мне всё ещё не верится, всё это кажется сном. не вздумай исчезнуть, ладно?
Прежние сомнения покинули грудь Ацуши так же скоро, как пушистый хвост, обвивая его мягкой шерсткой, притерся где-то у самого низа его ног. А перед глазами — худенькая кошечка, тёмная, как полночь, под стать своему хозяину, что в свете прихожей выделяется лишь бледностью кожи, полностью поглощенный в чёрные одежды. Ацуши к ней с ласковым шёпотом опускается почти на колени, протягивая теплые руки навстречу, и подставленную мордашку мягко поглаживает, улыбаясь на незамедлительное мурлыканье. — Хорошая киса, — произносит ласково, поднимая глаза на Рюноске. — Как её зовут? — Муру, — отвечает он, медленно стягивая обувь. — Муру, — повторяет Ацуши, пухлые губы смыкая в радостной улыбке. — И правда Муру. Тебе она тоже так мурчит? — Ага. Я подобрал её на улице год назад, — рассказывает Акутагава. — Небо и земля, по сравнению с тем, какой пугливой она была раньше. Тогда же он скрывается где-то за поворотом, проходя, вероятно, в уборную: так Ацуши кажется, когда через пару секунд с той стороны раздается шум воды. Где-то на плечах всё ещё сидит подлая неловкость, что к полу придавила железными цепями — так неловко подниматься, снимать обувь и проходить дальше, словно в любой момент его могут вновь выгнать на улицу под уже нещадный ливень. Муру, словно считывая его напряжение, обращает на себя внимание протяжным звуком, осторожно потираясь о голые щиколотки, и, игриво перебирая лапами, пробегает куда-то вдаль квартиры, заставляя Ацуши тяжело вздохнуть. Для начала стоило бы разуться — так и поступает, непослушными пальцами развязывая шнурки. Подошва кед уже впитала в себя дождевую воду и немного грязи, из-за чего приходится виновато поджать губы, брезгливо откладывая обувь в самый неприметный угол, чтобы не доставлять неудобств больше, чем уже принёс на чужую голову. Рюноске вскоре вновь появляется в прихожей, протягивая Ацуши в руки чистое сухое полотенце. Он и запамятовать успел о том, что они промокли под дождем, и потому с небольшим запозданием принимает его из рук Акутагавы, шепча благодарность, принимаясь обтирать седые локоны. — Тебе сухую одежду дать? — интересуется Рюноске, еще раз осматривая парня сверху вниз. Ацуши, отчего-то смутившись, взгляд уводит в пол. — Ну… — Останешься в мокрой — будешь спать в прихожей. — Не хочу спать в прихожей, — приглушенно бубнит Ацуши. — Значит, одежду, — констатирует Акутагава, кивая в сторону левого угла. — Проходи в ванную. Там переоденешься. Сейчас что-нибудь принесу. Ацуши благодарственно кивает, медленно шаркая по полу в сторону уборной. Носки тоже не спаслись от противно хлюпающей влаги — на холодную плитку внутри комнаты приходится ступать босиком, неловко перешагивая с ноги на ногу в попытке привыкнуть к колющим ощущениям. Дверь за его спиной тихо щёлкает, отрезая тесноту ванной от остальной квартиры, и лишь тогда юноша позволяет себе расслабленно выдохнуть, немного собираясь с мыслями, а затем осторожно кладет полотенце на край раковины, глядя на своё отражение в зеркале. Выглядит он жалко. Мокрые волосы прилипли ко лбу, прежде серая толстовка потемнела от воды и теперь неприятно липла к телу, а под глазами залегли отчетливые тени, которые в желтом свете лампы казались только глубже. Определённо точно не хватает здорового сна, о котором с его напряженной учебой можно лишь мечтать, помимо всего остального. Совсем скоро снаружи слышатся негромкие шаги, а после — короткий стук в дверь. — Держи. Ацуши вздрагивает и тут же подаётся вперёд, приоткрывая дверь ровно настолько, чтобы высунуть наружу руку. Рюноске без лишних слов вкладывает в нее сложенную стопку одежды. Ткань