Сопряжение

NC-17
В процессе
3
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 22 страницы, 9 567 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

О самозванных героях и измысленных чудищах

Настройки
Примечания:

***

По горной тропе вы пробирались сквозь редкий, плешивый излесок. Встречаемые деревья как будто недоедали: кора посохла и отходила уродливыми кусками, на тощих стволах с обломками веток стояли хлипко и неуверенно, как если бы в здешней земле затаилась гнетущая хворь. Приливный ветер безжалостно бился в их поредевшие кроны, вытрясывал листья, сгонял их прочь, сметал под ноги, нес к шумному берегу вниз. Вчера накануне весь отряд сообща хлопотал над картой: застарелой, неточной и образной, раздобытой у тифлингов в обмен на припасы. Наконец, сложив наблюдения, удалось проложить примерный маршрут. Кому-то предстояло сохранять лагерь до возвращения остальных, а кому-то единолично заняться вопросами навигации. Шэдоухарт мерно шла в начале колонны, развернув отглаженную, но неисправимо попорченную временем бумагу перед лицом, и поднимала глаз только затем, чтоб не споткнуться о камень, да не свалиться с возвышенности в обрыв. Следом, буравя ей спину, маршировала по усталой траве Лаэ'зель. Она без видимого усилия несла одновременно увесистый, почти соразмерный ее росту двуручник, и переброшенный за плечо холщеватый подсумок, в котором то и дело звенело, шуршало, да ритмично побулькивало. Гейл, возложив посох за спину, уповая на дальние магические способности, уместился третьим, а тебе, еще одному чародейскому дальнобою, выпало стать замыкающим. Твоя удлиненная роба собрала каждый пух и репейник, а колючий куст надорвал золотую тесьму. Над головами кружили, визжа, сине-черные птицы, а немногим выше небо затопило сплошными, непроглядными тучами. Вы шли и шли, и сильнее весомой поклажи к земле вас тянула одна лишь безвестность. Вы проходили по вырванным с корнем, сваленным наземь деревьям. Вы топтались в оврагах, касались болотных ручьев. Широко растолкав плавучий плющ, омывали пыльные лица водой. Сбегали прочь по тропинкам, зарытым в кустистом бурьяне, разбитых и смазанных по холмистой, поднимавшейся в гору земле. Плутали, отвлекшись на буйные, грозящие шумы волн, и в любопытстве сойдя на скалистый уступ, сверху-вниз углядели издохшего монстра. Когда-то загадочного, пленившего вас в тесных залах, упрятавшего во мраке, а ныне раскрытого миру и побежденного, растерявшего важную тайну. Вы проследили в воде давно обгоревшие щупальца — гигантские мрачные полосы, протянутые к влаге бесцельно, ведь она не могла излечить его ран. Безвольной, обессилевшей массой плоти наутилоид растянулся вдоль всего каменистого побережья, изгваздав его битыми рытвинами и внеземной, въедливой кровью. Такие же черные, но заметно измельчавшие птицы ненасытно облепили павшую тушу. Вы наблюдали чудовище: отсюда совсем небольшое, но все еще невыразимо великое. Забивалась в ноздри морская соленость, тушеная, нагнивавшая в сырости кожа и надвигавшийся с неприветливым ветром шторм. Вам все еще нужно было узнать, что сталось с друидом Халсином. Не то, чтобы его судьба тебя чистосердечно заботила, равно как участь всецело погрязшей в разладах рощи, а принимая во внимание тот факт, что вам... тебе совсем недавно пришлось изжарить его ближайшую подручную, воссоединение с упрятанным телом могло предсказуемо дурно окончиться. Они все: и раздраженная неумелостью покушения Лаэ'зель, и согласная с ней хоть в чем-то Шэдоухарт, и раздосадованный утерей союзника Гейл, и даже обыкновенно жадный до зрелищ Астарион сочли смерть целителя конечным проявлением безвыходности, ультимативным выбором, где вопрос выживаемости становится на ребро. Не вы были агрессорами, не вы инициаторами, вы лишь защищали то, что новоявленные злодеи захотели отнять. Но то тошнотворное торжество, с каким твои пальцы свились в заклинание, с каким удовольствием заставили бело-зеленую, драпированную листвой безрукавную мантию ярко вспыхнуть, возгореть и воспламениться, как если бы та была насквозь пропитана испарением серы... Трещал тот белый, что был недавно как символ баланса и непорочности, и плавился темно-зеленый, что означал благодарную веру лесной колыбели. Сплавление кожи и ткани было органически совершенным — а что едино во плоти, чему позволено стать таковым, без сомнения угодно всякой божественной силе. Одно неизбывно въедалось в другое, стирая различие, обретая единую, конечную форму, а треск завивавшихся в жаре, черневших и пахнущих птицей волос ласкал притупившийся, раздираемый воплем слух. И в этой вольной, сумасбродной интерпретации паленый волос удивительно точно напомнил сухую солому — какую вы всегда таскали на растопку костра, готовясь докинуть в прожорливый огонь хворостины потолще, да повыносливей. И какую нелегкую, нелепую, в корне неправильную эмоцию тебе довелось испытать, укрывая на груди беспомощное, но бесчеловечное, свернувшееся тугим клубком существо. Существо, появись у него возможность, без колебания убившее бы тебя за это непрактичное, недозволительное, невыносимое легкомыслие. Всего-то нужно было заставить себя пройти мимо, отпрянуть, одернуть в смятении руку... да даже отвести взгляд от замершей в колбе личинки оказалось бы достаточным. Вместо этого твое меткое, оберегающее касание бредило стать существу заверением. Неизбежно обернулось оно и проявлением болезненного расположения. Того самого расположения, которое при желании легко обратить в смертоносное орудие влияния. Применительно ли высказывание к паразиту, чье намерение в поглощении предстает ясным, как день? Вопрос без преувеличения риторический. И то сожжение было вовсе не опасением за жизнь собственную. То был не акт примитивного и бесконтрольного, но ожесточенная и отстаивающая борьба за подавляемое инакомыслие. Остальные же, невзирая на срочность, за редким исключением выказали намерение всерьез заняться поисками. Ведь Хальсин был друид, и не абы какой, но исключительно почитаемый и способный, и к настоящему моменту мог многое вызнать о паразитах. Это ведь он всерьез изучал их, ловил, доставал, вскрывал и рассматривал — без трепета и придыхания, как единичную, статистически погрешную, и в общем несвойственную природе оплошность. Ослеплял, терзал и ворочал на грязном и мутном от сукровицы стекле, а в полевом блокноте черкал заметки и указания. Твоя рука подбирала комки желтоватой бумаги с земли, кутала в ткани, надеясь однажды разжиться пригодным для чтения временем. В пустой зале твоя рука дрожала над линзой увеличительного прибора, обшаривала столы в наспех обставленной лаборатории, скоблила ногтями бурую кровь и стирала налипшую сажу — обескураженно скользила по грубому делу мастера. Здесь мерзость, здесь страх. Здесь с молитвенных идолам стен сочится гордыня и предубеждение. Люди, волки, медведи, иллитиды? Очарованному жизнью не все ли отрадно? Тебе не учувствовать разницы. Ведь все они живы, и каждый имеет равнозначное, неотъемлемое право на существование. Так почему же здесь, в самозванном лоне природы, с отделяющим пренебрежением относятся к ее созданиям? Тебе приходилось проявлять жестокость. Садизм, если угодно — этого не отнять. Но пренебрежение? Насмешка над жизнью? Ты презираешь всякого, отринувшего глубину познания, погрязшего в сближающем, и потому комфортном невежестве. И все же Халсин мог заметить что-то, или кого-то, пока собирал с разбросанных тел образцы. Его следовало в первую очередь отыскать, вызволить при необходимости, и подвергнуть непрямому допросу. По истерзанной следами дорожке тоскливо закапал дождь. Знакомую уже стоянку гоблинов опознать было нетрудно. В первую очередь, без сомнения, по запаху. На многие метры разнесся неописуемый смрад из смеси прогорклого, вытопленного жира, немытых, нечищенных тел, кипучего, дымного плавления металла, и мокрой, слипшейся шерсти зверя. Затем и по шуму. Глумливые, крикливые, нечленораздельные и неотделимые завывания, безвкусная нецензурная перебранка, мелкие, скачущие и шаркающие шажки под отвратительный, рассинхронный и в чем-то ритуальный бой барабана. Впрочем, если ритуал подразумевает какую-никакую последовательность, групповую организованность, то исторгаемые песнопения скорее походили на конвульсирующий, издыхающий припадками боевой клич. — Эй, морда тупая, глянь-ка сюда! — лежащий в воротах косматый, собаковидный зверь откликался на имя утробным урчанием. — Ну, дела. Никак нам уродов под двери сильным ветром надуло. Совершенно неожиданно что-то внутри тебя плотоядно рванулось на звук, и не смрадная ругань гоблина, заградившего тушей варга дорогу, но это уверенное и знающее движение в черепе на мгновение выбило тебя из духовного равновесия. Тебе почувствовалась неодолимая нужда в поклонении, возможность проявить власть и... авторитет. Но над кем? Над этими немощными, бесхитростными созданиями, которых при всем желании не записать даже в подручные? Пользы от них будет немногим больше живого щита. Но если подумать, большего от них и не требуется. Где-то высоко размыто сверкнула молния. Новый порыв остывшего ветра принес с собой пробирающий до костей гром. Настырный гоблин застыл, умолк и заметно сжался, сделавшись меньше в и без того смехотворных размерах. Под невыносимой тяготой твоего неотрывного, пронизывающего, остекленевшего взгляда, он сделался странно испуганным и умоляющим. — Так вы... из этих? Ну, тех. Из Верных? Чтоб меня. Мы здесь любим Верных. Эй, тварь! Поди к дьяволу. Прошу. Не смеем-с придерживать. Все для вас!

***

— Ну и, что думаешь? Кто такие эти Верные? — заговорщески спрашивал Гейл, коснувшись плеча и поравнявшись в шаге с тобой. — Кто-то, кому они доверяют. Чье вмешательство уважают, хотя бы из страха перед положением, — ты осторожно огибаешь неопрятную гору погнутого металла. Искореженные и вмятые, будто фольга, щиты и шлемы, а рядом и головы, их носившие: обсиженные, обкусанные стайками жалящих насекомых, и багрово-распухшие под открытым небом. Звонкие капли дождя разбиваются вдребезги, окрашенными дорожками стекают со вздувшейся кожи. Подломленные пики изворачиваются острым концом наружу, являя оскал многоликого чудища, подставляются в шаг, норовят задеть и вонзиться в ногу. — Меня не заботит, как это случилось, но теперь паразит это наш бессрочный пропуск вовнутрь, — без особого интереса подытоживает Шэдоухарт, шагая следом и зажимая ноздри дубленой перчаткой. Увы, укрыться от набравшего силу, сбрызнутого водой запаха нечистот и разложения не так-то и просто. — Мой артефакт все еще при тебе? Твоя рука на ходу упорно нащупала искомое. Затем и погладила через потемневшую, намокающую ткань. Как всегда, странный предмет находился вблизи. Как бы ни старалось, твое тепло никогда не могло прогреть неподвластную сталь, и он бесконечно долго оставался в кармане недоступно-холодным. Ответное дребезжание разрядом кольнуло пальцы. Ты дергаешься, и поднимаешь укушенную ладонь поближе к лицу, но никаких следов воздействия на ней нет. Тебе, вопреки ожиданию, совсем не больно, а остаточное подергивание довольно быстро растекается по нервам, пока окончательно не забывается под ледяным градом капель. Невозможно определить, что вообще спровоцировало такую реакцию, ведь твоя рука проходила в том месте и прежде. Это еще одна необъяснимая его странность. — Твой артефакт, тас'ки? Это реликвия народа гитьянки! А ты всего-навсего вор, укравший ее, — непримиримо шипит Лаэ'зель, понизив голос. Она единственная не пытается укрыть голову от ускоряющегося дождя. — Вот почему тебе следует пока придержать его у себя... — едва слышно бормочет Гейл, опасаясь быть услышанным и окликнутым, наискось прикладывает ко рту ладонь. Старается лишний раз не оборачиваться в сторону двух мечущих испепеляющие взгляды воительниц. — Шэдоухарт, ты думаешь, ему здесь отыщется применение? — ты безболезненно переводишь тему, не сбавляя торопливого шага, все более переходя на бег. В теплый сезон от дождя вам не расплавиться, но твое беспокойство своевременно центрируется вокруг капризного содержимого не предназначенной для купания сумки. Пострадают сухие пайки и дорожные карты, размякнут в кашу незаменимые свитки заклятий. Монументальная конструкция неуклонно приближается. Битый, ломаный в крошево камень, грязные, ветхие, рваные знамена, непонятные надстройки из разбухших досок и халатно счищенных кольев, в своем безобразии лишь отдаленно походящие на заградительные заставы. У выбитых в камне богинь отколоты руки и вытерта грудь. У одной на лице мазками крови и грязи вычерчен вздернутый треугольник... Безразличный дождь уже вовсю колошматит по самострою. Мелкие гоблины, не дождавшись веселья, разбредаются по раскисшему жижей двору, тянут лестницы, забираются на возвышенности. Никто более не решается чинить вам препятствия. — Я думаю, что эта вещь ценнее, чем кажется на первый взгляд. За ней послали охотиться нас, за ним в погоню отправили гитов. И если здесь обитается некий культ, а мы знаем, что артефакт они тоже ищут, нам нужно быть вдвойне осторожными. — Шэдоухарт с подозрением косится на смазано окруживших вас, но не спешащих приблизиться разодетых в цветастое мелких созданий. С одних торчат неведомые, натыканные без надобности перья, другие закованы в рогатые, украшенные непросохшими останками шлемы. Брезгливо поморщившись, она с трудом отводит взгляд, чтобы присмотреться к твоему сдувшемуся плащу, с каждой секундой все более походящего на не отжатую поломойную тряпку: — Он слишком яркий, а в форте наверняка темно. Как зайдем, упрячь его подальше. — Да, но что именно мы только что сделали? За твоей спиной я ничего не успел разглядеть. Сначала ничего не происходило, но потом воздух заполнил давящий гул, и клянусь, его можно было пощупать руками. С чего вдруг гоблин сделался настолько сговорчивым? — Никто из вас не почувствовал? — замявшись, ты поражаешься неожиданному открытию. Одна из множества капель, улучив момент, тяжело шлепается на веко, заставляя моргнуть и зажмуриться. Часто моргая, ты пытаешься сформулировать предложение, затормозив беспорядочный, возбужденный поток своих и чужих мыслей. — Личинка... Это была ее идея. — "Ее" идея? Отлично, мы что же, теперь слушаем паразита в мозгу? — Шэдоухарт позади прицокивает языком, и ты, не видя ее лица, знаешь, что этот звук несогласия непременно сопровождает усталое закатывание глаз. Оставив почетную должность картодержателя, она тактически переместилась в конец, и, поскольку на сей раз тропа позволяла, поравнялась бы с Лаэ'зель, но целенаправленно избегала ее нагонять. — Сперва предадут мысли, а потом и тело перестанет слушаться хозяина. Г'хайк заберет все без остатка, — Лаэ'зель со злым удовольствием цедит это слово, как самое грязное известное ей ругательство. Надо думать, именно вековечное рабовладение укрепило свежевателя разума в языке гитьянки тир'су как проявление невыразимого, не прощаемого зла. Вы отворяете дубовые ворота и наконец укрываетесь в арочном проходе. В помещении сыро, темно как в пещере, и только примитивные факелы в углублениях стен раздвигают нависшее облако хладного мрака. Досадно отжимая прическу и поправляя завернувшуюся серьгу, Гейл деловито, насколько позволяет освещенность, осматривает округу: — Хм. Справедливости ради, это нас выручило. Мы попали внутрь, не вляпавшись ни в одно сражение. Хотя не следует злоупотреблять ее находчивостью, по крайней мере до тех пор, пока не будем уверены в безвредности ее советов. Я осмелюсь напомнить каждому присутствующему, что хоть наше обращение по всем мыслимым меркам подзатянулось, спровоцированный цереморфоз еще никто не отменял. Давайте скорее искать этого Халсина. Было бы крайне продуктивно обсудить тему с кем-то, чуть более посвященным в детали. — Это было непреднамеренно, — без тени раскаяния лжешь ему ты, отлично помня, как лихорадочно дрожали в предвкушении возникшие в мозгу мышцы. Вы оба этого хотели. Хотели проявить себя, хотели утвердить право на существование, хотели стать чем-то большим. Хотели, могли, и претворили желаемое в действительное. — Существо пытается управлять нами каждую свободную секунду. И, боюсь, сейчас нам придется этим воспользоваться. Просто назваться их именем будет, похоже, недостаточно. Чтобы сойти за своих, мы должны показать им.

***

Вы герои. Вы совершили доброе дело. Вы всех спасли. Спасли одних — безвинно хороших, убив других, злобных плохих. Тебе неиронично жаль их всех, и категорически не хочется оставлять в живых никого. Прелюбопытнейший круговорот неустоявшейся моральности. Тебе вновь хочется увидеть мир всего в двух тонах, в двух абсолютных, исчерпывающих, предвосхищающих сомнение крайностях. Хлопки по плечам, бессовестные слова одобрения, перезвон импровизированных бокалов. Реки награбленной гоблинской выпивки, поверхностные переживания и еще более поверхностные попытки отыскать во всем этом успокоение. И все же это парадоксальное, но такое человеческое стремление отвлечься от забот хоть на один-единственный вечер тебя забавляет. Горячительное ты не пьешь, сославшись на восприимчивость, а разговорами надолго тебя не увлечь. Остается осматривать окрестности в поисках занятия на предстоящий — как тебе что-то подсказывает — необычайно затянутый вечер. Ты наблюдаешь откуда-то свысока. Согнувшись на ветке, притихнув, вжимаешься в крону, надежно укрываешь себя в листве с головой. Заняв позицию, ты, наконец, позволяешь извечно натянутым, изготовленным к обороне мышцам расслабиться. Но где тело находит вымученный покой, разум взамен получает развратную вседозволенность. Ледяные капли натекают за воротник, и ты дергаешься, растирая юркие дорожки по спине. Сегодня число твоих потенциальных собеседников сужается до двух: твое внутреннее я, да безмолвствующий полумесяц в небосводе. До трех. Ты забываешь сосчитать одну весьма общительную личинку. Неумолкающее веселье под ногами режет слух, сразу по многим причинам. Во-первых, в абсолютной миротворческой, располагающей ночной тишине тяжело свыкнуться с мыслью, что невдалеке разворачивается попойка колоссальных масштабов. Во-вторых, ты попросту не понимаешь смысла этих массовых мероприятий. Нет, тебе, конечно, удается ухватить общую суть: как, почему и для чего существует вся эта концепция, однако для того, чтобы принимать активное участие, одного понимания на практике оказывается недостаточно. И потому ты просто наблюдаешь. Изучаешь. Перенимаешь. Ассимилируешься. Твой острый, любопытствующий взгляд перемещается между формирующимися и распадающимися, движимыми группками отдыхающих — спонтанными точками интереса. Вот они сидят, увлеченные опасно доверительными беседами, а вот символически касаются друг друга щеками. А это что? Совместное распитие напитков? Солидарность, открытость, сознательное доведение себя до состояния утраты контроля? Занятно, но представить себя на их месте не получается. Вот произносят боевое напутствие. А здесь проходит показательный прием пищи — трапеза, традиционно делимая между эмоционально вовлеченными участниками, или желающими таковыми предстать. Тебе понятна концепция. Тебя пугает перспектива не суметь мгновенно мимикрировать под чувственные обстоятельства. Их язык тебе незнаком, их поведение и жесты меняются, оставаясь друг с другом наедине: вдали от битв и решения сиюминутных задач, делаются тревожащими и нечитаемыми. Отдаленными. Непредсказуемыми. С каких пор чужая радость стала действовать тебе на нервы? С каких пор тебе сделалось так одиноко находиться среди союзников? Вот же оно, счастье дружбы — только руку протяни. Но ты не тянешь. Ты захочешь ее оторвать. И решишь не останавливаться на этом. Ты сгребаешь поближе колени. Репейники сняты, а брызги и слякоть оттерты в ближайшем ручье. По-прежнему великолепные, нескромно расшитые золотом, бархатные полы чародейской мантии греют тебе самомнение, но совершенно не держат тепло, а худая одежда для сна имела бы и того больше открытых, продуваемых любым сквозняком пространств. Ближе к ночи стало холодать, и это неудивительно, ведь с утра нещадно обрушился ливень. Когда же он, наконец, прекратился, на месте стоянки образовались уродливые грязевые воронки, и по возвращении с гоблинских укреплений, вам — злым, уставшим и вымокшим, пришлось следом изрядно повозиться с перестановкой палаток. Ты переводишь взгляд от размазанной, выблескивающей земли на изменчивое, укрывающее звезды небо. Облака движутся быстро, подгоняемые ветром, от торопливости их разрывает на части, и отсветы полумесяца проглядывают в дыры с молчаливым осуждением. Сырые листья стараются хлестнуть тебя по лицу, возвращая в реальность, забиваются в нос и глаза. Ты бесшумно перекатываешь в ладонях крохотный огонек — слишком маленький, чтобы разглядеть его среди листвы, недостаточно горячий, чтобы прогреть твои занемевшие пальцы. Установленное в отдалении от непосредственно спальных мест, на фоне черного леса до небес полыхает кострище. Распиленные на половинки бревна, сложенные одним концом вверх, трещат хлопками, обжигающе и громко. Хлипкое кольцо разноформовых камней уже не в состоянии сдерживать беснующееся пламя. Огненные языки, отхлестываемые ветром, пытаются укусить рассевшихся на импровизированной мебели. Кто-то, визгливо хохоча, вскакивает, махнув красным хвостом, и отбегает подальше, придерживая угол платья. Чуть позади за костром расставили столы. Сколоченные тут же, на месте, в диких условиях, из вымокших бревен и криво рубленных, ароматных пеньков. Карлах и Уилл возились с работой без малого целый вечер, но было занятно увидеть, как они, занимаясь общим делом, шутя и посмеиваясь, искренне наслаждаются обществом друг друга, позабыв про все тяготы и невзгоды. Сейчас они сидят у костра. Карлах, размахивая вместительным кубком, разливая на соседей его содержимое, судя по жестам, травит оживившейся публике какую-то небылицу. Уилл, с уставшей улыбкой поглядывая то на нее, то сквозь беспризорное пламя, крутит в руках затупившуюся рапиру. Вечером, пока вблизи деревьев стучали одолженными насовсем молотками, груженые повозками и мешками тифлинги заявились в лагерь. На грубой полевой кухне они объединили усилия с недовольной, но постепенно втянувшейся Шэдоухарт, и заметно повеселевшим с последней вылазки Гейлом. Деланно зевая, Астарион пообещал развесить бесполезные флажки и ленты, а позднее, к насмешливому удивлению многих, самолично вызвался помочь вскрывать бочонки с медовухой. Лаэ'зель долго ворчала что-то про воинский чин, и упорно отказывалась принимать во всем этом какое-либо участие, но развеселая и подвыпившая горстка "чих-лингов", исполнившись нетрезвого упорства, под руки уволокла ее прочь от плахи с избитым донельзя соломенным чучелом. Совершенно необязательно устраивать вечеринки, если торжество рискует внезапно обратиться трагедией. Что случится с беспамятными хмельными лицами, когда у товарища по напитку скоропостижно прорежутся щупальца? Какое из многих выражений ужаса в этот момент наиболее очернит всеобщее празднество? Все вдруг вскочили бы с мест, опрокидывая столы, в запале паники ринулись врассыпную. Побросали бы вещи, в расслабленной беспечности не найдя времени как следует изготовить оружие. Безмолвные фигуры, смыкая кольцом, теснили бы оставшихся — не сумевших сориентироваться в лесистой местности, побоявшихся уходить от огня в темноту. И они подчинились бы. Растеряли б надежду, утратили неоправданную браваду. Угодливо простирали бы в стороны руки, пока чудовище за запястья удерживало их собственными, прижималось к спине всем телом, всем вытесняющим и неотвратимым присутствием. Вцепившись, сковало бы шею, сплело подвижными щупальцами, тяжело разжимало бы дикую пасть, рывком вонзило под кожу наждачную сетку зубов. Давило и рвало, крошило бы темень, ища пути внутрь, и мокрый, лопнувший хруст изорвал бы в клоки ночную тишь, заставил умолкнуть поющие трели сверчков. В неверном свете луны свершилось бы страшное злодеяние. Умерщвлённые судьбы распались бы, предназначение кануло в небытие. Пожинали плоды трудов собственных, распростертые на сдобренной кровью и отсыревшей к ночи грязи. Лишившись разума, возлежали бы смирно, не терзаемые отныне ни болью, ни муками выбора. Пока ты, замечтавшись, рассеянно смотришь с дерева вниз, десятки окончивших трапезу, но неуемно голодных, горящих оранжевых глаз разом устремляются навстречу, прямо к твоему укрытию. Они знают, где ты, видят, что из себя представляешь. Парят, выжидая согласия, и множество щупалец, как руки зовущего, тянутся вслед, приглашая сойти и убраться подальше, в святой тишине отыскать новые, потаенные смыслы. Но, вглядываясь, не встречают уверенного ответа. Тогда измысленные фигуры, не отворачивая голов, отступают к краям окружающей лагерь мглы, спинами облетают испитые, опустошенные туловища, растворяются в темноте окончательно, стесненные жгучим сиянием факелов. Ты ожесточенно моргаешь, и, наконец, смахиваешь ресницами чересчур натуралистическую картину. Навязчивые образы убрались восвояси. Возвращаются разом все стихшие шумы, и могучая, но досадная мелодия жизни смывает остатки наваждения. На глаза вновь попадается пламя, а танцующие, и вовсе не павшие замертво фигуры бросают наземь длинные тени. Теперь внизу все снова идет своим чередом. Внезапный укол разочарования сбегает по нервам. Они, эти создания, были неотразимы в своем безразличии, восхитительны в своем прирожденном умении вселять неуправляемый, благоговейный, безотчетный страх. Слепая, кошмарно искренняя, не ведающая сожалений, и не думающая укрывать себя сила. — Твоя работа? — подкладывая пальцы к вискам, ты улыбаешься натянуто, сдавленно, однобоко, а встречный ветер, ссушая губы, обращает краткую реплику вовнутрь. Где-то там, под стылой маской кости и кожи, происходит ответное движение. — Сколь многое ты помнишь из вашей общей не-жизни? Личинка за глазом щекотно ведет клинообразным хвостом, она уже давно пытается привлечь твое внимание. Смешливые голоса сбиваются в круг, затягивают песню. Им на подмогу спешит архаичная, брынчащая струнами лютня, и мягкий топот барабанов. Слов не различить, но частые, бодрые распевы подсказывают, что играется нечто воодушевляющее. Героическое? Да, точно. Гимн. Ода чувству, не мысли. Ты ощущаешь себя на краю не пересекаемой пропасти — где-то между глубоко упрятанной собственностью и близкими, но недосягаемыми другими. — Если это и вправду память... сможешь ли показать мне Великий план? И личинка охотно откликается на зов. Ее фантомные касания по ткани черепа все более напоминают поглаживание. Ты вспоминаешь ее подрагивающее тело, когда оно еще было снаружи, и собственные губы, целующими его. Подетально припомнив ту эксцентричную, многозначную близость, твое заледеневшее тело отдается вязким и неопределимым жаром. Твоя личинка способна на большее. Она не только связывает твой разум с другими зараженными, но и с готовностью делится с тобой древними, непостижимыми, ожившими, вскормленными твоей плотью воспоминаниями. Глухими, немыми, неотследимыми, бегущими из мозга и в мозг импульсами, непроницаемой дымкой застилающими глаза, волнами подавляющими любую попытку отвлечься на что-то извне. На пару с личинкой ты представляешь... вспоминаешь коленопреклонные тени и повелительно вскинутые к небу руки. Их жильные, узкие, острые пальцы, сложенные в интуитивно понятных, превосходительствующих, изящно возвышенных жестах. Лязг вереницы цепей, ослабленный стон и слипшиеся в надрывном поте тела. Ввалившиеся глазницы и послабленные рты. Стянувшуюся в бескровии кожу и задранные, точно зверьми, мясные остовы. Четыре рваные борозды в спину, сквозное, взбитое, взлохмаченное отверстие в груди. Лиловые, синюшные, желтящие следы хлыстовых удавок на шеях и подбородках. Смрадные сыростью, клейкие, комковатые подтеки неопределимой субстанции из крови, костных обломков, слоистого желтого сала и смолотых в пасту церебральных ошметков. Зрелище вас завораживает, гипнотизирует, восхищает до напряженного покалывания в черепе. Тебе бы хотелось взглянуть на ужас в застывших лицах. На немощное, запоздалое и вынужденное принятие смерти. Или, наоборот. Встретить неистовое, животное противостояние твоим попыткам сломить чужую волю. Встретить только затем, чтобы собственноручно, заглядывая в лицо, с молчаливым восторгом раздавить остатки спасительной надежды. Поймать на себе застывший, непонимающий, вопрошающий, умоляющий, затухающий взгляд. Возможно, даже совсем немного помахать собственными отростками... если твое сознание в результате трансформации сохранит возможность желать чего-либо в принципе. Если твое сознание все еще будет твоим. Если все же случится, ты будешь ужасным свежевателем разума. Вселяющим ужас, если точнее. Остатком от интенсивности видения, тупая, опоясывающая ломота давит виски. — Знаешь, — потеплевшими пальцами ты ловишь пульсацию в налившейся кровью артерии. — У нас дети познают мир уже после того, как оказываются вытолкнутыми в его угодья, помимо воли втянутыми в его события. Но тебя, похоже, обременили всем знанием еще до рождения. Не знаю, позавидовать тебе, или, напротив, посочувствовать. Ты гадаешь, почему так легко отдаешь свое единственное тело в обмен на силу, с которой можешь и не совладать. Силу, понять, обуздать которую все равно что пытаться схватить голой ладонью опаляющий вихор пламени — безрассудно, опасно, разрушительно, непредсказуемо. Ты думаешь, почему крохотное, мягкое, недоразвитое, чужеродное существо всеми силами заверяет тебя в обратном. Когда вы буквально сливаетесь сознаниями, рассматривать одно в отрыве от другого становится невозможным. Это голод? Это естественное желание уничтожить носителя? Ты чувствуешь поползновения усиков где-то в черепе. Припоминаешь навскидку их длину, цвет и размер. Когда цереморфоз перейдет в окончательную свою стадию, они непременно разорвут тебе рот и губы, выбьют и заставят повиснуть на мышце нижнюю челюсть, прорвутся наружу, разбрызгивая слизь, четырьмя гибкими, пульсирующими отростками. Ты передаришь свою плоть, как отдают в безвозмездное пользование невзлюбившуюся накидку. Ты умрешь, чтобы вызволить из чрева новую жизнь. Не то, чтобы тебе особенно было, чем дорожить и что бояться утерять. Сама жизнь предстает недостаточной, неполноценной. Тебе нужно большее. Всегда. Личинка вклинивается в твои безутешные мысли, яростно вытесняя их собственными. Ее, по всей видимости, не устраивает твоя безнадобная жертвенность. "Большее..." Она по-родственному зеркалит твои рассуждения. Это слово не звучит, но горит перед мысленным взором ярче любого пламени, ощутимее любой магии. Такая сила проекции не Плетение и не физика — стало быть, широко известная в узких кругах иллитидская псионика. Тебе, хоть бы и юному, и к тому же непризнанному дарованию по части запретных искусств, в монастырских скитаниях приходилось слышать и об этом. Ты вслушиваешься, ожидая подсказок, и они в самом деле являют себя. "Лучшее от двух..." Ты находишь это словосочетание необыкновенно притягательным. Сложить преимущества, оградиться от недостатков. Существо, как оно само утверждает, не ищет подчинения, не стремится выесть все без остатка и побыстрее разрастись, скорее занять твое место. Оно хочет установить равновесную связь, потому что не встречает сопротивления, потому что признает в тебе нечто знакомое, неопасное. Хочет объединить усилия, действовать сообща, обратиться неукротимой силой, стать неразрывным целым. Раскрыть свой собственный и твой потенциал. Тебе досталась какая-то уж очень своевольная и полная амбиций личинка... Но ведь на меньшее ты и не согласишься. Вопреки здравому смыслу, она тебя, похоже... любит. Ты пугаешься наивной смелости, и невыдуманной правдивости этой мысли одновременно. — Спасибо, наверное? По правде сказать, ты тоже мне нравишься, — от сказанного ты чувствуешь неожиданно приятный, заполняющий разум уют. Уголки рта непроизвольно изгибаются в несмелую улыбку. — Главное как-нибудь не сболтнуть этого вслух... Натягивая мышцы лица, уши сами дергаются в сторону нового звука. Тихий, осторожный, крадущийся шорох раздвигаемой листвы. Затем вновь остается лишь ветер, одинокий выкрик сумрачной птицы, да удаленный, распадающийся в пути треск горящих поленьев. — Тск. Твою болтовню слышно даже отсюда. С кем это ты там наверху разговариваешь? В недоумении ты сдвигаешься к краю ветки. Уменьшенная фигура стоит внизу, боком, оперевшись плечом на ствол, голова обращена на трещащее вдалеке пламя, руки скрещены на прикрытой одной лишь черной утяжкой груди. Густая, необузданная кустарниковая растительность в свете луны сверкает россыпью черных капель. — Лаэ'зель? Далеко тебя забросило. Вот что, запиши меня в дозорные на ночь. Пусть Уилл веселится с остальными. — Ни за что. Твой слух не уловил моих шагов. Мы были бы мертвы, если бы это задание доверили тебе. Мне плевать, будет он стоять на ногах или нет, когда займет пост, — она поднимает указательный палец. — И еще. Это твое укрепление не выдержит и простейшей осады. Истинному воину пристало биться на твердой земле. Ты улыбаешься, хоть она этого и не видит. Кого-то могут оттолкнуть ее неизменно резкие, и незамысловатые в своей прямолинейности мысли, но под внешней колкостью ты видишь уязвленное идеалами сердце. Разгорающееся, соблазнительное в своем несовершенстве сомнение. Располагающую готовность принять изменение. Любого, не закостеневшего в своем убеждении, ты находишь небезосновательно привлекательным. Биться ты не собираешься. — Ну раз так, тогда мне следует спуститься, — ты в последний раз окидываешь долгим взглядом беззвездное небо, утопающую в синей дымке просторную долину, раскинувшийся лес, кружащие в танце тени и призрачные отражения в лужах. Безмерно красиво. В самой гуще жизни тебе все еще как никогда одиноко. При встрече, на борту разбившегося, обросшего уже дурной славой наутилоида, впервые столкнувшись с глухой непримиримостью гитьянки, единственным твоим намерением было перепилить призванным клинком эти тугие, крепкие, упертые шейные сухожилия. Позднее, в палатке, лежа на боку, и подложив под гудящую голову руку, тебе все еще этого хотелось. Под звуки борьбы и заточки оружия не сконцентрироваться на буквах, не унести сознание в сон и даже толком не расслабиться. Когда Лаэ'зель не командовала разнарядкой и не отчитывала вас по-солдатски за худо накрученные узлы, она могла упражняться в битье весь свободный день. О, эти несчастные, натерпевшиеся соломенные чучела! Твой взгляд не раз привлекала прибитая рядом трофейная голова. Вытянутая форма, морщинистый лоб, узкие, ассиметричные ноздри-точки, вытаращенная мозговая плоть на висках. Глаз нет. Должно быть, не сохранились. Чучело старое, выцветшее, и совсем не блестит. Это никак не мог быть он. Гиты и иллитиды. Нельзя выбрать кого-то одного. Две империи, две монархии, две тирании. Две пересекшиеся судьбы, две кровью клятвенные вражды. Две близнецовые стороны одной застарелой монеты. Ты спрыгиваешь на ветку пониже, и, ухватясь за нее руками, приземляешься в мокрую траву. Лаэ'зель не движется и не оборачивается на звук, когда ты приближаешься. Должно быть, вы двое на этом празднике жизни единственные смотритесь инородно. — Посмотри туда, — она кивает на отплясывающие вдалеке силуэты. — Они устраивают парные танцы. Я бы выбрала спарринг. — Спарринг тоже своего рода танцы, — ты беззвучно улыбаешься, не находя внутри удивления. — Главное отыскать партнера по душе. Для тебя никого не нашлось? — Моей партией может стать только один. И я сделала выбор. Это ты. Глядя на то, как ты выдерживаешь удары судьбы, мне хотелось тебя. Целиком. — Что, прости? — ты несколько раз моргаешь, откровенно теряешься в этом обезоруживающем потоке ударной прямолинейности. — Да, спарринг, точно. Твое внимание мне приятно, вот только... — Когда мы рвали гоблинов на части, их кровь забивалась тебе под ногти, а тело соблазнительно пахло их ужасом... Мы могли бы схлестнуться в любовном поединке, оставить друг другу синяки, метки и ссадины... — она делает паузу, даже в полутьме замечая твою скованную растерянность. — Если только кто-то другой не отнял твое сердце? — Боюсь, мое сердце вообще не обучено любить. Максимально приемлемая в твоем понимании попытка уйти от прямого ответа. И правда, займет ли твое сердце хоть кто-то? Влюбленность пугает тебя наравне со страхом утери контроля. Твоя спонтанно выявленная заинтересованность в существах внеземного происхождения угнетает тебя еще больше. — Как воин не рождается готовым к сражению, так кузнец не знаком со сталью с пеленок. Любви обучаются, как всякому прочему ремеслу. Скажи, и я покажу тебе назначение этого тела. Эта истина тебе не нова, и все же твое уважение к молодой, безобразно открытой гитьянки только растет. Стоя рядом, ты побежденно молчишь, искренне опасаясь углубляться в вопросы сомнительных привязанностей. Тебе кажется, что любая попытка ответить неизбежно потянет за собой новые нежелательные уточнения. — Ты не знаешь, от чего отказываешься, — ее слова брошены на ветер с легкой ухмылкой, но лишены уязвленности или обидчивости. В них звучит спокойное, терпеливое, снисходительное принятие. Так, как будто тебе требуется дать время на переосмысление. В следующий момент она обращается, как ни в чем не бывало: — Когда мы сражаемся, я вижу цель. Сейчас, когда мы позволили себе потерять бдительность и рассредоточиться, я не могу думать ни о чем другом, кроме извлечения паразита. Этот мерзкий зуд в голове не дает мне покоя. — Ты помнишь того, кто поместил в наши головы личинок? — ты стараешься ненавязчиво увести разговор от стеснившей тебя темы. Мотивы, напеваемые в танцах у костра становятся особенно различимыми и навязчивыми. Что-то про заботу о ближнем и преданность. — Кого, г'хайка? Они одинаковы. Немыслимо, что ты выделяешь кого-то конкретного. — Мне ранее не приходилось встречаться с ними вживую, но разве их... униформа не сделана вся, как один? А тот был явно иного сословия. И его единственного не отыскали мы среди завалов. — Как не нашли мы мертвых дьяволов и гитьянки, — она косо улыбается, подмечая упущенную тобою деталь. На месте крушения и в самом деле оказались только сами похищенные, да существа, похитившие и пленившие вас на борту. От зрелищных побоищ не осталось и следа. — Свежевателей разума множество, один хуже другого. К чему эти вопросы? Меня больше заботила ползучая тварь поменьше, а не та, что подтягивала ее к моему лицу. Если шка'кет еще жив, ему же хуже.

***

Примечания: