Джо

R
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
119 страниц, 58 820 слов, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава Девятнадцатая. Рецидив

Настройки
Я лежала и не открывала глаза, потому что знала: как только открою — начнётся день, и этой паузы между сном и всем остальным миром уже не будет. Остин уже не спал — я слышала его в кабинете, тихий шелест страниц, иногда негромкий звук переставляемой чашки. Половина девятого, воскресное утро, за окном дождь, любой нормальный человек ещё досматривал бы второй сон. Но Остин Чемберс, по всей видимости, считал, что воскресенье — это просто понедельник, но с другим названием. То и дело, лениво потягиваясь, я встала, умылась и, прежде чем идти на кухню, заглянула в кабинет. Он сидел за столом, сосредоточенно глядя в экран телефона, рядом открытый ноутбук. Я подошла ближе, облокотившись на край стола рядом с ним. — Доброе утро. — Доброе, — он отвлекся от экрана, притянул меня к себе за запястье и на секунду прикоснулся губами к виску. Почти сразу он отпустил меня и вернулся к работе. — Еды нет, — сказал он, не отрываясь от монитора. — Не успел вчера заехать. — Совсем ничего? — На кухне список, — он кивнул в сторону коридора. — Магазин за углом. Но если хочешь можем что-нибудь заказать? Я посмотрела на его затылок, потом снова на экран, где бежали строчки текста. — То есть ты работаешь, а я иду за едой? — Ты проснулась пять минут назад, — произнёс он с той интонацией, которая технически не является возражением, но является. — Я встал в семь. Крыть было нечем. — Ты не устал? — спросила я, наблюдая, как он быстро пролистывает какие-то документы на экране, параллельно набирая ответ в телефоне. — Воскресенье же. Он даже не обернулся. — Усталость — это вопрос целеполагания, Джо. У меня нет причин уставать от того, что я считаю необходимым. — И что сейчас такого «необходимого»? — я кивнула на монитор. — Аукцион в Женеве, — отозвался он сухо. — Нужно успеть заблокировать перепродажу фрагментов рукописи до того, как они уйдут в частные руки. Если я не сделаю это сейчас, через три часа документы окажутся в коллекции, из которой их уже не вытащить. Он сказал это так буднично, будто речь шла о покупке яиц в магазине, а не о спасении исторического наследия. — Понятно, — сказала я. Метр, разделявший нас, внезапно стал непреодолимым. Он уже не был здесь: мысленно он уже находился в Женеве, среди лотов и аукционных протоколов. На кухне я нашла список продуктов, написанный так аккуратно, что буквы казались напечатанными. Рядом лежала его банковская карточка. Я отложила его в сторону. Магазин был в квартале — маленький, с неоновой вывеской, которая раздражающе мигала на букве «а» в слове «маркет». Внутри пахло свежим хлебом. Я быстро набрала всё по списку, не задерживаясь у полок. Уже на кассе, повинуясь какому-то глупому импульсу, захватила пачку мармеладок. Раньше я всегда брала червячков, но сегодня рука сама потянулась за теми, что были в форме радуги, хоть какая-то мелочь для себя, не по списку. Дома он уже вышел из кабинета — стоял у окна с телефоном, говорил с кем-то. Голос ровный, деловой. Я поставила пакет на кухонный стол, стала раскладывать. Яйца в холодильник. Молоко. Хлеб. Миндаль я поставила рядом с его кофемолкой — туда, где он всегда стоял. Он появился на кухне, убирая телефон в карман. Посмотрел на пакеты. Посмотрел на миндаль у кофемолки. Ничего не сказал, но что-то в его взгляде стало чуть мягче — едва заметно, как меняется свет, когда облако проходит мимо солнца. — Ты не взяла карту? — спросил он. — Нет. — Джо. — Я купила продукты, а не взяла кредит, — сказала я, не оборачиваясь, переставляя молоко на нижнюю полку. Он молчал несколько секунд. Потом я