Часть 2
19 мая 2026 г., 01:00
Примечания:
Ох, внезапный дэп - https://t.me/+JqIMrYfyzNAwMzli.
Кому там интересно закулисье и прочие работы, прошу заглянуть в это нишевое место
Флинс не вышел к завтраку, и когда один из личных помощников с ещё не угасшей надеждой угодить робко постучал в дверь спальни, предлагая принести поднос, о ага ответил ему таким глухим, безжизненным голосом, что парень отшатнулся, будто его ударили. Затем последовал горничная, потом кухарка, явившаяся лично, всплеснув руками и принявшаяся увещевать сквозь филёнчатую дверь о вреде голода для молодого организма, а за ней потянулась целая вереница домочадцев, которых словно магнитом притянула окутавшая особняк аура его горя. Флинс разогнал всех с исчерпанной до дна твёрдостью, аккуратно прося оставить его в покое, и прислуга, понурившись, разбрелась по дому, унося с собой невысказанные вопросы и щемящее желание хоть чем-то унять его душевную нестабильность, разлившуюся по комнатам, словно запах дыма. В глубине души, где-то под спрессованными слоями отчаяния и опустошённости, Флинс был искренне, почти до слёз, благодарен им за то, что не всем здесь на него наплевать, но сейчас ему отчаянно, до физической ломоты в костях хотелось побыть одному.
Заставить себя подняться с кровати удалось только после полудня, когда солнце уже начало клониться к горизонту, прочерчивая по стенам длинные, косые полосы янтарного света. Понадобилось несколько протяжных, мучительных мысленных уговоров, бесконечного внутреннего торга, в котором одна часть его существа требовала остаться лежать, свернувшись в позу зародыша, а другая цеплялась за жизнь чисто механически. Ноги держали плохо, голова кружилась от голода и обезвоживания, но он всё же взял телефон и, опершись ладонями о прохладную поверхность дерева, открыл почту. Экран вспыхнул, высветив вчерашние выписки и документы, которые он перечитывал, наверное, уже в десятый раз за эти сутки, вглядываясь в строки с болезненным, гипнотическим упорством, с каким прикасаются языком к ноющему зубу, зная, что будет больно, и всё равно не в силах остановиться.
Это были поистине страшные заключения, составленные сухим медицинским языком, который ранил своей отстранённостью.
«Дефицит феромонов альфа-типа, обусловленный рецессивным статусом пациента»
«Неспособность к вынашиванию»
«Угроза жизни омега-родителя»
«Прерывание беременности по медицинским показаниям»
Каждое слово падало на душу, накрывая с головой. Беременность рецессивного омеги сама по себе уже считалась чем-то почти чудесным, счастливой случайностью на грани. И именно ему выпал этот немыслимый лотерейный билет — и ему же пришлось своими руками, своим молчаливым согласием на процедуру разорвать его в клочья. Не то чтобы он страдал исключительно от потери малыша — это, безусловно, тоже било по сердцу — но ещё сильнее, ещё беспощаднее ему было жалко самого себя.
Мысли сваливались на него ледяным, секущим, беспощадным градом и каждая из них погружала его всё глубже в чёрную, вязкую депрессию, где не было ни берегов, ни дна. Жизнь снова, в который уже раз, ткнула его лицом в собственную никчёмность и ничтожность. А как же мало значило в эти минуты то, что он был отпрыском влиятельного дома, что его родословная была безупречна, а фамилия значилась в реестрах наравне с самыми громкими именами. Всё это, весь этот внешний блеск, рассыпался в прах перед простым, неумолимым фактом: он был рецессивным и неполноценным, бракованным звеном, которое даже собственное тело предало, позволив случиться беременности лишь затем, чтобы отнять её обратно, словно в насмешку. Ему казалось, что он — пустой сосуд с тончайшими, паутинными стенками, который когда-то пытался вместить в себя любовь, уважение, тепло, но всё вытекло сквозь невидимые трещины, оставив лишь сухой, звенящий осадок; ему казалось, что он — бесконечный, монотонный дождь над выжженной пустошью, который идёт уже так долго, что никто не помнит, когда он начался, и никому уже нет дела до того, закончится ли он когда-нибудь. Омега чувствовал себя ошибкой природы, ошибкой расчёта своих родителей, ошибкой самого мироздания — живым недоразумением, чьё существование нужно было просто перетерпеть, как перетерпливают затяжную болезнь.
