«Когда звезды смотрят на нас сверху»
18 мая 2026 г., 12:00
Ночь пришла тихая, почти безветренная. Звезды высыпали на небо такие крупные и яркие, что казалось — до них можно дотянуться рукой. Луна была молодой, тонкой, как лезвие, и светила бледно, нехотя — будто тоже устала и хотела спать.
В доме на краю Луга все уже легли. Почти все.
Кингсли не спал.
Он лежал в своей кровати, укрытый одеялом до самого подбородка, и смотрел в потолок. Каштановые кудри разметались по подушке, небесно-голубые глаза блестели в темноте — не от света, от лихорадочного жара. Щёки его горели, дыхание было тяжёлым и хриплым, кашель то отпускал, то возвращался с новой силой.
Болезнь не отступала. Днём ему стало немного лучше — он даже смог съесть ложку мёда и выпить тёплого молока. Но к вечеру температура поднялась снова, и Кингсли уснул тяжело, сбивчиво, а теперь проснулся и не мог заснуть обратно.
Он лежал и считал трещины на потолке. Раз, два, три… сбился. Начал заново. Снова сбился. В ушах шумело, в горле першило, тело ломило так, будто по нему прошлись колёсами старой телеги.
Рядом кто-то пошевелился.
— Ты не спишь? — спросил Перегрин.
Он лежал рядом — на той же кровати, потому что Кингсли попросил. Кингсли попросил, и Перегрин не смог отказать. Перегрин вообще не мог отказывать Кингсли, когда тот болел. Он ложился рядом, не касаясь, на своём краю, на самом краю, так, чтобы не свалиться и не потревожить.
Но сегодня Кингсли сказал: «Ближе». И Перегрин подвинулся. Кингсли сказал: «Ещё ближе». Перегрин подвинулся ещё. Кингсли сказал: «Обними меня». И Перегрин обнял.
Теперь они лежали вплотную — Кингсли спиной к груди Перегрина, укрытые одним одеялом. Перегрин был выше, и его подбородок упирался в макушку Кингсли. Чёрные волосы Перегрина были распущены и падали на плечи, касаясь щеки Кингсли. Разноцветные глаза Перегрина — один цвета старой оливы, зеленовато-жёлтый, как лист перед тем, как упасть, а другой — тёплого каштанового оттенка, почти такой же, как волосы Кингсли — смотрели в темноту и видели больше, чем нужно.
— Не спится, — прошептал Кингсли.
— Я знаю, — тихо ответил Перегрин.
— Я уже час ворочаюсь. Или два. Или три. Я не знаю.
— Ты заснёшь.
— Не могу. Горло болит. И голова. И всё.
— Я знаю.
— Перестань знать. Это пугает.
Перегрин чуть улыбнулся — той своей полуулыбкой, которую Кингсли видел только тогда, когда они были одни. Он поднёс ладонь к щеке Кингсли и провёл по ней большим пальцем — медленно, нежно, от скулы к подбородку. Кожа Кингсли была горячей, как печка.
— Ты весь горишь, — сказал Перегрин.
— Это ты горишь. Я просто тёплый.
— Ты просто больной.
— Я почти здоров.
— Ты почти здоров в зеркале заднего вида.
— Не говори так. У меня голова болит.
Перегрин убрал руку. Кингсли тут же схватил её и прижал обратно к своей щеке.
— Не убирай, — сказал он.
— Я не убирал. Я просто…
— Не просто. Оставайся.
Перегрин остался.
И снова провёл пальцами по щеке Кингсли. Потом по лбу — от виска к виску, сметая несуществующие волосы. Потом по носу — от переносицы к кончику, осторожно, чтобы не задеть.
Кингсли закрыл глаза. Его дыхание стало чуть ровнее.
— Так хорошо, — прошептал он.
— Спи.
— Не хочу.
— Ты устал.
— Я хочу слушать, как ты дышишь.
Перегрин ничего не сказал. Он просто дышал — ровно, глубоко, так, чтобы Кингсли слышал. И Кингсли слушал. Минуту. Две. Три.
На четвёртой минуте он снова открыл глаза.
— Не уснул, — сказал он.
— Я заметил.
— Ты меня гипнотизируешь?
— Пытаюсь.
— Не получается.
— Значит, я плохой гипнотизёр.
— Ты хороший. Просто я слишком упрямый.
Перегрин поцеловал его в макушку. Легко, как будто ветер коснулся волос. Кингсли замер — не от удивления, от того, что Перегрин делал это нечасто. Целовал. Ласкал. Был нежным. Перегрин вообще был нежным только с ним. Только с Кингсли. Для всех остальных он был странным, молчаливым, иногда пугающим мальчиком с разноцветными глазами, который видел слишком много. Но для Кингсли он был другим. Мягче. Теплее. Совсем другим.
— Ещё, — сказал Кингсли.
Перегрин поцеловал его в висок.
— Ещё.
В щёку.
— Ещё.
В уголок губ — почти в губы, но не совсем. Кингсли почувствовал его дыхание — тёплое, ровное, пахнущее мятой и чем-то ещё.
— Ты целуешь меня, как будто я стеклянный, — сказал Кингсли.
— Ты стеклянный. Ты болеешь. Если я поцелую сильнее, ты разобьёшься.
— Не разобьюсь. Я крепкий.
— Ты маленький.
— Я вырасту.
— Вырастешь. Но сейчас ты маленький и больной.
Кингсли хотел спорить, но Перегрин снова поцеловал его — на этот раз в нос. Это было так неожиданно, что Кингсли чихнул.
— Будь здоров, — сказал Перегрин.
— Ты специально?
— Да.
— Зачем?
— Чтобы ты чихнул. Говорят, если чихнуть, то болезнь вылетает наружу.
— Это неправда.
— Я знаю. Но мне нравится так думать.
Кингсли повернулся в кольце рук Перегрина — перевернулся на другой бок, лицом к нему. Теперь они лежали нос к носу. Глаза Кингсли — небесно-голубые, усталые — смотрели в глаза Перегрина — один цвета старой оливы, другой цвета каштана.
— Перрин, — сказал Кингсли.
— Мм.
— Ты для всех такой? Ну, нежный.
— Нет.
— А для меня?
— Ты знаешь.
— Я хочу услышать.
Перегрин молчал. Долго. Так долго, что Кингсли уже решил, что он не ответит. Но Перегрин ответил:
— Ты — единственный, для кого я такой.
Кингсли улыбнулся. Его улыбка была слабой, бледной, но настоящей.
— Я так и знал, — сказал он.
— Если ты знал, зачем спрашивал?
— Чтобы ты сказал. Мне нравится, когда ты говоришь.
Перегрин погладил его по спине — медленно, от шеи до поясницы, снова и снова. Кингсли прикрыл глаза. Его тело расслаблялось — медленно, с сопротивлением, как будто болезнь не хотела отпускать.
— Спи, — снова сказал Перегрин.
— Не могу.
— Тогда лежи.
— Лежу.
— И не думай о том, что ты не спишь.
— О чём мне думать?
— О чём хочешь. О звёздах. О Луге. О том, как пахнет свежий хлеб.
— Я хочу думать о тебе.
— Думай.
— Ты не против?
— Я никогда не против.
Кингсли замолчал. Он закрыл глаза и слушал, как Перегрин дышит. Вдох, выдох, вдох, выдох — ровно, как прилив. Кингсли попытался подстроиться под этот ритм, но сбивался — у него было слишком жарко, чтобы дышать спокойно.
Через пять минут он снова открыл глаза.
— Не уснул, — сказал он.
— Я знаю.
— Я пытался.
— Я видел.
— Ты видел, как я пытаюсь уснуть?
— Я всё вижу.
— Это жутко.
— Знаю.
Перегрин снова поцеловал его — в лоб, долго, почти касаясь губами кожи. Кингсли почувствовал, как тепло разливается по лицу — не от температуры, от чего-то другого.
— Перрин, — сказал он.
— Что?
— Ты когда-нибудь целовал кого-то так, как целуешь меня?
— Нет.
— Никогда?
— Никогда.
— А почему меня?
Перегрин отстранился чуть-чуть, чтобы видеть его лицо целиком. В темноте его разноцветные глаза светились — один зеленовато-жёлтый, другой каштановый.
— Потому что ты — это ты, — сказал он. — Потому что ты болеешь и не можешь уснуть. Потому что ты самый важный человек в моей жизни.
Кингсли открыл рот, хотел сказать что-то умное, но вместо этого его глаза наполнились слезами. Не от грусти. От того, что внутри стало слишком тесно для всех чувств.
— Не плачь, — сказал Перегрин, вытирая его щёку большим пальцем. — Если ты заплачешь, я тоже заплачу, а я не умею плакать.
— Ты умеешь.
— Не умею. У меня глаза сухие.
— Сейчас будут мокрые.
— Не будут.
— Будут.
— Кингсли.
— Перрин.
Они смотрели друг на друга. Кингсли шмыгнул носом, и Перегрин протянул ему платок — как всегда, из кармана, как будто он знал, что понадобится. Он всегда знал.
— Дыши, — сказал Перегрин.
— Дышу.
— Глубже.
— Не могу. Горло болит.
— Тогда просто лежи.
Кингсли кивнул. Он прижался к Перегрину — всем телом, уткнулся носом в его шею и закрыл глаза. Перегрин обнял его покрепче и начал гладить по спине — снова, медленно, ритмично, как качают колыбель.
Тишина. Только дыхание — одно ровное, другое прерывистое. Только тепло — одно горячее от болезни, другое ровное от здоровья. Только двое на узкой кровати под одним одеялом.
Через пять минут Кингсли снова открыл глаза.
— Не уснул, — прошептал он.
— Знаю.
— Ты считаешь?
— Да.
— Сколько раз я уже просыпался?
— Семь.
— Семь?
— Семь. С начала ночи. Семь раз ты засыпал и просыпался через пять минут.
— А ты всё это время не спал?
— Я ждал, когда ты уснешь по-настоящему.
— А если не усну?
— Я буду ждать.
Кингсли шмыгнул носом. Потом поцеловал Перегрина в подбородок — быстро, неловко, почти случайно.
— Это тебе, — сказал он. — За то, что ты ждёшь.
— Спасибо, — сказал Перегрин.
— Ты не поцелуешь меня в ответ?
Перегрин поцеловал. В щёку. Потом в другую. Потом в нос. Потом в лоб. Потом снова в щёку. Потом — в губы. Легко, как пушинку, как будто боялся, что Кингсли исчезнет, если нажать сильнее.
Кингсли замер. Его сердце забилось быстрее — не от болезни, от того, что случилось что-то новое, что-то, что они не делали раньше.
— Перрин, — прошептал он.
— Мм.
— Это был наш первый поцелуй.
— Нет. Я целовал тебя в щёку и в нос. Это был не первый.
— В губы. В губы был первый.
Перегрин молчал. Он знал. Он всё знал. Но он не хотел говорить.
— Спи, — сказал он.
— Ты меня поцеловал в губы!
— Спи.
— Ты меня поцеловал! — голос Кингсли стал громче, счастливее, хотя горло болело и кашель подступал.
— Тише, — сказал Перегрин и прижал его к себе крепче, чтобы тот не вскочил с кровати. — Купер услышит.
— Пусть слышит. Ты меня поцеловал!
— Тебе показалось.
— Мне не показалось. У меня температура, я болею, но я всё помню.
Перегрин вздохнул. Его лицо — обычно спокойное, невозмутимое — стало чуть розовее. Кингсли заметил. И улыбнулся.
— Ты покраснел, — сказал он.
— Нет.
— Покраснел. Я вижу. У тебя уши красные.
— У меня всегда уши красные.
— Нет, только сейчас.
— Ты бредишь.
— Я брежу, но я прав.
Перегрин хотел ответить, но вместо этого поцеловал Кингсли снова. В губы. Уже не боясь. Уже зная, что это правильно.
Кингсли закрыл глаза. И когда Перегрин отстранился, он сказал:
— Теперь я точно усну.
— Почему?
— Потому что я счастлив. А счастливые люди спят легко.
Перегрин ничего не ответил. Он только обнял Кингсли покрепче и положил подбородок ему на макушку.
Кингсли закрыл глаза. И через минуту — не через пять, а через одну — уснул. По-настоящему. Глубоко. Без кашля, без метаний, без открывания глаз.
Перегрин не спал. Он слушал его дыхание — ровное, спокойное — и считал минуты. Десять. Двадцать. Тридцать. Сорок. Кингсли не просыпался.
Тогда Перегрин закрыл свои разноцветные глаза — один цвета старой оливы, другой цвета каштана — и тоже уснул.
Впервые за эту ночь.
Впервые за эту болезнь.
Потому что Кингсли был в безопасности. В его объятиях. И ничего больше было не нужно.
---
Утром Кингсли проснулся первым.
Температура упала — не совсем, но стало легче. Он мог дышать носом — одним, зато без хрипов. Горло болело меньше. Голова кружилась, но уже не так сильно.
Он открыл глаза и увидел Перегрина. Тот спал рядом — на одном подушке, лицом к лицу. Чёрные волосы его рассыпались по плечам, губы были чуть приоткрыты, дыхание — ровным, спокойным. Он выглядел… другим. Не тем странным мальчиком с разноцветными глазами, который видел будущее. Просто мальчиком. Уставшим. Тёплым. Родным.
Кингсли улыбнулся.
— Перрин, — прошептал он.
Перегрин не проснулся.
— Перрин, — чуть громче.
Перегрин вздохнул во сне и придвинулся ближе.
Кингсли поцеловал его в щёку — легонько, как бабочка крылом. Перегрин улыбнулся во сне — той своей полуулыбкой, которую Кингсли видел только тогда, когда они были одни.
Кингсли лёг обратно, прижался к Перегрину и закрыл глаза.
За окном вставало солнце — золотое, тёплое, щедрое. Луг просыпался, потягивался, готовился к новому дню. Дому на краю Луга было хорошо. А в доме — двоим, которые спали в обнимку на узкой кровати, было лучше всех.