сухая и тёплая. — Спасибо, — тихо произносит Ацуши, прижимая вещи ближе к груди. — Разберешься, — равнодушно бросает Акутагава. — С этим тебе помощь не нужна, надеюсь? — Не нужна, — обиженно ворчит, брови опуская. — Раздеваться я и сам умею. — Досадно. — Иди отсюда уже. Рюноске издевательски машет рукой, прежде чем в уже неожиданно-привычной манере улыбнуться, закрывая дверь. Теперь настала очередь Ацуши, чтобы глаза закатить — пусть и раздражение долго не держится, когда его спина прижимается к деревянной поверхности. Он неуверенно расправляет сложенную одежду, сначала осматривая футболку. Вещи оказываются большими и свободными — нечто домашнее для повседневной носки, что на их фигурах висит примерно одинаково. Ацуши успел подметить, что Рюноске выше него на голову-полторы, но плечи у него, кажется, самую малость уже. Он неловко оглядывается, словно кто-то может застать его за чем-то постыдным, прежде чем из пущего интереса подносит чистую ткань к лицу, наспех вдыхая аромат кондиционера. От одежды Акутагавы пахнет приятной свежестью, чем-то мятным, но одновременно с этим ненавязчиво сладким, похожим на ваниль. Приятно. Осознание этого почему-то заставляет Ацуши смущенно сомкнуть веки. — Господи, — шепчет он себе под нос, стягивая мокрую толстовку. — Возьми себя в руки. А руки дрожат в совокупности непонятных ощущений: виной всему, вероятно, тот факт, что он находится в квартире у человека, который еще недавно был ему абсолютно не знаком и открыто признался в том, что наблюдал за ним ранее. И сколько это продолжалось? А если бы сегодня Ацуши не опоздал на поезд, узнали бы они вообще друг друга при таких нелепых обстоятельствах? Размышлять об этом можно было бесконечно, но память, вместо волнующих отрывков, то и дело цеплялась за приятные отточенные черты. В хорошем освещении лицо Рюноске заиграло новыми красками: острые скулы время от времени прятались за выбеленными кончиками волос, редкие брови, пусть и короткие, подчеркивали его резкий и отрешенный взгляд, и даже длинные ресницы, что в прежней тьме набережной казались почти незаметными, теперь раскрывали его совершенно по-другому. А под левым глазом, как Ацуши успел рассмотреть, — таилась крохотная родинка, совсем маленькое чернильное пятнышко, которое и не распознать прежде было, пусть и оставлено на болезненно бледном полотне. Красивый. Невероятно красивый. И почему Ацуши только сейчас кажется, что он делает что-то неприличное? Он качает головой, и возникшее в воображении лицо тут же растворяется, как нечто, занимающее свободные мысли. Переодевшись, неловкими шагами он ступает обратно в прихожую, приглаживая сменные свободные штаны вдоль бёдер. Вокруг вновь непривычно тускло, и приходится неуверенно ступать туда, где в глубине незнакомой квартиры еще остается слабый источник света. Кажется, это комната Акутагавы. Маленькая, почти ничем неприметная, одноместная и по-своему уютная: так Ацуши успевает зацепиться взглядом за несколько книжных полок и слегка заваленный столик в самом центре, прежде чем с громким вскриком засунуть свою голову обратно, не решаясь выглянуть из-за угла. — Ты уже здесь? — в тот же момент спрашивает Акутагава, набрасывая сверху чистую футболку. Прежде оголенное тело скрывается под тонким слоем ткани, и Ацуши напряженно выдыхает, слыша шуршание одежды. — Я ожидал, что ты провозишься там немного дольше. Заходи. — Извини… — он виновато и медленно высовывает лицо, от смущения перебирая пальцами. — Не хотел так врываться в твою комнату, пока ты переодеваешься. — Это мелочь, — Рюноске пожимает плечами, окидывая комнату беглым взглядом. — Прошу прощения за беспорядок. — Не страшно, — Ацуши кивает, а затем присаживается