Крах системы

NC-17
В процессе
100
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 107 страниц, 47 576 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
100 Нравится 31 Отзывы 17 В сборник

Часть 5

Настройки
Старый слуга, простоявший весь этот короткий разговор у стены с затаённым дыханием и сердцем, колотившимся где-то у горла, боялся, что может случиться нечто поистине непоправимое, чего сам дом уже не сможет разгрести. И потому, скрепя сердце и с горьким, саднящим осознанием собственной беспомощности, он всё же встал на сторону господина, твёрдо попросив доктора не игнорировать просьбы господина. Он прекрасно понимал всю логичность, медицинскую обоснованность и предосторожность доктора, но он понимал и другое. Рери был упрям до слепоты и полного отрицания реальности. Если ему что-то всерьёз взбредало в голову, повлиять на решение уже не мог никто. Врач сейчас стоял, ощущая, как по спине течёт струйка холодного пота, и чувствовал реальный, почти животный страх — не за себя, нет, а за своего господина. Он тяжело выдохнул и сказал: — Ложитесь в постель. Рери подчинился не столько сознательно, сколько повинуясь тому, что кто-то наконец принял за него решение, и вытянулся на смятых простынях, не сводя с врача горящего, выжидающего взгляда. Однако первый укол не подействовал, как второй и третий. Мужчина вводил препарат, каждый раз ожидая, что веки пациента нальются тяжестью, дыхание выровняется, а тело наконец сдастся, но Рери лежал с открытыми глазами и смотрел на него с жутким, ожидающим вниманием, от которого у врача мороз шёл по коже. Альфа словно ждал, когда наступит бессознание и химия пересилит природу, чтобы тело перестало быть для него тюрьмой. Врач и сам едва сдерживал дрожь в руках, когда тянулся за следующей, уже четвёртой по счёту порцией, и в голове его билась одна-единственная, пульсирующая мысль: — Неужели иммунные структуру настолько невоспримчивы... Но он продолжал, потому что отступать было уже некуда, а его дело было проследить, чтобы альфа хотя бы остался жив. Всего ушло семь микроампул, прежде чем Рери наконец-то закрыл глаза. Ресницы его дрогнули, сомкнулись, дыхание стало глубже и ровнее, а страшное, лихорадочное напряжение, что держало его тело в тисках, начало нехотя отпускать, оставляя после себя лишь восковую бледность и могильную неподвижность. Пожилой альфа вышел из спальни на негнущихся, ватных ногах, чувствуя, как сердце колотится где-то в висках, а страх всё ещё не отпускает его. Он буквально заставил себя убить — сам ввёл пациенту дозу, которая для любого другого организма стала бы фатальной, и теперь, если его организм не выдержит, сердце остановится или мозг погаснет, все обвинения лягут на него, и ни один суд, ни одна комиссия не примет во внимание тот факт, что он выполнял прямой приказ. Хотя тюрьма его, по правде сказать, не особо пугала — он прожил долгую, трудную жизнь и повидал всякого, — но он действительно переживал за Рери. Он чувствовал токсичное бессилие перед чужими капризами, понимая их природу происхождения лучше, чем сам пациент когда-либо готов был признать. По его непреклонному настоянию, когда господин был без сознания, главным здесь становился врач, — дворецкий разместил его в апартаментах, ближайших к комнате хозяина, что обычно пустовали и использовались разве что для особо почётных гостей. Отсюда было рукой подать до спальни Рери, и доктор мог отслеживать любые колебания в его организме, не теряя ни минуты. Для этого пришлось в срочном порядке доставить в поместье датчики и специальную аппаратуру. Громоздкие, непривычные глазу приборы, что теперь мерно попискивали и вычерчивали кривые на светящихся экранах, внося в благородный интерьер особняка больничный дух. Данные, поступавшие с мониторов, были, мягко говоря, неутешительными. Феромоновый фон, зафиксированный датчиками, зашкаливал до таких отметок, что врач, взглянув на цифры в первый раз, лишь покачал головой. Концентрация гонных маркеров превышала норму в десятки раз и продолжала расти даже сейчас, когда сознание было отключено. Это означало, что химическая кома не останавливала сам процесс, а лишь скрывала его внешние проявления. Мозговая активность, которую приборы регистрировали в режиме реального времени, представляла собой хаотичные, рваные всплески, совершенно нехарактерные для медикаментозного сна, — и это было, пожалуй, самым тревожным из всего, что он видел, потому что говорило о том, что где-то там, на недосягаемой глубине, разум продолжал бодрствовать и метаться. Скачки давления, выбросы адреналина, температура тела, державшаяся на верхней границе допустимого, — всё это создавало картину организма, находящегося в состоянии подспудной войны с самим собой. Но главное, врач, вглядываясь в показатели, не мог отделаться от странного изумления, — нагрузка на сердце оставалась в пределах нормы. Да, она была на верхней планке и заставляла тревожно всматриваться в графики, но она не критическую черту, за которой начинается необратимое. Это было невозможно: обычный организм, даже организм сильного, тренированного альфы, уже давно должен был отказывать, но этот организм держался, словно в нём были заложены какие-то иные, неведомые резервы. Впрочем, альфа и не был простым по своему виду — доминантность, генетика, сама его сущность делали из него существо иного порядка, способное выдерживать то, что других убило бы мгновенно, — и потому эта нагрузка, пугающая на вид, для него не была выходящей за рамки. Но врачу, сидевшему у мониторов в тишине и прислушивавшемуся к каждому писку приборов, от этого осознания было не легче, а, пожалуй, даже тяжелее. Он понимал, что человек, которого он сейчас стережёт, способен вынести почти всё, кроме самого себя. На какой-то промежуток времени состояние альфы стабилизировалось, и данные на мониторах, всё это время плясавшие в лихорадке, свелись к той относительно ровной, угнетённой динамике, какая соответствует глубокой искусственной коме. Но главврач, сидевший у изголовья с посеревшим от усталости лицом, всё равно не хотел покидать спальню. Он ведь сам был альфой, и это странное, почти мистическое сопереживание «альфа-к-альфе», словно эхо чужой боли, резонировавшее в его собственной груди, смешивалось с медицинской обязанностью в такой тугой, неразрывный узел, что он боялся отойти даже на минуту. Но возраст не позволял ему столько находиться в стрессе и бодрствовать, сколько требовала ситуация, и, пересилив себя, он вызвал другого специалиста, который также имел прямое отношение к Рери и был приставлен к технике, чтобы в случае чего оперативно среагировать. Старшего альфу сопроводили в столовую, а там, за длинным пустым столом, он обнаружил омегу. Флинс сидел в одиночестве, сгорбившись над тарелкой, и ковырялся в каком-то лёгком витаминном блюде. Цвет его лица, бледный, с сероватым подтоном, и глубокая, залёгшая под глазами синева, которую не мог скрыть даже мягкий свет настенных бра, явно выдавали всю гамму нежелания, что он испытывал к этой тарелке, и то, сколько неимоверных усилий он прилагал, чтобы проглотить следующий кусок. Заметив вошедшего гостя, он поднял усталые глаза, коротко кивнул, и вернулся к своему занятию, не проронив ни слова. Поскольку никто не посвящал его в подробности всеобщей суматохи, царившей в доме последние часы, он и не стал вмешиваться. Его муж сам грубо отправил его прочь, а навязываться, задавать странные вопросы, показывая тем самым, что он вообще ни о чём не осведомлён и не поставлен в известность, было бы в какой-то степени позорно. Унизительно до скрежета зубовного, потому что это лишний раз подтвердило бы то, что он и так знал: он здесь не супруг, не равный партнёр, а так — приложение к альфе. — Вы знаете, молодой господин, — заговорил врач, помешивая ложечкой в чашке и глядя не на собеседника, а куда-то в янтарный напиток, словно именно там находил нужные слова, — я ведь наблюдаю эту семью уже очень давно. Ещё до того, как ваш супруг научился самостоятельно ходить, что уж. Видел практически всё, пожалуй. — Он поднял светлые глаза. — Но то, что я вижу сейчас, меня, признаться, пугает. И я говорю не о медицинских показателях, хотя и они, поверьте, далеки от нормы. Я говорю о том, что два человека, связанные узами брака, живут на одной территории и при этом умудряются существовать так, словно между ними целая вселенная. Флинс, не поднимая глаз от тарелки, размазывал ложкой овощное пюре по краю блюда, и лицо его оставалось безучастным — лишь едва заметно дрогнул уголок губ, выдавая, что он слышит и понимает, но не желает поддерживать эту тему. — Вы не обязаны мне отвечать, разумеется, — продолжил врач, отставляя чашку и складывая руки на столе перед собой, — я всего лишь старый доктор. Но я слишком долго знаю Рери и хорошо понимаю, что с ним происходит, чтобы молчать. Его состояние сейчас — оно не только физическое, хотя гон сам по себе способен вывернуть наизнанку кого угодно. Это результат многолетнего отрицания себя и своих потребностей. И вас, Флинс. Вас — в первую очередь, как бы горько это ни звучало. Омега наконец поднял взгляд, но в нём плескалась смесь усталости и глухой боли. — К чему вы клоните? — спросил он тихо, и голос его прозвучал ровно, словно он тратил последние силы на то, чтобы не сорваться. — К тому, — врач чуть подался вперёд, и голос его стал мягче, будто доверял собеседнику нечто важное, — что вам, как омеге, следует быть хитрее и умнее. Не в дурном смысле, чтобы плести интриги или манипулировать. Но поймите старика: альфами, несмотря на то что они по своей природе ведут все процессы и мнят себя хозяевами вселенной, управлять довольно просто. Они идут за тем, что им необходимо. И тот, кто понимает их слабость, умеет дать им ровно то, что они ищут, — тот держит их в руках, сам оставаясь при этом в тени. Вы понимаете, о чём я? Флинс аккуратно отложил ложку и его пальцы сжались в кулак на скатерти. Он молчал несколько секунд, и врач уже решил, что ответа не последует, когда омега вдруг выдохнул, сбрасывая с плеч давивший груз: — Я рецессивный омега, доктор. Слова эти упали в тишину столовой. — Какой смысл во всех этих тонких умениях, о которых вы говорите? Во всех этих феромоновых хитростях, которые мне никогда не будут подвластны в полной мере? — Он горько усмехнулся. — Я даже собственных феромонов не ощущаю. Не чувствую их, не контролирую и практически не могу ими осознанно управлять, как другие омеги. — Он запнулся, и речь предательски дрогнула, дав болезненную трещину. — Я даже ребёнка не смог удержать, которого, вопреки всем прогнозам, каким-то чудом зачал. Я не смог дать ему жизнь, потому что моё тело — оно неполноценное. Альфа не перебивал. Он сидел, не шевелясь, и смотрел на омегу с сочувствующим выражением. — Я не могу воздейстовать на альфу, которого не чувствую, — продолжил Флинс тише и пальцы, сжимавшие скатерть, побелели от напряжения. — Я не могу быть тем, кем должен быть по природе и не могу дать ему то, что он ищет — он осёкся, прикусил губу и замолчал, отводя взгляд к окну, за которым уже сгущались ранние зимние сумерки. Врач помолчал ещё немного, дав словам перестать звенеть в воздухе, — а затем произнёс негромко, почти задумчиво: — Вы знаете, Флинс, я ведь потому и заговорил с вами об этом. Не потому, что считаю вас обязанным что-то уметь или кому-то колдовать. А потому, что вижу: вы оба загнали себя в клетку. Он сугубо повернут на себе, а вы — в своей рецессивности и вот этом убеждении, что вы неполноценны. Но правда в том, что ни одна из этих клеток не заперта снаружи. Вы оба держитесь за прутья изнутри и уговариваете себя, что выхода нет, но он есть. Просто он требует от вас обоих признать очевидное: вы нужны друг другу, не потому, что так прописано в брачном контракте, и не потому, что этого требует физиология. Так распорядилась природа, которую вы оба так яростно отрицаете. И пока вы этого не поймёте, никакие феромоны или врачи вам не помогут. Он замолчал, взял в руки свою остывшую чашку и сделал глоток совершенно спокойно, будто только что не перевернул весь мир собеседника с ног на голову. Флинс ощущал, как этот старый альфа каким-то непостижимым образом умудряется доставать из него слова, которые он годами прятал даже от самого себя, хоронил под толщей апатии и напускного безразличия, — и от этого осознания ему сделалось не по себе. Он почувствовал, что ещё пара фраз или один внимательный взгляд — и его раненая, истерзанная душа, изголодавшаяся по простому человеческому участию, решит, будто она наконец нашла достойного, нейтрального слушателя, и тогда наружу хлынет всё то, что копилось годами. А этот слушатель, при всей своей мудрости и опыте, смотрел на всё под своим, особым углом и неизбежно упускал многие аспекты, в которые упираются обычные, не одарённые медицинским цинизмом умы. Поэтому омега спешно отодвинул тарелку — фарфор звякнул о столешницу, — поднялся со стула и быстро, не прощаясь, ушёл к себе, пока его предательское сердце, так некстати потянувшееся к чужому теплу, не заставило его сказать то, о чём он потом неизбежно пожалел бы. Оставшийся в одиночестве, мужчина проводил его взглядом и задумчиво цокнул языком. Оба, и альфа, и омега по сути своей всё ещё