Так, в этом беспросветном, выматывающем самоистязании, время незаметно, словно песок сквозь растопыренные пальцы, снова перекатило к ночи, не оставив после себя ни одного значимого воспоминания или поступка. Флинс так и не вышел ни к обеду, ни к ужину и не притронулся ни к одному из тех подносов, что заботливая кухарка, ослушавшись прямого приказа, всё же оставила на столике в коридоре. Никто не явился его искать и не нарушил его добровольного заточения, — он ведь сам всех отослал, возвёл вокруг себя эту стену, и теперь пожинал плоды собственной просьбы, то ли наслаждаясь, то ли задыхаясь в абсолютном, герметичном одиночестве, нарушаемом лишь тихим гулом ветра за окнами.
***
Рери вернулся домой ближе к полуночи. Дел в офисе было, как всегда, непомерно много, и каждая бумага, ложившаяся на стол, требовала его внимания — он разобрал львиную долю этой корреспонденции с методичностью хорошо смазанного механизма, но даже когда последний лист был отложен в сторону, желание остаться ночевать на работе всё ещё манило его своим безликим покоем. В стеклянной башне, среди гудящих кондиционеров и бесконечных стеллажей, не было омежьих запахов и изматывающей, вечно тлеющей вражды — одно лишь простое, понятное одиночество, которое он давно предпочитал тому сложному, отравленному присутствию, что ждало его дома.
Дворецкий, встретивший его в холле, принял верхнее пальто, но Рери всё равно уловил в его старых, выцветших глазах тихую скорбь, которая преследовала его теперь повсюду в этих стенах. Ни слова не сказав, альфа прошёл в кабинет, и не успел он опуститься в кресло, как следом за ним скользнул личный секретарь. В руках он держал довольно тонкую папку и планшет, и то, что доклад уместился в столь скудный объём, парадоксальным образом насторожило Рери сильнее.
— Докладывай, — бросил он без лишних церемоний, даже не поздоровавшись, и откинулся в кресле, приготовившись слушать очередной утомительный перечень измен мужа.
Секретарь поклонился и, раскрыв папку, принялся озвучивать всё, что сумел нарыть за эти часы. Информация и впрямь выдалась крайне, почти до невероятности интересная, хотя начиналась она вполне предсказуемо: омега в последнее время часто посещал своего специалиста в частной клинике, жаловался на ухудшающееся самочувствие, на слабость, головокружения, странные перепады температуры, — и в какой-то момент лечащий врач, сопоставив симптомы, отправила его на УЗИ. Там и выявили беременность, — произошло это, как следовало из документов, сутки назад.
Рери, до этого рассеянно скользивший взглядом по бумагам, разложенным на столешнице, замер. Пальцы его, только что небрежно перебиравшие листы, остановились на полпути, а взгляд — тяжёлый, внезапно сделавшийся острее лезвия — медленно поднялся и упёрся в лицо секретаря. Тот поёжился под этим взглядом, отступив на полшага назад, но голоса не потерял и продолжал говорить — ровно, бесстрастно, как того требовала профессия. Дальше он рассказал об аборте: ткнул пальцем в копию распечатки, что пришла омеге на электронную почту вчера вечером, затем быстро провёл по экрану планшета, демонстрируя скриншоты из почтового ящика Флинса, и наконец, сверяясь с выводами врачей, сухо зачитал саму причину.
Рери на мгновение потерял связь с реальностью. Не то чтобы он не понимал слов — каждое из них впечатывалось в сознание с чёткостью типографского оттиска, — но общая картина, вдруг сложившаяся из этих разрозненных фактов, оказалась настолько оглушительной и невозможной, что мозг на какую-то долю секунды просто отказался её принимать. Его муж был беременен и носил под сердцем ребёнка, которого уже больше нет.
— Именно Вы являетесь отцом, господин, — продолжал секретарь, — сроки зачатия полностью совпадают с датами вашего последнего гона. Вероятность иного отцовства исключена.
Альфа даже не пошевелился — только побелевшие костяшки пальцев, сжимающих подлокотник кресла, выдавали, что он воспринимает происходящее.
— Никаких других любовников, кроме того самого постоянного альфы, у господина Флинса нет, — добавил бета после краткой паузы, — однако должен заметить, что этот мужчина сопровождал его на приём к врачу, и на саму процедуру. Он засветился на нескольких камерах клиники и на уличных записях. Даже учитывая саму организацию и её политику, как бы не пошли не нужные слухи.