на край кровати, на которую Акутагава прежде указал подбородком. — Давно ты один живешь? Муру медленной походкой проходит в комнату — вероятно, поужинав, — и запрыгивает к Ацуши на колени. Коготками она неуклюже топчется по мягкой одежде, а после сворачивается в небольшой чёрный комочек, укладываясь на юношеских ногах. Ацуши не сдерживает улыбки, роняя голову, и ладонью ласково проводит вдоль гладкой шерстки, пока Рюноске, не обращая внимания, что-то ищет в куче вещей на столе. — Достаточно давно, что не помню, как давно, — он отвечает без особого энтузиазма. — А ты когда-нибудь жил один? — Не-е-е-а, — Ацуши протягивает беззаботно, уголки губ продолжая поднимать. — Я не пригоден для одинокой жизни. Готовлю плохо. Хотя, убираться мне нравится. Если хочешь, то отплачу за гостеприимство. — Вызываешься прибраться у меня в квартире? — с лёгкой усмешкой переспрашивает Акутагава. — Буду благодарен. В последнее время мне не хватает сил на то, чтобы навести здесь порядок. Не очень приятно признаваться в этом, но лежащая на поверхности пыль раздражает мой нос. Рюноске на мгновение задерживается у стола, а затем дрожащими руками вновь шуршит по поверхности. Пальцы лениво отодвигают кучу небрежно сваленных бумаг и конвертов, потом — какую-то непонятную коробку, потом пару потрепанных книг, что с тихим грохотом падают на пол. — Ты сейчас чем-то занят? — осторожно уточняет Ацуши, не решаясь встать с кровати. Муру на его коленях только недовольно шевелится во сне. — Нет, — коротко отвечает Акутагава. — Я ведь тебя слушаю. Если есть ещё, что рассказать, говори. Пауза затягивается. Ацуши уже почти решает, что тот просто ищет что-то потерянное, но после замечает жгут. Он разъединяет губы в лёгком удивлении, когда Рюноске наконец садится, расправляя тонкую руку, и перетягивает ремень, заставляя вену проступить. Глаза ненароком падают на его запястья, а оттуда ползут выше, цепляясь за исколотую и рубцовую кожу где-то на сгибе. Маленький шприц появляется следом, уже заполненный непонятной прозрачной жидкостью. Рюноске наспех протирает кожу спиртовой салфеткой, а шприц почти механическим движением погружается в растерзанную вену. — …Это что? — вырывается изо рта Ацуши чуть строже, чем он предполагал. — Это? Трамадол. Ацуши хмурит брови. Тон голоса Акутагавы до отвратительного ровный, и кажется, что его лицо ни на миг не вздрагивает, когда от неосторожности его кожа разрывается, вероятно, пробивая неприятной болью. — Опиоидами колешься? — А, ты разбираешься. И что скажешь? Что выберешь между морфином и фентанилом? — Ты наркоман? — спрашивает в лоб, от волнения мягко перебирая кошачью шерстку. — Так и знал, что с тобой что-то не так. Акутагава на мгновение стихает. Тишина комнаты становится неприятно вязкой и липкой, и Ацуши больше не в силах держать лицо: его губы смыкаются от непонятного раздражения, смешанного с разочарованием, пусть и непонятно, к кому. К самому ли себе, что позволяет такие грубые, небрежные слова по отношению к человеку, что предоставил ему тепло хоть на одну одинокую ночь? К Рюноске ли, что ко всему относится так легко и беспечно, совершенно не ценя жизнь, что ему отведена? Ацуши с детства учили никого не осуждать, уважать людей и относиться ко всем с пониманием. Но он ведь осуждает, пусть язык и сворачивается мерзкой трубочкой, не в силах произнести это вслух. От себя и своего невежества вмиг становится противно. Рюноске затем глухо посмеивается: — Как посмотреть. И в свиту зависимых от препаратов я тоже вписываюсь, если посудить логически. Ацуши, в ответ на эти слова, выгибает бровь и изучает парня напротив, испытывая взглядом. Акутагава, тяжело вздохнув, вынимает иглу из