“Я в Берлине.”
Вера читает сообщение несколько раз, хотя смысл в нём не меняется. Просто факт. Как будто город снова стал общим пространством, где их маршруты могут случайно пересечься. Она долго не отвечает — не из игры, а из привычной осторожности, которая уже почти стала рефлексом. Потом быстро набирает:“Когда ты свободен?”.
Ответ приходит почти сразу:“Сегодня вечером.” – как они перешли на ты до сих пор загадка, которую оба игнорировали. Вечером Берлин выглядит мягче, чем днём. Не теплее — просто менее резким. Свет фонарей ложится на мокрый асфальт, отражается в витринах, в лужах, в стекле проезжающих машин. Город будто немного устал от самого себя. Они встречаются не в книжном и не у него. Нейтральное место – небольшой бар в районе Mitte, где слишком много дерева и слишком мало людей, чтобы было шумно. Он приходит без спешки. Аугуст выглядит так, будто съёмки ещё не полностью отпустили его: в движениях есть остаточная собранность, в лице — усталость, которую он не пытается скрыть. Пальто расстёгнуто, шарф накинут небрежно, волосы чуть влажные после улицы. Вера замечает это сразу, а ещё — что он выглядит привычно в этом состоянии, как человек, который всегда немного “между”. — Ты долго был на съемках? — спрашивает она, когда они идут рядом. — Достаточно, — отвечает он. — Это не ответ. — Это единственный, который у меня сейчас есть.— он чуть усмехается. Они идут медленно, не подстраиваясь под темп друг друга, но и не расходясь. Сначала Диль говорит мало. Сухо, почти отстранённо рассказывает о съёмках: сцены, ожидание, повтор, холодные павильоны, ранние подъёмы. Без драматизации, как факты. Потом, как будто между делом: — А ты? Вера пожимает плечами. — Книжный. Работа. Саша злится, когда я неправильно ставлю книги. — Она звучит как человек, который умеет злиться правильно. — Она просто громкая.— Вера кивает. — Это редкое качество. Постепенно их разговор меняется. Съёмки уходят на второй план, как будто это просто фон, который больше не требует внимания. Они начинают говорить о городе: о районах, где слишком тихо по ночам, о маленьких пекарнях, которые открываются слишком рано, о том, как Берлин всегда выглядит чуть недособранным. Вера ловит себя на том, что смеётся. Не из вежливости, а по-настоящему. И это ощущение почти пугает её больше, чем сам разговор. Потому что в какой-то момент становится легко. Они сворачивают в боковые улицы, где меньше света и больше тишины. Аугуст достаёт сигарету, не спрашивая — просто останавливается на секунду у стены, прикрывает пламя ладонью. Свет зажигалки на мгновение подсвечивает его лицо, делает его резче, ближе, чем обычно. Он курит спокойно, не торопясь, Вера смотрит на него и вдруг понимает, что делает это слишком долго. Не как обычно и не как “собеседник”. А иначе. Она отворачивается первой. — Ты всегда так куришь после работы? — спрашивает она, чтобы сбить ощущение. — Иногда, — отвечает он. — Это помогает вернуться в себя. — И получается? — Не всегда.— он делает затяжку, смотрит вперёд. Они идут дальше и в какой-то момент город становится почти пустым. Только редкие прохожие, редкие окна, редкие звуки. И вдруг — остановка. Он замедляется у одного здания. Вера не сразу понимает, почему. Потом поднимает взгляд – дом. Высокий Altbau, тёмный фасад, подъезд с тусклым светом. Она смотрит на него. — Ты здесь живёшь?— она кивает в сторону двери, Аугуст кивает. — Да.— он сбрасывает пепел. Пауза. Вера чувствует, как внутри что-то сжимается — не страх, не паника. Скорее привычная неловкость, которая всегда появляется там, где нет сценария. — Я могу тебя проводить дальше, — говорит она автоматически. Он чуть качает головой. — Я уже дома.— взгляд цепляется за Веру в черном пальто. Он смотрит дольше, чем нужно для простой фразы, а потом добавляет буднично: — Зайдёшь? Лифшиц замирает, не делает шаг назад, но и не двигается вперёд. — Я не… — начинает она и не заканчивает. Он не давит. Просто стоит и после короткой паузы добавляет: — Это ни к чему не обязывает. Если ты переживаешь. Слова звучат спокойно и именно это делает их сложнее. Вера смотрит на дверь, потом снова на него. И, не отвечая, просто делает шаг вперёд. Дверь подъезда закрывается за ними с глухим щелчком. Берлин остаётся снаружи — мокрый, ночной, чужой, а внутри становится слишком тихо. Квартира оказывается не такой, какой Соня её себе успела дорисовать за дорогу — и это первое, что выбивает почву из-под привычных ожиданий. Не холодная и не показная, как можно было бы представить у человека, который постоянно на съёмках и живёт в отелях. И не нарочито уютная, скорее — собранная из жизни, которая уже случилась и не требует доказательств. Хозяин сие апартаментов включает свет не сразу полностью — только пару источников. И квартира проявляется постепенно: высокий потолок старого берлинского Altbau, чуть неровные стены, деревянный пол, который уже пережил больше людей, чем может вспомнить. Запах — тёплый, домашний, но не стерильный: дерево, лёгкий след кофе, ткань, которая долго сохла после стирки. И что-то ещё — неуловимое, как будто пространство не обновлялось ради впечатления, а просто жило. Вера стоит у входа чуть дольше, чем нужно, не потому что не знает, куда идти, а потому что здесь нет ощущения “входа в чужую территорию” в прямом смысле. Скорее — в чужую жизнь, которая не старается быть открытой. На стене — несколько книг на полке у входа, пара простых предметов, ничего демонстративного. Но где-то глубже, почти незаметно: следы другой жизни. Детские вещи не разбросаны — они лежат аккуратно на своих местах, почти автоматически, маленький рюкзак у шкафа, магнит на холодильнике, который выглядит не случайным. Фотографии не на виду — скорее в боковой комнате или перевёрнутые рамки на полке, как будто их не убрали, но и не выставляют. Это не дом “одинокого мужчины”, но и не дом “семьи”. Это дом человека, который научился делить пространство на слои. Вера снимает пальто медленнее, чем обычно. — У тебя… странно спокойно здесь, — говорит она наконец. Он чуть усмехается, закрывая дверь. — Это комплимент? — Я не уверена… но да. — Обычно говорят, что у меня слишком пусто, — отзывается Аугуст. — Но это, наверное, потому что люди ожидают другого. Вера проходит дальше, не прикасаясь ни к чему, но внимательно разглядывая все, что она видит. — Другого — это чего? — Следов жизни, — говорит он просто, пожимая плечами. Они оказываются в гостиной. Большое окно, через которое Берлин выглядит не романтичным, а настоящим — с жёлтыми прямоугольниками окон напротив, с мокрыми крышами, с редкими движущимися точками машин. Вера садится не сразу, сначала просто стоит у книжной полки. Там — книги вперемешку: сценарии, философия, немецкая классика, что-то на английском. Никакой идеальной системы, только следы интересов. — У тебя странный порядок книг, — Вера подает голос из глубины комнаты, не оборачиваясь. — Это не порядок, — отвечает Диль. — Это попытка не сойти с ума, когда всё остальное слишком структурировано. Она впервые смотрит на него чуть внимательнее. — Это… честный ответ. — Иногда это единственный безопасный. Они начинают говорить о домах почти случайно.— он пожимает плечами. Лифшиц проводит пальцами по краю стеллажа, не трогая книги. — Я люблю старые дома в Берлине, — говорит она внезапно. — Но иногда они будто давят. Потолки слишком высокие, стены слишком… присутствующие. — Да. В них сложно спрятаться.— он кивает. — А ты не любишь новые здания? — Новые слишком честные, — отвечает Аугуст. — В них нет следов времени. Это тоже немного пугает. — Ты звучишь как человек, который не доверяет идеальным вещам.— слабая усмешка, Вера делает пару шагов к нему. Он смотрит на неё секунду дольше, чем на вопрос. — Я им не верю, — спокойно говорит он, изучая гостью более пристально. Он добавляет уже тише: — В идеальных вещах обычно никто не живёт. Он на секунду отворачивается, как будто проверяет что-то в другой комнате, и в этом движении есть привычка человека, у которого дома всегда кто-то был. Не пустота как состояние, а как пауза между жизнями. И Вера почти физически чувствует это — не чужую семью как факт, а её след. Не демонстративный, не выставленный, просто существующий. Он возвращается в их диалог, встречая внимательный взгляд Веры. Она сидит рядом, но на приличном расстоянии. Диль закидывает ногу на ногу и чуть поправляет подушку, сокращая расстояние. Теперь он ближе, чем формально нужно, но с дистанцией, которая будто встроена в него автоматически. Они оба спокойны, но иногда его взгляд задерживается на ней дольше, чем он сам, кажется, планировал, а она смотрит слишком пристально. И в эти секунды он как будто внутренне одёргивает себя — не резко, не заметно, просто чуть меняет позу или отводит взгляд. Не потому что не хочет смотреть, а потому что знает, как это выглядит. Вера не сразу замечает их странные и скованные движения. Но когда замечает — делает вид, что не заметила. И это молчание между ними становится чем-то новым: не неловкостью, а осторожной привычкой. Как будто оба уже понимают, что пространство этой квартиры не про “начало”, а про то, что уже началось, но пока не названо. Потому что эти странные взгляды, неловкие диалоги и поцелуи на прощание – это не совсем нормально. Ночь растягивается как-то незаметно. Сначала кажется, что Вера посидит у него минут сорок — максимум час — и уйдёт, пока всё ещё остаётся “нормальным”. Пока это всё ещё можно назвать случайной прогулкой после встречи. Но время в квартире немецкого актера начинает течь иначе: медленнее, тише, без привычного давления часов. Он ставит чайник почти автоматически, как человек, который привык занимать руки в паузах. На кухне горит только маленькая лампа над столом, и свет от неё мягко ложится на старое дерево, кружки, раскрытую пачку сигарет. Вера сидит на высоком стуле, поджав под себя ногу, и наблюдает за ним слишком внимательно. За тем, как он двигается по кухне — спокойно, без резких движений, как иногда устало проводит рукой по волосам, как открывает окно, чтобы выпустить сигаретный дым, и вместе с ним в квартиру вползает влажный берлинский воздух. Они начинают говорить — сначала осторожно, почти формально: про город, работу, книги, съёмки. Но потом разговор распадается на мелочи, и именно это делает его настоящим, искренним и не театральным. Он рассказывает про старые театры, в которых играл ещё совсем молодым, про бесконечные гастроли, дешёвые гостиницы и ощущение, что в двадцать лет можно жить на кофе и сигаретах без последствий. Вера смеётся, говорит, что в двадцать пять последствия уже отлично дают о себе знать. — Это потому что ваше поколение слишком много думает о себе, — говорит он с едва заметной улыбкой. — А ваше — слишком мало ходило к психотерапевтам. — Справедливо.— Диль коротко усмехается. Потом разговор уходит куда-то совсем в сторону. Они обсуждают немецкие слова, которые невозможно нормально перевести на русский, спорят о том, почему берлинцы вечно выглядят так, будто ненавидят собственный город, и одновременно не могут из него уехать. Вера рассказывает про первый год после переезда — про ощущение, что Германия вроде бы знакомая, почти родная по корням, но всё равно чужая; про то, как язык иногда вдруг ломается во рту, хотя ты знаешь его давно; как однажды она чуть расплакалась в аптеке просто потому, что не смогла быстро объяснить, какие таблетки ей нужны. Он слушает её предельно внимательно, не перебивает. Иногда только задаёт короткие вопросы и ей впервые за долгое время не кажется, что она говорит “слишком много”. Ближе к ночи они перебираются обратно в гостиную. Берлин за окнами становится почти бесшумным. Только редкие машины проезжают по мокрой улице, и свет от фар скользит по потолку короткими полосами. Он сидит рядом с ней на диване, уже без кардигана, в тёмной футболке, с усталостью, которая наконец перестала быть “экранной”. Без света съёмок, без интервью, без чужих взглядов он выглядит старше — и почему-то живее. Вера замечает морщины у глаз, лёгкую седину, следы бессонницы. И понимает, что именно это ей и нравится. То, что настоящее, а не сценическое. Иногда между ними возникает пауза, но не неловкая – просто спокойная. Он курит у открытого окна, а она сидит на полу у дивана, прислонившись плечом к его колену, и листает какую-то старую книгу, найденную у него на полке. — Ты всё время читаешь с карандашом? — спрашивает он, наблюдая, как она автоматически ищет что-то в кармане. — Привычка. Я помечаю мысли.— буднично отвечает Лифшиц. — И что ты помечаешь сейчас?— он слабо улыбается. Вера поднимает взгляд, слегка хмурясь. — Пока ничего…пока все… спокойно.— отвечает она и заканчивает поиски карандаша, а он продолжает смотреть на нее, задерживая взгляд дольше, чем сам хотел. И это “спокойно” почему-то задевает его сильнее, чем должно. Иногда Вера ловит себя на странном ощущении: будто она забывает, кто он. Не в смысле профессии, а в смысле дистанции. Возраст, известность, его жизнь — всё это словно остаётся где-то за дверью квартиры. Конечно, разница никуда не исчезает. Она видит её постоянно: в том, как он говорит, как смотрит, как молчит. В его усталости, в спокойствии, которое приходит только после слишком долгой жизни. Иногда её почти накрывает мыслью: ему пятьдесят. А потом он смеётся над какой-то ерундой, поправляет волосы или слушает её так внимательно, будто ничего важнее сейчас нет — и эта мысль снова теряет форму. Под утро квартира окончательно становится тихой. Чай давно остыл, на кухне остались кружки, сигаретный дым растворился в холодном воздухе из окна. Берлин за стеклом медленно сереет. Вера уже почти не чувствует усталости — только странное, непривычное спокойствие внутри. Они лежат рядом на диване, слишком близко, чтобы это можно было назвать случайностью. Он касается её руки почти сонно, пальцами проводит по запястью, будто не замечая этого жеста, а Вера смотрит на него в полутьме и вдруг понимает, что ей давно не было настолько тихо внутри. Не счастливо, а именно тихо. И, засыпая под утро рядом с ним, она впервые за долгое время не чувствует необходимости спасать себя от собственных мыслей. Они засыпают совершенно случайно. Без момента, который можно было бы потом вспомнить как “начало ночи”, без решения остаться, без неловкого обсуждения, кто где будет спать. В какой-то момент разговор просто начинает расплываться от усталости. Слова становятся медленнее, паузы длиннее, за окнами уже сереет берлинское утро — то самое блеклое утро, когда город выглядит особенно уставшим: мокрые крыши, первые трамваи, редкие люди с кофе навынос. Она лежит у него на плече, он откинулся на спинку и тоже полулежит. Плед скомкался и брошен на кресло, рука расслабленно лежит на спинке дивана, как будто бы он опасается опустить её ниже. Диль что-то рассказывает — кажется, историю про съёмки в Праге, про старый театр, в котором в гримёрках зимой не работало отопление. Вера слушает уже вполуха, потому что голос у него становится ровным фоном, почти физическим ощущением спокойствия. Она даже не замечает, в какой момент перестаёт отвечать, просто закрывает глаза на секунду. И всё. Тишина и тьма. Когда она просыпается, в комнате уже почти светло. Первое ощущение — тепло. Непривычное, которое Вера не сразу понимает: почему ей так спокойно физически, почему нет привычного напряжения в теле после сна. А потом чувствует чужую руку у себя на талии. И резко открывает глаза. Несколько секунд она просто лежит неподвижно, пытается понять, где находится. А потом вспоминает всё сразу: прогулка, квартира, разговоры до утра. И его. Он спит рядом. По-настоящему спит — не поверхностно, не настороженно. Лицо расслаблено, волосы упали на лоб, дыхание ровное. Одной рукой он бессознательно прижимает её ближе к себе, будто это естественное положение вещей. И именно это выбивает Лифшиц сильнее всего. Не поцелуй, не ночной разговор, не то, что она осталась, а вот это — простое, сонное объятие, в котором нет игры, нет осторожности и нет дистанции. Как будто они делают это уже давно. Вера лежит тихо, боясь пошевелиться. Слышит, как за окном проезжает мусоровоз, как где-то в доме хлопает дверь подъезда. Квартира пахнет остывшим чаем, сигаретами и утренней прохладой, которая пробралась через приоткрытое окно. Она смотрит в потолок и чувствует, как внутри медленно поднимается знакомая тревога. Потому что она ничего не понимает. Вообще. Они не обсуждали, кто они друг другу. Ни разу. Он пишет ей первым. Ищет встречи. Слушает её часами. Обнимает так, будто она ему действительно нужна рядом. Целует на прощание — спокойно, без случайности. А потом может исчезнуть на несколько дней в съёмках, в другой стране, в своей жизни, где её нет. И Соня не знает, как это назвать. Он просыпается чуть позже. Сначала просто шевелится во сне, потом медленно открывает глаза, несколько секунд смотрит на неё так, будто тоже не сразу понимает реальность происходящего, а потом очень тихо произносит: — Доброе утро.— голос хриплый, вид актера потрепанный, Вера чувствует, как сердце опять начинает биться слишком быстро. — Доброе.— они смотрят друг на друга, он не убирает руку сразу. И это снова делает всё хуже, тоньше, уязвимее. Позже, уже стоя в прихожей, Вера надевает пальто медленнее обычного. В голове шумит от недосыпа и мыслей. Он провожает её молча, прислонившись плечом к стене. Свет из окна падает на его лицо полосами — серый берлинский день делает квартиру почти бесцветной. — Напиши, когда дойдёшь, — говорит он спокойно. Как будто это что-то привычное. Вера сонно кивает. И уже у двери он наклоняется к ней, целует коротко, мягко, почти сонно. Она отвечает автоматически. Потому что к этому моменту её тело уже реагирует раньше, чем разум успевает испугаться. На улице холодно. Берлин снова шумит, живёт, куда-то едет. Лифшиц идёт к станции, кутаясь в пальто, и чувствует себя так, будто оставила часть себя в той квартире на диване среди недопитого чая и утреннего света. И всю следующую неделю её преследует одна и та же мысль: что между ними вообще происходит? После той ночи между ними снова возникает тишина. Не ссора, не дистанция, о которой договаривались. Просто привычное исчезновение в собственные жизни, которое у Аугуста Диля получается почти профессионально. Вера несколько дней живёт в странном состоянии. Будто внутри всё ещё остался его дом: запах табака у открытого окна, серый утренний свет, тяжесть его руки у неё на талии. И именно поэтому возвращение в собственную квартиру ощущается особенно пустым. Она снова работает в книжном, отвечает на письма, делает публикации, сидит по вечерам за ноутбуком с открытым документом, в который ничего не пишет. Иногда выходит только до späti за сигаретами или энергетиком, хотя сама давно бросила курить “по-настоящему”. Телефон лежит рядом почти постоянно и это раздражает её больше всего. Он пишет на четвёртый день, когда Вера уже почти убедила себя, что всё произошедшее было слишком странным даже для него. Сообщение приходит вечером, пока она стоит на кухне и механически размешивает ложкой давно остывший чай.“Ты жива?”
Она смотрит на экран и почти смеётся от абсурдности того, насколько быстро внутри становится теплее.“К сожалению.”
Ответ появляется через минуту.“Это звучит тревожно.”
“Это звучит как Берлин в феврале.”
Пауза. Потом:“Встретимся?”
Она перечитывает сообщение несколько раз. И почему-то именно сейчас начинает нервничать сильнее, чем раньше. Место он выбирает сам. Не модный бар и не что-то “богемное”, куда обычно водят людей, которых хотят впечатлить. Старое заведение в Charlottenburg, почти спрятанное между домами. Тёмное дерево, тяжёлые двери, жёлтый свет и воздух, пропитанный виски, старыми разговорами и временем. Такое место выглядит так, будто существовало ещё до объединения Берлина и пережило слишком много чужих жизней, чтобы обращать внимание на новые. Вера выходит из дома чуть раньше и впервые за долгое время действительно собирается. Не потому что хочет выглядеть идеально — скорее потому что внезапно ей оказывается важно, как он посмотрит на неё. Она долго стоит перед шкафом, раздражаясь на саму себя. Меняет свитер, стирает макияж, делает снова, волосы оставляет распущенными только в последний момент. И всю дорогу до бара убеждает себя, что это ничего не значит. Когда она заходит внутрь, он уже там. Сидит у стены, в глубине зала, где меньше света. Перед ним — стакан янтарного алкоголя, сигарета между пальцев и то самое спокойствие, которое всегда выглядит у него немного усталым. Он поднимает взгляд и на секунду замирает. Совсем коротко, но этого достаточно, чтобы заметить. Это даже не восхищение — скорее неожиданность. Как будто он привык видеть её другой: растрёпанной после книжного, в большом и бесформенном свитере, с уставшими глазами после бессонницы.А сейчас она выглядит… собранной. Живой. Вера подходит ближе, стараясь не выдать неловкость. — Ты смотришь так, будто я ошиблась заведением.— она смущенно опускает глаза. — Нет. Просто ты сегодня другая.— Он чуть усмехается, не отводя взгляда. — Какая?— она садится напротив. Он медлит с ответом, протягивая карту бара. — Как будто выспалась.— Вера смеётся — коротко, почти нервно. — Это уже слишком фантастично для Берлина. Вечер постепенно становится легче. Бар шумит тихо: стекло, негромкие разговоры, старый джаз где-то на фоне. За окнами мокрая улица отражает фонари, люди проходят мимо, кутаясь в пальто. Он заказывает ей выпить, даже не спрашивая долго — просто помнит, что она говорила однажды про крепкий алкоголь и сладкие коктейли, которые “на вкус как плохие решения”. — Ты запоминаешь странные вещи, — говорит Вера, когда он ставит перед ней стакан. — Я старый. Нам больше нечем заниматься. — Тебе пятьдесят, а не девяносто.— Вера закатывает глаза, а он смотрит на неё поверх стакана. — Для тебя это почти одно и то же. Возникает пауза, Вера чувствует, как снова начинает смущаться от этой разницы — не потому что она внезапно исчезает, а потому что рядом с ним она постоянно о ней помнит. Но странным образом именно это не даёт ей уйти глубже в фантазии, потому что Диль слишком настоящий для них. Позже, когда разговор снова уходит в какие-то обычные вещи: архитектуру, музыку, старые немецкие фильмы, которые она терпеть не может, Вера вдруг замечает, что расслабилась. По-настоящему. Она сидит, подперев щёку рукой, смеётся над его сухими комментариями, слушает его голос и уже не следит за каждым собственным движением. И именно в этот момент он смотрит на неё особенно внимательно. Как будто видит что-то, чего раньше не было и это ощущение остаётся между ними до самого конца вечера. Алкоголь делает вечер чуть более комфортным, разговорчивым. Будто углы разговора постепенно сглаживаются, а паузы перестают требовать контроля. Бар вокруг живёт своей отдельной жизнью: кто-то смеётся слишком громко у стойки, старый бармен лениво протирает стаканы, за окнами тянется мокрый Берлин, где свет фонарей всегда выглядит немного грязным. Воздух густой от табака и древесного запаха старой мебели. Вера сидит напротив Диля и чувствует, как постепенно отпускает привычное внутреннее напряжение. Алкоголь разливается по телу медленным теплом, приглушая шум в голове, который обычно не выключается никогда. Она прекрасно понимает, что ей не стоит пить. Таблетки всё ещё лежат дома — блистер в ящике стола, рецепты между книгами, привычная схема, которую она то соблюдает, то ломает назло самой себе. Врач говорил про осторожность, про побочные эффекты, про эмоциональные качели, но сейчас ей не хочется думать об этом. Особенно рядом с ним. Он пьёт медленно, без попытки напиться, без показной расслабленности. Просто держит стакан в руке так, будто это часть вечера, а не способ от чего-то убежать. И всё равно Вера замечает, что он становится теплее. Не открытым полностью — этого, кажется, не произойдёт никогда. Но его голос смягчается, взгляд дольше задерживается на ней, а сухие ответы превращаются в настоящие истории. Он рассказывает про детство — не сентиментально, скорее с иронией. Про то, как в юности сбегал из дома, как таскал пластинки, как впервые оказался в театре и понял, что сцена пахнет пылью, деревом и потом, а не “искусством”, как ему рассказывали. — И тебя это не отпугнуло? — Вера продолжает его разглядывать, игнорируя всех вокруг. — Наоборот. Всё настоящее всегда немного плохо пахнет.— Аугуст чуть улыбается, а Вера смеётся. Потом он рассказывает про первые роли, про дешёвые квартиры, про ощущение, что в молодости ты всё время играешь кого-то даже вне сцены. Но как только разговор почти касается чего-то личнее — семьи, детей, развода — он мягко уходит в сторону. Не резко. Просто закрывает дверь раньше, чем её успевают открыть. Вера замечает это почти сразу и не давит. Потому что у неё самой таких дверей слишком много. Она пьёт больше, чем собиралась. Сначала один стакан, потом второй. Алкоголь делает тело легче, а мысли — чуть медленнее. Она чувствует приятное тепло в груди и эту опасную иллюзию нормальности, когда кажется, будто внутри наконец стало тихо. Агуст замечает как за столом слишком быстро сменяются стаканы. — Ты быстро пьёшь, — говорит он спокойно. — Это русская прошивка.