотрела на птицу. Не трогала. Не колдовала. Не знала никакой магии. Вспомнила, как у Пэрис – самой противной девочки в приюте, вечно ябедничавшей и дёргавшей Рейн за волосы – из носа три дня подряд текла кровь. Именно после того, как Пэрис при всех назвала Рейн уродливой и сказала, что таких, как она, «надо сдавать в специальные учреждения для умственно отсталых». А разговоры со змеями…  Она не знала, нормально ли это для волшебников. Может быть, все волшебники умеют разговаривать со змеями? Может быть, это обычное дело, как дышать или видеть сны? Может быть, этот человек в чёрной мантии тоже говорит со змеями – и потому его голос так странно шипит на согласных? Но внутри неё жило холодное, абсолютное знание: это неправда. Это необычно. Это опасно. И об этом ни в коем случае нельзя рассказывать. Даже если этот мужчина – профессор. Даже если он из школы магии. Даже если он говорит, что она – одна из них. Снейп смотрел на неё. Долго. Так долго, что Рейн почувствовала, как под этим взглядом начинают плавиться её защитные слои, один за другим, как воск под горячей водой. Его глаза ничего не выражали: ни жалости, ни интереса, ни скуки. Только холод. — Это всё? Вы уверены? — спросил он тихо, и в его голосе послышалось что-то, чего Рейн не могла разобрать. Может быть, надежда, что она скажет правду. — Уверена, — ответила Рейн. Она не выдержала его взгляда – первой отвела глаза, посмотрела в окно. Там, за мутным стеклом, сгущались сумерки. Фонари ещё не горели – только бледный, умирающий свет остывающего дня.  Мужчина кивнул. Один короткий, почти незаметный кивок – так кивают, когда услышали то, что хотели услышать. Или то, что ожидали. — Хорошо, — сказал он. — Тогда ознакомьтесь с письмом. Он развернулся и направился к двери. Чёрная мантия шелестела по казённому линолеуму – звук, которого Рейн никогда раньше не слышала и который запомнила на всю жизнь. Сухой, шуршащий, как крылья летучей мыши. — Профессор Снейп, — окликнула она, когда он уже взялся за ручку двери. Он остановился. Не обернулся. Только чуть наклонил голову, давая понять, что слышит. Рейн открыла рот, хотела спросить что-то важное – про змей, про холод, про странное, почти электрическое чувство в груди, которое появилось, когда он вошёл. Про то, что она чувствует его левую руку – там, под мантией, живую, пульсирующую, тёмную. Про то, не было ли у него в руке чего-то, что хотело вырваться наружу. Но слова застряли в горле. Они не шли. — Ничего, — выдохнула она. — Извините. Она развернулась на сто восемьдесят градусов и уставилась в окно. Смотрела на мутное стекло, на капли дождя, на жёлтые листья. Ждала, когда он уйдёт. Считала у глухие, тяжёлые удары собственного сердца. — Мисс Фостер, — вновь раздался низкий мужской голос, от которого Рейн невольно вздрогнула. Она думала, он уже вышел. — Недоверие к незнакомцам – это полезный навык. Иногда он спасает жизни. Дверь закрылась с тихим щелчком. Рейн осталась стоять в приёмной, сжимая в руке письмо. Пальцы дрожали – она не могла их унять. Конверт был тёплым – то ли от её ладони, то ли от той странной магии, которая в нём жила. Она развернула конверт дрожащими пальцами, разломила сургучную печать. Сухой воск треснул и осыпался мелкими крошками на пол – на серый казённый линолеум, на её стоптанные ботинки. Письмо пахло старым пергаментом и тайной. «Уважаемая мисс Фостер! Сообщаем вам, что вы зачислены в Школу Чародейства и Волшебства Хогвартс…» Она перечитала первый абзац трижды. Потом – ещё раз. Слова не менялись. Они были всё теми же – ровными, чёткими, неумолимыми. «Это не может быть. Такого не бывает». Но письмо было настоящим. Она чувствовала его тяжесть – плотную, уверенную. Видела каждую букву, выведенную изумрудными чернилами – они переливались в свете настольной лампы, как настоящие изумруды. Чувствовала, как ровные строчки складываются в слова, а слова – в предложения, которые меняют всё. Рейн поднесла письмо к лицу и вдохнула запах бумаги и старого воска. Ничего волшебного. Обычный запах – как у любой старой книги в приютской библиотеке. Но внутри неё, где-то глубоко-глубоко – там, где жил холод, где жила тьма, где жили змеи и те странные силы, которые она боялась признать даже самой себе, – шевельнулось нечто, чего она не знала уже много лет. Не страх. Надежда. Она спрятала письмо в карман, крепко сжимая его в кулаке – так, что ногти впились в ладонь, оставляя болезненные полумесяцы, – и пошла в свою комнату. В коридоре она прошла мимо воспитательницы мисс Пим. Старая женщина сидела на своём обычном месте – у окна в конце коридора, вязала что-то серое, бесформенное, поглядывая по сторонам маленькими блестящими глазками. Когда Рейн приблизилась, мисс Пим подняла голову, посмотрела на неё и перекрестилась. Небрежно, будто невзначай. Будто муху отогнала. Но Рейн видела. Она всегда видела. Девочка прошла мимо, не оборачиваясь. Шаги её гулко отдавались в пустом коридоре, отражаясь от высокого потолка, возвращаясь к ней искажённым эхом. В её кармане лежало письмо. А в груди – хрупкая, трепетная, почти невесомая надежда, что где-то есть место, где её не будут бояться. Где она будет не странной, а волшебной. Где её дар – не проклятие, а сила. Рейн не знала тогда, что надежда – самая опасная вещь на свете. Что она может согреть. Или сжечь дотла.
15 Нравится 33 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (2)