Рери небрежным, брезгливым жестоммашинально смахнул бумаги в сторону и поднялся с кресла. Внутри у него клокотало сразу всё: ярость, недоверие, странное, незнакомое ему прежде чувство, похожее на жгучую, пульсирующую пустоту, которая разрасталась где-то под рёбрами и требовала немедленного выхода.
— Значит, вот как, — произнёс он медленно. — Беременность. Аборт. И всё это — без единого слова мне. — Он обернулся к секретарю, и в его глазах полыхнуло пламя. — Ты, — отрывисто бросил он, — сейчас же зачищаешь все следы. Записи с камер, упоминания в регистрационных журналах, любые свидетельства того, что этот человек присутствовал там с моим мужем. Не нужно, чтобы чьи-то грязные языки касались этой истории.
— Понял, господин, — отозвался секретарь, уже строча заметки в планшете.
Когда дверь за секретарём закрылась, Рери остался стоять посреди кабинета, сжав виски ладонями и пытаясь совладать с тем ураганом, что бушевал внутри.
Флинс уже почти провалился в сон, когда дверь спальни вдруг отворилась, и на пороге возник дворецкий. Одно только его появление в столь поздний час, без предварительного стука и осторожных, почти извиняющихся интонаций, с какими прислуга обыкновенно нарушает покой господ, говорило о многом, и прежде всего — о том, что дело касается мужа. От этой мысли, едва она оформилась в сознании, Флинсу стало одновременно противно и горько, словно он проглотил что-то протухшее, и вкус этот теперь не сходил с языка, как ни пытайся его запить.
— Молодой господин, — произнёс дворецкий, и в его голосе, обыкновенно ровном и обволакивающем, сегодня слышалась натянутая нота, какая бывает у человека, вынужденного передавать заведомо неприятное поручение, — ваш супруг желает видеть вас в своей личной спальне незамедлительно.
Флинс медленно прикрыл глаза и попытался нащупать в себе хоть какую-то причину, по которой мужу вновь мог понадобиться он, а не одна из тех безликих теней, что обслуживали его нужды. Голова была тяжёлой, мысли ворочались с трудом, а ответ не находился, только росло внутри глухое, вязкое сопротивление всему, что требовало от него сейчас хоть каких-то действий.
— Если это касается очередных нотаций или его дурного настроения, — ответил он наконец, не открывая глаз, сухим голосом, — то я никуда не пойду. Пусть Рери хоть с ума сойдёт от собственного бешенства.
Дворецкий устало вздохнул и, сделав шаг к кровати, мягко, но настойчиво произнёс, уже подхватывая омегу под локоть:
— На этот раз дело в другом, господин. Идёмте.
Тело Флинса отчаянно не слушалось, сопротивлялось каждому движению с пассивной, обессиленной враждебностью; ноги подкашивались, в висках стучало, и лишь поддерживающая рука старого слуги не дала ему осесть прямо на ковёр. Так, шаг за мучительным шагом, его довели до дверей чужой спальни, и едва створка отворилась, как в лицо Флинсу ударила невидимая, но осязаемая до дрожи волна — агрессивные феромоны альфы, заполонившие помещение от пола до потолка, густые, давящие на плечи и виски, не щадящие никого, кто осмелится вторгнуться в это пропитанное яростью пространство. Дворецкий, коротко поклонившись, закрыл дверь за его спиной, и мягкий щелчок замка отрезал путь к отступлению, словно упавшая за спиной решётка.
Омега, впрочем, не пугался мужа в таком состоянии — он практически всегда был раздражительным и агрессивным, и эта аура давно стала для Флинса привычным, почти домашним фоном, чем-то вроде неизменного шума дождя за окном. Он стоял у самого входа, кутаясь в халат, и молча смотрел на напряжённую фигуру мужа, застывшего посреди комнаты с несколькими листами бумаги в руке. То, как Рери сжимал эти листы, как белели костяшки его пальцев, читалось нечто, выходящее за рамки привычного раздражения.
Альфа подошёл к нему вплотную, резко сократив дистанцию. Флинс невольно, повинуясь скорее инстинкту, чем осознанному выбору, слегка отстранился, будто от мужа несло чем-то зловонным. Жест этот был мимолётным, почти незаметным, но в обычный день он непременно вызвал бы у Рери вспышку ярости или, как минимум, ядовитый комментарий, — сегодня же альфа на это пренебрегающее движение ничем не ответил и вложил мужу в руки несколько бумаг из тех, что принёс ему секретарь.
Флинс сначала вскинул бровь, но стоило его глазам пробежать по верхним строкам, как взгляд дрогнул, заметался по строчкам быстрее, быстрее, словно пытаясь опровергнуть написанное самой скоростью чтения. Заключение врача, выписка, скриншот его собственной электронной почты — всё было здесь. Он медленно, словно во сне, перевёл взгляд на мужа, который смотрел на него холодно и выжидающе, и в этом взгляде читалось уже не просто раздражение, а требование объяснений и ответа,хоть чего-то, что могло бы заполнить информационную брешь, в которой альфа вдруг оказался.
— Даже сюда ты сунул свои руки, — произнёс Флинс тихо, почти без выражения, и слова эти, лишённые всякой интонации, прозвучали оттого ещё более горько. — Что именно ты хочешь мне сказать всем этим? Ты уже и так знаешь достаточно.
Рери вспыхнул. Воздух вокруг него сгустился, сделался ещё тяжелее и удушливее, а голос, когда он заговорил, рокотал на тех низких, грудных частотах.
— Ты слишком сильно стал играть в самостоятельность, Флинс. — Он шагнул ближе, и расстояние между ними сократилось до нескольких мучительных сантиметров. — Почему я, твой законный муж, узнаю о таких вещах последним? Почему я не в курсе происходящего, а какой-то мусор, с которым ты кувыркаешься, знает уж слишком много? Ты допустил большую ошибку, доверившись настолько сильно кому-то незнакомому. Ты хоть понимаешь, чем это может обернуться?
Флинс хотел было ответно закричать — распахнуть рот и выпустить наружу всю ту боль, гнев, что копился в нём месяцами, годами и удушливую несправедливость, которая душила его каждую секунду этого брака, — но сил на злость больше не осталось. Гнев — это роскошь, которую могут позволить себе те, у кого внутри ещё что-то горит, а у него внутри была лишь выжженная дотла пустошь. Он устало, едва шевеля губами, произнёс, желая лишь одного — побыстрее покинуть эту комнату, где концентрация феромонов достигла уже того предела, за которым начинало мутить:
— В любом случае тебе всё равно, что со мной. Это целиком и полностью твоя вина, Рери. Ты сам позволил всему этому свершиться. Так что не нужно теперь никаких громких сцен и скандалов, уж тем более праведного гнева. Просто… оставь меня, я устал.
Не успели последние слова сорваться с губ Флинса, как Рери рванулся вперёд и стальной, беспощадной хваткой сомкнул пальцы на его запястье. Омега дёрнулся всем телом и в этот самый миг, его собственные феромоны вырвались наружу. Это было непроизвольно, почти помимо его воли — до этого момента они вообще не давали о себе знать, забитые, подавленные куда более мощной аурой мужа, и теперь, выплеснувшись в пространство, они заговорили вместо него. Запах этот, горький и терпкий, как полынный дым, не пытался соперничать с доминантной волной Рери, не пытался ни защититься, ни напасть, — он просто обнажил всё то безразличие и иссушающую пустоту, что таилась на душе омеги, и от этой беспросветной откровенности стало почти физически холодно.
Рери, ощутив этот горький всплеск, не отступил, не ослабил хватки, напротив, он лишь усилил давление, и его собственные феромоны накатили с новой, удушающей мощью, вдавливая омегу в пол, заставляя колени того предательски подогнуться.
— Отныне ты не смеешь покидать этот дом без моего ведома, — произнёс альфа, и каждое слово падало тяжело, вибрируя в воздухе и в костях того, кому они предназначались. — Ты понял меня, Флинс? Ни шагу за порог без моего разрешения. И если с первого раза не дойдёт — меры будут куда жёстче, обещаю тебе это.
Омега, чьё сознание уже медленно угасало, заволакиваемое плотным, удушливым маревом чужих феромонов, слушал мужа отдалённо, без всякого энтузиазма и протеста. В какой-то неуловимый момент его ноги окончательно ослабели, и он опустился на колени, переставая сопротивляться силе тяжести и невидимой, страшной усталости, что навалилась на плечи многопудовым грузом.
Рери, глядя на него сверху вниз, вдруг осёкся. Что-то было не так — что-то ускользало от его понимания, пока он смотрел на эту склонённую голову, на эти острые, проступившие сквозь ткань халата плечи, на то, как мелко и неровно вздымалась грудь мужа. Для обычного омеги-мужчины Флинс всегда был выше среднего, с более развитым костяком и более широкой линией плеч. Его часто путали с бетой именно из-за отсутствия хрупкой, миниатюрной конституции, какую ожидают от омег, и из-за вечно слабого, почти неощутимого феромонового шлейфа. Но сейчас он выглядел совсем уж маленьким, почти сжавшимся, уменьшившимся в размерах, словно сама жизнь вытекла из его тела, оставив лишь хрупкую, полупрозрачную скорлупу.
Альфа озадаченно потянул его на себя и принялся ощупывать, пробегая пальцами по плечам, по рёбрам, по выступающим позвонкам, которые слишком подозрительно прощупывались. Он был катастрофически худым до такой степени, что это граничило уже не с обычной стройностью, а с каким-то болезненным, опасным истощением. Во время их близости, когда Рери не смотрел не желал замечать ничего, кроме собственной физиологической нужды, он не обратил на это внимания, но теперь, ощупывая ладонями это почти чужое, изменившееся тело, он не мог отделаться от странного, саднящего чувства, что тело, раньше подававшее проблески здоровья, сейчас ощущалось как-то болезненно, неправильно, угрожающе ломко.
Флинс резко дёрнулся, вывернувшись из его рук с неожиданной для своего состояния силой. Омега дёрнулся так, словно прикосновения мужа обжигали его и, отступив на шаг, хмуро посмотрел на альфу исподлобья, машинально потирая то место на предплечье, где только что смыкалась чужая хватка.
— Флинс, — медленно, чуть хрипло спросил Рери, — почему ты выглядишь так, будто тебя истязают?
Омега поднял на него глаза и тихо, почти без выражения ответил:
— А разве это не так?
Он помолчал, всё так же прижимая к груди натёртое запястье, и горькая, почти неуловимая усмешка тронула его бескровные губы.
— Какое тебе дело? С каких пор тебя вдруг стало волновать, что происходит с моей жизнью? Ты прекрасно обходился без этого знания все эти годы. Обойдёшься и сейчас.
Не оборачиваясь и не удостаивая мужа больше ни единым словом, он вышел из спальни — тихо, плотно притворив за собой дверь, словно ставил точку в конце затянувшегося, измучившего обоих разговора, который никому не принёс ни облегчения, ни понимания. Ему никогда не приносило удовольствия препираться с альфой, не видящим ничего дальше собственного отражения в зеркале, а сейчас, когда каждая минута разговора высасывала из него остатки тех ничтожных жизненных сил, что ещё теплились где-то на донышке, эта перепалка и вовсе казалась ему бессмысленной растратой самого себя. Однако изнурённое тело предало его почти сразу — он не дошёл до своей комнаты и половины коридора, как вдруг ощутил, что мир вокруг начинает медленно, неумолимо крениться, ускользая из-под ног. Холодная стена стала единственной опорой, и он сползал по ней медленно, судорожно хватая ртом воздух, который вдруг сделался густым и бесполезным, а во рту, подкатывая к горлу, появился тот самый железистый, пугающий привкус, какой оставляет кровь.
Кое-как, цепляясь за собственную ускользающую волю, он добрался до спальни и рухнул на кровать мёртвым грузом, даже не пытаясь ни раздеться. Сознание померкло почти мгновенно, затянутое в бездонную воронку, где уже не было памяти.
Рери между тем оставался в своей спальне, и злость его не утихала. Она лишь меняла очертания, перерастая из яростной вспышки в глухое, грызущее изнутри специфическое ощущение. Он мерил шагами комнату, снова и снова прокручивая в голове их разговор, горький, безжизненный запах, это болезненное, почти прозрачное тело под его пальцами, и в какой-то момент, не выдержав, рванул дверь на себя и вызвал дворецкого. Старик явился незамедлительно с усталой готовностью служить двум господам, которые слушать не желали ни друг друга, ни кого бы то ни было ещё.
— Что происходит с питанием моего мужа? — с ходу бросил Рери, и голос его, всё ещё рокочущий от сдерживаемой агрессии, эхом прокатился по холлу.
Дворецкий помедлил ровно секунду и ответил горестной прямотой.
— Ваш супруг уже давно пропускает трапезы в столовой, господин. Полагаю, он питается где-то за территорией поместья, поскольку здесь, к столу, он не выходит практически никогда. Однако последние сутки он провёл в доме безвылазно — и за это время, насколько я могу судить, не притронулся ни к одному из подносов, которые мы оставляли у его дверей.
Рери, услышав это, замер на полушаге, и желваки на его скулах заиграли в нервном ритме, какой всегда предвещал бурю. Только теперь эта буря была направлена не вовне, а куда-то внутрь, где только-только начинало зарождаться понимание: он, кажется, упустил нечто гораздо более страшное, чем измена, — он упустил самого Флинса, который прямо сейчас, возможно, просто угасал. И впервые за долгое, очень долгое время Рери не знал, что с этим делать.
То, что омега давно уже живёт своей собственной, отдельной, параллельной его существованию жизнью, не было для Рери новостью — он сам, по сути, и создал все условия для этого, молчаливо очертив границы, за которые ни один из них не должен был переступать без крайней нужды, и если омеге комфортно калечить себя всеми теми способами, какие он сам для себя выбрал, то альфа не видел ни единой причины ему в этом отказывать, ограничивать или вмешиваться. Это было бы лицемерием — сперва годами демонстрировать человеку своё глубочайшее безразличие, а потом вдруг начинать интересоваться, достаточно ли он ест и хорошо ли спит. Однако теперь на первый план выступил совсем другой фактор, имевший обыкновение безжалостно вторгаться в жизнь таких семей, как их, и диктовать свои неумолимые условия.
Как подобает супружеской паре высшего света, за ними всегда, с того самого дня, как гербовые печати скрепили их союз, шла пристальная, недремлющая слежка — фотографы, обозреватели светской хроники, репортёры и просто жадные, любопытные взгляды, которым вечно охота знать больше, чем им положено, и проникать дальше, чем им дозволено. Это было абсолютной, непреложной нормой того общества, в котором они вращались, с которой следовало научиться жить. И до сих пор Рери справлялся с этой ношей играючи, появляясь на публике с каменным, безупречно-вежливым лицом и позволяя омеге держаться где-то на периферии кадра, на безопасном расстоянии от собственной персоны, чтобы не перегружать и не делать каким-то аномальным фон из взаимоотношений.
Но в ближайшее время им предстояло появиться вместе полноценным, ожидаемым выходом в свет, какое-то благотворительное мероприятие или званый ужин у кого-то из столпов общества, и там они обязаны были позиционировать себя как благородных супругов, образцовую ячейку и самую безупречную семью, в которую, по бумагам и брачным контрактам, их слепили родители. Рери глядя на разбросанные по столу бумаги, вдруг с пронзительной ясностью осознал всю чудовищную несообразность этой затеи: как, скажите на милость, он должен показать омегу, как должен строить перед камерами хрупкую, убедительную семейную идиллию, если Флинс сейчас выглядит так, будто над ним изо дня в день издеваются с особой, садистской жестокостью?
У всех немедленно возникнут ненужные, опасные, неудобные вопросы. Пресса, эта стая безжалостных стервятников, почуявшая кровь за километр, раздует из малейшего намёка на неблагополучие такую драму, что её отголоски будут греметь неделями, а если к этому, не дай бог, добавится ещё и история с потерей потенциального наследника — крошечный факт, который пришлось вымарать из реальности двое суток назад — то тогда уж ни ему, ни Флинсу не дадут жизни многочисленные репортёры, которые вцепятся в эту историю, как бульдоги в глотку, и не разожмут челюстей, пока не обглодают её до последней косточки.
С этим нужно было что-то делать, и как можно быстрее, — не откладывая и не позволяя привычному безразличию снова взять верх и пустить всё на самотёк. Рери, сжав переносицу пальцами и ощущая, как в висках снова зарождается знакомая тупая боль, вдруг подумал о другом — о том, что всё это время он слишком долго не вмешивался в домашние дела. На деле же выходило, что фактически домом молча, без ведома мужа управлял омега. Распоряжаясь штатом и самим течением жизни в этих стенах в своих интересах, иначе почему, по какой такой негласной команде все вокруг молчали буквально обо всём? Почему дворецкий не пришёл к нему ни разу? Почему повар, горничные — да все, чёрт возьми, покрывали его состояние. Ни единая душа не сочла нужным поставить в известность хозяина дома, чьё слово здесь якобы было законом? Эта мысль была унизительной, колючей и неожиданно отрезвляющей. Рери, мрачно глядя в серый квадрат окна, впервые за долгое время ощутил себя не всемогущим доминантом, а слепцом, который годами жил в центре событий и не видел, что стены вокруг него давно пошли трещинами.