— усмехается Лифшиц. — Это плохая русская прошивка.— поправляет ее Диль. — Другой не завезли.— она разводит руками и опрокидывает алкоголь в себя. Он качает головой, но улыбается. В какой-то момент они замолкают. Просто сидят друг напротив друга, слушая чужой смех и звон стекла. Вера ловит себя на том, что смотрит на него слишком внимательно: на усталые глаза, на морщины, на длинные пальцы, которыми он лениво крутит стакан. И вдруг ей становится страшно от того, насколько он ей нравится. Не как актёр, не как фантазия, а как человек. Сложный, закрытый, взрослый до невозможности человек, рядом с которым ей почему-то спокойно. Он замечает её внимательный взгляд. — Что? — спрашивает тихо Диль. Вера смущённо отводит глаза, чуть ли не забывая как дышать. — Ничего.— почти шепчет она. — Это было не “ничего”.— он нервно усмехается нервно, делает глоток и продолжает сверлить собеседницу взглядом. — Я просто задумалась. Пауза становится вязкой и длинной, пока они продолжают смотреть друг на друга, как будто бы им нужно перевести дух после долгих диалогов. — У тебя необычная внешность.— отмечает Аугуст. Вера моргает, потому что это настолько не тот комплимент, который она ожидала услышать, что на секунду теряется. — Необычная — это хороший способ сказать “странная”.— усмехается Лифшиц. — Нет, — спокойно отвечает он. — Именно необычная. Он говорит это без флирта, без попытки впечатлить, а просто как наблюдение. И именно поэтому у неё внутри всё сжимается сильнее. — В Берлине половина людей выглядит необычно, — пытается отшутиться она. — Но я почему-то запомнил тебя.— тишина после этой фразы становится слишком плотной. Вера чувствует, как алкоголь наконец добирается до сердца — не физически, а эмоционально. Всё внутри становится мягче, опаснее. Она опускает взгляд в стакан, чтобы не смотреть на него прямо, потому что начинает бояться, что он увидит на её лице слишком много. В баре они не задерживаются, а к себе он предлагает зайти почти между делом. Без того напряжения, которое было в первый раз, как будто после ночи, проведённой на диване среди разговоров и серого утреннего света, эта граница уже перестала быть по-настоящему важной. Берлин снаружи мокрый и холодный, ночной воздух пахнет дождём, сигаретами и камнем старых домов. Они идут медленно по почти пустым улицам Charlottenburg, иногда задевая друг друга плечами. Аугуст курит на ходу, кутаясь в тёмное пальто, и в этом есть что-то болезненно берлинское — усталый мужчина под жёлтым светом фонарей, молча выдыхающий дым в ночной город. Вера идёт рядом и чувствует приятную тяжесть алкоголя в теле. Мысли становятся мягче, но эмоции — наоборот, опаснее. Его квартира встречает их тем же полумраком, но теперь пространство кажется другим. Более тёплым, живы живым, будто за это время она успела впитать их прошлую ночь — разговоры, недопитый чай, сигаретный дым, тихое дыхание под утро. Диль снимает пальто и впервые за всё время выглядит почти расслабленным. Не актёром, не человеком из интервью, а просто мужчиной, который наконец вернулся домой. — Ты смеёшься чаще, когда выпьешь, — замечает Вера, проходя в гостиную. — Это компромат? — Это наблюдение. Он чуть усмехается, разматывая шарф и отправляя его куда-то в сторону вешалки. Вера устало стягивает с себя пальто, падая на диван. — Тогда тебе не стоило меня спаивать.— отзывается Диль, Вера смеётся тише, чем хотела. От алкоголя внутри тепло и немного пусто одновременно. Квартира кажется уже привычной, как будто бы он приводил её раньше, но это было очень давно, а теперь она вновь у него в гостях. С верхней одеждой покончено, поэтому оба устраиваются прямо на полу у дивана. За окном редкие машины рассекают мокрый Берлин светом фар, дом давно затих, и тишина старого Altbau ощущается почти физически — как будто сами стены требуют не шуметь после десяти. — Музыку нельзя? — она знает, что нет, но вдруг тут есть какие-то привелегии, в виде звания народного достояния ФРГ. — Соседи меня возненавидят.— усмехается Диль. — Ты как настоящий немец старой закалки.— она негромко смеется, облизывая губы. — Это оскорбление.— он играет в серьезность, хоть и не старается совсем. — Это факт.— подыгрывает ему Вера. Она достаёт AirPods, вытаскивает один наушник и протягивает ему. — Тогда так.— современные проблемы требовали современных решений. Он смотрит на неё с откровенным сомнением. — Я чувствую себя древним рядом с этим.— шепчет Диль. — Ты и есть древний.— Вера держит наушник. Он сомневается, это заметно. — Вера.— он уже сдался, но все ещё пытается сопротивляться. — Аугуст.— Вера видит, что план сработал. Он качает головой, но всё-таки берёт наушник. Плейлист включается случайный. Сначала играет что-то тихое и фоновое, они почти не слушают музыку, продолжая разговаривать. Он рассказывает какую-то нелепую историю из юности — про съёмную квартиру, где зимой промерзали окна, и про соседа, который круглосуточно слушал джаз. Вера смеётся уже свободно, не контролируя себя каждую секунду. Ей неожиданно спокойно и комфортно. Настолько, что становится страшно. Потому что рядом с ним она перестаёт чувствовать привычную внутреннюю тяжесть. В какой-то момент он поднимается с пола и протягивает ей руку, Вера ловит каждое его движение. — Иди сюда.— тихо произносит Диль. — Зачем?— она смотрит снизу вверх и не совсем понимает, что происходит. — Ты слишком много думаешь.— Вера смотрит на его ладонь секунду дольше, чем нужно, а потом всё-таки вкладывает свою. Они медленно двигаются по гостиной почти в полной тишине. Только музыка в наушниках и их дыхание. Это даже не танец толком — просто медленное покачивание в объятии. Его рука лежит у неё на талии уверенно и спокойно, будто это давно привычный жест. Вера чувствует запах табака, древесного парфюма и чего-то очень его собственного — тёплого, уставшего, домашнего. И именно в этот момент в наушниках начинает играть то, что Вера добавила буквально этим утром. «Я хочу петь о тебе песни Говорить о тебе людям…» Вера замирает почти незаметно, потому что слова попадают слишком точно. Она поднимает взгляд на него. Он, конечно, не понимает текст полностью, но замечает её изменившееся лицо. — Что такое? — он спрашивает тихо, будто опасаясь разрушить момент. — Ничего.— ложь. Песня продолжает звучать прямо между ними.«Я хочу слушать твою музыку