оставались взрослыми детьми, которыми когда-то пренебрегли, с бездушной нуждой свели вместе ради чужих выгод, заставив расплачиваться за блага. И этот скорый, почти панический уход второго хозяина всё-таки заставил почувствовать укол совести. Старый врач поморщился, потёр переносицу, признавая, что, кажется, затронул немного не то, что хотел. Впрочем, такая реакция была сама собой разумеющейся: он вторгся в запретную зону, куда посторонним вход был заказан. Вообще-то он хотел обсудить с омегой конкретную вещь — чтобы тот пришёл к нему на приём вместе с Рери в следующий раз. Даже несмотря на то, что то же самое он уже говорил молодому альфе, тот, конечно же, не стал распространяться об этом перед супругом, наверняка ещё и пропустил мимо ушей, как и всё, что касалось его собственного здоровья и благополучия. Поэтому встреча с Флинсом, которая подвернулась так кстати, была необходима, но, увы, возможность оказалась упущена. Будто всё в этом доме было неправильным каким-то по умолчанию, словно само пространство здесь было искривлено и любая попытка наладить диалог обречена была провалиться в бездну, что разверзлась между супругами. Омега же, добравшись до своего крыла, первым делом приказал наполнить ванну. Он погрузился в горячую обжигающую воду, щедро сдобренную успокаивающими маслами лаванды и ромашки, солями с экстрактом морских водорослей, что заботливо подсовывали ему врачи и слуги, словно ванна могла исцелить то, что было сломано где-то гораздо глубже, чем физическое тело. Он лежал в этом душистом, обволакивающем тепле, откинув голову на бортик, и смотрел в потолок невидящим взором, позволяя воде вытягивать из мышц хотя бы часть того свинцового напряжения, что сковало его. После, облачившись в мягкий, подогретый халат, он ушёл в спальню и лёг, зарывшись в подушки и плотно закутавшись в одеяло до самого подбородка. На удивление, сон не шёл, хотя тело, казалось, гудело от усталости, веки наливались тяжестью и мышцы расслабились после воды. На душе подозрительно скребло чем-то смутным, безымянным, что он отказывался анализировать. Мысли кружили вялые. Обрывки разговора с врачом, тень мужа на пороге дальней комнаты и растерянный, безумный взгляд. Всё это мешалось в голове, не давая провалиться в спасительную черноту, но в какой-то момент усталость всё же взяла своё. Сознание начало затягивать мрак, глубокий, вязкий, без сновидений и проблесков. *** Где-то в начале второго часа ночи, дежуривший и забил тревогу. Первыми заговорили датчики феромоновой активности. Теперь кривые на экранах резко, скачкообразно поползли вверх, зашкаливая за отметки, которые доктор никогда прежде не видел. Концентрация гонных маркеров в воздухе спальни росла с такой скоростью, словно в замкнутом пространстве включили невидимый генератор, и уже через пару минут цифры перевалили за те значения, что считались критическими даже для доминанта в пике гона, — а они всё продолжали расти, не выказывая ни малейших признаков замедления. Следом ожили датчики мозговой активности. Ровные, угнетённые волны искусственной комы вдруг сменились хаотичными, рваными всплесками, характерными не для сна, а для бодрствования, — и, что самое пугающее, эти всплески не походили на нормальную мозговую деятельность. Они напоминали скорее эпилептиформные разряды, перемежающиеся короткими, пугающе плоскими участками, какие бывают при глубоком угнетении сознания. Тут же, словно по тревоге, в спальню альфы прибыл старший врач, который, казалось, и не ложился вовсе, ожидая подвоха от этого странного, неестественного затишья, и теперь, запахивая на ходу халат, склонился над мониторами, вглядываясь в цифры. Сначала коллеги попытались списать всё на то, что препараты стали слабеть, что само по себе было невозможно, ведь дозировка, введённая Рери, была способная удержать в коме кого угодно на несколько суток. Но особенности организма вновь ставили под сомнение любые стандарты и врачи, переглянувшись, молча признали, что ответа на вопрос, было ли вообще достаточно этого количества, у них нет. Затем показатель сердечного ритма стал сбиваться — и это было, пожалуй, самым зловещим из всего происходящего. Сначала он вырос с угнетённых сорока ударов в минуту до восьмидесяти, потом до ста десяти, и цифры на мониторе заплясали в опасной, аритмичной пляске, то подскакивая, то проваливаясь. А сам Рери, казалось бы, без сознания, вдруг начал дёргаться. Это были сильные, почти конвульсивные сокращения мышц, словно тело пыталось проснуться, но по-прежнему оставалось в плену сна. Пальцы его сжимались и разжимались, хватая простыни, челюсти сводило до скрежета, а дыхание стало рваным, хриплым. Врачи засуетились. Старший альфа бросился к изголовью, на ходу выкрикивая распоряжения, второй метнулся к аппаратуре, пытаясь стабилизировать подачу дополнительных препаратов, но в этот самый момент Рери открыл глаза. И его феромоны хлынули такой яростной и концентрированной волной, что у второго врача, стоявшего ближе к двери, немедленно скрутило желудок. Его затошнило и он вынужден был отшатнуться к стене, прижав ладонь ко рту и носу, пытаясь хоть как-то отгородиться от этой удушающей, всепоглощающей мощи. Старик тоже побледнел, но устоял. Он удержался на ногах, подавив рвотный позыв усилием воли, и, вцепившись пальцами в спинку кровати, стал пытаться дозваться до Рери. Его голос, обычно спокойный и увещевающий, сейчас звучал громко, настойчиво, почти отчаянно: — Вы слышите меня? Что чувствуете? Вы понимаете, где вы находитесь? Ответьте мне! Но Рери не отвечал. Он лежал на спине, неестественно прямой и неподвижный, если не считать тех самых конвульсивных, пугающих подёргиваний, что всё ещё пробегали по его телу волнами, — и его глаза, широко распахнутые, лихорадочно блестевшие в полумраке, не мигая, смотрели в пространство. В них не было ни проблеска осознания или тени понимания, хотя бы отклика на голос — одна лишь голая, животная, ничем не замутнённая жажда, которая, казалось, выжгла в нём всё человеческое, оставив лишь оболочку, ведомую инстинктом. Сознание Рери до самой отключки горело, будто кто-то плеснул в черепную коробку расплавленный свинец и оставил его там разъедать всё, что составляло его личность. А потом оно мгновенно схлопнулось, втягивая в себя весь свет, весь звук, всю материю его существа. И в тот же миг ему почудилось, что душа его отделилась от тела и теперь плывёт, парит, колышется в совершенно другой вселенной — в бескрайнем, безмолвном, серебристо-сером пространстве, где не было ни верха, ни низа Он испытывал такую абсолютную и совершенную, какой никогда не знал при жизни, пустоту и парадоксальным образом, находил в ней гармонию. Она была не тёплой и не холодной, не доброй и не злой, она просто была, и быть в ней значило не быть никем, не нести никакого бремени, не помнить ни своего имени, ни своего долга, ни того проклятого, измучившего его тела, что осталось где-то далеко, в мире материи. Он разлился по ней бесконечно тонкой, невесомой плёнкой, и ему казалось, что так будет всегда, что он наконец-то, нашёл то, чего искал. А потом это состояние стало сверкать и пульсировать. Сначалаедва заметно, затем — сильнее, настойчивее, и каждая пульсация была похожа на глухой, подземный удар гигантского барабана, раздававшийся где-то в самом ядре его растворённого «я». Пространство вокруг него, только что бывшее ровным и безмятежным, начало искрить, трещать, разрываться зигзагами ослепительного, режущего света, и каждый разряд, сполох прошивал его насквозь, собирая, стягивая, сращивая рассеянные частицы его души обратно в единое, пульсирующее болью целое. Он чувствовал — или ему казалось, что чувствовал, — как феромоны, рвутся наружу, вспениваются, вскипают, как волны раскалённой магмы прорывают кору застывшего вулкана. Бившееся медленно и угнетённо, сердце срывается в галоп, за которым уже не угнаться и грохочет в ушах набатом. Мозг, только что дремавший в искусственном забвении, взрывается фейерверком хаотичных, электрических вспышек, каждая из которых чистый импульс, которому невозможно не подчиниться. Его пробуждение напоминало ощущение того, что он тонул, а потом его кто-то выдернул на поверхность. Он вынырнул с хриплым, судорожным вздохом, распахнул глаза и ничего не ощущал в буквальном смысле ничего. Ему было на всё плевать — на то, где он, кто он, что происходило секунду назад и что произойдёт секундой позже. Всё это было пустым звуком. Единственное, что ему было нужно, — это омега. Каждый нерв вопил и исходил на ультразвуке только незаменимого: найти, догнать, схватить, присвоить, обладать. Его глаза панически скользнули по двум фигурам, метавшимся около него, не узнавая. Писк приборов взвился до пронзительной, сверлящей высоты, что, казалось, разрывал тишину на куски, заставляя морщиться и скалиться. На этот шум уже сбежалась часть прислуги и охрана. И, разумеется, дворецкий, возникший на пороге с искажённым тревогой лицом. Неожиданно, Рери с силой, которую невозможно было ожидать от тела, только что лежавшего в коме, подался вперёд всем корпусом, единым мощным рывком, — и провода, опутывавшие его грудь и виски, с треском вырвались из гнёзд, рассыпая искры. Приборы взвыли, забились в агонии, а охрана, опомнившись, бросилась к нему, пытаясь сдержать и прижать к постели, потому что старший врач немедленно, срывая голос, крикнул, чтобы ему не дали покинуть комнату и держали, во что бы то ни стало, любой ценой. Но Рери был настолько невменяемым и далёким от всего человеческого, что трое дюжих альф, привыкшие к силовой борьбе, не смогли сдержать его — они навалились разом, вцепились в плечи, в руки, в торс, но он стряхнул их, как медведь свору лаек. Его феромоны, вырвавшиеся на свободу, ударили по всем, кто находился в комнате, с сокрушительной силой, от которой перед глазами плыли багровые круги. Он подавлял каждого, кто смел к нему прикоснуться и оказывался в радиусе поражения, не разбирая, просто самим фактом своего существования в этой точке пространства. Более того, он сам по себе обладал огромной физической силой и даже будь он в трезвом, абсолютно спокойном состоянии, сдержать его было бы задачей не из лёгких. Вырвавшись из чужих рук и сплетения тел, пытавшихся удержать его, он рванул вон из спальни, словно за ним гналась сама смерть. Дворецкий, бледный, но сохранивший присутствие духа, немедленно отдал приказ по внутренней связи другим постам охраны среагировать. Старший врач, которого настиг очередной, особенно мощный феромоновый удар, поджал губы и медленно, словно подкошенный, осел на край кровати — ноги его не держали. Коллега тут же принялся приводить его в чувства, плеская в лицо водой из графина, хлопая по щекам, щупая пульс. Все были в панике и не знали, что делать, куда бежать и кого хватать первым. Дворецкий, не выпускавший из рук переговорного устройства, мгновенно получил ответ от южного поста, что охранял крыло омеги, — и этот ответ заставил его застыть на месте с побелевшим лицом. Альфа направился в сторону, где находилась комната супруга. На этих словах все, кто был в спальне, замерли, а пожилой альфа, только что казавшийся полуживым, вновь потерял все краски лица, но уже через секунду он собрался и выкрикнул, срывая голос хрипоты: — Его нельзя подпускать к омеге ни в коем случае! Организм дал откат! Он в таком состоянии не контролирует ничего и разорвёт омегу в клочья в одном только порыве, он даже не поймёт, что делает! Остановите его! Немедленно! Остановите, пока не поздно! Рери преодолел немалое расстояние в кратчайшие сроки. Сам воздух расступался перед ним, подгоняемый потребностью, что гнала его вперёд. Он не помнил ни коридоров, ни поворотов, ни лестниц — всё это слилось в один сплошной, размытый туннель, в конце которого пульсировал тоненький запах, и он летел на него, как мотылёк на пламя. Дверь в спальню Флинса распахнулась с такой силой, что ударилась о стену и отскочила, и от этого резкого, громового проникновения омега, только что дремавший в чутком, поверхностном сне, мгновенно проснулся и вскинулся на подушках, непонимающе, испуганно уставившись на мужа. В комнате царила кромешная тьма — лишь бледный, призрачный свет луны серебрил контуры предметов, — и Флинс не мог разглядеть выражение лица Рери. Но он отчётливо, каждой клеткой, каждым нервом ощутил феромоны, которые ворвались в комнату вместе с альфой. Они стали въедаться в его кожу, проникать под неё, растекаться по жилам жидким огнём. Всё тело сделалось невыносимо горячим, словно его окунули в кипяток, и чем ближе Рери подходил, тем сильнее хотелось сорвать с себя одежду, содрать кожу, избавиться от этого жгучего, всепроникающего ощущения, которое было не болью, но чем-то почти таким же невыносимым. Альфа, дойдя до самого края кровати, вдруг рухнул на колени. Он опустил голову на край постели, рядом с бедром омеги, подняв на него взгляд, полный горячего провала. В следующее мгновение запах Рери изменился. Феромоны, только что бывшие тяжёлыми, давящими, агрессивными до тошноты, вдруг стали ласковыми, обволакивающими, почти неуверенными, и в этой внезапной, пугающей перемене было столько противоречия, столько немыслимой нежности, что омега буквально окаменел. Он стал весь деревянный — спина выпрямилась, пальцы замерли, сжимая одеяло, язык прилип к нёбу. Это было так странно и так страшно одновременно, потому что к боли он привык, а к этому — нет. Но Рери ничего не делал. Он просто тяжело, рвано дышал и его феромоны, изменившие свою природу до неузнаваемости, окутывали омегу, заворачивали в тёплый, почти осязаемый кокон, отрезая от мира. А затем его чуть подрагивающая рука, осторожно, как бы спрашивая разрешения, нашла руку Флинса, лежавшую поверх одеяла, и накрыла собой, спрятав под своей широкой ладонью. На секунду Флинсу показалось, что он сдурел либо до сих пор ещё спит. Они впились друг в друга взглядами, а после Рери разлепил пересохшие губы и хрипло, едва слышно, одним выдохом произнёс: — Спи. Омега, словно под гипнозом, уже начал опускать голову на подушки, убаюканный чужими феромонами, как за дверью послышался шум. Топот ног, встревоженные голоса, лязг снаряжения, — и через секунду в комнату влетело несколько человек: охрана, дворецкий, запыхавшийся молодой врач. Рери среагировал моментально. Он вскинулся, развернулся всем корпусом, заслоняя собой кровать, и из его груди вырвался низкий, утробный, совершенно звериный рык: — Вон! Слово прозвучало оно как удар хлыста, и его аура вновь стала жалящей, заставив всех ворвавшихся замереть на месте и не делать лишних движений. Они стояли, оцепенев, не смея ни шагнуть вперёд, ни отступить, потому что каждый из них чувствовал: одно неверное движение или вздох, и эта ожившая грозовая туча, сотрёт их в порошок. Омега, уловивший эту резкую перемену, невольно ойкнул и альфа, услышав этот звук, мгновенно опомнившись, бросил на него взгляд через плечо, полный такой неизбывной печали, что у Флинса в очередной раз скрутило желудок от стресса. Он не знал, что делать с этим вниманием, где не было и тени ярости, что только что обрушилась на непрошеных гостей. Рери, уже полностью игнорируя всех остальных, повернулся к мужу и стал окутывать его оберегающими феромонами. Все, кто стоял в дверях, замерли перед этой немыслимой картиной, не в силах поверить в то, что они видят. Дворецкий первым пришёл в себя. Он молча, одними только короткими жестами стал выводить всех прочь из спальни. Шок знатно подкосил их всех — всего пару минут назад каждый из них пребывал в состоянии полной, абсолютной боевой готовности, ожидая самого страшного, мысленно готовясь к тому, что придётся, возможно, и калечить, — и теперь, когда страшное обернулось чем-то совершенно иным, они покидали комнату с абсолютно новым чувством. Дверь тихо закрылась, и в спальне воцарилась тишина, нарушаемая лишь их дыханием. Рери так и остался сидеть на полу, у края кровати. Омега, всё ещё оглушённый, осторожно, лёг на бок, подтянув колени к груди и подложив ладонь под щёку. Они очень долго, целую маленькую вечность, — просто смотрели друг на друга Альфа вообще не понимал, что творит. Зачем сторожит омегу, как цепной пёс, и прогнал всех вокруг, словно они представляли угрозу, хотя он несколько часов назад готов был собственными руками вколоть себе лошадиную дозу снотворного, лишь бы не прикасаться к этому человеку. В голове вновь стало блаженно пусто. Тревога ушла и он мог дышать. Однако он не лёг рядом с Флинсом. Что-то сложное удерживало его. Он не хотел оказаться совсем уж близко к его телу и это было странно, потому что ещё час назад он готов был разорвать любого, кто встал бы между ними. Но что-то внутри настойчиво твердило ему, что если он ляжет сейчас рядом и позволит себе запретную близость к мужу, случится не то, чего он хочет. Да и тело, на удивление, больше не горело в похоти и требовало, оно отдыхало, впервые за долгое время пребывая в состоянии, близком к покою. А раз так, то нет смысла в лишнем контакте с тем, кто самим своим существованием заставляет его вспоминать о том, что он пожизненно узник собственных унизительных особенностей. Но стоило этой мысли обрести смысл, оформиться во что-то связное, как омега стал для него пахнуть иначе. Не так, как раньше горькой полынью или элегантным, дразнящим шлейфом, а чем-то совсем другим тёплым и невыразимо притягательным. И снова он стал сиять для него каким-то внутренним светом, который, казалось, исходил откуда-то из самой сердцевины его существа. Альфа, глядя на это свечение, чувствовал, как что-то внутри него сладко сжимается. Парадокс зашкаливал. В реальности, конечно, ничего этого не происходило. Никакого свечения и волшебных перемен — всё это творилось только в его собственной, измученной, перегретой голове, которая сейчас была не способна отличить правду от вымысла. Рери просто сидел, тупо уставившись на уснувшего омегу — на его расслабившееся, ставшее почти умиротворённым лицо, на его тихо вздымавшуюся и опускавшуюся грудь. Постепенно он стал чувствовать, как на плечи наваливается чудовищная утомлённость. Веки налились тяжестью, мысли замедлились, распались на обрывки, на бессвязные образы, и в конце концов он тоже уснул. Оказывается, Флинс во сне ужас как ворочается. Омега, днём казавшийся застывшей, бесцветной тенью, существом, сотканным из апатии и молчания, во сне превращался в настоящее стихийное бедствие. Он то сворачивался в тугой, напряжённый клубок, подтянув колени едва ли не к подбородку, то резко, рывком переворачивался на спину, раскидывая руки так, словно собирался обнять всю вселенную, иногда замирал, уткнувшись лицом в подушку, и издавал странные, смешные, полные какой-то сдавленной детской обиды вздохи. Откуда альфа знает всё это в таких подробностях? Да всё просто: за эту ночь, пока он сидел на полу у изголовья, прислонившись спиной к тумбочке и то проваливаясь в дремоту, то выныривая обратно, Флинс успел прокатиться по всей кровати, мигрируя от одного края к другому. И в один из таких резких, непредсказуемых поворотов его рука, едва не задев голову Рери, пронеслась в каких-то миллиметрах от его виска, заставив альфу отдёрнуться и тихо, сквозь зубы выругаться. Он не мог спать рядом с этим беспокойным, мечущимся туда-сюда комком нервов, который, казалось, и во сне не находил себе покоя. Тело самого Рери начинало ломить всё настойчивее и находиться в сидячей, сгорбленной позе, привалившись к жёсткому дереву, сделалось решительно невозможно. Мышцы спины затекли, шея задеревенела, в ногах покалывали тысячи мелких иголочек, и он понимал, что ещё немного — и это мучение перевесит даже тот иррациональный внутренний запрет, что удерживал его на полу. Тем временем на электронных часах ярко-зелёные цифры показывали начало шестого утра. Альфа вновь стал рассматривать Флинса потому, что омега опять перевернулся к нему лицом и, кажется, затих. И в этом рассматривании была сбитая с толку, совершенно нехарактерная для него попытка понять, что он здесь делает. Почему он не ушёл, зачем сидит на холодном полу и смотрит на этого человека, который даже спать спокойно не умеет, — и почему от мысли о том, чтобы встать и уйти, внутри что-то тупо сжимается. Но всё же, пересилив себя, буквально скрепя душой, альфа поднялся с пола и ушёл к себе. Он не оглянулся — боялся, что уже не сможет уйти, — и каждый шаг давался ему с трудом. Путь обратно в спальню занял слишком много времени — так ему, во всяком случае, показалось. Коридоры, ещё недавно пролетавшие мимо смазанной, неразборчивой лентой, теперь тянулись бесконечно, словно сам дом, обидевшись на него за что-то, решил растянуть свои внутренности, превратив привычный маршрут в изматывающий лабиринт. Но когда он наконец переступил порог своей комнаты, закрыл за собой дверь и рухнул в постель, мир схлопнулся, а альфа проспал около полутора суток, прежде чем вновь показаться в доме. *** С момента его пробуждения ничего не изменилось — и, пожалуй, такое он больше не будет повторять. Эта мысль, простая и отрезвляющая, пришла к нему, едва он разлепил глаза и уставился в знакомый потолок с лепниной, и в ней была только циничная практичность, на которой он привык строить свою жизнь. Уж лучше просто воспользоваться омегой и не травмировать себе нервную систему, которая и без того слишком перегружена. Ему стоит относиться ко всему проще, если он хочет жить, а не существовать от кризиса к кризису. Выполнять все назначения врача, принимать препараты, не пренебрегать разрядкой, — и, возможно, тогда всё это даст свои плоды, и он наконец-то сможет вернуться к тому упорядоченному существованию, в котором ему было так удобно. Та одежда, в которой он был около Флинса — да, она пахла омегой. В любой другой момент нормальной, привычной жизни, он приказал бы от неё избавиться самым страшным способом: сжечь, выбросить, уничтожить без следа, чтобы даже намёка не осталось на то, что он, Рери, был вблизи от этого человека. Но сегодня он просто молча отдал её горничным, не добавив ни слова, и отвернулся. Надев свежие вещи, он позволил себе наконец выдохнуть. В офис он тоже не поехал, хотя где-то на задворках сознания зудела мысль о накопившихся делах. Врач, проведя короткий осмотр сразу после его пробуждения, строго-настрого сказал, что ещё около двух суток лучше провести в покое и понаблюдать, что будет дальше. И Рери, против обыкновения, не стал спорить. Он просто кивнул и вышел из спальни, направляясь в столовую. Войдя в столовую, он застал там Флинса. Омега сидел за длинным, почти пустым столом, в одиночестве, подперев щёку ладонью, и терпеливо ожидал своего блюда, а в пальцах его подрагивал красивый конверт — плотный, кремовый, с тиснёным золотым обрезом, какие обычно приходят от людей, которым трудно отказать. Альфа замер на пороге, скользнув взглядом по этой картине, и какое-то смутное, неопределённое предчувствие шевельнулось внутри. Флинс хмурился, взвешивая в уме нечто неприятное и не находящего выхода. Конверт в его пальцах вращался то одним боком, то другим, золото вспыхивало в свете утренних ламп, и только когда Рери опустился на стул напротив молча, без приветствия и единого взгляда, — омега с почти театральным вздохом, передал ему конверт через стол. Это было приглашение на мероприятие в честь рождения малыша у одного из друзей семьи Рери, с кем десятилетиями водились его родители. Альфа пробежался по строчкам — аккуратная каллиграфическая вязь, витиеватые формулы вежливости, обязательные поклоны, — и нахмурился, подняв на мужа вопросительный, чуть раздражённый взгляд. Очевидно, что он точно бы не хотел быть в среде этого фальшивого, приторного умиления, и особенно на той части вечера, где этого долгожданного младенца начнут как дорогую игрушку показывать всем приглашённым, купая в лучах чужого, напускного обожания. — Тебе ехать не обязательно, — произнёс Рери, откладывая приглашение в сторону, и голос его прозвучал равнодушно. — Я съезжу один. Скажу, что ты неважно себя чувствуешь. Этого будет достаточно. Но Флинс посмотрел на него, чем заставил альфу невольно поджать губы. — Я бы, конечно, не собирался ехать никуда, — произнёс омега тихо, почти без интонации, и пальцы его слегка сжались. — Но госпожа дома лично приехала сегодня с приглашением и требовала присутствия двух супругов. — Он выделил последние слова. — Ссылаясь на то, что уж очень давно мы оба не радовали свет своей красивой парой. Рери усмехнулся в ответ и, принимая порцию завтрака от неслышно подошедшего слуги, кивком дал понять, что разговор окончен. Омега молча ковырял какой-то свой суп — ультраполезный и правильный, специально составленный поваром и доктором, чтобы восстанавливать истощённый организм. Это был лёгкий, почти прозрачный бульон на перепелиных косточках с добавлением корня сельдерея, тонких нитей имбиря и крошечных звёздочек бадьяна, в котором плавали невесомые кусочки паровой форели, проростки брокколи и золотистые капли льняного масла, — блюдо, полное витаминов, минералов и всего того, что должно было возвращать к жизни, но на вкус казавшееся Флинсу тёплой, чуть солоноватой водой. Аппетит у него отняло намертво, когда он прочитал приглашение и услышал елейный, не терпящий возражений голос старшей омеги, — и теперь ложка в его руке двигалась бесцельно, разгоняя по тарелке прозрачные разводы масла. Видя, что Флинс снова начинает погружаться в себя, — Рери, сам не зная зачем, вдруг нарушил молчание. Он не смотрел на омегу, а в свою тарелку с яичницей-болтуньей с трюфелем, и его голос, когда он заговорил, был нарочито небрежным: — Для начала тебе всё-таки стоит поесть. Фраза повисла в воздухе, простая и почти чужая в его устах, — и Флинс, не ожидавший ничего подобного, на мгновение замер, занеся ложку над тарелкой, а затем медленно поднял глаза на мужа, пытаясь понять, что это было. Мысли его уже успели унестись далеко. Праздник в честь новой маленькой госпожи, которую будут выносить как доказательство того, что мир продолжается, жизнь торжествует и у достойных семей рождаются достойные наследники. А он, Флинс, будет сидеть где-то в углу, натянув на лицо фарфоровую маску светской любезности, и чувствовать, как внутри всё сжимается в кровоточащий ком. Ему придётся смотреть на этот розовый, пахнущий молоком свёрток, на эти крошечные пальчики, на невинные, ещё ничего не знающие о мире глаза, — и делать вид, что он рад. Ведь он же ничего «не потерял». Этого не существовало толком, но в одно мгновение уже заняло в его душе крошечную, пустующую нишу и это вырвали оттуда с мясом. Ему придётся слушать и чувствовать, как каждая такая фраза — «какая чудесная малышка», «какое счастье», «благословение небес» — вонзается под рёбра тупой, ржавой иглой. Нужно стоять рядом с мужем, который посмотрит на него с привычной, ледяной отстранённостью, и изображать идеальную пару, которой они никогда не были. Первая госпожа дома, наверное, даже не подозревает, какую свинью она ему подложила. Рери, наблюдавший за мужем исподлобья, в эти минуты думал о своём. Мысли его текли по иной, куда более прагматичной колее. Раз он сумел замять возможные сплетни об аборте, а секретарь доложил, что все следы подчищены, то чужая неосторожность была вполне логичным, ожидаемым звеном в этой цепи. Люди всегда будут совать нос в чужие дела, и первая госпожа, с её бесцеремонным, властным любопытством, лишь очередное тому подтверждение. К тому же Флинс действительно выпал из общественной жизни. За последние полгода он не появлялся нигде, скрываясь во мраке даже от собственного мужа. Свет уже начал задавать вопросы и вечно прятать омегу было попросту невозможно. Рано или поздно им нужно было появиться где-то вместе, подтвердить, что брак всё ещё существует и всё в порядке. Ну, Рери, конечно, мог бы сделать так, чтобы омеге не пришлось участвовать в этом карнавале. Мог бы надавить, но это было не так уж просто. Всем рты потом не заткнёшь, а однажды пущенные слухи имеют свойство разрастаться и мутировать, превращаясь из невинной сплетни в ядовитый миф. Проще было один раз сыграть по правилам и забыть. Омега, всё ещё обдумывая его слова и, все-таки, торжественно положил ложку в тарелку. Он уже начал подниматься, чтобы уйти, как Рери вдруг почувствовал, что виски начинают пульсировать. Причина обнаружилась сразу — запах омеги, который ещё минуту назад приглушенно звучал в воздухе, а теперь стал блекнуть, сворачиваться, скрываться, словно сам Флинс уходил в себя, утягивая за собой и своё невидимое присутствие. Если так подумать, альфа вообще не замечал этих свободных, естественных колебаний феромонов, когда вошёл в столовую, — они казались ему само собой разумеющимися, но их дефицит ввели организм в стресс, и это было уже что-то ненормальное. Что с ним творится последние полтора месяца? Что с ним творится сейчас? — Флинс, — окликнул он, и голос его прозвучал резче, чем он хотел. Омега обернулся и посмотрел на него без выражения, просто ожидая. — Вернись и доешь порцию. Пренебрежение хорошим отношением к себе может вызвать проблемы. Никто не будет бесконечно умолять. Рано или поздно это всем надоест. Флинс фыркнул, но, против обыкновения, всё же вернулся. Он опустился на стул, взялся за ложку и, глядя куда-то в пространство перед собой, заговорил. — Это меня не пугает, — произнёс омега негромко, и ложка в его пальцах снова принялась рассекать остывший бульон. — В моём родном доме даже слуги, видя, что их хозяева относятся ко мне от случая к случаю, со временем тоже переняли это отношение. Сначала старшие, потом младшие. Все рано или поздно понимают, что я — пустое место и ведут себя соответственно. Он замолчал, поднёс ложку ко рту, сделал глоток и добавил почти шёпотом, словно обращаясь уже не к мужу, а к самому себе: — Я привык. Рери спокойно, не перебивая, не отводя взгляда выслушал и когда омега замолчал, уставившись в свою тарелку с отсутствующим выражением, альфа задумчиво произнёс: — Ты прекрасно понимаешь, что в этом доме весь персонал более чем исполнителен и вежлив. И с тобой здесь никогда не обращались так, как в доме твоих родителей. Никто не позволял себе ни пренебрежения, ни косого взгляда. Флинс не стал спорить. Да, это было правдой, которую он и сам не раз проговаривал про себя в минуты вынужденной честности. После переезда в особняк Рери он действительно ни в чём не нуждался. У него была своя далёкая, но удобная спальня, были слуги, готовые выполнить любое распоряжение, был гардероб, пополнявшийся без его участия, были лучшие врачи и препараты, как и условия — всё, что можно купить за деньги. Но проблем это не решало в целом. Он всё равно оставался одинок, просто теперь его не терроризировали с утра до ночи, как в родительском доме, а оставляли в покое. Единственным, кто время от времени причинял ему боль, был собственный муж, но это уже в отдельные, строго отведённые для этого жизненные эпизоды. Эта мысль вызвала у него небольшую, улыбку, полную обращённой на себя иронии Рери, внимательно наблюдавший за ним всё это время, заметил это изменение. Она резанула его по глазам, и он, сам не успев осознать зачем, спросил: — Почему ты улыбаешься? Флинс прикрыл глаза и его лицо, только что на миг ожившее, снова сделалось безучастным. — Да так, — ответил он тихо, почти не разжимая губ. — Призраки прошлого поднялись в душе. Ничего важного. В это момент Рери ощутил, насколько они далеки друг от друга. Хах, да о чём вообще можно говорить, если вся эта ситуация — их спокойный разговор за завтраком — была буквально единственным случаем за долгое время, когда они просто сидели и говорили, не крича, не обвиняя, не причиняя друг другу боль. Их присутствие рядом обычно имело оправдание — феромоновый сброс. Рери, подчиняясь неосознанному потоку мыслей, произнёс: — Мы, кажется, впервые нормально разговариваем. Видимо, это какой-то знак. Флинс поднял на него глаза, и в них промелькнуло что-то. — Верить в знаки — это не в твоём стиле, Рери, — ответил он ровно. — Скорее, это просто исключение. После завтрака они разошлись по своим углам и день покатился дальше, словно этого разговора и не было вовсе. *** Короткий зимний день уже начал клониться к полудню, за окнами кабинета висела безнадёжная пелена облаков, Рери всё же решил попытаться хотя бы дистанционно вернуться в рабочее русло. Он устроился за столом, раскрыл ноутбук, пробежался глазами по длинным столбцам непрочитанных писем, но мысли, всегда прежде послушные и собранные, сегодня разбегались, отказываясь выстраиваться в деловой порядок. Он то и дело ловил себя на том, что перечитывает одну и ту же строчку по три раза, не понимая смысла, и всё прислушивается к далёкому шороху шагов в коридоре. В кабинет, предварительно постучав и дождавшись короткого, рассеянного «войдите», зашёл врач. Он переступил порог с осторожной почтительностью. — Господин, — начал он, останавливаясь у стола и не решаясь сесть без приглашения, — я хотел бы вернуться к тому, о чём мы говорили ранее. Вам с супругом стоит прийти ко мне на обследование вместе. Это действительно важно, и чем дольше вы откладываете, тем сложнее будет... — Я помню, — перебил его Рери, не отрывая взгляда от экрана ноутбука. Пальцы его пробежались по клавиатуре — короткая, ничего не значащая правка в документе, который он всё равно не читал. — Вы уже говорили. — Да, говорил, — не отступал врач, — и я бы не настаивал снова, если бы не ещё одно обстоятельство. — Он замолчал, словно подбирая слова. — Мне, увы, не удалось нормально поговорить с господином Флинсом. За одним из ужинов я попытался, но разговор вышел не совсем удачным. Рери наконец поднял непроницаемые глаза от экрана и, чуть прищурившись, произнёс ровным, лишённым всякого выражения голосом: — Я и сам порой не могу с ним договориться. Мой омега практически всегда отшельник. Сидит в своей скорлупе и считает всех вокруг врагами. Ничего нового вы мне не сообщили. Старший альфа, однако, поспешил встать на сторону Флинса и это было так неожиданно, отчего он невольно нахмурился. — Нет-нет, — заговорил врач, чуть запинаясь, — тут вина целиком моя. Я сам допустил оплошность. Затронул некоторые… щепетильные темы, о которых мне, постороннему человеку, возможно, не следовало поднимать. Я был нетактичен. В кабинете все замерло. Рери медленно откинулся в кресле и посмотрел на врача долгим, тяжёлым взглядом, от которого холодело в груди. — Не про беременность ли вы случайно говорили с ним? — произнёс он почти по слогам, и каждое было острым, как лезвие, Врач, полностью осознавая свою вину, побледнел, но глаз не отвёл. — Увы. Альфа шумно вздохнул и отвёл взгляд к окну. В который раз все вокруг тычут омегу в эту потерю. И он ни за что не поверит, что Флинс относится к этому факту так же безразлично, как ко всему остальному. Хотя если разобраться, он вообще мысленно обособил себя от этой проблемы. Он приписал утрату только Флинсу, словно тот ребёнок был не его. Но глядя правде в глаза, то факт того, что альфа также лишился этой крошечной жизни, которую сам же и посеел, становится болезненным. И, словно читая эти мысли, старший альфа вдруг поинтересовался: — А что вы чувствуете от всего этого? Альфа не нашёлся с ответом сразу. Он сидел, глядя в одну точку, и внутри него было пусто — или, вернее, не пусто, а так плотно и туго забито чем-то, поэтому ни одного слова не удавалось вытащить наружу. Он не находил в себе логических обоснований развивать подобные мысли — они были слишком зыбкими, иррациональными, а главное — поздними. Он уже пропустил пик горечи, если тот вообще был, а запоздалое сочувствие — себе ли, мужу ли — ничем не лучше полного игнорирования. Даже хуже. Оно бессмысленно. Он хмурился, и лицо его, обычно бесстрастное, становилось всё мрачнее, всё темнее, потому что только при упоминании Флинса, только при одной мысли о нём вся его природа, весь тщательно контролируемый организм начинали меняться, выходить из повиновения, жить какой-то своей, отдельной жизнью. Он и сам не заметил, как начал говорить. Сначала отрывисто, нехотя, а потом всё более связно, словно исповедуясь перед единственным человеком, который мог его понять: — Я не знаю, что чувствую. Не знаю, что я должен чувствовать. Но я знаю, что со мной что-то происходит — вот уже полтора месяца, а особенно после этого гона. Меня раздражают запахи других омег сильнее, чем раньше. Я не могу находиться рядом с ними, хотя раньше это было просто привычный дискомфорт. — Он замолчал, сжал переносицу пальцами, собираясь с мыслями. — А его запах, наоборот, кажется мне… — он запнулся, подбирая слово, и выдохнул почти с отвращением к самому себе, — необходимым. Когда его нет рядом, а запах исчезает, у меня начинается ломка и вот эта пустота. Я не понимаю, что это и мне это не нравится. Врач выслушал его внимательно, и лишь когда Рери замолчал, произнёс негромко, почти задумчиво: — Вот поэтому вам и стоит прийти ко мне на приём вместе. Боюсь, то, что с вами происходит, вам не очень понравится, но разобраться в этом без вашего супруга будет решительно невозможно. В некоторые моменты, подумалось ему, тяжело быть медицинским специалистом. Особенно в такие, как этот, когда нужно говорить людям вещи, которые не всегда могут вызвать у них положительные эмоции, а иногда и вовсе способны перевернуть весь их мир с ног на голову. — Господин, — заговорил он, тщательно подбирая слова, — я позволю себе предположить, что с вами сотворилось крайне редкое явление, которое в моей практике встречалось лишь пару раз, да и то в куда более благоприятных обстоятельствах. Рери на эти пафосные слова скрестил руки на груди, сдерживая себя из последних сил, чтобы не закатить глаза. Что же там такого могло с ним случиться? Крыша поехала окончательно? Вот это новость. Для человека, у которого график без выходных, это, считай, норма. Может, ему стоит сменить обстановку? Слетать на какой-нибудь курорт, подальше от этого душного дома, от этих бесконечных проблем, и поразвлекаться с какими-нибудь молоденькими, свежими телами? Хотя какой в этом смысл, если его Флинс — тоже молодой омега. И вот оно снова. Альфа тихо, сквозь зубы шикнул сам на себя, оборвав эту мысль на полпути. Он даже, чёрт возьми, не может в мыслях допустить, что будет заниматься сексом с кем-то другим. Ему начинает казаться, что чужие феромоны липнут к нему, и он становится грязным, замаранным, испорченным. То есть получается, что Флинсу каким-то образом удалось навешать ему рога, жить на два фронта, отдаваться другому, а он даже в собственных фантазиях должен оставаться святым. О, а при одной только непрошеной мысли сейчас, что его омеги касался другой, этот запах вдыхал кто-то ещё, ему стало дурно. Перед глазами поплыло, закружилась голова, и он, не сдержавшись, закашлялся, прижав кулак ко рту. Но он тут же попытался вернуть себе лицо. Выпрямился, вскинул подбородок и посмотрел на врача. — Довольно загадок, — отрывисто бросил он, и голос его прозвучал резче, чем ему хотелось бы. — Скажите всё, что хотите сказать, — и уходите. Старший альфа встретил его взгляд спокойно, почти печально, и, чуть помедлив, произнёс: — Вы, вероятнее всего, запечатлились на своём супруге, господин Рери. Я подозревал это уже некоторое время, но теперь, после вашего рассказа, у меня почти нет сомнений. И этому есть некоторые подтверждения, которые я отметил, наблюдая за вами. Непереносимость чужих феромонов, исключительная, точечная реакция на запах вашего мужа, тревога при его отсутствии, физическая потребность находиться рядом. Всё это — классические, хотя и крайне редко встречающиеся признаки запечатления. В вашем случае, уже укоренившегося, и, боюсь, необратимого.
Примечания:
100 Нравится 31 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (5)