Глава 3. Дом, где не ждали.
20 мая 2026 г., 10:11
Ханна не помнила, как добралась до крыльца.
Ноги двигались сами — механически, на автопилоте, который включается в тот момент, когда мозг отказывается обрабатывать реальность. Чемодон катился за ней по гравию, колеса издавали тот самый ненавистный звук, который она когда-то поклялась забыть.
Дом отца встретил её запахом.
Старым запахом. Нафталин, сушеная мята, что-то кислое из кухни и чуть уловимый дух запустения, который появляется, когда в помещении долго не живут, а просто существуют. Мать Ханны обожала этот запах. Говорила, что так пахнет «настоящий дом».
Ханна в детстве ненавидела этот запах. И себя за то, что ненавидит.
Она толкнула дверь — та не была заперта — и вошла в прихожую.
Зеркало в трещине. Вешалка, с которой свисала отцовская куртка — старая, поношенная, на локтях заплатки, потому что «новая стоит денег, а эта ещё послужит». Пара мужских ботинок, подошва стёрта до нитки.
— Ханна? — голос Барби донёсся из кухни. — Ты чего так долго? Я думала, ты уже уехала обратно в свой Лос-Анджелес.
Ханна прошла на кухню, оставляя за собой следы от каблуков на старом линолеуме. Барби сидела за столом, кормила младшего с ложечки кашей-размазнёй, старшие дети возились в углу с куклой без руки и грузовиком без колеса.
— Я была в автобусе, — сказала Ханна. Голос звучал чужо.
— В каком автобусе? У тебя же машина.
— В том, жёлтом, старом. Я... неважно. Где мой отец?
Барби подняла на неё глаза. В них было что-то странное — не усталость даже, а какая-то долгая, выученная пустота.
— В больнице. Его перевели из реанимации в обычную палату. Сердце, говорят, слабое. Давление скачет. И ещё... Ханна, ты сядь.
— Я постою.
— Сядь, — повторила Барби, и в голосе её вдруг прорезались материнские нотки, не терпящие возражений.
Ханна села. На скрипучий табурет, на котором когда-то просидела сотни часов, чистя картошку и перебирая крупу. «Сначала дом, потом уроки», — говорила мать. «Ты девочка, Ханна. Девочки не становятся конструкторами. Девочки становятся жёнами».
— Твоя сестра звонила, — сказала Барби. — Клэр. Она приедет завтра утром.
Ханна моргнула. Клэр. Дочь, которую родители завели, когда Ханне уже было шестнадцать. Младшая сестра — на шестнадцать лет младше, маленькое чудо, которое получило всё то тепло и заботу, которых не дождалась Ханна. Клэр никогда не заставляли вязать на зиму шарфы для всей семьи. Клэр не запрещали рисовать по вечерам. Клэр разрешали всё.
— А брат? — спросила Ханна. — Майкл приедет?
Барби усмехнулась. Невесело.
— Майкл в Сиэтле. У него своя жизнь. Ты же знаешь, ему всегда было всё равно.
Ханна знала. Майкл — брат, младше её всего на четыре года, но при этом любимый сын, которому прощалось всё. Он мог не мыть посуду, потому что «мальчикам это не обязательно». Он мог пропадать до ночи с друзьями, потому что «мальчики гуляют, это нормально». Когда Ханна однажды попросила его помочь с огородом — картошку копать в августовскую жару — мать сказала: «Ты старшая сестра, не перекладывай на брата свои обязанности».
Ханне тогда было пятнадцать.
Она вспомнила свои руки — мозолистые, красные, с обломанными ногтями. Она вспомнила, как пришивала заплатки на колени джинсов, потому что новые покупали только раз в два года. Когда она в семнадцать впервые надела шпильки — тайком, в комнате, у подруги — мать увидела и сказала: «Ты не выглядишь как девушка, которая заслужила такие туфли».
— Ханна, — Барби отставила тарелку. — Ты в порядке? Ты как-то странно смотришь.
— Я вспоминаю, — тихо сказала Ханна. — Зачем я вообще уехала.
Барби долго молчала. Потом взяла её за руку — мозолистую, шершавую, совсем не такую, как у школьной королевы.
— Ты уехала, потому что они тебя не ценили, — сказала она просто. — Ты сшила то платье на конкурс — помнишь? Из старой шторы. Заняла первое место. А твоя мать сказала: «Лучше бы полы помыла». Ты испекла те самые булочки — из покупного теста, потому что у тебя не было времени на домашнее, — все в школе обожали их твои булочки. А отец сказал: «Настоящая женщина тесто сама делает». Ты не забыла, Ханна. Ты просто научилась не думать об этом.
Ханна почувствовала, как к горлу подступает ком.
Она не плакала на публике с тех пор, как в девятнадцать лет её не взяли на первый кастинг из-за «недостаточной фактуры». Она научилась превращать боль в холод, а холод — в сталь.
Но здесь, на этой кухне, где пахло нафталином и капустным супом, сталь дала трещину.
— Где я могу прилечь? — спросила она, вставая.
— Твоя комната наверху. Я постелила.
Ханна кивнула и пошла к лестнице, но на второй ступеньке остановилась.
— Барби, — сказала она, не оборачиваясь. — Ты знала, что Кадрол... что он любил парней?
За её спиной воцарилась тишина. Такая глубокая, что слышно было, как в углу скребётся мышь.
— Знала, — ответила Барби наконец. — Весь город знал. Его отец выгнал его из дома, когда мальчишке было пятнадцать. Кадрол жил у тётки месяц, потом вернулся. Но его уже никто не называл по имени. Только... ну, ты понимаешь.
Ханна понимала.
Маленький город. Старые автобусы. И люди, для которых мир делится на «нормальных» и «не таких».
Она поднялась наверх, в свою бывшую комнату. Всё было по-прежнему — узкая кровать, пыльное кружево на подушке, плакаты с Донателлой Версаче, которые мать ненавидела. На подоконнике — старая швейная машинка, подаренная на шестнадцатилетие «потому что всё равно ничего умнее не придумать».
Ханна скинула шпильки, легла поверх одеяла и уставилась в потолок.
Пять лет назад Кадролу было восемнадцать. Пять лет назад кто-то сломал ему шею в лесу за старым мостом. Пять лет назад её отеца посадили — по версии шерифа Дастина Кейна, брата того самого мальчика, которого никто в городе не называл по имени.
— Что тут произошло? — прошептала Ханна в пустоту.
И пустота не ответила.
Только швейная машинка на подоконнике качнулась — от сквозняка или от чего-то ещё.