кожи, выбрасывая использованный шприц в урну, и прикладывает дрожащие ладони к лицу. Уходит всего несколько секунд на то, чтобы протереть сомкнутые веки, смахивая с них усталость, и растянуть бледную кожу перед тем, как снова посмотреть на Ацуши. — Ну, чего ты так глаза выпучил, кнопка? — Я жду хоть каких-то нормальных объяснений того, что только что увидел. — А если я не хочу тебе ничего объяснять? — Рюноске ответно выгибает бровь, и Ацуши лишь неверяще фыркает. — Ты по-настоящему невыносимый. Может, хватит уже разговаривать загадками? — Это личное. — Личное — не публичное. Раз показал, будь добр, заставь меня почувствовать, что я не зря тебе доверился. — А ты жалеешь, что пришёл сюда? Будь я действительно наркоман, ты бы отреагировал так же, как сейчас? Ацуши поджимает губы, набирая в грудь побольше воздуха. Муру, до этого спящая на его коленях, от поднятого шума недовольно поднимается, вытягиваясь дугой, и спрыгивает, убегая куда-то в сумрак другой комнаты. Рюноске провожает её взглядом, и дрожащие руки опускает вдоль своих бёдер, проглатывая неприятный ком, застрявший в горле. — Не жалею, — тихо отвечает Ацуши, глаза уводя в сторону. На него смотреть невообразимо стыдно и кажется сейчас неправильным. — Извини, просто… — Просто мы не близки. Ацуши неприятно косит лицо, слыша собственные же слова, что возвращаются ему сейчас почти плевком. — И это единственная причина, по которой ты мне ничего не расскажешь? — говорит он. — Ты ведь зачем-то подошёл ко мне на набережной, зачем-то пригласил сюда, зачем-то показал всё это. Если тебя так задели мои слова, я… — Нет, — резко вклинивается Акутагава. — Я не хочу, потому что это всё равно бессмысленно. — Что ты имеешь в виду? — растерянно спрашивает он. — Нет причины, по которой я подошёл к тебе сегодня, понятно? Её нет. Почему я привел тебя к себе домой, почему заговорил с тобой, почему наблюдал за тобой последние несколько недель — не знаю. И что делать мне, я тоже больше не знаю. Ацуши медленно поднимается с кровати, делая несколько шагов навстречу, и среди раскиданного на столе мусора выискивает нечто, похожее на первый взгляд на марлю. Его взгляд остаётся до невозмутимого строгим, пусть под гнетом чужого молчания едва смягчается, обращая внимание на кровоточащую руку. Слабые струйки пачкают бледную кожу, а Акутагава, кажется, не чувствует даже — потому он опускается, мягко поднимая её в свои ладони, и перекрывает зудящую рану бинтами. Акутагава, горько хмыкнув, вырывается, и Ацуши сжимает челюсть, стараясь поймать падающие чистые повязки. — Мне твоя забота не нужна. — А это не забота, — отвечает он, снова перехватывая юношескую руку. — Это профдеформация. Я на ветеринара учусь. — Я, по-твоему, собака? — Акутагава выгибает бровь, спуская оскорбленный вздох, но ощутимо успокаивается, когда Ацуши строже впивается пальцами в запястье. Шевелиться приходится перестать. — Как мило. — Гавкаешь ты, как самая настоящая, — язвительно проговаривает сквозь стиснутые зубы, чистой салфеткой убирая остатки крови. — Предпочту думать, что это была твоя плановая прививка от бешенства. Рюноске тихо мычит, принимая свою участь. Прежде истерзанные вены покрываются чистыми бинтами, и оттого чуть вздрагивают ресницы. — Ты прав. — В чём же? В том, что ты собака? — В том, что заслуживаешь объяснений, — добавляет Акутагава, окончательно расслабляя руку, и ощутимо поникает, пусть и вытягивает уголки тонких губ едва заметной дугой. — Я ведь тебя сюда позвал, пообещав рассказать всё. А затем наотрез отказался и, получается, обманул. — Радует, что у тебя есть самосознание и совесть, — хмыкает Ацуши, осторожно закрепляя перевязку. — Я отходчивый. Я на тебя не обижаюсь, — дополняет он. — Хотя, может, на тебя с набережной я всё же затаил лёгкую обиду. Там ты был совсем другим Рюноске. Улыбался больше и так отчаянно хотел сблизиться, а сейчас сам меня отталкиваешь. Не твой брат-близнец, случайно? — Нет, — отвечает Рюноске, расплываясь в довольной ухмылке. — Я такой один на всём свете. А ещё — я держу свои обещания, поэтому… Ацуши давит слабую улыбку, и кажется, что прежнее раздражение куда-то растворяется. Рассыпается по невидимым крошкам, утекая сквозь кончики пальцев, когда он в непонятной для себя мягкости напоследок проводит сверху по чужому запястью, позволяя себе совсем немного наглости. Он и так сегодня заполнил эту чашу сполна — чем же помешает еще одна крохотная капля? — Острый миелоидный лейкоз. Рука Ацуши вздрагивает вместе с остановившимся дыханием. Голос Рюноске разрезает повисшую тишину таким неприятным, режущим по ушам открытием, что у Ацуши уходит несколько секунд на то, чтобы разъединить ворсинки ресниц, широко раскрывая глаза в удивлении. — Что? — У меня рак крови, — поясняет Акутагава. Холод в его глазах держится непробиваемой стеной, хоть и кажется Ацуши тем же самым одиночеством, которым он одарил его тогда на мостовой. — Терминальная стадия. Я скоро умру. Ком в горле оказывается намного больше, чем Ацуши предполагал. Проглотить его кажется невозможным, ведь так грубо терзает изнутри. И непонятно совсем, почему вдруг собственное зрение расплывается, темнеет, словно откровение совершенно незнакомого ему человека должно было как-то повлиять на его жизнь. Ведь это неправильно — показывать жалость. Это неправильно — то, как его пальцы ощутимо сжимаются на чужой бледной коже, впиваясь ногтями, лишь бы собственную дрожь унять. Столько искренних, столько одиноких улыбок за один только вечер, такая легкость в груди впервые за долгие годы — всего-то глупая отсрочка перед неизбежным. И Рюноске, кажется, это понимает. Только Ацуши здесь — дурак, которому наглое смирение Акутагавы встаёт поперёк глотки, заставляя ощущать непонятную слабость. Внутри всё холодеет отчаянным мгновением, и это так страшно, так неприятно. Иней покрывает рёбра изнутри, по ним же скользит куда-то к сердцу, что даже вздох сделать — непосильная задача. Так глупо сейчас снова чувствовать себя маленьким, желающим скрыться где-то в заботливых и тёплых объятиях, лишь бы никогда не встречаться с жестокой несправедливостью, которая встречается ему взрослым. И в ушах гудит, оставляя только противный радиошум, ведь где-то в этой прохладной маленькой комнате только что взорвалась бомба по имени «надежда». — Как-то так, — Рюноске добавляет, словно только что сообщил какую-то бытовую мелочь, а затем слегка кривит лицо, успевая лишь шёпотом шикнуть: — Ты делаешь мне немного больно. Ацуши расцепляет пальцы, как ошпаренный, а после дрожащую ладонь прижимает к своей груди, плывущим взглядом замечая отметины своих ногтей на чужом запястье. Хочется нервно рассмеяться, только в горле сохнет от неприятной мысли, что червячком выедает всё на подкорке. Ацуши совершенно не знает, что ему сказать. А Рюноске подобной болью не страдает, ведь находится на его хмуром лице сила нести свои глупости день ото дня. — Ну, и чего такое глупое лицо состроил, кнопка? — он подзывает неожиданно мягко, и у Ацуши от этого под грудью кости трескаются по маленьким, незаметным швам. — Нашёл, из-за чего грустить. — Ты… — Ацуши размыкает губы, делает жадный вздох, когда из тисков ужаса наконец вырывается, и на словах спотыкается, как глупый, напуганный ребёнок. — Я… — Не знаешь, что сказать. И тебе очень жаль. И ты очень мне сочувствуешь, но думаешь, что я невероятно сильный человек и обязательно со всем справлюсь. Главное — не терять надежду и не отчаиваться, ведь я нужен своим близким, как бы тяжело ни было. Ацуши вновь уводит взгляд. Акутагава, вероятно, слышал эти слова, сотканные из одних и тех же совестливых обещаний, бесчисленное множество раз. Ничего бы не изменилось, если бы он дал волю своей глупости, позволяя себе открыть рот и произнести их самостоятельно. — Если хочешь снова извиниться передо мной, то лучше просто промолчи, — Рюноске говорит спокойно, размеренно. Не злится даже, хотя омуты его зрачков, вероятно, считывают все те чувства, что у Ацуши на радужке отпечатаны, как самое большое предательство. — На сегодня уже достаточно. — Я тебя совсем не понимаю, — растерянно отвечает Ацуши. Его белые ресницы путаются между собой, смыкаясь от одолевшего бессилия, и хочется только ноги к себе прижать, прячась лицом в колени. Как маленький, глупый ребенок. — Разве тебе не страшно?.. Акутагава откидывает голову и с пониманием, застывшим где-то в непроглядной тьме его глаз, обводит лицо Ацуши. — Со временем страх сменяет смирение, — успокаивающе проговаривает он. — Люди боятся смерти, когда она слишком явная. Когда она живет в твоей голове костлявой тенью, обещая забрать поскорее. Но никто не боится и не думает о ней, прощаясь утром с семьей, уезжая на работу, отправляясь на учебу. Скажи же, в чем разница: умру я или случайный прохожий, которого ненароком собьет машина? Мы ведь оба будем мертвы. Если что-то неизбежно, зачем мы вообще этого боимся? — Потому что… — Ацуши кусает губы. — Людей пугает неизвестность. Пугает возможность проститься с жизнью, потому что никто не знает, что находится по ту сторону. Страшно не сказать важных слов, страшно сделать любимым больно. Есть много-много разных причин! — А ты никогда не думал, почему умирающих людей так тяжело видеть рядом с собой? — Акутагава вопрошает тихо, а затем, не дожидаясь ответа, продолжает говорить: — Сколько ни считай их грязными, заразными, сколько ни бойся подхватить какую-то дрянь, с чувством собственного бессилия это не сравнится. Каждое лицо — это зеркало. И когда в лицо умирающего смотришь, понимаешь, что сделать совершенно ничего не можешь. Даешь поддержку, лишь бы самого себя успокоить, за лучик света ухватиться, муки сердца унять, потому что так в мире принято — беспокоиться, злиться, любить, заботиться, скорбеть. А кому понравится оставаться вкопанным в землю без возможности что-либо исправить? Мне вот не понравилось. Акутагава глухо усмехается, и в глазах где-то на дне утопает сожаление. Ацуши даже представить сложно, сколько в этих омутах погребено амбиций и мечт; понять нельзя, плакал ли Рюноске от того самого тошнотворного бессилия, что несправедливо бьет под дых. Ацуши бы точно плакал. Теперь он тоже совершенно не знает, что ему делать. — Все, кто был мне дорог, от меня уже ушли или отказались, — Рюноске добавляет, голосом опускаясь до усталого хрипа. — Но я не могу никого винить. Одно дело, когда кто-то просто… умирает, и всё. А другое — когда это растягивается на долгие дни, недели, месяцы… Даже годы. И каждый день, вплоть до самого прощания, ты смотришь в свое измученное отражение с меньшим отвращением, чем в любимое лицо. Разве не это должно пугать больше всего? Не смерть, а одиночество. Отвращение к тому, кого когда-то любил до потери пульса. Ацуши не понимает, почему от этих слов, как по щелчку, пальцы сжимаются в кулаки. Не может даже представить, в каком глупом мире это может быть честно. Не может вообразить в своей голове ни одного сценария, при котором ему не хотелось бы вопить от гнева, хватая Рюноске за лицо ладонями, лишь бы докричаться, что он имеет право злиться. Но всё это — лишь его собственные чувства. Акутагаве они не нужны, ведь в его маленьком сердце так много в нужные сроки больше не удержишь. — Ты спросил, не страшно ли мне, — он вдруг делает осечку, и в трясущуюся ладонь вкладывает пальцы второй руки, успокаивающе сдирая на них кожицу. — Мне не страшна смерть. Но мне страшно умирать, понимая, что мне совершенно не о чем порадоваться перед тем, как я в последний раз сомкну глаза. Страшно, что никто не запомнит меня таким, какой я есть, без этой отвратительной болезни. Страшно, что я и сам не помню, кем я был до того, как всё в моей жизни рухнуло, заставив окончательно опустить руки. Акутагава заглядывает ему в глаза, и долго выдерживает зрительный контакт. Ацуши не находит в себе силы отвернуться. — Я так много злился. Всех ненавидел, ведь ровно так же, как окружающим сложно видеть больного меня, мне было невыносимо смотреть, как их жизнь размеренно идет вперед. Знаешь, как это несправедливо? У меня ведь столько планов было. Столько стараний, столько усердного труда, чтобы в итоге стать никем. Я был для близких лишним грузом. Не человеком вовсе, а телом, что безвозвратно съедено болезнью, — проговаривает искренне, и черты лица в это же мгновение приобретают пугающее спокойствие. — Но теперь я смирился. У меня нет времени на злость. Я уже взял от жизни больше, чем она готова была мне отдать. От слабости внизу живота, что постепенно поднимается вверх противной тошнотой, Ацуши приходится сглотнуть. Каждое слово, что Акутагава произносил тогда, в прохладных сумерках, мигом обретает истинный смысл — и смеяться от собственной глупости хочется, потому что Ацуши ни разу не заметил прежде. Он ведь ему с самого начала доверился. — Почему именно я? — Ацуши неуверенно спрашивает. — Можешь считать себя моим личным последним отчаянием, — Рюноске отвечает, и на губах его расстилается улыбка, отдающая знакомым чувством вины. — Врачи сказали, что шансов нет. Так, может быть, я просто не там их ищу? А сердце Ацуши воет от непонятной прежде тоски, не находя себе места. Кажется таким по-детски капризным, таким некрасивым, ведь имеет дерзость чужую боль, которую никогда понять не суждено, принимать к себе так близко. Акутагава прав: ему до безумия хочется извиниться. Хочется подняться на дрожащих, выбегая из промёрзшей квартирки босиком, забывая о том, что на набережной вечерами за ним наблюдает пара холодных, умирающих глаз. Хочется Рюноске не знать никогда-никогда, потому что тогда и это разрастающееся под рёбрами чувство не пришлось бы переживать вместе с ним. Но сердце знает лучше. И сердцу непременно хочется остаться. — Глупый. Ты и правда ищешь их не там, — тихо проговаривает Ацуши, растягивая уголки губ в слегка дрожащей улыбке. — По крайней мере, на набережной, на которой даже курить нельзя, уж точно шанса не сыщешь. — Я нашёл там тебя. — Точно глупый, — он бурчит в ответ, смахивая с покрывшейся рябью щеки непонятное тепло. На кончиках пальцев оно отпечатывается почти ожогами, пробирается до самых корней волос, — и от него хочется то ли рассмеяться, то ли спрятать лицо в ладонях и не показывать Рюноске ни за что на свете. — Ты слишком много болтаешь. — Помню. Я ведь тебя совсем утомил, — Акутагава протягивает довольно, а после расслабленно склоняет голову, чуть хрипло прошептав: — Так что? Останешься? — Для начала сделай мне чай и покажи, где я буду спать, — отвечает Ацуши, тихо хмыкнув себе под нос, и добавляет: — И помни, что прихожую со счетов мы списали, потому что я переоделся. Тогда я, так уж и быть, обязательно над этим подумаю! Ведь если остаётся ещё время на завтрашний день, почему бы не превратить найденное Рюноске отчаяние в новую надежду?5:55
30 мая 2026 г., 07:02