Утро следующего дня встретило Рери безжалостным, слепящим светом, залившим кабинет ещё до того, как он успел допить первую чашку кофе, и вместе с этим светом явились бесконечные дела. Казалось, весь деловой мир внезапно сговорился против него одного. Каждое ведомство, филиал или деловой партнёр вдруг обнаружили, что им срочно, жизненно необходимо что-то от него получить, и нагрузка на секретаря росла в той же самой прогрессии, от чего несчастный бета уже начинал бледнеть и вздрагивать при звуке очередного входящего сообщения. Всем от него резко что-то понадобилось, и это откровенно бесило — не то чтобы он был не в состоянии справиться с объёмом, а скорее сама назойливость, что его дёргают по пустякам, когда в голове и без того теснились совершенно иные, куда более тёмные и неотвязные мысли.
Мигрень, притаившаяся где-то на задворках сознания с проклятой ночи, вновь дала о себе знать — сначала лёгким, предупредительным давлением в висках, затем полноценной, пульсирующей болью, которая расползалась от затылка к глазницам и делала каждую строку в документах расплывчатой, ускользающей, почти нечитаемой. Рери тёр виски, щурился, вчитывался в абзацы, тратя на каждый лист вдвое, втрое больше времени, чем обычно, и в какой-то момент с раздражением отшвырнул ручку, осознав, что просто не может удержать внимание. Странно, мелькнула мысль сквозь эту вязкую, болезненную пелену, до нелепости: он ведь буквально недавно получил разрядку. Его тело, казалось бы, освободилось от того напряжения, что копилось неделями, — не могло же всё так быстро и предательски откатиться обратно, к исходной точке?
Игнорировать тупую, разрастающуюся боль сделалось решительно невозможно где-то сразу после полудня, когда строчки перед глазами заплясали уже откровенным, издевательским хороводом, а свет настольной лампы начал причинять почти физическое страдание. Отменив одним коротким звонком все дела, назначенные на послеобеденное время, он спустился к машине и велел везти себя в клинику, где у него имелся свой, проверенный годами врач, отслеживавший его состояние с тех самых пор, как в подростковом возрасте проявилась доминантность, принеся с собой не только силу и статус, но и этот бесконечный, изматывающий груз физиологии.
Кабинет врача встретил его стерильной, успокаивающей прохладой и запахом антисептика, от которого почему-то всегда становилось чуть легче дышать. Доктор — пожилой альфа с седыми висками и тяжёлыми, всепонимающими глазами, видавшими на своём веку сотни таких же замученных, зажатых в тиски собственной природы пациентов, — провёл осмотр тщательно и неторопливо, задавая самые неудобные, проницательные вопросы, на которые Рери предпочёл бы не отвечать, но делал наоборот, потому что лгать этому человеку было бессмысленно, раз он сам пришёл сюда.
— Картинка на самом деле не изменилась, господин Рери, — произнёс врач, закончив изучать показания приборов и устало снимая очки, чтобы протереть стёкла краем халата. Голос его звучал ровно, почти буднично, но в этой ровности таился профессиональный подтекст, говорящий неприятную правду. — Изменилось только её восприятие. Грубо говоря, всё было так и раньше, задолго до сегодняшнего дня, просто теперь закрыть глаза на происходящее стало невозможно. Ваши феромоны очень хаотичны, — он сложил пальцы домиком и посмотрел на пациента поверх стёкол с тем мягким, но непреклонным упорством. — Вам, по сути, нужна разрядка постоянная. Не существует никакого срока, за который напряжение накапливается, а потом его можно сбросить и забыть на неделю или месяц. Ваш организм устроен иначе, и я предупреждал вас об этом неоднократно.
Он помолчал, давая словам осесть, и добавил:
— Длительное воздержание, как я и говорил раньше, слишком опасно. Я предупреждал вас не пренебрегать этим фактом, однако вы, кажется, сочли мои рекомендации чем-то, что можно отложить на потом. Теперь картина критическая и дальше закрывать на это глаза будет уже не просто трудно, а откровенно опасно для вашего здоровья.
Врач знал об омегафобии своего пациента — более того, именно этот диагноз, зафиксированный в медицинской карте много лет назад, и делал весь процесс настолько безнадёжно запутанным. Он знал также, что супруг Рери является рецессивным омегой, чьи феромоны едва уловимы даже для обычного обоняния, не говоря уже о доминантном, требующем мощного, полноценного отклика, — и оттого врач, складывая в папку результаты осмотра, позволил себе лишь короткий, сочувственный взгляд.
— Как проходит течка у вашего омеги, господин Рери, и как часто она случается? — альфа, не ожидавший, что разговор свернёт в это русло, на мгновение замер.
—Мой супруг принимает подавители в такие периоды. Мы ни разу не проводили её вместе по обоюдному согласию.
Пожилой альфа нахмурился, и морщины на его лбу сложились в встревоженный узор. Услышанное явно ему не нравилось. Он помолчал, постукивая пальцами по столешнице, а затем произнёс:
— В следующий раз на приём Вам стоит записаться вместе с супругом, и чтобы тот непременно пришёл со своей медицинской картой и со всей подноготной, которую он, как рецессивный омега, обязан был вести с подросткового возраста. Только тогда, возможно, мне удастся найти какое-то более рациональное решение, которое будет подходить под Ваши запросы.
Рери вышел из клиники в состоянии, близком к оглушению. Постоянная разрядка и потребность. Его тело, его чёртова доминантная природа требовала того, чего он не мог ей дать без отвращения или насилия над собой, без этого проклятого чувства, что он — раб, прикованный цепью к человеку, которого сам же загнал в угол, и вот теперь эта цепь натянулась до предела, угрожая задушить обоих разом.
Вернувшись домой уже затемно, альфа, всё ещё переваривая услышанное в клинике и ощущая уже привычную, ноющую пульсацию, отдал короткий приказ подать ужин в столовой и, помедлив лишь секунду, добавил, чтобы Флинса подготовили перед встречей с ним — чтобы тот, как бы ни был слаб или не в духе, явился к столу в надлежащем виде. Дворецкий, услышав это распоряжение, на мгновение побледнел. Он кашлянул в кулак и тихо, почти извиняюще произнёс, осторожно взвешивая каждое слово, словно ступая по тонкому льду:
— Господин, ваш супруг сейчас в лихорадке. Он не сможет даже выйти к ужину, уверяю вас. Его тошнит кровью, и он бредит, перемежая бессвязную речь рыданиями. Личный врач поместья уже здесь, он оказал всю необходимую помощь, и сейчас молодой господин Флинс спит. Будить его я бы настоятельно не рекомендовал.
В голове у Рери на несколько мучительно долгих секунд пронёсся белый шум, какой бывает, когда сознание отказывается принимать очередную порцию плохих новостей и просто отключается, оставляя после себя нарастающую, слепую ярость. Голова заболела ещё сильнее, пульсируя в такт сердцу, и сквозь эту боль пробилась одна-единственная, злая, почти детская в своей беспомощности мысль: какой же у него бесполезный супруг, а у него тупой, нелепый организм, который вместо того чтобы функционировать как положено, требует от него невозможного и одновременно делает невозможным даже то немногое, что он, Рери, способен был дать. Хоть на стены лезь от негодования — ничего не изменится.
— Сообщи мне, когда он придёт в норму, — бросил он дворецкому сухо, почти без выражения, и, не дожидаясь ответа, удалился в свою спальню, где рухнул в кресло, не зажигая света, и долго сидел в темноте, ощущая себя загнанным в ловушку, из которой нет и не предвидится выхода.
Как ни странно, за всё это время ему ни разу даже в голову не пришла мысль о том, чтобы найти себе любовницу или любовника, — не потому, что он был высоким моралистом или хранил в душе какую-то невысказанную, потаённую верность супругу, о нет, ничего подобного. Просто сама идея о близости с кем-то посторонним вызывала непереносимую, граничащую с физическим отвращением реакцию: его бесили омежьи феромоны до зубовного скрежета и желания немедленно вымыться с головы до ног, а сами омеги, их повадки и запахи, в целом, сама природа вызывали в нём глухую, иррациональную ярость. Флинс же на этом фоне был едва ли не идеальным вариантом — он практически не пах ничем, или пах так слабо и нейтрально, что это почти не раздражало. А редкие ноты, исходившее от него после контакта, принадлежали альфе, что в целом немного облегчало всю эту ситуацию. К тому же с Флинсом было меньше условностей и это снимало целый пласт проблем и последствий, которые неминуемо возникли бы с любым другим партнёром. Да и, положа руку на сердце, Рери просто не хотелось возиться с кем-то ещё, тратить на незнакомого человека время, силы, ресурсы, впускать его в свой график и жизнь — это все ради того, чтобы всё равно не получить от процесса ни капли удовольствия, а лишь очередную порцию раздражения и изматывающей брезгливости, которая и без того отравляла каждую его ночь.