услышала, как он берёт чашку со стола. Пьёт. Ставит обратно. — В следующий раз бери мою карту. После завтрака мы оказались в гостиной, Остин сидел в своём кресле с газетой — настоящей, бумажной, The New York Times, которую он получал каждое утро и читал именно так, в определённом порядке: сначала первая полоса, потом культура, потом всё остальное. Я сидела на диване с книгой, которую не читала. Смотрела на него. Было в этом что-то странно успокоительное — просто наблюдать, как другой человек делает что-то тихое и необязательное. Он читал медленно, иногда возвращался к абзацу, иногда что-то чуть хмурил — что выглядело как несогласие с написанным. Один раз отложил газету, взял карандаш с края стола и что-то подчеркнул. Потом снова читал. Карандаш. Он читал газеты с карандашом. Я не знала, что делать с этим знанием. — Что ты подчеркнул? — спросила я. Он поднял взгляд. — Статью о реституции польских архивов. Там фактическая ошибка. — И что ты будешь делать с подчёркнутой ошибкой в газете? — Ничего, — сказал он. — Просто отмечу. Я посмотрела на него. — Это самое бессмысленное, что я о тебе знаю. Он вернулся к газете, но что-то в уголке рта дёрнулось. — Можешь читать вслух, если скучаешь. — Я не скучаю. — Ты смотришь на меня уже минут десять. Я опустила взгляд на свою книгу. — Я думаю. — О чём? — О польских архивах, — сказала я. Он промолчал, но на этот раз уголок рта дёрнулся чуть заметнее. На самом деле меня ни на йоту не интересовали польские архивы. Помимо всех наших попыток «наладить» то, что между нами треснуло существовала еще одна, до боли обыденная проблема - я абсолютно не имела понятия, что именно творилось у него в голове. Большую часть времени он просто молчал. А если и отвечал, то коротко, сухо — ровно столько, сколько нужно, и ни словом больше. Порой приходила мысль: почему он не может быть как все простые смертные? Почему мне нужно было выслушивать двухчасовые лекции про литературу, историю и рабочие будни, лишь бы хоть как-то наладить с ним диалог? Я вечно делала отчаянные попытки его разговорить, ловила каждый маленький миг, когда он бывал расслаблен, — но до его собственных мыслей разговор почти никогда не доходил. Ни одна тема не помогала отворить эту закрытую книгу. Все его переживания, страхи, сомнения всегда оставались за прочной ширмой — то ли контроля, то ли просто неспособности взять и быть собой. Каждый раз больно щемило в груди, когда я задавала очередной вопрос — что он сейчас чувствует, о чём думает, — и встречала молчание и попытку сменить тему. Это обижало, пугало и восхищало одновременно. Бывают такие люди, на которых смотришь во время разговора и молишь бога, чтобы он наконец закрыл рот. Сколько пустой болтовни мы слышим каждый день: коллега, рассказывающая своё свидание в шокирующих подробностях, друг, который в двадцать восемь лет открыл для себя то, что ты с подругой обсудила ещё в восьмом классе, и готов говорить об этом не замолкая. Его закрытость на этом фоне определённо была плюсом. Но где-то внутри всё равно грызло — чувство обиды и несправедливости. Потому что я для него была стеклянной шкатулкой: все предметы видны, даже не старайся разглядывать. А он — старый сундук, хранящий вековые тайны, к которому упорно ищешь ключ, но ни один из тех, что у тебя в руках, не подходит. Вечером он готовил — что-то долгое, с соусом, который нужно было постоянно помешивать. Я сидела и наблюдала. Он все меньше и меньше стал допускать меня к готовке, когда он орудует на кухне. Повторял что не нужно мешаться у него под ногами, когда он занят делом. — Ты всегда готовишь строго по рецепту? — спросила я, стараясь, чтобы вопрос звучал легко. Он не обернулся. Мерный стук ложки о стенки сотейника пока был единственным ответом. Я ненавидела эту манеру не отвечать сразу. — Да. — Почему? — Потому что рецепт — это результат чужого опыта, — его голос был ровным, лишенным даже тени раздражения. — Игнорировать его в пользу собственной интуиции — самонадеянно. — Или... иногда можно просто готовить, — я пожала плечами, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение. — Люди, которые «просто готовят», — он наконец перевел взгляд на меня, и в его глазах блеснула холодная прямота, — в большинстве случаев делают это посредственно. И называют это характером. Я посмотрела на его спину, снова ставшую для меня непреодолимой стеной. — То есть любая импровизация для тебя — это синоним посредственности? — Импровизация — это отсутствие дисциплины, которое удобно называть свободой. Я открыла рот, чтобы возразить, но слова застряли где-то в горле. В его ответе не было очевидной логической дыры, и я попала в ловушку: чтобы спорить дальше, мне пришлось бы либо принять его холодную систему координат, либо встать на защиту «посредственности», которую он так презирал. Он снова отвернулся к сотейнику, возвращаясь к своему ритуалу. Я сидела и смотрела на его спину. Широкую, прямую, совершенно непроницаемую. Разговор был окончен — по крайней мере, для него. Он уже помешивал соус, уже вернулся в свой ритм, и моё присутствие в этом ритме, судя по всему, не предполагалось. Я не злилась. Вот что было самым странным — я не злилась. Только возник знакомый страх, что я снова провалила тест. Вместо того чтобы отстаивать свою позицию, я начала лихорадочно перебирать варианты: что сказать, чтобы он снова обернулся? Не чтобы выиграть — черт с ним, со спором. Просто чтобы он посмотрел на меня. В голове услужливо всплыл «правильный» ответ, тот, который мгновенно вернул бы в комнату тепло. Я могла бы согласиться с ним. Сказать что-нибудь вроде: «нет, ты прав, я понимаю логику» — и это сработало бы. Он бы кивнул, может быть, чуть смягчился, и вечер пошёл бы дальше ровно. Но вместо этого я только крепче вцепилась в столешницу. Я смотрела на его спину и чувствовала, как внутри меня медленно, по капле, выгорает та часть, которая так отчаянно хотела быть для него удобной. Рука сама потянулась к доске. Я взяла с края стола хлеб, отломила кусок. Он скосил взгляд, — и снова повернулся к плите. — Расскажи мне про польские архивы, — сказала я. Он помешал соус. Подождал секунду. — Ты правда хочешь знать? — Нет, — призналась я. — Но ты хочешь рассказать. Он помешал соус. Потом начал — медленно, с той своей манерой взвешивать слова, — и я слушала не содержание, а ритм. Как он строит фразы. Как в конце каждого абзаца голос чуть понижается, как будто ставит точку, и потом начинается следующее предложение с нуля. После того как ужин был готов, мы поели. Убрали тарелки. Он выключил свет на кухне и направились в спасльню. Это был просто конец обычного воскресенья. За окном шёл апрельский дождь — мелкий, упрямый. К этому моменту я перестала считать. Не дни — дни я всё ещё замечала, — а разы. Перестала вести тот внутренний счёт, который вела поначалу: первый, второй, третий. Как будто сам факт подсчёта был последним рубежом чего-то, что я не хотела больше охранять. Как будто, перестав считать, я что-то себе разрешала. В спальне он не включал свет. Я уже знала этот его ритм. Знала так хорошо, что тело двигалось почти само — без решений и сознательных выборов. Куда лечь, куда сдвинуться, где оставаться. Это знание появилось незаметно, откуда-то взялось, пока я не смотрела, — и теперь существовало в мышечной памяти, а не в голове. Иногда я думала об этом. Что тело запоминает отдельно от тебя. Что у него своя, параллельная память, в которую ты не всегда заглядываешь. Сначала всё было, как всегда. Его руки — выверенные, с той паузой между движениями, которую он держал. Я знала эту паузу. За эти недели она стала чем-то вроде негласного договора — никогда не произнесённого, никогда не подтверждённого вслух, но существующего. В ней было что-то, что позволяло мне не напрягаться так сильно. Не держать тело в ожидании. Пауза означала — ещё можно не быть собой до конца, ещё можно не отдавать то, что нельзя будет вернуть обратно. Я позволила себе закрыть глаза. Это, наверное, и было ошибкой. Не в том смысле, что я что-то сделала неправильно. Просто, когда закрываешь глаза — перестаёшь следить. Отпускаешь то, что держала не осознавая. Отдаёшь контроль. Я даже не успела ничего понять, когда его рука легла на бедро — привычно, властно, ломая тот самый негласный договор тишины. Его тело стало другим: накрыло моё, потяжелело, встроилось в меня, как в давно знакомый пазл. Никаких резких движений — не за что было зацепиться, — только настойчивость. Та пауза, которую я считала защитой, исчезла. Движения стали плотнее, и в этой плотности появилось что-то чужое. Он перестал слышать пространство между нами. Или — слышал, и это просто перестало иметь для него значение. Я открыла глаза. Потолок. Белый, с полосой света от фонаря через щель в шторах. Я сделала маленькое движение — чуть сдвинулась в сторону. Просто скорректировала угол. Бытовой жест, каких бывают сотни: нашла неудобное положение и передвинулась. Ничего больше. Но он на долю секунды замер. Это я запомнила отчетливо — потом долго пыталась восстановить последовательность и всё время возвращалась к этой паузе. Она была короткой, меньше секунды, но она была. Он почувствовал мое движение, понял, что я пытаюсь отодвинуться, зафиксировал это — и продолжил. Я сдвинулась снова. Ещё немного, освобождая пространство. Его рука нашла моё бедро и удержала — на этот раз уже грубовато. — Подожди, — сказала я. Тихо, почти без голоса. Это не было ни требованием, ни паникой — просто одно слово, в котором была вся просьба: мне нужна секунда. Он не остановился. Тело вспомнило раньше, чем я что-либо поняла. Это всегда начинается в горле: что-то перекрывается в самом основании, и воздух перестает идти. Я пыталась вдохнуть — грудь поднималась, но легкие оставались пустыми, словно между ними и воздухом возник слой чего-то непроницаемого. Потом немели руки: холод подступал к кончикам пальцев, быстро, как бывает, когда долго держишь лед. Онемение ползло вверх по ладоням к запястьям. Потом — всё остальное. Это шло снизу вверх, как вода. Медленно, равномерно. Ступни, голени, бёдра. Как будто тело решило отключиться по частям, не спрашивая меня. Я видела белый потолок и желтую полосу света. А потом — другой потолок. Деревянные балки, неровные, с узлами в древесине. Запах холодного воздуха из открытого окна — тот самый запах загородного дома осенью, смолы и сырости, вперемешку с его парфюмом. Его дыхание над ухом — не такое, не это, то — рваное и чужое. И звук тихих рыданий, которые я не могла остановить. Деревянная поверхность под лопатками. Потом снова этот потолок. Белый. Желтая полоса. И снова тот, с балками. Они менялись без порядка, без предупреждения. Каждый раз, когда возвращался первый, вместе с ним возвращалось всё остальное. Это не было воспоминанием, которое рассматриваешь снаружи — это происходило изнутри. Тело не знало, что прошло полгода. Оно думало, что всё происходит прямо сейчас. И различить тогда и сейчас становилось всё труднее. Воздух не шел. Я заплакала. — Опять, — бросил он, раздраженно дернув головой. В этом слове было всё: усталость, брезгливость, досада на сломавшийся механизм. Он рывком сел, сбросил с себя одеяло — оно упало на пол тяжелым комом — и поднялся. В