И рассказы о детстве…»
И Вера вдруг с пугающей ясностью понимает, что именно они делают весь этот вечер. Он рассказывает ей о своей молодости, о Берлине, о себе — ровно столько, сколько способен позволить другому человеку. А она слушает так внимательно, будто от этих историй зависит что-то жизненно важное. Его ладонь медленно скользит выше по её спине. Почти невесомо, как будто бы он боится слишком явной тактильности.«Просто держаться вместе…»
И это оказывается самым страшным – не поцелуи, не объятия, а именно это чувство — будто рядом с ним можно просто существовать. Они продолжают медленно двигаться по комнате, пока за окнами окончательно темнеет берлинская ночь. Вера прижимается ближе почти бессознательно, и он не отстраняется. Наоборот — чуть крепче обнимает её. И тогда звучит то, что пронизывает её телом будто током:«Пригласи меня к себе в гости
На чай или просто воду…»
Вера нервно усмехается себе под нос, потому что всё происходящее вдруг кажется слишком похожим на песню, которую она добавила этим утром и даже не думала, что в ней будет вечерний расклад. Это кажется абсурдным, странным.«Я хочу снова засыпать рядом
Чтобы записать наш сон на кассету
Вернуться к твоему аромату…»
Она закрывает глаза и в этот момент наконец признаётся самой себе в том, от чего пыталась отмахнуться последние недели. Она влипла. По-настоящему. Его запах уже остаётся на её одежде. Его квартира ощущается безопаснее собственной. Его сообщения меняют её дни. А сам Аугуст Диль постепенно становится не просто человеком, которого она ждёт. Он становится её главной зависимостью. Песня продолжает тихо звучать в наушниках, пока они медленно двигаются по полутёмной гостиной. За окнами Берлин окончательно тонет в ночи: холодной и сырой. В соседнем доме где-то гаснет свет, по мокрой улице проезжает позднее такси, старые трубы в стенах едва слышно шумят теплом. Квартира актера кажется отрезанной от остального мира — только тусклый свет кухни, запах сигарет и его руки у неё на талии. Вера чувствует, как сердце начинает биться тяжелее с каждой строчкой.«Я хочу снова засыпать рядом
Чтобы записать наш сон на кассету…»
И внутри всё болезненно сжимается. Потому что это буквально про неё. Про эти дни, когда его нет рядом. Про её квартиру с холодными батареями, где она засыпает под сериалы и шум дождя за окном, лишь бы не слышать собственные мысли. Про то, как она перечитывает их переписки ночью. Как ждёт уведомления, будто от него зависит её состояние. Про то, как ей уже недостаточно редких встреч. Она прижимается к нему чуть ближе почти бессознательно и он отвечает тем же. Его ладонь медленно скользит по её спине под тонкой тканью свитера, удерживая осторожно, но уверенно. Будто он тоже чувствует это странное притяжение, от которого уже поздно делать вид, что ничего не происходит. Он смотрит на неё сверху вниз чуть затуманенным взглядом. Алкоголь расслабил их обоих, каждый тонул во взгляде напротив. — Это русский? — тихо спрашивает он, когда песня снова уходит в припев, Вера кивает. — Да. — Мне когда-то приходилось учить русский для роли, — говорит он с лёгкой усмешкой. — Но я понимаю процентов десять. — И это ещё хороший результат.— шепчет Лифшиц, боясь спугнуть эту странную атмосферу. Он тихо смеется, сжимая кольцо рук чуть плотнее. — О чём песня?— она медлит, не торопится отвечать на его вопросы. Потому что ответ слишком опасный.«Вернуться к твоему аромату.»
Она чувствует его запах прямо сейчас — табак, парфюм, тепло кожи… и от этого внутри становится совсем тяжело. — Тебе не нужно понимать, — говорит Вера наконец тихо. Его взгляд слишком внимательный, будто Диль желает залезть ей в души и найти там ответы на свои вопросы. Ведь дело не в песне, а в самой Вере. Они больше не разговаривают нормально. Только короткие фразы, тихие смешки, взгляды. Музыка продолжает звучать в наушниках, и из-за этого мир вокруг будто становится ещё тише. Вера чувствует его дыхание совсем близко, ощущает под ладонью ткань его рубашки, тепло тела, медленные движения. Она понимает, что пьяна. Но ещё сильнее — что ей всё равно. Когда песня снова повторяет:«Я хочу снова засыпать рядом»
Вера вдруг поднимает на него взгляд и понимает, что больше не может держать дистанцию хотя бы внутри себя. Он смотрит спокойно, но слишком мягко для человека, который якобы пытается не подпускать её близко. И это окончательно рушит остатки осторожности. Вера сглатывает, потом тихо, почти смущённо говорит на родном языке: — Поцелуй меня. Фраза вырывается раньше, чем она успевает испугаться. Она даже не уверена, понял ли он. Но Аугуст вдруг едва заметно выдыхает ей прямо в губы — так, будто понял слишком хорошо. — Das verstehe ich, — тихо говорит он. Это я понял. И в следующую секунду целует её. Не осторожно, не поверхностно, а так, будто давно сдерживал это желание сильнее, чем она думала. Он притягивает её ближе одной рукой, второй касается её лица, пальцами скользя вдоль щеки к затылку. Вера чувствует, как внутри всё мгновенно перестаёт существовать кроме этого поцелуя — медленного, тёплого, чуть пьяного. Она отвечает сразу, почти отчаянно, цепляясь пальцами за ткань его рубашки. Музыка всё ещё играет где-то между ними.«Любить твоё сердце…»
И Вера понимает с пугающей ясностью: она уже не выберется из этого. Она уже в этом омуте, в который прыгнула сама. Наушник выскальзывает почти случайно. Цепляется за ворот её свитера, падает куда-то на пол между диваном и столиком, и музыка тут же становится далёкой, приглушённой — теперь слышна только из одного уха. Вера вздрагивает от неожиданности и автоматически пытается отстраниться. — Подожди…— она уже хочет наклониться за ним, но Аугуст мягко удерживает её за талию. — Не надо, — тихо говорит он. И в его голосе появляется что-то такое, от чего у неё внутри снова всё сжимается. Будто если она сейчас отпустит этот момент хотя бы на секунду — он исчезнет. Он целует её снова почти сразу. Медленнее, чем секунду назад, но гораздо глубже. Вера чувствует, как его ладонь скользит выше по её спине, останавливается между лопаток, прижимая ближе к себе. Границы действительно начинают стираться. Все те осторожные паузы, которые ещё держались между ними последние недели — возраст, сомнения, его вечная попытка сохранять дистанцию — растворяются где-то в полумраке квартиры вместе с остатками музыки. Вера тонет в нём слишком быстро. В его запахе, в тяжёлом тепле его рук, в поцелуях, которые становятся всё менее осторожными. Она уже не думает о том, правильно это или нет. Не может. Её пальцы соскальзывают к его шее, цепляются за ткань рубашки, будто ей физически страшно отпустить его хотя бы на секунду. За окнами шумит ночной Берлин. Где-то проезжает поздний автобус, свет фар на мгновение скользит по потолку гостиной и исчезает. Но квартира словно выпадает из времени. Остаются только они. И дыхание, которое становится всё тяжелее. Аугуст вдруг прижимает её к себе сильнее — почти резко, будто сам устал бороться с собственными мыслями. Вера чувствует, как меняется его дыхание, как спокойствие, которое он держал весь вечер, наконец трещит. Он отстраняется всего на пару сантиметров, смотрит на неё долго, с какой-то болью и едва уловимым страхом. И Лифшиц вдруг понимает: ему страшно не меньше. Только его страх выглядит иначе. Она проводит пальцами по его щеке, по линии челюсти, и он на секунду прикрывает глаза от этого касания. Будто слишком давно не позволял себе таких простых вещей. Потом целует её снова. Уже жаднее. Словно вместе с этим поцелуем исчезает последняя попытка держать всё под контролем. Его ладонь скользит по её бедру поверх ткани, останавливается на талии, притягивая ещё ближе. Вера чувствует его тепло всем телом и окончательно перестаёт понимать, где заканчивается она и начинается он. Она тихо выдыхает ему в губы, почти дрожа от переизбытка чувств. И Аугуст отвечает тем же — так, будто тоже давно тонет в этом притяжении, просто скрывал это лучше неё. На полу продолжает тихо играть забытый наушник.«Я хочу снова засыпать рядом»
И Вера понимает, что уже не сможет вернуться к той жизни, где его не было рядом. Все происходящее куда серьезнее, ведь это не её больная фантазия, не переписки по ночам, не редкие встречи в городе. Он здесь. Его руки на её теле. Его дыхание у её губ. И он смотрит на неё так, будто сам уже не понимает, как дошёл до этого. Поцелуи становятся глубже, жаднее. Между ними остается только полумрак квартиры, смятый плед на диване, музыка из упавшего наушника и ощущение, что они оба стремительно перестают контролировать происходящее. Аугуст проводит губами вдоль её шеи, задерживается у ключицы, и Вера невольно сильнее прижимается к нему, цепляясь за плечи. — Что же ты творишь… — выдыхает он хрипло, без осуждения, скорее из желания отвлечься хотя бы самому, не доводить все это до греха. Но вместо остановки он снова целует её. Они почти не разговаривают больше. Только сбившееся дыхание, короткие фразы, касания. Он смотрит на неё внимательно и слишком нежно для человека, который всё это время пытался держать дистанцию. И именно это окончательно лишает её способности мыслить нормально. Вера касается его лица ладонями и тихо, почти отчаянно шепчет: — Не останавливайся. Он прикрывает глаза на секунду. Будто эти слова становятся последней каплей. Потом всё происходит медленно и одновременно слишком быстро. Одежда остаётся где-то на полу гостиной вперемешку с пледом и забытыми наушниками. Он касается её бережно, почти болезненно осторожно, словно всё ещё боится причинить вред одним своим желанием. И от этой осторожности ломает сильнее всего, потому что за ней чувствуется не равнодушие и не случайность. Чувствуется, насколько она важна ему сейчас. Когда он укладывает её на диван, нависая сверху, Вера впервые видит в его взгляде то, что он так долго прятал под спокойствием и усталостью. Желание. Настоящее, взрослое, тяжёлое. И от этого у неё внутри всё переворачивается. Она притягивает его к себе сама, целует жадно, почти лихорадочно, и он отвечает так же — уже без попытки держать границы. Его руки скользят по её телу медленно и уверенно, дыхание срывается, когда она касается его в ответ. Вера чувствует, как он дрожит от напряжения почти так же сильно, как она сама. И в какой-то момент между ними окончательно исчезает всё лишнее: возраст, страх, здравый смысл, разговоры о неправильности происходящего. Остаётся только близость. Слишком долгожданная и настоящая. Они лежат вместе в полутьме гостиной, укрытые кое-как найденным пледом, Вера долго не может прийти в себя от происходящего. Тело покрыто липкой испариной, внутри приятная усталость, голова лежит у него на груди. Она слышит его дыхание, чувствует медленные движения пальцев у себя на спине — почти сонные, ласковые. На полу всё ещё тихо играет забытый наушник.«Я хочу снова засыпать рядом»
И теперь эти слова звучат уже не как мечта, а как свершившийся факт. Утро в его квартире не похоже на утро в привычном смысле. Оно не начинается — оно просто уже есть. Вера просыпается не сразу, а как будто всплывает из тяжёлого, липкого сна, в котором всё ещё чувствуется его дыхание рядом, тепло тела, ночные касания, слишком живые, чтобы быть просто воспоминанием. Но когда она открывает глаза, диван пуст. Только смятый плед, тёплое пятно рядом и тишина. Слишком ровная и слишком нормальная. Телефон лежит на столе. Сообщение уже прочитано автоматически взглядом ещё до того, как она полностью приходит в себя.“Уехал срочно по делам. Вернусь через пару часов. Чувствуй себя как дома. Оставил тебе одежду.”
Время отправки: 8:15. Вера смотрит на экран слишком долго, не моргая, а потом медленно кладёт телефон обратно. И ничего внутри не откликается так, как должно было бы. Она встаёт. И первое, что чувствует — не неловкость, а отвращение. Не к квартире и не к нему, а к себе. В ванной слишком яркий свет, белая плитка, холодный металл, стекло, запотевающее почти сразу. Вода шумит так громко, что заглушает мысли, но не убирает их — только делает более вязкими, медленными, навязчивыми. Лифшиц стоит под струёй слишком долго. Сначала просто потому, что не хочет выходить. Потом — потому что не понимает, как вообще выйти из этого состояния обратно в жизнь. Под горячей водой кожа становится чувствительной, почти болезненной. Но даже это ощущение кажется ей более честным, чем то, что происходит внутри. Мысли не оформляются словами. Только обрывки: не так, слишком быстро, зачем ты вообще, это не ты, ты не такая. И самое тихое, самое страшное: ты сама пришла. Когда она выходит из душа, мир кажется чуть смазанным. На полке — аккуратно сложенная одежда. Его. Чистая рубашка, свитер, домашние вещи. Простые, нейтральные, без намёка на что-то лишнее. И именно это делает хуже. Не откровенность, а нормальность. Вера смотрит на вещи долго. Потом берёт их в руки — и почти сразу откладывает обратно, будто обожглась. В груди поднимается странное чувство: не стыд, а физическое несогласие с собой. Как будто её тело сделало что-то без неё. Она одевается медленно. Каждое её движение кажется чужим. В квартире тихо, и эта тишина не утешает — она давит. Пространство слишком большое для одного человека, который здесь остался утром один. Вера проходит на кухню, опирается ладонями о стол. И вдруг понимает, что её начинает тошнить не постепенно, а резко — как будто тело решило догнать мысли. Она делает шаг к раковине почти автоматически. Её рвёт долго. До пустоты и дрожи в руках. До ощущения, что внутри больше ничего не осталось, кроме сухого напряжения и боли, которая не знает, куда выйти. Горло горит, глаза слезятся, пальцы впиваются в край раковины так сильно, что белеют. И в этот момент самое унизительное — не физическое состояние. А мысль, ясная и холодная: я не должна была здесь быть. И именно тогда дверь в квартиру открывается. Без резкого звука — просто щелчок замка, шаги. Вера даже не сразу понимает. Она стоит над раковиной, пытаясь выровнять дыхание, когда слышит его голос где-то за спиной. Спокойный, обычный. — Вера?— тишина в ответ. Он заходит на кухню и замирает на секунду, увидев её. Не драматично, не громко. Просто резко становится очень тихо. Аугуст не подходит сразу ближе. Он смотрит и в этом взгляде нет ни паники, ни отстранённости. Скорее — быстрое понимание. Как будто он уже видел такое раньше или хотя бы может назвать это без слов. — Ты… тебе плохо? — спрашивает он осторожно. Вера не отвечает сразу. Потому что голос не слушается. Потому что стыд поднимается быстрее, чем способность говорить. Она просто закрывает кран и отворачивается к раковине, не глядя на него. Он подходит медленно, не вторгаясь. Останавливается рядом, но не касается сразу. — Я написал тебе, — тихо говорит он. — Мне пришлось уехать. Вера понимающе кивает, не поднимая глаз. Он делает паузу, поджимая губы. Он добавляет чуть тише: — Одежда тебе не подошла? Эта простая фраза почти ломает её окончательно. Потому что она звучит как нормальная жизнь. А она внутри чувствует себя так, будто нормальность к ней больше не относится. Вера выдыхает резко и наконец говорит, почти шёпотом: — Мне нужно домой. Он молчит секунду дольше, чем обычно, обдумывая все услышанное. — Хорошо.— звучит без давления, без вопросов. Но в этом “хорошо” есть что-то, от чего становится только тяжелее. И пока он стоит рядом, не пытаясь удержать и не отдаляясь, Вера впервые ясно понимает: самое страшное произошло не ночью. А сейчас, когда всё стало утренним. Вера не успевает даже сделать шаг от раковины. Тошнота накатывает снова — резко, без предупреждения, как будто тело решило окончательно добить то, что не добили мысли. Она сгибается почти пополам и, не разбирая ничего вокруг, захлопывает дверь в ванную. Щёлк. Замок. И сразу — тишина, которая давит сильнее любого звука. Она стоит над унитазом, держась за холодный край, и ей кажется, что это не тело сейчас реагирует, а какая-то отдельная часть её жизни, которая наконец перестала выдерживать. Горло горит, дыхание рваное, глаза слезятся не от эмоций — от физиологии, но это не делает происходящее менее унизительным. И самое страшное — не слабость, а мысль, которая приходит снова и снова: исчезнуть бы. просто исчезнуть. Снаружи уже слышны шаги. — Вера? — мужской голос сначала осторожный, потом чуть более напряжённый. — Открой, пожалуйста. Она не отвечает. Не потому что не хочет. Потому что не может. — Вера, ты меня слышишь?— он не ломится, не дёргает ручку, а просто стоит с той стороны двери, и это ощущается почти хуже. Как присутствие, от которого не спрятаться даже за стеной. — Я сейчас зайду, если ты не ответишь, — добавляет он тише. Пауза. И снова его голос: — Я переживаю. Она слышит, как он остаётся рядом, но не уходит и от этого внутри всё ещё хуже. Вера открывает кран душа. Слишком горячая вода ударяет по коже почти больно, но это боль другого типа — понятная, простая, физическая. Она встаёт под струю, не раздеваясь до конца, просто позволяя воде заглушить всё остальное. Шум воды заполняет голову, на секунду становится легче. Но мысли всё равно остаются. С другой стороны двери снова голос: — Я виноват, да? — он говорит тише обычного. — Мы вчера пили. Я не должен был… Вера резко качает головой, хотя он этого не видит. — Нет, — хрипло отвечает она наконец. — Не в этом дело. Пауза, от которой хочется избавиться. Он сразу цепляется за это: — Тогда в чём? Она молчит слишком долго. Вода продолжает шуметь, Вера добавляет почти с усилием: — Во мне. За дверью тишина становится плотнее. Она растерянная, а внимательная. — Это глупость, — наконец говорит он спокойно, но твёрдо. — Я бы никогда не стал пользоваться тем, что ты была нетрезвая. Вера резко выдыхает, будто его слова попали не туда. Их диалог, который разделен дверью, напоминает какое-то очень плохое кино. — Я не про это, — перебивает она, голос срывается. — Я сама… я сама виновата. Я всегда так делаю. Вера закрывает глаза под водой, как будто если не смотреть на себя — можно перестать существовать хотя бы на минуту. Снова мужской голос, уже мягче: — Не надумывай. Ты сейчас в очень плохом состоянии. Не принимай решения из него. Она медленно опускает руки с лица. И вдруг понимает, что дрожит. Не от воды. Он стоит по ту сторону двери всё так же. И потом, будто осторожно проверяя почву, говорит: — У меня сегодня и завтра дни свободны. Вера замирает. Будто эти свободные дни – это худшее, что он сейчас мог озвучить. — Я никуда не ухожу.— тихо продолжает Аугуст,— Было бы… нормально, если бы ты осталась. Не “останься”. Не давление. Просто предложение, сказанное так, как будто он действительно не хочет оставлять её одну в этом состоянии. Вера стоит под душем и не отвечает сразу. Потому что внутри слишком много противоречий. Отвращение к себе. Стыд. И одновременно — странное, болезненное облегчение от того, что он не исчез. И это, пожалуй, пугает её сильнее всего.