его движениях появилась отрывистость, которой раньше не было. Он не посмотрел на меня. Шаги — быстрые, жесткие. Он не пошел к окну, он сразу направился к выходу. Дверь захлопнулась с таким гулким, неприятным звуком, что по стенам, казалось, пошла вибрация. Щёлк выключателя в коридоре. Свет полоснул под дверью — желтая, резкая линия. За стеной в ванной зашумела вода. Он приводил себя в порядок. Смывал с себя меня, как случайную грязь. Он умылся. Вода закрылась. Шаги в сторону гостиной. Тишина. Потом — едва слышно — звук стакана, поставленного на стол. Он налил себе воды. Спокойно. Привычно. Как будто вышел из комнаты просто потому, что захотел пить. Я осталась одна. Некоторое время я просто лежала и смотрела в потолок. Не думала. Не могла думать — мысли были где-то на другом уровне, до них нужно было добраться, а сил на это не было. Было только тело — и то, что с ним происходило. Дрожь пришла, когда он вышел. Мелкая, изнутри, как будто что-то в самом центре груди вибрировало на одной частоте. Не судороги — просто вибрация, ровная, непрекращающаяся. Я перевернулась на бок, подтянула колени. Стала маленькой. Это помогало — уменьшить площадь, которую нужно удерживать. Меньше пространства — меньше холода. Простыня была тёплой там, где я лежала раньше. Я нашла этот тёплый участок и прижалась к нему. Подтянула край одеяла. Воздух всё ещё шёл неровно. Я делала вдох — слишком короткий, — потом пауза — слишком длинная. Вдох снова. Я пыталась поймать ритм и не могла, как бывает, когда пытаешься уснуть и думаешь о дыхании, и оно сразу перестаёт быть автоматическим. Из гостиной — ничего. Тишина. Он не шёл обратно. Я держала это в голове — он не идёт — и не знала, что с этим делать. Часть меня хотела, чтобы он был как можно дальше — за стеной, за дверью, лучше вообще за другой дверью, другого здания. Но другая часть — меньшая, более постыдная, та, о существовании которой я предпочитала не знать, — слышала тишину и думала: почему он не идёт. Я ненавидела эту вторую часть. Я ненавидела её с тем специфическим, горьким чувством, которое бывает, когда ненавидишь что-то в себе, но не можешь это выжечь, потому что оно — тоже ты. Не чужое. Твоё. Выращенное тобой, хотя ты его не выбирала. Я считала. Один — два — три. На четвёртом снова слышала его голос. Опять. Воздух снова не шёл, и мне нужно было начинать заново. Один. Два. Я нашла ткань простыни — сжала между пальцами. Настоящее. Этот потолок. Я здесь. Только здесь. Три. Четыре. Медленно — очень медленно, как спускается темнота осенью, незаметно пока не посмотришь и не поймёшь, что уже совсем темно, — дрожь начала отступать. Не уходила — просто становилась тише. Вибрация в груди снизилась на полтона. Пальцы вернулись — я почувствовала ткань не только как давление, но и как фактуру. За стеной — тишина. Жёлтая полоса под дверью. Я смотрела на эту полосу и ждала. Просто ждала, пока тело решит, что угрозы нет. Это всегда занимает время. Нервная система не умеет просто выключиться — ей нужны доказательства. Снова и снова. Тихо. Ничего не происходит. Тихо. Ещё раз. Тихо. Я не знаю, сколько это длилось. Наверное, около получаса. Может, больше. Но казалось, что мое наказание было нескончаемым. Он вернулся, когда дрожь почти унялась. Я не слышала, как встал из кресла в гостиной. Просто вдруг — шаги по коридору. Тихие, неторопливые. Он обошёл кровать. Сел рядом — поверх одеяла, не ложась. Молчал. Я не смотрела на него. Смотрела в стену напротив, там, где в темноте угадывались корешки книг на полке, из глаз медленно вытекали слезы. Он не говорил ничего, и в этом молчании была та его характерная особенность — умение сидеть в тишине как будто тишина ему принадлежит. Потом его ладонь легла мне на плечо. Осторожно. Без захвата. Просто коснулась сверху — тёплая, тяжёлая. Осталась. И вот здесь — вот именно здесь — произошло то, что я больше всего ненавидела в себе. Тело потянулось к этому теплу. Не я — а лишь мое тело. Потому что я, та часть, которая помнила последний час и слово «опять», и жёлтую полосу под дверью и деревянные балки на потолке, — я бы не потянулась. Я бы нашла в себе что-то достаточно твёрдое, чтобы не потянуться. Но тело не спрашивало. Я почувствовала, как плечи начинают опускаться. Как что-то в районе горла чуть отпускает. «Нет», —сказала я себе. Плечи продолжали опускаться. Это была самая ясная и самая бесполезная мысль, которую я когда-либо думала: «нет», — и тело не слушало. Потому что тело не думает. Его рука переместилась к затылку. Пальцы в волосах. Медленно. Я знала это прикосновение — помнила его из другого места, из полумрака библиотечной комнаты, когда меня трясло у книжного шкафа, и он держал меня вот так. Тело помнило и то прикосновение, и это — помнило их как одно и то же, хотя они не были одним и тем же. Но тело не различало. Тело просто говорило: это прикосновение означало, что тогда трясти перестало. Значит, сейчас перестанет тоже. — Я здесь, — сказал он. Тихо. Без объяснений, без «прости», без «что с тобой», без «я не хотел». Просто два слова, произнесённых с той уверенностью, с которой говорят о чём-то самоочевидном. Как будто он только что вошёл. Как будто последних сорока минут не существовало, и он просто вошёл и сел рядом, и сказал: я здесь. Мне хотелось сказать что-нибудь. Что-нибудь острое и точное, что нельзя было бы проигнорировать. Что-нибудь, от чего эта рука убралась бы сама. Я не сказала ничего. Потому что меня всё ещё потряхивало — изнутри, тихо, — и я ненавидела это тремя разными ненавистями одновременно: ненавидела его руку, ненавидела своё тело за то, что под ней успокаивается, и ненавидела саму себя за то, что позволяю. Три ненависти, и ни одна из них не помогала. Ни одна не давала силы убрать плечо. Он лёг рядом. Поверх одеяла — между нами была ткань. Это было что-то. Я замечала это как что-то, пока не понимала, что отмечаю слои одеяла как доказательства его осторожности. Как очки в пользу. Вот до чего дошло, — подумала я. Я считаю, что он молодец, потому что лёг поверх одеяла. Рука на затылке продолжала двигаться медленно. Я слышала его дыхание — ровное, как метроном. Оно выровнялось быстро, гораздо быстрее, чем моё. — Ты же знаешь, что я тебя люблю, — сказал он около полуночи. — Знаю, — сказала я. — Мне не нравится, когда ты уходишь вот так. Я вслушалась в эту фразу. Разобрала её на части. Мне не нравится. Не — я беспокоюсь. Не — мне страшно, когда это с тобой происходит. Не — расскажи мне, что ты чувствуешь. Мне не нравится. Как не нравится, когда опаздывает поезд. Когда отменяют планы. Когда инструмент работает не так, как должен. Когда ты уходишь. Не — когда тебе плохо. Не — когда ты пугаешься. Когда ты уходишь. Как будто это был мой выбор — уйти. Как будто я решила, в середине, просто взять и исчезнуть. Как будто это было что-то, что я делала ему. — Я не ухожу намеренно, — сказала я. Голос был ровным. Я сама не ожидала, что он будет таким ровным. — Я знаю, — произнёс он. — Спи. Рука на затылке стала чуть тяжелее — не давя, просто обозначая. Разговор закончен. Поставлена точка. Его точка, его время. Я закрыла глаза. Лежала в темноте и чувствовала его тепло через ткань одеяла и думала о том, что я должна встать. Что я могу встать. Что ключ лежит в кармане пальто в прихожей, и я могу взять его и уйти прямо сейчас, в полночь, в апрельский дождь, к себе домой и это было бы правдой — маленькой, личной, ни для кого не видимой правдой о том, кто я есть. Я не встала. Вместо этого я нашла в темноте под одеялом свои руки и сцепила их вместе. Как будто держала саму себя. Утром он встал в шесть сорок пять. Я не спала. Не уснула, наверное, до трёх — лежала и слушала его ровное дыхание рядом и думала ни о чём конкретном. Просто лежала. Около трёх дыхание всё-таки стало медленнее, и я провалилась в какой-то серый, неглубокий сон без сновидений. Кофемолка. Шаги. Кофеварка. Тишина. Ноутбук. Я лежала и слушала этот порядок звуков и думала о том, что знаю его наизусть. Что он стал таким же привычным, как звук собственного дыхания. Я встала и прошла в ванную, закрыв за собой дверь. Открыла кран и встала под воду — горячую, почти обжигающую, — потому что хотелось почувствовать хоть что-то четкое и простое. Вода обожгла плечи, я выдохнула и стояла так, пока кожа не покраснела. Потом выключила кран, взяла полотенце и посмотрела в зеркало. Под глазами — синева, волосы мокрые, а лицо… оно выглядело так же, как в зеркалах последних месяцев: чуть острее, резче. Я провела ладонями по щекам, надавила на скулы — реальная, живая. Здесь. Я смотрела на себя долго, пытаясь найти в этом лице какой-нибудь признак того, что я знаю, что делаю, что у меня есть хоть какой-то план или понимание. Ничего не нашла. Вытерлась, оделась и вышла. На кухне он стоял у окна со своей чашкой — спиной ко мне. Город за стеклом был серым и мокрым, ещё не решившим, будет ли сегодня дождь. Остин обернулся, когда я вошла, и посмотрел на меня спокойно, ровно — так, как смотрит всегда. Никаких следов вчерашнего: ни в позе, ни в голосе, ни в том, как он держал чашку. Абсолютно ничего. Это поражало меня сильнее всего остального — его способность к утру полностью вернуться в обычный режим. Он не притворялся, что ничего не было — было хуже: он по-настоящему существовал так, будто прошлой ночи попросту не существовало в его версии реальности. Он налил кофе и поставил передо мной — именно таким, каким я люблю, без напоминания. — Спасибо, — сказала я. Он кивнул и снова повернулся к окну. Я взяла чашку, подержала её двумя ладонями, как привыкла, но потом вспомнила, переложила в одну и поставила на подставку — аккуратно, точно по кольцу. Он этого не видел, он смотрел в окно, но я всё равно поставила аккуратно. Я заметила это за собой, и мне стало физически нехорошо от того, что я вообще это фиксирую. Я пила кофе и думала: он остановился. Я произносила это внутри себя медленно, проверяя слово на прочность. Не сразу — но остановился. Почувствовал, что меня нет, и остановился. Потом вернулся, потом держал меня. Это что-то значило. Это был уже не тот человек с той осени — или тот же, но что-то в нём работало иначе. Что-то боролось. Что-то останавливало его руку на полпути, возвращало в комнату, заставляло положить ладонь на затылок. Это был прогресс. Я произносила это слово, но слышала в нём пустоту, будто оно было оберткой без содержимого. И всё же я продолжала его повторять — потому что если не это, то что? Тогда пришлось бы называть другие слова, которые я знала, но называть их не хотела. За окном по стеклу потянулась первая капля, за ней вторая. Апрель всё-таки решил. Он остановился, он вернулся — я повторяла это, пока фраза не перестала ощущаться как вопрос. Дождь набирал силу. Остин поставил чашку, взял со стола ноутбук и вышел в прихожую. Я пошла за ним. Он набросил пальто, проверил ключи — привычное, отточенное движение. Повернулся ко мне, коротко коснулся губами моих губ. — Буду к пяти, — сказал он. — Хорошо, — ответила я. Дверь закрылась, отрезая его от квартиры. Я вернулась на кухню, села с остывающим кофе и уставилась на стекло, по которому ползли потоки воды. Всё было нормально.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник