***
Джон выбирает кое-кого другого. Охотника. Широкоплечего, чуть выше Джона, с рыжими волосами, стянутыми в небрежный узел на затылке. Это всего лишь совпадение, уверяет себя Джон, не более того, потому что услуга, которую он не смог попросить у Тормунда, была совсем не такая. Не о том. Он в этом уверен, так же как и в большинстве вещей в эти дни, то есть не очень. Охотника зовут Стир (не Магнар, спасибо всем богам, что ещё его слушают, Джон не настолько отчаялся), и он разговаривает с Джоном в главном зале, где по вечерам собирается вольный народ. Сам Джон достаточно пьян, чтобы думать, что это может сработать. Всё его сомнительное, кое-как слепленное обаяние заставляет этого мужчину наклоняться все ближе и ближе, пока их разговор о самом эффективном способе снять шкуру с оленя — из всех тем для флирта — не приобретает почти заговорщический характер. — Начинаешь со скакательных суставов, — говорит Стир, размахивая кружкой, одной рукой сжимая её, а другой придвигаясь к Джону. Джон слышал, что эти руки умеют обращаться с клинком, и теперь он задается вопросом — с той одержимостью, которую способны породить только четыре кружки спиртного, — относится ли то же самое к члену. — Большинство мудней пытаются спешить и в итоге рвут всё к чертям. — Видел такое, — говорит Джон и делает еще один глоток, кивая. Пойло крепкое, хотя на вкус всегда как сосновые иголки. — Трата хорошей кожи. — Вот именно, — Стир ухмыляется, зубы белеют в свете огня, и он придвигается ближе на скамье, так что их плечи почти соприкасаются. Тепло просачивается сквозь слои одежды между ними, или Джону это просто чудится. Не самое худшее из того, что он слишком живо представлял в последнее время. — Ты много охотился до того, как пришел на север? — Немного, — Джон не упоминает Волчий лес, или Робба, или то, как их отец брал их с собой и учил выслеживать, убивать и разделывать тушу — так, как лорды обычно учат своих сыновей. — Не так, как здесь. — А как здесь? — Для выживания, — Джон смотрит в свою кружку и кружит последний глоток, наблюдая за пеной на стенках. — Там это было забавой. Здесь — разницей между сытостью и голодом, а голодная смерть — дерьмовый способ умереть. — Большинство способов — дерьмовые, — соглашается Стир задумчиво, и его колено касается колена Джона под столом. Касается и остается. Джон прилагает усилие, чтобы не отодвинуться, на что требуется немало силы воли. — Допивай, — говорит Стир, как и говорил весь вечер. — Или мне придётся сказать всем, что ты сдаешь позиции. — Ничего я не сдаю, — Джон качает головой, улыбаясь. — Нет? — ухмылка Стира становится шире, и в его глазах появляется что-то понимающее, что Джон воспринимает как знак того, что его желание наконец-то сдвинуться с мёртвой точки вполне может осуществиться сегодня ночью. — Докажи. Джон никогда толком не флиртовал намеренно. Ни с Игритт (она схватила его за меха и поцеловала так сильно, что чуть не рассекла ему губу; вклад Джона в соблазнение заключался в том, чтобы стоять на месте и позволить этому случиться), ни с Дени. Королевы и дикарки, казалось, всегда принимали решения за него. Но прямо здесь и сейчас он сам собирается что-нибудь сказать, наконец-то самостоятельно сделать первый шаг в своей проклятой жизни, и молиться всем богам, которые ещё не оставили его, чтобы его не ударили или не подняли на смех, с позором выставив из зала, когда... — Я принесу ещё, — Джон теряет свою смелость, как клинок теряет остроту: мгновенно, в самый ответственный момент. Он резко встаёт, но Стира это, кажется, не смущает. Он просто откидывается назад и подмигивает ему с той легкой уверенностью, которой у самого Джона хватает ровно на две вещи в жизни (фехтование и угрюмую задумчивость), и ни одна из них сейчас ему не поможет. Прощальные слова Стира догоняют его с усмешкой: — Не задерживайся слишком сильно. Он не задержится. Семь преисподних, он не хочет задерживаться. Он нетерпелив, ему нужно всего лишь ещё немного жидкой храбрости (фраза, которая звучит благородно, пока ты не понимаешь, что это означает «слишком труслив, чтобы сделать это на трезвую голову»), и он направляется к бочкам в дальнем конце зала, лавируя между телами, смехом, запахом жареного мяса, дыма и застоявшегося пота. Джон наполняет кружку до краев. Выпивает половину прямо там же, просто чтобы успокоиться и заткнуть ту часть мозга, которая кричит ему, чтобы он убирался, пока не испортил всё так же, как портит всё остальное. Затем он наполняет её снова. Голова гудит — тепло и расслабленно. Может сработать. Просто рука, не его собственная, тёмный угол и, самое главное, новое воспоминание, которым можно отгородиться от всего того дерьма, которым были заняты его мысли. Когда он возвращается к столу, Стира нигде не видно. Джон замирает на месте, с кружкой в руке, осматривая пустую скамью с застывшей на лице гримасой. Он смотрит по сторонам, на огонь, на кучки людей, пьющих и орущих во всё горло, но охотника нигде нет. Итак... ушёл. Отправился искать лучшую компанию или просто решил, что Джон Сноу не стоит усилий. Не его вина. Джон не уверен, что стал бы ждать самого себя. Ну и ладно, думает он, как вдруг слишком знакомая рука хлопает его между лопаток, заставляя споткнуться и расплескать выпивку на самого себя. — Поосторожнее. — Эй! Чего ищешь? Потерял что? — голос Тормунда гремит у уха, и Джон поворачивается, чтобы увидеть его ухмыляющуюся физиономию. На Тормунде висит какая-то женщина. Одна из копейщиц, седая и щербатая, выглядящая совершенно безразличной к тому, что на ней самой повис, как горный обвал, этот здоровенный рыжеволосый детина. — Кого-то ищешь? — напирает Тормунд с излишним лукавством. Джон качает головой. — Нет. — Уверен? Тогда ладно. Что за взгляд? — Какой взгляд? — Тот, который у тебя бывает, когда ты хандришь о чём-то и мрачнеешь, — Тормунд сжимает талию копейщицы и наклоняется к ней, словно делясь секретом, хотя его голос гремит так, что ползала слышит его даже сквозь метель. — Он это делает. Мрачнеет и хмурится, как ёбанная грозовая туча, этот парень. Я всё твержу ему, что это наделает морщин на его хорошеньком лице, но разве он слушает? Женщина заходится глубоким, раскатистым смехом, который сотрясает всё её тело и половину тела Тормунда заодно, и Джон выдавливает улыбку, которая ощущается так, будто её вырезали на его лице тупым ножом. — А я всё твержу ему, что я не такой уж хорошенький, — шутит он в ответ, просто чтобы поддержать разговор. — Врёшь. Джон пожимает плечами и отмахивается. Он понимает, что испытывает облегчение от того, что Стир ушёл. А еще ярость, разочарование, злость на себя и на то, что он, похоже, единственный в Хардхоуме, кто не может просто позволить себе что-то получить, не превратив это в битву. Радостей здесь очень мало, и Джон смирился с большинством того, чего у него никогда не будет. Он не возьмет себе жену. Не заведёт детей. Не построит ничего, что простоит дольше одного сезона. И в общей схеме всего того дерьма, что он потерял, это — мелочь. Ноющая, упрямая, постыдная мелочь. Что обе его руки работают нормально, его член в порядке, но голова у него сломана. И нытьё это становится всё громче. И особенно громким оно стало с тех пор, как он проснулся с дырой в крыше своей старой хижины, переехал к Тормунду и обнаружил, что делить с ним тепло и спальное место — кажется, худшее решение, которое он принимал. Возможно, вообще когда-либо. Что, учитывая послужной список Джона, о многом говорит. — Пойдём, — говорит Тормунд, таща его к огню рукой, которой не обнимает копейщицу. Его хватка уверенная, крепкая. — Выпей с нами. Джон позволяет утащить себя. Он пьёт. Слушает, как Тормунд рассказывает историю о медведице, которую он точно не трахал. Смеется, когда нужно смеяться.***
Они вместе вваливаются в хижину, и Джон не мог бы сказать наверняка, кто кого держит на ногах в этот момент, но рука Тормунда тяжело лежит на его плечах, пальцы Джона вцепились в пояс Тормунда, чтобы тот не рухнул набок, как срубленное дерево, и оба они смеются над чем-то, что перестало быть смешным три кружки назад и, вероятно, не было смешным с самого начала. Джон почти уверен, что речь шла о козле. В том, что козёл вообще присутствовал, он уверен куда меньше, но не исключает подобной вероятности. Щеколда заедает, как всегда, и Джон возится с ней одной рукой, пока Тормунд опирается на дверной косяк и не предлагает никакой помощи. — Я же говорил, что она заедает. — Я знаю, что она заедает. Я здесь живу. Щеколда поддается с резким щелчком, и они снова приходят в движение, а затем уже не столько идут, сколько с большим энтузиазмом заваливаются вперед. Джон наступает Тормунду на ногу так сильно, что, скорее всего, ломает ему палец. Тормунд определённо всаживает локоть в рёбра Джона достаточно сильно, чтобы что-нибудь внутри него треснуло. Они кренятся в сторону, как корабль, который решил, что море может идти на хрен, чрезмерно компенсируют своё положение, а затем падают прямиком на кучу шкур у двери. Тормундовых шкур. Шкуры Джона — на другой стороне, ближе к огню, и это не было выбором Джона, когда они делили хижину, но Тормунд так настойчиво требовал себе более холодное место, что спорить было бессмысленно. Неважно, чьи они, они падают на шкуры с избыточным весом во всех неправильных местах, и локоть Тормунда врезается в грудь Джона с такой силой, что вышибает из него последний трезвый вздох резким, свистящим «уфф». — Блядь, — кряхтит Джон, кашляя. — Осторожнее. — Прижал тебя, ворона, — Тормунд с таким удовлетворением констатирует очевидное, будто ждал этого момента всю жизнь. — Победил Короля Севера. Надо бы сложить об этом песню. «Тормунд Великанья Смерть, победитель...» Джон пытается столкнуть его. Упирается ладонью в грудь Тормунда и давит, но пьяная гора не сдвигается с места, и он может с таким же успехом пытаться сдвинуть валун суровым взглядом. Вместо этого, сволочь такая, Тормунд упирается руками по обе стороны от головы Джона и скалится сверху, широко и по-волчьи. Не в пример тому охотнику. Только хуже. Потому что это Тормунд. И ухмылка Тормунда всегда была слишком искренней, когда она была направлена на Джона, для его же спокойствия. — Слезь с меня, ты здоровенный... — Здоровенный кто? Скажи это. Давай, — Тормунд наклоняется ближе, дыхание горячее, но, вопреки ожиданиям, не вонючее от того пойла, что они глушили. — Я жду. Это не... Джон пьян, но не настолько, чтобы не понимать, когда что-то приятно. А это — приятно. Поэтому он толкает снова, но слабее. Эти сплошные мышцы, массу и тепло одичалого, прижимающие его к мехам с чрезмерным энтузиазмом медвежьей шкуры. Голова Джона кружится, потолок медленно, неприятно вращается, даже несмотря на то, что он лежит на спине, и очень даже вероятно, что жидкой храбрости оказалось слишком много. Была тонкая грань между «достаточно храбр, чтобы флиртовать» и «слишком пьян, чтобы стоять», и, да, хорошо, он пролетел её со свистом. — Ты раздавишь меня, — говорит Джон, теперь самостоятельно констатируя очевидное, но его руки уже не особо пытаются спихнуть его. Может быть, они просто лежат на груди Тормунда вместо того, чтобы давить на неё, чувствуют, как она поднимается и опускается под всеми слоями одежды и греются об эту печь. — Разве? — Тормунд не слезает. Если только переносит свой вес, устраиваясь поудобнее. Джон мог бы послать его куда подальше, откатиться в сторону, доползти до своих грёбанных шкур и умереть от смущения в покое, но его голова превратилась в кисель, и есть в Тормунде эта штука — всегда была, — когда он одним своим существованием заставляет Джона чувствовать, что ничто здесь или где-либо ещё, собственно говоря, не сможет до него добраться. Странное чувство, если честно. Тормунд всё еще ухмыляется ему сверху, удовлетворённый и чертовски довольный собой, а затем, потому что одного унижения за раз ему всегда было мало, он переходит к одному из своих любимых оскорблений. Его рука скользит вниз между ними без намека на деликатность — тоже не впервые, хотя впервые в таком положении, — и он хватает Джона за член через штаны с той непринужденной властностью, с какой тянутся за ручкой, чтобы открыть дверь. — Я забыл, — тянет Тормунд слова, смакуя их, как изысканное вино, хотя он не отличил бы изысканное вино, даже если бы оно само ему представилось. — У какого короля может быть такой маленький петушок. Скорее уж... — Это не... — начинает Джон, скорее по привычке, чем из надежды, потому что это не так и Тормунд, мать его, это знает. Они достаточно часто мочились с одних и тех же скал и купались в одних и тех же ледяных ручьях, чтобы этот человек провел полную инвентаризацию. Не вина Джона, что не у всех, блядь, между ног болтается гребаный таран; у некоторых мужчин оборудование разумное и пропорциональное, и они живут себе прекрасно, и... — Слишком много времени прошло, — слышит Джон собственный голос, слова вылетают так же внезапно, как первая навязчивая мысль, которая не отпускает, и Тормунд замирает над Джоном. Ухмылка пропадает с его лица быстрее, чем гаснет свеча, глаза сужаются в подозрении, весь этот пьяный задор спадает, и Джон видит тот самый момент, когда в их глубине начинает зарождаться понимание. — О чём ты говоришь? — голос Тормунда становится осторожным, и лицо Джона горит жарче любого костра, у которого он когда-либо сидел. Он кладет свою руку поверх руки Тормунда на своём члене. Прижимает её. Показывает. — Слишком много времени прошло, — повторяет Джон. — И я… Мне нужно... — Блядь, — выдыхает Тормунд, и его выражение лица — каждая черта этого дикого, знакомого лица — темнеет. — Что? Джон не может. У него не выйдет. Ему не обратить желаемое хоть в какие-нибудь связные звуки. — Что именно тебе нужно, мальчик? — спрашивает Тормунд, пожалуй, слишком серьезно после всего того веселья, что они успели развести. Джон и вовсе не может дышать, каждый вдох слишком поверхностный. Это дерьмовая идея, но Тормунд уже наклоняется к нему. Просто — ближе. Его пропитанное выпивкой дыхание теплеет на губах Джона, и Джон видит намерение, простыми словами написанное на этом обветренном лице. Видит, что сейчас произойдёт. Почти чувствует — хотя он не мог бы припомнить ощущения чужой бороды так близко. И каким бы пьяным он ни был, каким бы разбитым он ни был, каким бы нуждающимся он ни был — это происходит не ради и не из-за этого набора. Не может быть из-за этого. Он знает точно. И поцеловать Тормунда Великанью Смерть в губы — это не... Джон не... Это не... Джон отворачивает голову в последнее возможное мгновение, и губы Тормунда вместо его губ ловят щёку — а борода, куда более мягкая, чем Джон думал, щекочет его кожу. — Всего один раз, — бормочет он и ненавидит себя за каждое слово, даже когда его бедра дергаются вверх, в ладонь Тормунда. — Только этот раз. Он чуть не говорит «спасибо заранее», но всё же не делает этого. Спасибо, что сделаешь это для него, чтобы он мог просто перестать сходить с ума, но даже пьяным Джон Сноу знает пределы. Тормунд замирает, когда слышит это. Снова. Неподвижный, как лёд на Студёном море. Затем Тормунд отстраняется. Не быстро и не злобно, но его рука поднимается с члена Джона, остальной вес отлипает, и Джон остается лежать на чужих шкурах один. — Я так не думаю, — качает головой Тормунд. Он встаёт, слишком трезвый. Невозможно трезвый для мужчины, который шатался, смеялся и падал сквозь дверные проемы меньше пяти минут назад. — Найди для этого кого-нибудь другого, — говорит ему Тормунд. — Только не Стира. Он предпочитает мужчин. Ты только оскорбишь его, если будешь так с ним обращаться. Джон вскакивает на локтях, шкуры собираются под ним гармошкой, но Тормунд уже отворачивается. Не просто слезает с него (что было разумно, о чём, чёрт возьми, Джон думал, не ему было быть на этом месте с самого начала), а уходит. Направляется к двери и затем возится с заедающей щеколдой, пока та не поддаётся. — Проспись, Джон, — Тормунд не оборачивается. — Я сделаю то же самое в другом месте, а потом мы не будем об этом говорить. Справедливо. Джон ведь сказал «всего один раз». Но он же не мог сказать «с тобой». Всего один раз с ним, и, может быть, Джон смог бы... Неважно, наверное.***
Слову своему они не изменяют: они не говорят об этом. Они не говорят вообще ни о чем ни наутро, ни после, потому что для этого Тормунду нужно было бы находиться в одной комнате с Джоном дольше, чем требуется, чтобы схватить сапоги и уйти. Тормунд Великанья Смерть, который за всю свою жизнь не отступил ни от одной грёбанной вещи, включая настоящие армии мертвых, теперь обращается с Джоном как с участком земли, который он предпочтёт обойти за три мили, чем наступить на него. Впечатляет, если честно. Джон наконец-то нашел то, чего Тормунд боится: жалкого, убогого Джона на расстоянии вытянутой руки. Джон просыпается наутро с головной болью, ощущающейся так, будто кто-то вбил ему шип в левый глаз, и с таким привкусом во рту, будто туда кто-то заполз, насрал там и сдох. Хижина пуста. Шкуры Тормунда холодные. Не остывающие, а именно холодные, что означает, что он либо вернулся поздно и ушёл до рассвета, либо вообще не возвращался. Оба варианта не вызывают особых положительных чувств. Осмотревшись, он возвращается к своему спальному месту, лежит слишком долго, глядя в потолок и пытаясь собрать воедино, насколько именно сильно он облажался прошлой ночью. Он вспоминает. Всё. Каждое жалкое, унизительное слово. «Всего один раз». Сказал он. И чуть не сказал «спасибо», как какой-то отчаявшийся придурок в борделе, который забыл кошелёк и решил, что благодарность может сойти за плату. Джон переворачивается на бок, зарывается лицом в меха и всерьез обдумывает мысль больше никогда не вставать. Просто лежать здесь, пока снег не похоронит хижину и его вместе с ней, и кто-нибудь не найдет его труп летом, когда от него засмердит на всю округу. По крайней мере, это была бы достойная его кончина. «Здесь покоится Джон Сноу: умер так же, как жил — всё испоганив». В конце концов, он всё-таки встаёт. Это, пожалуй, единственное, что у него стабильно хорошо получается. Это и портить всё, что отлично работало до тех пор, пока не попало к нему в руки. Тормунда нет у костровой ямы, где они готовят по утрам. Его нет у ручья, где они моются. Он не чинит сети, не таскает дрова и не делает ничего из сотни мелких, обычных дел, из которых состоит день в Хардхоуме. Джон ест в одиночестве — вчерашнюю холодную рыбу и горбушку черствого хлеба, которая могла бы сойти за камень, — и говорит себе, что всё в порядке. Человек занят. У него есть дела. Он не обязан составлять Джону компанию каждую свободную минуту только потому, что они живут в одной хижине. Только вот Тормунд никогда не был не рядом. За все годы, что Джон его знал, сквозь войны, марши и морозные ночи, которые должны были убить их обоих, Тормунд Великанья Смерть ни разу не подстраивал всё так, чтобы Джону было трудно его найти. Он всегда был рядом. Всегда был. Он видит Тормунда один раз в тот же первый день, около полудня, пересекающим двор между складскими хижинами с топором на плече. Джон открывает рот — что именно он собирается сказать, не имеет ни малейшего понятия, может быть, просто поздороваться, чтобы они оба могли притвориться, что всё нормально, — но затем Тормунд замечает его. Их взгляды встречаются через тридцать футов грязи и слякоти, и Джон чувствует, как нечто, отдающее опустошением, искажает его лицо, прежде чем он успевает это остановить. Ему вторит настороженный хмурый взгляд Тормунда. Настороженный. Слово, которое Джон никогда не думал, что применит к одичалому, который однажды орал о размере собственного члена на весь большой зал Винтерфелла. Тормунд кивает ему. Хотя бы так. Короткий, вежливый кивок, который адресуешь кому-то, с кем встречался дважды и чье имя уже забыл. Затем он разворачивается и идет в другую сторону, а Джон стоит как идиот со своей собственной полуперманентной хмуростью на лице, и смотрит, как исчезает за углом широкая спина его единственного оставшегося друга. Джон проводит остаток дня, делая то, что нужно, и то, что не нужно. Он ремонтирует участок внешней стены, который провис с прошлой бури. Точит Длинный Коготь, пока лезвие не начинает рассекать снежинки, затем точит ещё немного — потому что а почему бы заодно не испортить и сталь? Таскает воду. Складывает дрова. Перетаскивает вещи с места на место. Держит руки занятыми, а голову пустой. Или пытается. Работает это примерно так же эффективно, как и всегда, то есть вообще, блядь, никак не работает, потому что каждый раз, когда его мысли всплывают на поверхность, они возвращаются прямо к тому же проклятому месту: вес Тормунда, поднимающийся с него, рука, покидающая его, и эти слова, которые Джон не может назвать жестокими, но которые всё равно ощущаются как удар под дых. «Найди для этого кого-нибудь другого». Джон, между прочим, пытался. Не очень успешно. Похоже, он не только неудачник в дружбе, но и в случайной дрочке — полное дерьмо. Когда Джон сам возвращается в хижину вечером, он почти ожидает, что она будет пуста. Не пуста. Тормунд там, сидит на своём месте с тарелкой еды. Джон заходит внутрь. Щеколда за ним защёлкивается. Огонь уже горит, Тормунд, должно быть, развёл его, но воздух между ними застыл тем хрупким, скрадывающим дыхание ощущением, когда стоишь на замёрзшем озере и слышишь, как по льду пробегает первая трещина. — Поймал двух кроликов сегодня, — говорит Тормунд, не поднимая глаз. — Оставил твоего у огня. — Спасибо. — Мм. Вот и всё. У Джона скорее будет более содержательный разговор с тем кроликом. Которого уже освежевали, насадили на вертел и положили на горячий плоский камень дожидаться его. Весь день у него в животе узлами завязывалось, и мысль о еде заставляет их затянуться ещё сильнее, но он берёт кролика и отрывает кусок, не желая показаться неблагодарным. Едят они по разные стороны хижины, которая никогда ещё не казалась такой просторной. Здесь могла бы поместиться целая блядская армия, думает Джон, и ещё осталось бы место для её лошадей. Он жуёт, не чувствуя вкуса. Тормунд жуёт как человек, выполняющий нудную работу по дому. С гневом Джон бы справился. Он знает гнев. Его можно встретить лицом к лицу, раскроить о него череп и, когда тот выгорит, выбраться из руин и считать, что вы квиты. Это не гнев. Это не похоже на гнев, когда Тормунд быстро заканчивает есть, вытирает руки и рот тряпкой и ложится к Джону спиной. — Спокойной ночи, — говорит Тормунд стене. — Спокойной ночи, — говорит Джон огню.***
Следующий день проходит так же паршиво. И следующий за ним. Тормунд встаёт раньше Джона и уходит прежде, чем Джон успевает хотя бы мельком увидеть его бороду. Возвращается после темноты, иногда пропахший выпивкой, иногда просто холодом, дымом и потом, и бросает несколько слов («уже поел, погода портится»), прежде чем зарыться в свои шкуры, поворачиваясь к Джону спиной, словно захлопнутые ворота. Он... вежлив. Что настолько катастрофически непохоже на Тормунда, что Джону хочется схватить его за меха на груди и трясти, пока оттуда не вывалится настоящий. Тот самый, громкий и непристойный, который когда-то весело и прилюдно заявил Джону, что заделал бы с ним детей, будь у него пизда. Тот Тормунд. Тот, которого Джон, видимо, спугнул, будучи никчёмным трусом со своей сломанной башкой, которому следовало просто признать это и позволить Тормунду над собой посмеяться. Худшая часть — не молчание. Худшая часть — это то, что Тормунд плох в этом. У него отродясь не было ни единой тонкой косточки в этом огромном теле, и отсутствие тонкости не идет ему на пользу сейчас, когда он пытается кого-то избегать. Он уворачивается от Джона так, как медведь уворачивается от пчелы. Бездумно сметая всё на своём пути на разворотах. Он меняет курс посреди двора, когда видит приближающегося Джона, так резко, что едва не расшибает себе голову о столб. Или будучи с кем-нибудь в середине разговора, он краем глаза замечает Джона у собеседника за спиной, и вдруг вспоминает о срочных, очень важных, совершенно выдуманных делах в другом месте — и уже оказывается в десяти шагах от того места, пока бедолага, с которым он говорил, всё ещё заканчивает фразу в пустоту. Джон бы посмеялся, будь в этом хоть что-то смешное. Но это не смешно. На пятую ночь Джон лежит на своих шкурах и слушает, как Тормунд притворяется. Они оба не спят. Джон понимает по ритму, по осторожному, выверенному способу, которым Тормунд заставляет себя дышать, — ничего похожего на глубокий, прерывистый рокот его настоящего сна, который Джон слышал достаточно раз, чтобы теперь вторить ему в собственной груди. Он думает, не сказать ли чего-нибудь. Только об этом он и думает последние дни, по сути. Слова кружат в его голове бесконечными, бесполезными петлями, словно вороны над падалью, уже обглоданной до самых костей. Он сожалеет. Он был пьян. Он не имел в виду того, что прозвучало. Он даже не знает, что имел в виду. Он просто хочет, чтобы Тормунд снова с ним заговорил. По-настоящему. Чтобы накричал на него, оскорбил, назвал воронёнком, красивой вороной и стал снова рассказывать свои отвратительные истории о медведицах, пока Джону не захочется толкнуть его в сугроб. Он не говорит ничего из этого. Потому что он не был пьян, когда впервые решил попросить. Вот эту часть он не может обойти. Не может спрятаться за ней. Джон Сноу может врать о многом — оказывается, внебрачный сын благородного Неда Старка лжёт лучше, чем кто-либо ожидал, — но он не может лгать об этом. Он принял решение трезвым. Он хотел этого трезвым, испуганным и ясно мыслящим, а выпивка просто придала ему идиотской храбрости, чтобы неуклюже потянуться за этим. Так за что именно ему извиняться? За неправильную просьбу? Или за саму просьбу?***
На шестую ночь Тормунд сам прерывает эту медленную смерть от истощения. Джон не видит этого приближения. Он лежит на спине, занимаясь тем же, чем каждую ночь с тех пор, — считает сучки в потолке, слушает треск огня и пытается убедить какую-то часть себя, что это может продолжаться вечно. Не может. Он знает. Это медленная потеря крови, вскрытая вена, с которой кровь сочится по капле, и это истощит их обоих, если он ничего не сделает. Он намеревался сказать этим вечером. Потратил целый час на то, чтобы выстроить слова в голове, и уже примерно в тридцати секундах от того, чтобы открыть рот, когда Тормунд переворачивается. Шкуры шуршат. Затем: — Прости меня. Два слова, упавшие в темноту, словно камни в глубокую воду. Джон не притворяется спящим и поворачивает голову к нему. В тусклом свете огня почти ничего не разобрать — только широкий силуэт Тормунда, сидящего, уткнувшись локтями в колени. — Тебе не нужно... — Заткнись, я говорю, — перебивает его Тормунд. — Пять дней, Джон. Я вёл себя как обиженный ребёнок из-за того, что тебе не следовало тащить на себе. Я скучаю по тебе, воронёнок. Хочу вернуться к тому, как было, пока я не превратился в... как вы там говорите?.. му-да-ка. Джон молчит. — Ты пришёл ко мне, — продолжает Тормунд. — А я ушёл, ничего не объяснив. Это было неправильно с моей стороны. Джон садится в такую же позу — свесив руки между коленей, глядя в пол, а не прямо перед собой — потому что так легче, чем смотреть на Тормунда. — Ты не сделал ничего плохого, — он качает головой и имеет в виду именно то, что говорит. — Это я. Это моя вина. Тормунд издаёт звук, не слишком походящий на согласие. — Я просто... — Джон замолкает. Наверное, он всегда будет ужасен в этом. — Я был одинок. — Он выбирает слово с отчаянной осторожностью и сразу же ненавидит его за то, каким неподходящим оно оказывается. — Я не имею в виду «одиночество». Нет. — Он жестом указывает на пространство между ними. — У меня... чёрт, это сложно, прости. Но я видел тебя с... с другими, и я подумал... О чём он подумал? Что он может просто... взять. Одолжить. Всего раз. А потом вернуть — невредимым. Казалось не худшим планом, чем сойти от этого с ума. Безумие. Он знает, что это безумие. Это не похоже на него. Никогда не было похоже, в самом деле. — Я подумал, что могу попросить, и это ничего не будет значить, — добавляет он. — Я себя в этом убедил. А потом попросил, и это оказалось не таким уж простым, и я превратил это в… — Он хмурится. — Прости. За то, что попросил тебя об этом. Тормунд молчит. Но недолго — впрочем, в этом нет ничего нового. — Джон. — Я серьёзно, — теперь, когда он начал, Джон, кажется, уже не может остановиться. И это ещё одно его новое и одновременно с тем дерьмовое открытие. — Я тебя так не воспринимаю. Он морщится, когда произносит это. Он лжёт — и не лжёт, и может удерживать обе мысли в голове одновременно, потому что они обе по-своему правдивы и по-своему извращённы, — а это как раз то, на основе чего какой-нибудь старый Мейстер в Цитадели обязательно написал бы очень длинный, скучный трактат о природе человеческих противоречий. Джон думал, что сможет сделать это один раз, — и это сгладит все углы того, чем бы оно ни было, — и он просто вернётся к тому, чтобы быть собой. И не понял, конечно, как обычно, как будто Тормунд в самом деле захотел бы рискнуть их дружбой только из-за того, что Джон… — Я не знаю, о чём я думал, — заканчивает он. По крайней мере, в этом он честен. — Я знаю, — говорит Тормунд. — И я тебя так не воспринимаю тоже. Я... Я люблю тебя, парень, ты должен это видеть. А если нет — ты должен это знать. На случай, если это... если это затерялось где-то под всем этим. Джон чувствует, как в груди что-то ослабевает. Что-то, что сжималось так крепко все эти дни, что перестало ощущаться как напряжение и начало ощущаться как кость. Он один раз кивает полу, улыбаясь. Некоторые вещи никогда не меняются. Конечно, Тормунд любит его. Джон никогда в этом не сомневался. Не много мужчин сделали бы для него то, что сделал Тормунд, снова и снова, и всё ещё были бы здесь — кормили бы его кроликом и терпели его кислую мину. Так или иначе, между ними всё налаживается. И Джону, вероятно, нужно хорошенько приложиться обо что-нибудь головой, и всё, что там внутри накипело, пройдёт. Должно пройти. Никто не бывает настолько трагичным. — У нас всё в порядке? — проверяет он, на всякий случай. — В порядке, — подтверждает Тормунд, и к огромному облегчению Джона, в его голосе нет ни тени сомнения. Настолько, что Джон встаёт, Тормунд тоже встаёт, и через мгновение он уже тащит Джона в объятия с той же энергией, с которой он подходит к большинству физических начинаний: полной самоотдачей и абсолютным пренебрежением к структурному ущербу. Нос Джона тут же утыкается ему в плечо. Это хорошо. Даже больше, чем хорошо, пока Тормунд не хлопает Джона по спине, раз, второй, и чуть к чертям не вышибает из него весь дух. Боги. Как кувалдой. — С тобой много возни, — сообщает Тормунд его макушке. — Сам усложняешь там, где не надо. — Я знаю, — смеётся Джон, и когда он неохотно отстраняется, Тормунд ухмыляется ему той своей слегка безумной ухмылкой, перед которой Джону ни разу не удалось остаться несчастным, несмотря на многолетние значительные усилия. — Хорошо. Чтобы ты знал, что знаешь, — Тормунд на мгновение становится серьёзным, но потом встряхивается, словно Призрак, вышедший из воды, трёт бороду и объявляет: — Ладно. Я поговорю со Стиром завтра. — Что прости? — Джон ищет на лице Тормунда его самодовольную ехидную ухмылку, которая обычно означает, что он шутит. Её нет. — Со Стиром, — повторяет Тормунд, вздыхая, заваливаясь обратно на свои шкуры и жестом веля Джону проваливать на свою сторону. Он уже зарывается в них носом, перекладывая свой узелок-подушку так, чтобы тот стал чуть более плоским. — Я думал, что защищаю тебя, когда прогнал его. Не моё это было дело. Кроме того, мужик взрослый. Может сам решить, что его оскорбляет, а что нет, если ты, конечно, не темнишь, чего я делать не советую. Если дорожишь своим здоровьем. У него удар правой — зверский, и сёстры ещё злее — тебя за яйца твои лордские подвесят, если ты не установишь... границы, понимаешь. — Тормунд, я не... Но храп уже начался.***
С той ночи Призрак возвращался дважды. В первый раз он пробыл две недели — прижимался тёплым боком к Джону в самые холодные часы, и Джон спал как мертвец, коим когда-то и был, только с меньшим количеством ножевых ранений. Затем лютоволк снова сбежал, только чтобы вернуться ещё на несколько дней и исчезнуть в белой пелене, будто его там никогда и не было. Трудно не принимать это на свой счёт. И всё же. Вот сколько времени прошло. Достаточно, чтобы вся ситуация застыла во что-то, что можно обходить стороной, а не спотыкаться об это каждый богами проклятый день. Ничего из этого не вышло. Ни с Тормундом, ни, упаси боги, со Стиром. Да и с гордостью Джона — она так и осталась лежать мёртвая на тех шкурах, где он её бросил. Джон двинулся дальше. Вроде как. Если уж не совсем двинулся, то по крайней мере перестал обращаться с этим как с проблемой, которая живёт не только в его собственной голове. Она там, конечно. Может, будет там всегда. Что дерьмово, думает он. Это как заноза: оставь её в покое — и половину времени вообще не помнишь, что она там; тронешь — и вдруг оказывается, что это единственное, что когда-либо болело за всю историю боли, что не может быть правдой, так что всё не так уж и плохо. Если только не тревожить её. И он не тревожит, позволяя ей осесть где-то на дне и лишь изредка досаждать ему своим неустанным нытьём. В некоторые дни она бьёт его под дых без всякой причины, обычно к третьей кружке, но да и хрен с ним. Он будет жить, он живёт, и он переживал вещи и похуже, чем возжелать того, кого не следовало. Семь преисподних, он пережил даже то, что своей угрюмостью нажил себе преждевременные морщины. Сегодня охота удалась. Три оленя на восемь ртов — значит, сытые животы на неделю, если быть бережливыми, и дольше, если заморозить или закоптить то, что не съедят свежим. У Джона болят руки от того, что он тащил свою долю обратно, и в левом плече завязался узел, который ноет с тех пор, как он два дня назад неудачно упал на лёд — его, технически, сбил с ног молодой охотник, который не знал разницы между оленем, которого не следует валить с ног, и бывшим Лордом-Командующим. Ничего слишком серьёзного. Ещё одна маленькая боль в коллекцию. (Джон не может не подчеркнуть, насколько это было ненужно. Он не олень. И он не настолько крупный. Какого хрена тот парень вообще думал?) Стир идёт рядом с ним после того, как они сдали мясо, подстраиваясь под шаг Джона и не делая из этого события. Они говорят об оленях, о размере самого крупного самца, о том, как он упал замертво от одной стрелы (счастливый выстрел, которым Стир невыносимо доволен с тех пор и которым, вероятно, будет хвастаться, когда они состарятся и будут травить байки у костра). Джон больше слушает, чем говорит, изредка мычит и кривит губы в подобие улыбки, когда Стир шутит о меткости самого Джона. Такие пустые разговоры заполняют пространство между реальными делами, и Джон не думает о том, что это значит или не значит. Он вообще мало о чём думает, кроме ноющей боли в плече и огня, который ждёт его в хижине. Меньше всего он думает о том, что случилось некоторое время назад (та унизительная катастрофическая ночь, которую он успешно завалил достаточным количеством умственного щебня, чтобы можно было построить на ней второй Чёрный Замок), — и что теперь почти забыто. Джон так и не подошёл к Стиру с этим, они никогда об этом не говорили, и с тем, как всё между ними легко, не напряжённо, не неловко, они расходятся у двери Джона без всякого неприятного осадка. Стир кивает, идёт дальше (в свою хижину, наверное, или в общий зал), а Джон ныряет внутрь, уже расшнуровывая свои верхние шкуры. В хижине смертельный холод. Разумеется, огонь погас. Всё к северу от Стены существует исключительно для того, чтобы проверить, сколько страданий сможет вынести человек, прежде чем плюнет на всё и пойдёт утопится в море. Джон сваливает охапку дров в очаг и приседает на корточки, раздувая угли, пока у него не начинает кружиться голова и пламя, наконец, неохотно не разгорается. Упрямый гадский огонь. Всё здесь такое упрямое. Затем он выпрямляется, прокручивает плечо и морщится от его ноющего протеста. Следовало бы кому-нибудь показаться. Но либо заживёт, либо нет, и в любом случае он устал от того, как над ним трясутся — особенно Тормунд, с тех пор как Джон вернулся к Стене, а потом пришёл сюда с ним. (Если честно, Тормунд стал невыносим с тех пор, как они снова встретились после Королевской Гавани — висит над душой, проверяет, спрашивает, достаточно ли он поел, выспался, посрал ли, — и пока какая-то мелочная, голодная часть Джона не полностью ненавидит такое внимание, всё остальное в нём хочет рявкнуть на Тормунда, чтобы тот перестал вести себя как его мамочка.) Джон разделся до туники и штанов, пытаясь размять узел в плече ребром ладони, и уже на полпути успешного превращения мышц там в отбивную, когда дверь распахивается. Щеколда защёлкивается за Тормундом (гладко, больше не заедает — они исправили эту конкретную проблему месяц назад, поставив новый штырь и смазав таким количеством тюленьего жира, что хватило бы на целую лодку), и Джон уже собирается спросить, как прошёл его день. Но не спрашивает. Как только видит лицо Тормунда. Тормунд выглядит разгневанным. Это подходящее слово. Молчаливо разгневанным, и этот гнев не сопровождается битьём себя в грудь и угрозами выебать череп чьим-то предкам. Его обычно тёплые, смеющиеся глаза сейчас жёсткие, рот сжат в слишком прямую линию, и это всё, конечно, его домыслы, возможно, и для этого нет другой причины, но первая мысль Джона — и он не может сказать почему, кроме того, что она есть и вообще возникает, — это... — Какого... Тормунд пересекает комнату тремя длинными шагами, хватает Джона за тунику на груди и толкает. Прежде чем Джон успевает выдавить протест, Тормунд уже на нём — руки, тело, близко, и копчик Джона с резкой вспышкой боли ударяется о край стола. — Тормунд, что, во имя Семерых, ты... — Заткнись. Джон очень быстро замолкает. У него много недостатков. Неспособность распознать угрозу когда-то была одним из них, но не теперь. У него есть вопросы, много, большинство начинается с «какого» и заканчивается «хрена», но голос Тормунда слишком твёрд и слишком мрачен, пока тот… тянется между ними, и его ловкие пальцы быстро находят шнурки на штанах Джона. Находят и начинают дёргать рывками. Руки Джона сначала сами тянутся его оттолкнуть, но опускаются на плечи Тормунда и в итоге просто остаются там. — Что ты делаешь? — тупо спрашивает Джон. Очень тупо. Сердце ещё бьётся, но разум окончательно решил свалить перезимовать на юг. — На что похоже? — Тормунд не останавливается. Шнурки ослабевают, поддаются, распускаются. — Ты этого хотел. Месяцы назад. Помнишь? Джон помнит. К несчастью, во всех подробностях. Кошмары помнят менее отчетливо. Он также помнит и остальное. — Ты отказал. — Я передумал. Шнурки развязаны. Рука Тормунда скользит внутрь, и бёдра Джона дёргаются вперёд, прежде чем он успевает удержать их от этого порыва. Его пальцы впиваются в жёсткую ткань, и он чувствует округлую твёрдость мышц под ней. — Почему... — вырывается сдавленно, потому что в то же время, как он пытается разобраться в этой путанице, большая рука Тормунда не просто полностью обхватывает член Джона, но и начинает доводить его до твёрдости уверенными поглаживаниями, и Джону приходится прикусить собственный язык, чтобы не издать звук, который преследовал бы его до могилы и мучил бы его в ней же. Боги. Джон мог бы умереть прямо сейчас и воскреснуть, только чтобы снова это почувствовать. — Не важно, — Тормунд всё ещё выглядит злым. Это нервирует. — Ты хочешь этого или нет? Умный мужчина отклонил бы предложение. Мужчина с достоинством ушёл бы. Джон не чувствует себя ни умным, ни достойным в данный момент. Джон просто... Джон не отвечает, но медленно кивает, пытаясь поймать взгляд Тормунда, чтобы увидеть, что там происходит, но вместо этого получает его лоб — Тормунд смотрит вниз, на то, что делает. Что он делает с Джоном, боги, и это... Это лучше, чем он предполагал. Это первая связная мысль, которую мозг Джона умудряется произвести, и даже она приходит обрывками, разбитая медленным скольжением ладони Тормунда. Он представлял это. Не хотел, боролся с этим месяцами, но всё равно представлял в тёмные часы, когда сон не шёл, — чужую руку, не просто свою, а эту самую. Ту, на которую всегда можно положиться, эти шрамы на костяшках, этот грубый захват, эту мозоль, которая цепляется за нижнюю часть его члена и даже царапает его немного. Так что да, Джон думал об этом. Думал и ненавидел себя за эти мысли, называл это безумием, слабостью, каждым уродливым именем, которое мог выудить из бездонного колодца ненависти к самому себе. Теперь Тормунд действительно трогает его, и для всего этого конского дерьма больше не остаётся места. Стыд, к которому готовился Джон, не приходит. Или, если приходит, его заглушает что-то большее. Лучшее. Что-то, что разливается по нему, как талая вода через треснувший лёд, смывая все стены, которые Джон возвёл, чтобы это не сводило его с ума. Рука Тормунда такая тёплая, хватка чуть жестче, чем нужна, и каждое движение посылает через Джона импульс, который должен был бы ограничиваться его членом, но при этом убивает в нём все остатки высшей мыслительной деятельности. Его голова опускается вперёд, падая на плечо Тормунда, дыхание становится рваным, слишком громким в тишине хижины, и он не может успокоить его, как ни старается. — Блядь, — вырывается из его рта, красноречиво как всегда, и он не может знать наверняка, но предполагает, что глаза Тормунда остаются прикованными к его собственной руке, к члену Джона, скользящему сквозь его кулак, хотя в этом есть что-то слишком клиническое. Отстранённое. Эта часть ужасна. Джону следовало бы возражать. Возможно, он и возражает. Отчасти. Но остальное его «я» слишком занято ощущениями, чтобы сильно беспокоиться об этом. Большой палец Тормунда проводит по головке в движении вверх, размазывая влагу, которая собралась там с позорной быстротой, и бёдра Джона дёргаются вперёд так сильно, что он едва не слетает со стола. — Полегче, — свободная рука Тормунда ложится на бедро Джона, вдавливая его обратно в стол. — Не рыпайся. Джон не рыпается. Не потому, что ему сказали — он никогда не был хорош в соблюдении приказов, спросите любого, кому не посчастливилось пытаться командовать им, — а потому, что рука Тормунда обхватывает его член и работает с явным намерением, и Джон не сделает ни одной грёбанной вещи, которая могла бы заставить его снова передумать. Он скорее отрубит себе руку. Хватка на его бедре, возможно, слишком жёсткая, Джон чувствует каждый палец, впивающийся в него, все пять точек давления, которые оставят отметины там к утру. Хорошо. Пусть. Он... блядь, он хочет этого, хотя бы чтобы доказать себе потом, что это произошло. Темп Тормунда ровный, он продолжает. Не быстро, не медленно, но правильными, полноценными движениями, которые обрабатывают Джона со всей эффективностью. В этом нет поддразнивания, нет затягивания, но есть очень много целеустремлённости. Его пальцы всё ещё вцепились в рукава Тормунда, и Джон сжимает их сильнее, желая почувствовать, как мышцы напрягаются и перекатываются под тканью, когда его рука движется. Он никогда раньше не хотел этого чувствовать, ни с кем другим. Никогда до… В этом огромном, нелепом, грубом теле скрыто столько силы, которую Джон научился ассоциировать с безопасностью. Не спрашивайте его почему. Не спрашивайте, когда это началось или что это значит. У него нет ответов. Если бы они были, он бы не был сейчас в такой заднице. Он не мог бы думать о них прямо сейчас, даже если бы они существовали, потому что его тело полностью предало его, его бёдра пытаются двигаться навстречу хватке, несмотря на руку, прижимающую их к поверхности стола, ноги трясутся от усилия удержаться в вертикальном положении, в то время как колени чувствуются примерно такими же устойчивыми, как мокрая пергаментная бумага. Жар разливается повсюду, хотя комната всё ещё только нагревается, и давление растёт с каждым движением. Джон с мрачной уверенностью понимает, что не продержится долго, хотя хотел бы растянуть это. Не может. Прошло слишком, блядь, много времени, и рука Тормунда слишком, блядь, хороша, и… Джон не может оторвать глаз от этого зрелища. Раскрасневшаяся головка его члена появляется и исчезает в кулаке Тормунда, выглядит такой влажной, звучит так влажно, и это, пожалуй, самое эротичное зрелище, которое он когда-либо наблюдал в своей жалкой жизни. Рука — это просто рука. Но нет. — Тормунд, боги... Ритм Тормунда колеблется на полбиения сердца, прежде чем снова выровняться, и грудь Джона болит от чего-то, что не является всего лишь возбуждением. Должно быть, он слишком жаден, и не может просто взять то, что дают, и потому Джон отстраняется, тянется вверх, хватает Тормунда за подбородок и заставляет его запрокинуть голову, пока эти жёсткие глаза наконец не встречаются с его. В них всё ещё есть злость. Она режет его. — Почему? — вырывается из него слишком беспомощно, даже несмотря на то, что Джону уже сказали, что это не важно. — Я видел тебя с ним, — говорит Тормунд, потому что он всегда был прямолинейным с ним и всегда готов был слёту выложить всё, что у него на уме, пока Джон давится собственным языком, пытаясь сказать хоть что-то. Джону требуется слишком много времени, чтобы сложить два и два. В его защиту — на его члене лежит рука, и той крови, что ещё осталась в голове, слишком мало для обеспечения хоть какой-нибудь мыслительной деятельности. Когда смысл наконец достигает сознания... — Ничего не было, — торопится прохрипеть он. — Я знаю, — хмурость Тормунда углубляется, что-то уязвлённое мерцает за злостью на его лице. — Ты думаешь, я, блядь, не знаю, мальчик? Он выкручивает своё запястье, делает со своим захватом что-то настолько порочное, для чего у Джона нет слов, и глаза Джона закатываются. Из него вырывается сломанный звук — полустон, полувсхлип — и давление взлетает до невыносимого. Он уже близко, когда раздаётся раскатистый голос Тормунда: — И я всё равно хотел проломить ему башку топором. Блядь. Боги. Джона прошибает неконтролируемая дрожь. В любое другое время он попытался бы что-то сделать с этой информацией. Перевернуть её, изучить, втиснуть в какой-нибудь аккуратный уголок своего понимания. Но большой палец Тормунда трёт головку, и мысли Джона продолжают разлетаться, как перепуганные птицы. — Это... — Джон тычется лицом в шею Тормунда, вдыхая его дикую отдушину, как последний идиот. — Блядь, я сейчас… быстрее, пожалуйста, я... Его рука скользит с челюсти Тормунда на затылок, пальцы путаются в этой дикой гриве рыжих волос, и он знает, что не должен этого делать. Знает, что это должно быть просто. Чисто. Это должно быть дружеской услугой. Но жар ревёт в нём, и он не может… ему нужно… — Тормунд... — Я знаю, — голос Тормунда понижается до почти нежного, его дыхание срывается у виска Джона. — Я держу тебя. Давай, воронёнок. Ну же. Это обрушивается на Джона как боевой молот. Не должно быть в этом ничего особенного. Рука остаётся рукой. Плоть, мозоли и трение. Джон может напоминать себе об этом сколько угодно, но он всё равно кончает так сильно, что у него плывёт перед глазами, и он бы упал, если бы Тормунд не удерживал его. Его тело выгибается, спина идёт дугой, задница трётся о край стола, бёдра дёргаются и дёргаются в хватке Тормунда, и он не может сдержать трёх последовательных унизительных стонов, срывающихся с языка, с последним — самым длинным, разрушительным, задушенным из всех. Ладонь, прижатая к нему, продолжает двигаться сквозь последующие судороги — вверх и вниз, и сперма Джона делает скольжение ещё более лёгким, но в конце концов Джон становится слишком чувствительным, ниже пояса всё начинает вопить, и ему приходится с шипением схватить Тормунда за запястье. Тормунд останавливается, и слишком долгое мгновение никто из них не движется, хотя толстые пальцы Тормунда всё ещё слабо сжимают опадающий член Джона. — И что? — Тормунд прочищает горло, когда Джон отпускает его, и сам отворачивается. Его локоть движется — вытирает руку обо что-то, судя по всему, пока Джон дрожащими пальцами, которые кажутся чужими, возится, чтобы заправиться обратно в штаны. — Думаешь, подействовало? Сработало? — Что сработало? — мозг Джона всё ещё похож на похлёбку. Горячую, густую, основательно выебанную похлёбку. Если судить по ощущению, будто его кости заменили скользкими верёвками, то да, чем бы это ни было, оно, чёрт возьми, сработало. — Думаешь, в следующий раз, когда будешь дрочить, не вспомнишь о ней? Позвоночник Джона выпрямляется как стальной прут. Разбежавшиеся мысли с противным толчком становятся на место. Что? Нет. Прошли годы, хочет он сказать, да помогут ему боги. Но Тормунд почти убегает от него, направляясь к двери с этой жесткой, прямой походкой человека, который решил, что разговор окончен. Его рука, та самая, находит щеколду, тянет её, впуская порыв ледяного воздуха, и он бросает остальное через плечо, когда дверь закрывается: — Попробуем снова, если не помогло. Помочь тебе забыть её как следует.***
Это происходит снова. На следующее же утро Джон просыпается от серого света, просачивающегося через дымовое отверстие, и звуков того, как Тормунд двигается по хижине. Обычные звуки. Дрова в очаге, скрежет котелка и то кряхтение, которым Тормунд сопровождает потягивание спины после сна. Джон держит глаза закрытыми и притворяется спящим немного дольше, не готовый встречать ту неизбежную неловкость, которая его ждёт, и уже собирается с духом, чтобы перестать притворяться, когда шкуры сдвигаются. Джон распахивает глаза от ощущения, что Тормунд опускается на колени рядом с ним, и прежде чем Джон успевает спросить, какого хрена тот делает, тяжелая рука опускается ему на грудь и укладывает его на спину. — А... — Заткнись, — те же слова, что и прошлой ночью. Тот же тон — твёрдый, не терпящий возражений. — Не помогло, да? — Это... Наверное, зависит от определения. — Ты всю ночь ворочался. Я слышал, — рука Тормунда скользит вниз по груди Джона, по животу, и дыхание Джона срывается ко всем чертям, когда эти пальцы находят шнурки его ослабленных за ночь штанов. — Всё ещё думал о ней. Джон не думал о ней. Джон не думал о ней в этом ключе уже очень долгое время. Джон не думал ни о ком, кроме этого рыжего бестолкового мужика, ещё до того, как его проклятая хижина развалилась на части. Он не говорит ничего из этого. Не говорит вообще ничего, потому что рука Тормунда снова занята, снова сжимает его наполовину вставший член той же уверенной хваткой, и Джон лжёт сквозь зубы: — Да, — он нетерпеливо кивает, едва удерживаясь от того, чтобы не начать лапать его в ответ. — Тогда попробуем снова, — говорит Тормунд буднично, как если бы они обсуждали неудавшуюся охотничью стратегию. — Столько раз, сколько потребуется. Мужчина должен уметь справляться с такими вещами, иначе выживание теряет смысл. Джон почти смеётся. Думает, что сошёл с ума, пока лежит и позволяет Тормунду дрочить ему под ошибочным убеждением, что он оказывает услугу убитому горем мужчине. Это неправильно. Это ложь через недомолвку, а ложь есть ложь, не говоря уже о неуважении к мёртвым, и Джон прекрасно это знает. Но Тормунд наклоняется над ним, тяжело дыша у самого уха, и его хватка идеальна, а бёдра Джона уже взлетают навстречу каждому движению в бесстыдном приветствии, и… — Боги, — выдыхает Джон, одной рукой вцепившись в шкуры под собой, а другой схватив Тормунда за шею, лишь бы за что-нибудь держаться. — Блядь, это... — Хорошо? — Да, — так и есть. — Это... Он не знает, сколько это продолжается. Это могли быть минуты, часы, годы. Джон закусывает внутреннюю сторону нижней губы, чтобы не умолять так, как не умолял ни о чем в жизни, хотя, надо признать, он унижался и за более важные вещи. Но его разрывает на части, всё его тело гудит, как развороченное осиное гнездо, и когда Тормунд меняет угол, Джон... чувствует это. Тугую твердь каменного члена Тормунда у его бедра. Бёдра Тормунда дёргаются при этом контакте, всего раз, но, отстраняясь, он всё равно проводит этим жаром по ноге Джона. У него стоит. У Тормунда стоит. И это всё, о чём теперь думает Джон, извиваясь под ним. Что он делает это не просто из чувства долга, дружбы или какого-то сраного оправдания, которое он нагромоздил в своей голове. Его тело откликается на Джона, или откликается на сам акт — какая, нахуй, разница. — Тормунд, — стонет Джон, громко, его член дёргается в руке Тормунда, истекая на его пальцы, а остальное растворяется в ощущениях. Он помнит, что потом обмяк и стал похож на вареную требуху, сбитый с толку, как никогда, и не чувствующий ни толики облегчения, когда Тормунд уже отнимает руку, чтобы вытереть её о шкуры. — Продолжим в том же духе, — бодро говорит Тормунд, поднимаясь. — Ага, — и это всё, на что способен Джон.***
Три дня спустя после первого раза Тормунд подкарауливает его за складской хижиной, когда Джон облегчается на заднюю стену, потому что нужный отхожий хлев занят, а мочевому пузырю Джона плевать на приличия. Джон едва успевает отряхнуться и заправиться обратно в штаны, как Тормунд уже прижимает его к дереву и возится с его шнурками. — Здесь? — шипит Джон, оглядываясь. — Кто-то может... — Тогда кончай побыстрее, — говорит Тормунд и опускается на колени в снег. Джон полностью отключается. Как человек. Это. Ну. Это другое — это не рука, это рот Тормунда, и Джон не был готов к такой возможности, но затем Тормунд вытаскивает его член и проводит языком по всей длине снизу вверх, казалось бы, не заботясь о том, чем Джон занимался за мгновение до этого, и единственный звук, который издаёт Джон, — это не возражение, а нечто сдавленное и желающее, и это может быть слово, а может быть его душа, покидающая тело. — Чёрт— чёрт… — голова Джона с глухим стуком откидывается назад. Его руки скребут по дереву, будь оно неладно со своими занозами, иначе он просто вцепится ему в волосы. Рот Тормунда так же горяч, как снаружи холодно — обжигающе и совершенно беспощадно, он берёт его глубоко, с влажным причмокиванием и трением этой бороды по всей обнажённой коже. Всё заканчивается быстрее, чем в прошлый раз. За минуту, в лучшем случае, если Джон будет снисходительным к самому себе, хотя когда это он был таковым. Джон пытается предупредить его, выдаёт половину слога, прежде чем его бёдра дёргаются вперёд, и он кончает Тормунду в рот, одной рукой каким-то образом всё-таки найдя путь в его волосы и потянув за них. Тормунд глотает — глотает, боги милосердные — и Джон предполагает, что он, должно быть, действительно уже мёртв, и не наполовину замёрзший, его член слишком быстро остывает. Когда Тормунд вытирает рот тыльной стороной ладони, он смотрит на Джона снизу вверх с выражением, почти похожим на привычное. — Это было быстро, — тянет он, поднимаясь. — Хороший мальчик. Джон не может связать и двух слов. Там, где они обычно рождаются, сейчас абсолютная пустота. Он кивает.***
Проходит неделя. Снег медленно, с неохотой тает, предвещая то, что когда-нибудь можно будет назвать летом. Джон в главном зале, ест свой вечерний паёк и изо всех сил старается не смотреть на Тормунда. И ещё сильнее старается не думать об утре, когда Тормунд вжал его лицом в шкуры без предупреждения, и, словно дикий зверь, тёрся своим членом о ягодицы Джона, пока дрочил ему, но потом не позволил Джону прикоснуться к себе. Джон в ужасе от того, что он делает. От того, к чему всё это идёт. От всей этой лжи. Тот факт, что он, возможно, хочет, чтобы Тормунд тёрся об него сильнее, больше, медленнее, и был внутри него, кажется наименьшей из его проблем. Он жуёт еду, не чувствуя вкуса, погружённый в мысли, когда рядом на скамью опускается тело. — Выглядишь несчастным, — говорит голос, не принадлежащий Тормунду. Джон оборачивается. Стир — его рыжие волосы собраны в узел, на лице лёгкая улыбка. Тот самый Стир, которого Джону не удалось соблазнить месяцы назад, если это вообще можно было назвать попыткой соблазнения. — Мне холодно, — говорит Джон. — Врёшь, — улыбка Стира становится шире. — У тебя этот взгляд. Тот самый, который говорит, что ты слишком много думаешь о чём-то, что, вероятно, проще, чем ты себе представляешь. Как бы ни был запутан в своей жизни Джон, он чертовски устал от того, что другие люди решают, что выражает его лицо. — Нет у меня никакого взгляда, — настаивает он. — У тебя их несколько. Это один из них, — Стир отпивает из своей кружки. — Великанья Смерть смотрит на нас с тех пор, как я сел, кстати. Не буду врать, это заставляет этого мужчину волноваться. — А, забудь, — бормочет Джон, пожимая плечами, пытаясь отмахнуться, прежде чем его желудок окончательно завяжется в узел. Что ему сказать? «Это не то, что ты думаешь»? Когда он сам понятия не имеет, что думает Стир, или что думает Тормунд, или какова вообще теперь правда, или как всё это объяснить. Стир смеётся над ним, но беззлобно. — Я знаю. Расслабься, Сноу. Я не пытаюсь охотиться на чужой территории, — он встаёт, хлопает Джона по плечу в жесте, который кажется нарочито публичным, и добавляет слишком громко: — Хорошо поговорили. Увидимся, ворона. Мудак. Вот что Джон о нём думает. Джон, возможно, дошёл до стадии, когда он, блядь, уже не имеет ни малейшего понятия, на каком он счету у Тормунда в последнее время. (На каком-то, который характеризуется чем-то средним между другом, благотворительностью и неудобной грустной эрекцией с ногами, наверное.) Но он знает Тормунда достаточно хорошо, чтобы понимать: тому произошедшее не понравится.***
Тормунд не ждёт, пока они вернутся в хижину. Он перехватывает Джона на полпути, в узком проходе между двумя строениями, где тени глубоки, а прохожих мало. В одно мгновение Джон идёт, в следующее он уже прижат лицом к деревянной стене, а к его спине прижимается массивная туша Тормунда — так, словно Джон — заблудший кролик, который косо на него посмотрел, чтобы его так схватили. — Хорошо поболтали? — голос Тормунда у его уха переходит почти в рык — низкий, горячий, и нет, это не заставляет глупый член Джона успокоиться, чёрт его подери. Наоборот, он оживляется, как собака, услышавшая лязг миски с ужином. Он хочет. Джон просто хочет. Он не хотел многого, кроме того, что должен был хотеть, когда всё это время сражался, а теперь он, кажется, не может перестать хотеть этого одного, очень конкретного, очень… Чтоб его. — Мы просто... — Я знаю, что вы просто, — рука Тормунда змеёй обвивается вокруг, находит шнурки Джона и начинает грубо их дёргать. — Сидели там. Разговаривали. Хочешь его руки на себе вместо моих? Да во имя всего, блядь, святого… — Он— — Мне всё равно, — шнурки поддаются, как всегда, и ладонь Тормунда обхватывает член Джона, уже наливающийся кровью, потому что тело Джона — тоже мудацкое, и оно решило, что такое грубое обращение почти на публике — это именно то, что сейчас ему нужно. — Ты — моя работа, Джон. Не его. Лоб Джона утыкается в дерево. Его бедра без сознательного участия толкаются назад, в пах Тормунда, и он чувствует это — член Тормунда, даже тверже своего собственного. Твою мать. Блядь. Как, по-вашему, Джон теперь должен об этом забыть? — Ты... — выдыхает Джон. — Заткнись. Джон затыкается, и рука Тормунда движется быстро, грубо — почти жестоко, что тем не менее не мешает Джону развалиться на части за пару минут. Собственничество в голосе Тормунда не должно улучшать ситуацию и не должно заставлять его член пульсировать в хватке Тормунда почти просто так. Не должно заставлять его сжимать ягодицы без причины, когда Тормунд трётся об них. Но. — Я не хочу его, — стонет Джон, вбиваясь в кулак Тормунда. — Мне всё равно, — зубы Тормунда царапают ухо Джона. Он кусает его. Облизывает, заставляя Джона извиваться. — Мне всё равно, кого ты хочешь. Мне всё равно, кто хочет тебя. Им нельзя тебя иметь. Джон кончает со сдавленным криком, чувствуя, как подкашиваются колени. Тормунд ловит его, удерживает одной рукой, пока другая продолжает гладить, выжимая последнюю дрожь из трясущегося тела Джона. Когда всё заканчивается, Джон, всё ещё обмякший у стены в той же позе, пытается вспомнить, как работает дыхание, когда Тормунд прижимается своим членом к его заднице ещё раз, кажется, быстро ругается сквозь зубы, но затем отступает, словно отдёргивает руку от огня. Джон позволил бы ему. Позволил бы Тормунду трахнуть себя, как бабу. — Приведи себя в порядок, — Тормунд, похоже, хочет этого не меньше. — Я буду в хижине. Джон опирается на стену ещё мгновение, приводя себя в порядок, и думает — уже не в первый раз, — что если ад и существует, то он уже на полпути туда, и выглядит он, вероятно, именно так.***
Две недели спустя они входят в ритм. Грязный, тупой, обречённый ритм. По утрам, как обычно, до начала дня. Тормунд будит его, пока Джон ещё тёплый и разморенный сном в своих шкурах, вдавливает его в пол и доводит до того, что Джон чуть не плачет под ним. Иногда это быстро — мимолётная дрочка, но иногда, и всё чаще и чаще, весь процесс становится более медленным, тщательным, пока Джон закусывает собственный кулак, чтобы не издавать звуков, которые разнесутся через тонкие стены и заставят поллагеря гадать, кто кого убивает в их лачуге. По вечерам — тоже. Тормунд ловит его взгляд через весь зал, дёргает подбородком в сторону выхода с этим прищуренным, собственническим взглядом, и Джон следует за ним, как жалкое, нуждающееся создание, в которое он превратился. Иногда они действительно добираются до хижины. Иногда Тормунд решает, что они прошли достаточно, и на этом всё. Они забираются в какой-нибудь тёмный угол, какой-нибудь пустой участок лагеря между домами, и он доводит Джона до пика своими руками или ртом — он сам выглядит почти безумным, когда сосёт Джону, — пока Джон цепляется за всё, что попадётся под руку, и изо всех сил старается не задумываться о том, как это приятно — притворяться, что его так хотят. Чувство вины не утихает. Наоборот, оно растёт. Тормунд всё ещё говорит о ней. О ней было бы легко забыть, если бы не эти мимолётные комментарии. Тормунд также всё ещё не позволяет Джону трогать себя. Не принимает большего, чем случайное прикосновение пальцев, и не даёт Джону ответить тем же. Каким бы эгоистичным это его ни делало, именно это грызёт Джона больше всего.***
Джон в хижине, втирает тюлений жир в пару перчаток Тормунда, которые стали слишком жёсткими, одолжив ему свои, когда сам Тормунд возвращается с охоты слишком рано. На его лице снова что-то другое. Новое напряжение вокруг глаз, не предвещающее ничего хорошего. — Добыча хреновая. Стир уходит, — говорит Тормунд вместо приветствия. — Забирает группу на восток. Может, на месяц или больше. — Ладно, — Джон пожимает плечами, потому что что ещё тут скажешь? Не то чтобы кто-то никогда раньше не уходил в снега. Люди делают это постоянно. Некоторые даже возвращаются. Он не уверен, почему ему об этом говорят как о личной новости, но он всё равно ставит банку и кладёт перчатки на стол, когда Тормунд пересекает комнату несколькими длинными шагами и не останавливается, пока не нависает прямо над ним. Джону приходится задрать голову, чтобы посмотреть на него снизу вверх. — Будешь скучать по нему? Так вот оно что? — Что? — Джон хмурится. — Нет. С чего бы? Он хороший охотник, но мы почти не общаемся. Ты же знаешь. — Откуда мне знать? — Тормунд, — он встаёт, оказываясь с ним лицом к лицу — или настолько близко, насколько это возможно при их разнице в росте. И всё равно ему приходится смотреть снизу вверх. Блестяще. — Я не хочу его. Я тебе говорил. Глаза Тормунда обыскивают его лицо, словно ищут ложь. Что бы он ни нашёл — или не нашёл — это заставляет часть напряжения уйти из его плеч. — Тогда кого ты хочешь? — спрашивает Тормунд, наклоняя голову. — Потому что прошло несколько недель, воронёнок, и я всё пытаюсь вытрахать её из твоей головы, а ты всё возвращаешься за добавкой, и я начинаю думать... Сердце Джона колотится так громко, что он уверен — Тормунд слышит, но он не поправляет его. Не Джон приходит к нему. Джон просто позволяет этому случиться. И Джон полагает, если бы Тормунд действительно трахнул его так, как Джон думал об этом... — Думать о чём? — Джон едва узнаёт собственный голос. Он ждёт. Боги, он ждёт и почти уже тянется к Тормунду, когда тот отступает на шаг и непринужденно спрашивает: — Что на ужин? Откуда, мать его, Джону знать? Не его очередь готовить. И даже если бы была, он, скорее, сжёг бы к херам ту несчастную порцию еды, за которую взялся. Неважно, кто готовит, как выясняется. Джон даже не вытер тюлений жир с рук, только повернулся, чтобы закончить начатое, и всё ещё пытается осмыслить, что только что произошло или не произошло, когда его разворачивают, и рот Тормунда прижимается к его рту. Джон издаёт испуганный звук в его губы, руки сами поднимаются — и он перемазывает всё лицо Тормунду тюленьим жиром. Тормунду, кажется, на это плевать. Ему, кажется, плевать на многое, кроме того, чтобы оттеснить Джона к огню и к его собственным спальным шкурам. Затем язык Тормунда проникает ему в рот, и Джон— Он больше не знает, кто он. Может быть, даже не Джон Сноу. За эти недели они много чего делали. Тормунд много чего с ним делал в своих порывах. Они не целовались. Они вообще этого не делали. Джон отвернулся от того поцелуя в ту первую пьяную ночь, и Тормунд с тех пор уважал это, ограничиваясь руками и ртом на члене Джона, и не делая ничего, что можно было бы спутать с чем-то более нежным. Теперь он целует Джона так, словно пытается разрушить его окончательно. Джон целует в ответ, и Тормунд стонет ему в рот — словно Джон наконец хоть что-то делает правильно — и толкает его назад ещё на шаг, пока ноги Джона не упираются в край его лежанки. Они опускаются вместе. На этот раз не падают, не как в ту пьяную катастрофическую ночь. Тормунд опускает их обоих с удивительной осторожностью для человека, который обычно движется по жизни как скаковая лошадь, одной рукой опираясь рядом с головой Джона, а другой возясь со шнурками — не на штанах Джона, а на его тунике. — Снимай, — приказывает Тормунд. — Снимай. Сейчас же. Джон снимает. Сначала тунику, потом рубаху, и холодный воздух бьёт по его голой груди, как пощёчина. Очаг достаточно близко, чтобы греть один бок. Тормунд не даёт ему долго оставаться в холоде. Накрывает его собой. Накрывает, согревает, даже когда его рот движется от губ Джона к челюсти, вниз по горлу, через ключицу, и его борода царапает кожу Джона, прокладывая путь на юг, по его шрамам. — Что ты... — начинает Джон, но Тормунд уже у его груди, кончик его широкого языка проводит по соску, и слова Джона умирают во всхлипе, который заставляет его звучать как девственник, которого никогда не трогали. — Заткнись, — говорит Тормунд почти рассеянно, словно это стало его обычной реакцией на речь Джона. Что справедливо, но Джон ничего не говорил. Или говорил? Он не может сказать точно, когда руки Тормунда уже расшнуровывают его штаны, и не тянут шнурки, а рвут их. — Просто… пожалуйста, воронёнок, заткнись хоть раз в своей жизни и позволь мне уже. Позволить ему что? Джон не получает ответа. Он и не нужен. Тормунд стягивает его штаны, убирает вместе с ними и исподнее, и впервые с тех пор, как весь этот бардак начался, Джон полностью голый, в том числе и ниже пояса. Тормунд смотрит на него. — Тормунд... — Я сказал, заткнись. Лицо Джона горит. Он, чёрт его дери, не застенчив, но ему хочется прикрыться. Он почти делает это, но перенаправляет руку на полпути, когда Тормунд качает головой. Его член теперь полностью твёрдый, тяжело лежит на животе. Тормунд издаёт низкий горловой звук. Может, одобрение. Может, разочарование. Если бы он просто сказал Джону, какого хрена он хочет, Джон бы сделал это. С удовольствием. Тормунд не говорит, но опускается на колени и начинает стягивать с себя тунику, швыряя её в сторону, и у Джона появляется мгновение, чтобы оценить его широту, твёрдые мышцы, широкую грудь и этот ковёр рыжих волос, в который он хотел запустить руки больше раз, чем признает даже под пытками. Он же не глуп, Тормунд. Груб и вульгарен, как сифилитичный матрос, но не глуп. Джон не может понять, почему он не видит этого. Тормунд оставляет свои штаны на нём, что кажется верхом несправедливости, но у Джона нет времени жаловаться, прежде чем это большое тело снова накрывает его — теперь кожа к коже. — Я люблю то, какой ты крупный, — бормочет Джон, не подумав — глупо, он чертовски глуп, не надо было этого говорить, — и... это приносит ему ещё один поцелуй. Ладонь сжимает челюсть Джона, и Тормунд снова целует его. И снова целует — больше ничего, только поцелуи и поцелуи, язык к языку, иногда Тормунд слегка кусается, пока Джон не оказывается готов просто заскулить. — Ты такой... — начинает Тормунд, затем останавливается. Его большой палец проводит по скуле Джона, и Джон прижимается к прикосновению, как то самое нуждающееся существо, в которое он превратился. — Неважно. — Какой? — спрашивает Джон, потому что не может оставить всё как есть. — Ничего. Не важно, — рот Тормунда перемещается на горло Джона, целуя и кусая весь путь вниз, и вопрос Джона растворяется в стоне, когда зубы скребут по пульсирующей вене на шее. Тормунд исследует грудь Джона ртом снова и снова, проводит языком по старым шрамам, и Джон извивается под ним, подавленный этим потоком ощущений. — Пожалуйста, — срывается с его губ. — Пожалуйста что? — дыхание Тормунда щекочет рёбра Джона. — Просто... — Джон не знает. Потрогай его. Не останавливайся. Ещё. — Пожалуйста. Рот Тормунда снова сжимает сосок Джона. Его рука скользит по боку Джона, по бедру, между ног, но не касаясь его члена. — Хочешь большего, мальчик? — Да. Да, блядь, да… Рука Тормунда движется. Не к члену Джона, как он ожидал, потому что ничто никогда не идёт так, как Джон ожидает, а ниже — пальцы проводят по ложбинке его задницы. — Расслабься, — говорит Тормунд, как будто это просто. Как будто тело Джона не натянуто туже арбалетной тетивы, но не потому, что он этого не хочет. Потому что он хочет слишком сильно. Так сильно, что его трясёт, как, блядь, Тормунд не видит? — Я не… — Джону нужно сказать ему, но рот Тормунда снова движется вниз, по его животу, по острому выступу тазовой кости, и Джон теряет нить того, что пытался сказать. Когда губы Тормунда сжимаются вокруг головки его члена, Джон издаёт звук, который не может быть человеческим. Не может. Может быть, это звук умирающего животного. Он пропускает момент, когда Тормунд хватает его руку своей и вытирает с неё жир — какой заботливый ублюдок, — но не пропускает момент, когда теперь более скользкие пальцы нажимают сильнее, всё ещё снаружи, но кружат и трутся, и бёдра Джона взлетают так высоко, что Тормунду приходится прижать его к месту уложенным на живот предплечьем. — Не двигайся, — приказывает Тормунд, как будто у Джона есть хоть какой-то контроль над своим телом в этот момент. Джон пытается. Боги, он пытается. Но Тормунд высасывает из него все соки, играется с ним. Один его палец пытается проникнуть внутрь, входит едва-едва, и Джон давится хныканьем, которое осрамило бы не только мужчину, но и шлюху. Блядь. Да что с ним не так? Тормунд отрывается от его члена с непристойным звуком, нити слюны соединяют его рот с покрасневшей кожей Джона, что является во всём этом самым грязным зрелищем. Джону хочется слизать их с него. — Слишком? — Нет, — Джон безумно мотает головой, выглядя, наверное, как сумасшедший. — Нет, это— Не останавливайся, пожалуйста, не… — Хороший мальчик. Блядь. Эти два слова не должны заставлять член Джона так дёргаться. Что с ними и с тем, как Тормунд их произносит? Тормунд снова берёт его в рот, проталкивает тот палец глубже, и это странно. Не плохо, просто... ново. Непривычно. Не больно. Есть давление и небольшое жжение, когда он достигает костяшки, и палец Тормунда толщиной с сосиску, но он скользит внутри него так, что бедра Джона трясутся, будто у него тремор. И всё это время рот Тормунда работает с его членом, он сосёт и сосёт, мыча, словно ему нравится, и Джон не может — не может думать, не может дышать, не может ничего, кроме как лежать и принимать всё это. — Боги, — Джон, кажется, сжимает волосы Тормунда и толкает его голову вниз, когда тот уже добавляет второй палец, растягивая его шире. — Блядь, это... Пальцы проникают глубже, слегка изгибаются внутри него, и Джон едва не взлетает со шкур. — Тормунд! — его бёдра дёргаются, несмотря на руку, которая вдавливает его в пол, точно дикого мерина под уздцы. Там что-то есть, что-то, чего пальцы Тормунда только что коснулись, и это приятнее, чем… Просто приятнее. Тормунд снова отрывается от его члена, глядя на Джона снизу вверх тёмными, голодными глазами, от выражения которых Джону хочется сделать что-то глупое. Глупее того, что он уже делает. — Нравится? — спрашивает его Тормунд, снова нажимая на то же место, но на этот раз более целенаправленно, с самодовольной ухмылкой, и Джон издаёт звук, которого потом устыдится. — Ты такой тугой, — рычит Тормунд, пока его пальцы продолжают двигаться внутри него, превращая Джона в кого-то, кому хочется жалобно мяукать. — Будет так хорошо, когда... Он останавливается. Джон распахивает глаза. Он даже не заметил, что закрыл их. Тормунд вынимает пальцы, и Джон издаёт унизительный звук протеста, когда Тормунд садится на пятки, тяжело дыша, и в его выражении лица появляется что-то почти потрясённое. — Увлёкся, прости, — голос Тормунда хриплый, и он не встречается с Джоном взглядом. — Попробуем завтра снова. Когда у меня голова будет на месте. Нет. Чёрта с два. Только не это снова. Джон никогда не был хорош в том, чтобы говорить, несмотря на то, сколько людей говорило ему, что он неплох в своих речах. Но он садится, тянется и ловит запястье Тормунда, прежде чем тот успевает уйти. Джон, возможно, может показать ему. Он продолжает сжимать запястье Тормунда и возвращает его руку туда, где она была. Направляет её между ног, обратно к тому месту, где всё ещё ноет, и прижимается к ней нуждающимся движением бёдер, которое не должно оставлять места для недопониманий. — Пожалуйста, не заставляй меня говорить это, — умоляет он. — Джон, что ты... Джон смотрит на него снизу вверх. Встречается с этими голубыми глазами. Ему стыдно, что для этого потребовалось так много времени. — Ты самый невыносимый мужчина, которого я знал, — грудь Джона слишком быстро вздымается и опускается, и он не может отдышаться. — Самый глупый. Самый громкий. Самый... ты — мужчина. — Верно, — Тормунд хмурится ещё сильнее, его брови сходятся к переносице. Он выглядит обиженным, идиот. — Это тебя я хочу. — Нет, не хочешь, — немедленно отвечает ему Тормунд, словно Джон только что заявил, что хочет жениться на грёбанном ледяном драконе. Ох. Итак. Это происходит. — Хочу, — говорит Джон в ответ, и его хватка на запястье Тормунда усиливается, разрывая его между неизбежностью и таким унижением, которое, возможно, не стоит того. — Ты сказал мне, что так не воспринимаешь меня, — напоминает ему Тормунд. — Ты сказал... — Я помню, что я сказал, — хмурость Джона углубляется, пока не начинает болеть всё его лицо. Его грудь сжимается слишком сильно, словно кто-то обмотал её железными обручами и медленно стягивает их вокруг него. — Я не имел в виду... — Тогда что ты имел в виду? — требует Тормунд. — Потому что для меня это звучит довольно, блядь, ясно, Джон. Ты сказал это. Ты посмотрел мне в глаза, или что-то вроде того, и сказал, что так не воспринимаешь меня, а теперь… — он указывает между ними, на Джона, всё ещё лежащего на спине, слишком окрытого. — Теперь ты делаешь это? Что изменилось? Что... — Ничего не изменилось, — огрызается Джон, слишком резко, слишком быстро, и это тоже звучит неправильно. Всё, что он говорит, звучит неправильно. — То есть… блядь. Я не видел тебя в этом свете. И не вижу. Выражение лица Тормунда закрывается. Становится настороженно-пустым — таким, которое Джон ненавидит больше криков. Он вырывает свою руку, и на этот раз Джон отпускает её. Отпускает, потому что его храбрость уже почти свалила из хижины вместе с Тормундом, но он не может вынести этот спор голым. — Ты, блядь, сказал мне то же самое, — Джон приподнимается на локтях, затем садится и натягивает шкуры на середину тела. — Что? — Той ночью, когда мы помирились, — Джон отводит взгляд. — Ты сказал, что не видишь меня в этом свете. Ты сказал, что любишь меня, но... — Но что? — Тормунд осторожно касается кончиками пальцев его предплечья, и это… боги, что с ними обоими не так? — Не было никакого «но». — Но не... — теперь Джон беспомощно указывает между ними. Не так. Не так, как хотел Джон. Я люблю тебя, парень. Тормунд сказал это. Посмотрел Джону прямо в глаза и сказал, яснее ясного. А Джон кивнул ему и улыбнулся, как гребаный идиот, и подумал… — Ты имел в виду… — голос Джона срывается. — Какого хрена, по-твоему, я имел в виду? — спрашивает Тормунд, едва ли не крича. — Ты думал, я трогаю тебя так, потому что мне скучно? Потому что мне жаль тебя? Да. Именно. — Услуга, — бормочет Джон, бросая на него быстрый, несчастный взгляд. — Для друга. Теперь, когда он сказал это вслух, это, вероятно, звучит не совсем правильно. — Услуга, — повторяет Тормунд. Он не смеётся. Он смотрит на Джона так, словно Джон — самый тупой человек в этих краях, а это о многом говорит в месте, где мужики утверждали, что трахали медведиц. — Ты думал, я сосу твой член в качестве услуги. Блядь. Ну, если так ставить вопрос. — Почему мы всё ещё спорим об этом? — Джон проводит рукой по рту, сдерживая желание просто прокусить её насквозь. — Если мы оба… если ты хочешь… — он снова указывает между ними, вздыхая, и, возможно, он уже слишком разочарован, чтобы позволить себе надеяться. — Если предположить, что ты… Какого хрена мы разговариваем? Тишина затягивается — на слишком много лишних вдохов. Джон смотрит на шкуры, прикрывающие его колени. Тормунд, предположительно, смотрит на него, хотя Джон не может заставить себя поднять глаза и подтвердить это. Было время, когда Джон был компетентным человеком, командующим тысячами других людей. Время, когда он мог принимать решения, не загоняя себя в паралич сомнениями, когда его голос не срывался, как у какого-то зелёного сопляка, увидевшего свою первую пару грудей, и когда ему не нужен был кто-то другой, чтобы истолковать его собственное сердце. Что, блядь, с ним случилось? В самом деле? Где-то между смертью, воскрешением и изгнанием он, очевидно, потерял всё своё самоощущение. Он перестаёт думать об этом, когда руки Тормунда тянутся к шкурам, прикрывающим его колени. Они тянут медленно, словно Тормунд даёт ему все шансы остановить это. Джон не делает этого и только наблюдает, как шкуры сползают по его бёдрам — онемевший и странно отстранённый, он словно наблюдает, как разворачивают чью-то чужую голую задницу. — Тормунд, — это звучит жалко. Джон ненавидит себя за это. — Ага, — говорит Тормунд, а затем целует тот кусочек кожи, который только что обнажил. — Это моё имя, мальчик. А теперь, когда мы разобрались, я заставлю тебя кричать его. Это... смело. Боги, какой он самоуверенный. Джон собирается указать на это — может, словами, может, кулаком — когда взвизгивает. Взвизгивает, как испуганный щенок, потому что Тормунд переворачивает его на живот, даже не спросив разрешения. Его подбородок врезается в шкуры — и вот, что больно, — а затем Тормунд дёргает его бёдра вверх и задирает его задницу в воздух. Джон едва успевает осознать позу, не то что возразить, прежде чем… — Ох блядь, — стонет Джон, когда чувствует язык Тормунда между ягодиц. Он проводит широкой полосой по его отверстию, словно... словно Джон — это что-то, что нужно пробовать на вкус. Это… он не знал… люди делают это? Это вообще делают? Тормунд делает это? С ним? — Тормунд, что ты... — Джон пытается извернуться, увидеть, хотя бы убедиться, что Тормунда не подменили каким-то развратным демоном, но Тормунд силён, и вывернуться из его рук невозможно. Рот Джона оказывается в шкурах. — Тише, — говорит Тормунд прямо в кожу, его голос рокочет там, и затем его язык возвращается — кружит и надавливает, вытворяя такое, для чего у Джона нет никаких слов. Джон издаёт звук, которого никогда раньше не издавал. Высокий, беспомощный и слишком постыдный, но Тормунд стонет в ответ, словно Джон только что подарил ему подарок, и снова лижет его, на этот раз сильнее, языком надавливая на край. — Блядь, блядь, блядь— — пальцы Джона царапают шкуры, сминая их. Его член не получает никакого трения, что изводит по-своему, но, тем не менее, не должно чувствоваться так хорошо. Действительно, действительно не должно. — Позволь мне сделать что-нибудь для тебя, — слышит Джон себя умоляющим, и вот оно. Его гордости конец. Она мертва. Похоронена. Возможно, даже без надгробия. — Ты сейчас сделаешь, — говорит ему Тормунд, отстраняясь ровно настолько, чтобы говорить. — Перестань сопротивляться. — Я не сопротивляюсь, — лжёт Джон. Он знает, что это неправда. Его бёдра трясутся от усилия удержать себя, мышцы пытаются заблокироваться, и он не может расслабиться, тело и мозг спорят, законно ли всё это вообще. Рука Тормунда скользит вверх по его позвоночнику — большая, тёплая, почти успокаивающая своей грубостью, и Джона пробирает дрожь. Затем язык Тормунда возвращается — медленнее на этот раз, нежнее, увлекая, а не напирая. Джон перестаёт сопротивляться. Позволяет себе утонуть в этом. Позволяет своему лбу по-настоящему опуститься на шкуры, коленям раздвинуться шире, а заднице прижаться обратно ко рту Тормунда, словно он делал это всю жизнь, а не заново открывал, что у него есть тело, которое может чего-то хотеть теперь, когда Джону больше не нужно быть лидером. — Вот так, — бормочет Тормунд, одобряя. — Вот это мой воронёнок. Вот так. Язык давит глубже — не внутрь, не сейчас, но, боги, пожалуйста — просто кружит, лижет, разрабатывает его, превращая Джона Сноу, бывшего Лорда-Командующего, бывшего Короля блядского Севера, в сплошное дрожащее, задыхающееся желание, которое не может вспомнить, где оно, какой сегодня день или почему оно вообще думало, что это была дерьмовая идея. Это, наверное, проклятие. Кому какое дело? — Блядь, — стонет он в шкуры, пальцы узлами вцепились в них. — Тормунд, я... Он не знает, как закончить эту фразу. Я что? Я хочу? Я твой? Я окончательтно сошёл с ума? Всё вышеперечисленное? Тормунд отстраняется, совсем немного. — Дыши, — рокочет он, потрепав задницу Джона по-отечески снисходительно. — Тебя трясёт. — Я в порядке, — лжёт Джон, потому что это, очевидно, один из его лучших навыков. — Продолжай. — А теперь ты требуешь, да? — фыркает Тормунд. — Тормунд. — Ага, ага, — он звучит довольным. Даже слишком. А затем… Джон чувствует, как он отодвигается. Жар уходит, и холод врывается туда, где был Тормунд, и живот Джона камнем падает вниз. — Ты куда? — Недалеко, — говорит Тормунд. — Не двигайся. Ему легко говорить. Джон чувствует себя обнажённым и нелепым, всё ещё стоящий на коленях с задницей в воздухе, будто он ждет клеймения. Он слышит, как Тормунд ходит по хижине. Тяжёлые шаги к столу, что-то звякает о дерево. Банка с тюленьим жиром, как он догадывается. Дерьмо. Теперь он думает, что это, возможно, была не самая лучшая идея. Тормунд возвращается в зону его досягаемости, но не в поле зрения — большие руки снова опускаются на его бёдра, удерживая его, будто Джон собирается сорваться с места. — Ты всё ещё со мной? — спрашивает Тормунд. — Ага. — Уверен? — в голосе Тормунда появляется нотка, которую Джон слышит нечасто. — Потому что как только мы начнём это, это будет уже не то же самое, что мы делали до сих пор. — Ты... — Джон сглатывает. — Ты использовал свой рот на моей заднице, Тормунд. Я думаю, мы прошли «не то же самое» некоторое время назад. Тормунд издаёт что-то вроде смешка. Его хватка усиливается. Он гладит задницу Джона снова, и его большой палец проводит по его отверстию и надавливает. — Похоже, ты действительно этого хочешь, — бормочет Тормунд, слишком задумчивый для человека с рукой там. — Мне, возможно, всё-таки нужно услышать, как ты это скажешь, Джон. Джон зажмуривается. Снова это требование честности, которого он избегал неделями. Месяцами. — Серьёзно? — хнычет он. — Тебе нужно больше подтверждений? Или ты, возможно, не хочешь этого, или... — Так не пойдёт, Джон, — руки Тормунда оставляют его ровно настолько, чтобы Джон услышал, как открывается крышка банки. — Нет ничего плохого в том, чтобы хотеть знать, что тот, кого ты любишь, испытывает к тебе то же самое. Вот как. Вот до чего Тормунд его довёл. До того, что его стыдят на истинном Севере, где, как считается, бродят дикари, за его собственные бесчестные поступки. — Ты снова громко думаешь, — бормочет Тормунд. Джон подпрыгивает, когда что-то холодное касается его. — Сначала холодное, — спокойно говорит Тормунд. — Потом тёплое. Джону хочется развернуться и ударить его. Он не делает этого. Замирает, сжимая кулаки в шкурах ещё сильнее, пока Тормунд распределяет жир между пальцами. Одни эти звуки непристойны. Влажные и скользкие. — Последний шанс, — говорит Тормунд, и в его голосе нет ни капли насмешки. Только та тяжёлая, осторожная интонация, которую Джон слышал только в бою, на похоронах и при прощаниях. — Скажешь «нет», и я остановлюсь. И мы не вернёмся к тому, что я буду сверлить тебя взглядом через весь зал, будто ты украл мою лошадь, клянусь. Джон думает о каждой лжи. О каждой полуправде. О каждом разе, когда он позволял Тормунду верить, что это всё из-за кого-то другого, потому что он был слишком труслив, чтобы признаться, что это не так. Думает обо всех случаях, когда он предпочитал долг тому, чего хотел, только чтобы всё равно всё разлетелось у него в руках. А затем он думает о том, чтобы проснуться одному в этой хижине — с Тормундом, ушедшим на восток, или на юг, или мёртвым, как многие другие, и так никогда и не пересёкшим эту черту, когда мог бы. — Нет, — говорит он, но прежде чем Тормунд успевает убрать руки, Джон выдавливает: — То есть… нет, я не хочу, чтобы ты останавливался. Я хочу… блядь, я хочу, чтобы ты… боги, не заставляй меня говорить это. — Ты ужасен в этом, ты знаешь? — Джон может представить, как Тормунд качает головой с чересчур большой нежностью в голосе. — В разговорах, я имею в виду. Об этом. В остальном — посмотрим. — Просто… заткнись и… — цедит Джон. — Ты хочешь трахнуть меня или нет? — Да-да. Как мой король прикажет. Джон хочет ответить, что он не король. Он, конечно, не делает этого. То, что происходит после этого, на время размывается перед его глазами. Не в плохом смысле. В том смысле, что время перестает казаться реальным, когда слишком много всего случается одновременно, рука Тормунда не покидает его бедра, плеча, его волос, и его рокочущие слова Джон не смог бы повторить, даже если бы ему приставили нож к горлу. Тут и ругань, и смех — в основном со стороны Тормунда, он как ребёнок, получивший новую игрушку, — и Джон, произносящий имя Тормунда так много раз, что оно перестаёт быть именем и начинает звучать как то, что он всегда хотел произносить, что просто не может быть правдой, какой оно является сейчас. В какой-то момент банка с тюленьим жиром опрокидывается и укатывается от них, стукаясь о половицы. Джон выгибает спину, желая насадиться на эти пальцы, если бы только Тормунд позволил ему, и думает... это правильно. Всё, что должно быть аккуратным — в беспорядке, и всё, что когда-то было простым, разрушено до основания. Но, с другой стороны, в самом акте есть что-то до глупости простое. Пальцы Тормунда выскальзывают из него, и Джон чувствует... пустоту. Опустошённость. Словно кто-то вынул кусок, о котором он не знал, что он им пользуется. — Полегче, — говорит Тормунд, когда Джон бормочет ему, чтобы он поторопился. — Мне нужно… дай мне пару секунд. Затем Джон слышит это. Шорох позади него. Звук развязываемых шнурков, отодвигаемой ткани, — да, в спешке. Ему хочется посмотреть, хочется увидеть, на что именно он подписался, не то чтобы он не видел раньше, просто не в этом контексте, но его руки такие слабые, что он едва может удерживать себя, не говоря уже о том, чтобы обернуться. Поэтому он остаётся на месте, тяжело дыша в шкуры, пока они не становятся влажными, и ждёт, как приговорённый, слушая, как палач точит топор. Затем одна из рук Тормунда возвращается на его бедро. Сжимает крепко. Тупое давление находит его отверстие — скользкое, горячее и настолько больше пальцев, что это почти смешно, если бы в этом было хоть что-то смешное. — Подыши для меня? Джон пытается. Честно, пытается. Давление нарастает, медленно и неуклонно. Тормунд входит так медленно, так чертовски медленно, что Джону хочется заорать на него, чтобы тот перестал быть нежным и сделал это уже — но затем головка проникает в него, и— — Блядь, — хрипит Джон, каждая мышца его тела каменеет. Жжётся. Боги, это жжётся, остро и глубоко, слишком сильно, и первый инстинкт его тела — сжаться и вытолкнуть обратно. — Расслабься, — Тормунд пытается успокоить его. — Джон, тебе нужно… дыши, просто дыши… Джон продолжает пытаться. Заставляет себя сделать вдох, потом другой, челюсти сжаты, пот выступает на висках. Тормунд входит ещё на дюйм. Затем ещё. Джон чувствует каждый жалкий сантиметр — трение, растяжение, и пока он не уверен, что сможет принять больше, но Тормунд, тем не менее, продолжает. Когда Тормунд наконец оказывается там — бедра вровень с задницей Джона, погруженный глубоко и неподвижно — они оба замирают. Смех исчезает где-то по пути. Насмешки умерли даже раньше, когда Джон предложил поменяться местами. Всё просто... останавливается. Джон слышит Тормунда позади и чувствует его внутри. — Джон, — Тормунд звучит совсем не как обычно. — Джон, я… Тормунд не объясняет. Возможно, не может. Джон чувствует, как он дрожит. Реально дрожит. Этот огромный мужчина, который противостоял упырям, белым ходокам и половине Ночного Дозора, трясётся, словно он мальчик с первым согласным телом под ним. — Ты в порядке? — спрашивает Джон, потому что его голова сломана, и он всё ещё думает о других в первую очередь, даже когда сам растянут на члене Тормунда, а его ноги трясутся, как гнилые палки. — В порядке ли я... — шепчет Тормунд. Шепчет. Тормунд. — Мы были врагами, Джон Сноу. Мы были врагами, и друзьями, и теперь... Джон, я внутри тебя. Я… блядь, я внутри тебя, и ты… ты такой... я не могу... Джон никогда не слышал его таким. Тормунд Великанья Смерть, который, блядь, никогда не замолкает, у которого есть история или непристойная байка на все случаи жизни. — Двигайся, — просит Джон. Хрипит. — Тормунд, ты можешь двигаться. — Не сейчас, — хватка Тормунда меняется — одна рука скользит по боку Джона, прежде чем вернуться обратно. — Просто… дай мне мгновение. Пожалуйста. Пожалуйста. Тормунд сказал «пожалуйста». Джон замирает. Позволяет ему. Жжение уже ослабевает и перетекает во что-то другое, и он, возможно, даже хотел бы толкнуться назад, теперь, раз уж он уже на коленях и пути назад нет. — Я люблю тебя, — внезапно говорит Тормунд. — Я люблю тебя, и я… я хотел этого. Так долго хотел… — он замолкает. Пытается снова. — Я думал, никогда не… что ты никогда… — Я знаю. Теперь знаю. Прости. — Не надо, — большой палец Тормунда выписывает медленные круги на рёбрах Джона. — Не извиняйся. Не когда я… — он двигается, совсем немного, отодвигаясь на дюйм, который ощущается как миля. — …когда я здесь. Извинишься потом. Джон не уверен насчёт этого. Похоже, ошибки были допущены с обеих сторон. Но затем Тормунд начинает двигаться по-настоящему. Поначалу осторожно, проверяя, что Джон может вынести, отодвигаясь лишь настолько, насколько нужно, затем снова входя. Это не плохо. Не после того, как то ужасное жжение прошло. Джон чувствует всё — трение, давление, то, как он наполнен — так, как никогда не был. Это не так остро-хорошо, как когда пальцы Тормунда находили то место внутри него. Но это лучше в каком-то другом смысле, для которого у Джона нет слов, особенно когда борода Тормунда царапает кожу между лопаток, когда он наклоняется, раздвигая колени Джона шире и просовывая большую руку под его живот, чтобы поддержать его. В следующий раз, когда Тормунд отводит бёдра, он входит с меньшим терпением. — Боги, — задыхается Джон, сжимая кулаки в шкурах. — Тормунд, это... — Хорошо? — Тормунд теперь звучит не самодовольно. Он звучит надеющимся. Даже уязвимым. — Скажи мне, что это хорошо. — Это… блядь… — мысли Джона распадаются, словно гнилая верёвка. — Это хорошо. Ещё. Темп ускоряется, всё ещё контролируемый, но с большей силой, и Джона толкает вперёд с каждым движением, его член бесполезно шлёпает по бедру. Он не думает, что сможет кончить только от этого, с тем, как всё это для него ново, но какая-то предательская часть его откладывает мысль: может, с практикой... Он начинает встречать Тормунда на полпути, толкаясь назад с тихими, задыхающимися «блядь» каждый раз, когда его задница врезается в волосатый пах, и насаживаясь на него. — Вот так, — хвалит его Тормунд. — Вот мой вороненок. Так хорошо принимаешь. Знал, что ты… блядь, Джон. Теперь слова не прекращаются. Они льются из него — похвалы, грязь, полу-клятвы, которые Джон знает, что вспомнит потом, хочет он того или нет, впечатанные в его разум так же, как прикосновение Тормунда впечатано в его кожу. Тормунд трахает его достаточно долго, чтобы член Джона начал истекать предсеменем, тяжёлый и ноющий, требуя внимания к себе. — Трогай себя, — приказывает Тормунд, когда Джон и сам уже собирается. — Хочу почувствовать, как ты кончаешь так. Джону не нужно повторять дважды. Он засовывает одну руку под себя, обхватывает свой член, и первое же движение едва не переламывает его пополам. Он такой твёрдый, он так близко, и Тормунд всё ещё движется позади него — вовремя меняя угол, попадая в эту самую... Ох, дерьмо. Пальцы на ногах подгибаются от этого. — Тормунд, — выдыхает Джон. — Я сейчас... — Давай, — Тормунд нависает над ним, его грудь — горячая, неподъёмная тяжесть на спине Джона, — а затем отстраняется, раздвигая пальцами ягодицы Джона, словно пытаясь увидеть все разрушения, которые учинил. — Хочу это почувствовать. Джон не столько выбирает, сколько повинуется. Его тело слушается этого голоса, как закона. Он кончает с криком, о котором определённо пожалеет позже, когда какой-нибудь бесцеремонный соседский придурок поинтересуется этим, но в этот момент всё просто кажется нереальным, разрывая его на части горячей пульсацией, которая, кажется, не прекращается. Он едва замечает, как Тормунд следует за ним, стеная достаточно громко, чтобы стряхнуть пыль со стропил, входя глубоко и замирая так, пока кончает. Джон не чувствует этого особо, только то, как Тормунд каменеет, а затем падает вперед, придавливая Джона, словно плащ из шкур размером с человека. Джон почти засыпает. Прямо так. Но затем Тормунд выходит, и Джон почти стонет — не от потери этого тарана, а от потери тепла. Он не успевает пожаловаться — Тормунд зарывает их обоих в шкуры и оборачивается вокруг Джона сзади, словно боится, что Джон сбежит, если дать ему хоть полшанса. — Даже не думай о том, чтобы бросить меня, — бормочет Тормунд ему в шею, целуя её. — Я найду тебя и верну обратно. — Не планировал, — говорит Джон, и впервые за долгое время он не лжёт. — Ног не чувствую. Он чувствует что-то липкое и отвратительное на своём бедре, и отдалённо понимает, что это вытекает сперма Тормунда — и то, что с этим разберётся Будущий Джон. Может быть. А пока рука Тормунда ложится на шрам над его сердцем, и выглядит она поразительно большой и слишком защищающей. — Мой, — твёрдо говорит Тормунд. — Ты теперь мой. Джон мог бы заметить, что он не собственность, что он никому не принадлежит, что он закончил с тем, чтобы его присваивали короли, королевы и знамёна. Он слишком устал и слишком доволен, чтобы врать. — Ммм, — он кладёт голову на плечо Тормунду. — Скажи мне один раз, Джон Сноу, — Тормунд сжимает его крепче. — Всего один раз — всё, о чем я прошу. Скажешь один раз — и я поверю. — Я подумаю об этом, — ворчит Джон, но улыбается. — Я вижу, — вздыхает Тормунд со всем драматизмом человека, принимающего свою казнь. Затем он, очень предсказуемо, жалуется: — Так и умру, не услышав.***
Сегодня в зале многолюдно. Джон на своей обычной скамье — не то что бы там были закрепённые за кем-нибудь места, — потягивает что-то, что по вкусу напоминает сосновые иголки, оставленные гнить в подмышке козла, и изо всех сил пытается делать вид, будто он не слушает, как Тормунд развлекает публику у огня. Пытается, и безуспешно. — ...вытрахал из него Королеву драконов, — гремит Тормунд. Джон вздыхает. Делает долгий глоток. Раздумывает, не пойти ли утопиться в море. Сейчас это кажется лучшим вариантом. Подальше отсюда. Подальше от этого рыжего мудака в частности. Несколько одичалых смеются. Другие выглядят скептично. — Но Тормунд Великанья Смерть, — продолжает Тормунд, хлопая себя по груди для убедительности, — у Тормунда Великаньей Смерти такой могучий член, такой мощный, что он вернул тепло обратно... — Боги, помогите мне, — бормочет Джон в свою кружку. Никто его не слышит. Все слишком заняты, слушая россказни Тормунда, и Джон почти уверен, что эта версия также включает великана, медведя и, каким-то непостижимым образом, Короля Ночи, наблюдающего из угла. Тормунд ловит его взгляд через весь зал и подмигивает. Ему это нравится, в то время как лицо Джона нагревается, становясь цвета варёного омара. Это глупая история. Все знают, что сказки Тормунда — на треть ложь, на треть блаженные фантазии и на треть — то, чем было то перебродившее, сгнившее пойло, что он выпил перед тем, как открыть рот. Это уже три трети — слишком много. Математика не сходится. И с самим Тормундом то же самое. — ...растопил лёд прямо на нём… Да ради всего святого. Джон осушает свою кружку. Наполняет её снова из кувшина, который кто-то оставил на столе. Осушает снова. Всё нормально. Всё хорошо. Ему всё равно никто не верит. Тормунд поместил это конкретное завоевание куда-то между трахом медведицы и сосанием сиськи великана, что в великих хрониках его вранья не является почётным местом. Если что, это одна из его менее изощрённых лож. На прошлой неделе он утверждал, что боролся с кракеном. Своим членом, разумееется. Кракен проиграл. И всё же. Джон снова ёрзает. Его задница болит. Не сильно, но достаточно, чтобы сидение на жёсткой деревянной скамье продолжительное время стало откровенным напоминанием о том, что случилось однажды, потом случилось снова, а потом случилось ещё раз, и всё в ту же ночь, пока Джон слюняво умолял об этом, как распутное животное. Джон хмурится. Он не хочет думать об этом. Не здесь. Не сейчас, когда Тормунд в трёх предложениях от того, чтобы описать точную форму и обхват своего «могучего северного оружия» и как хорошо оно помещается в нём, пока Джон на нём скачет. Джон смотрит на огонь и пытается думать о чём угодно другом. О Стене. О трупах. О вкусе перебродившей сосновой гнили. О том, как его зарезали. О смерти снова. Всё предпочтительнее, чем это. Не работает. Потому что на самом деле он думает об утре. О том, как Тормунд выглядел неприлично довольным собой, стаскивая их шкуры вместе, складывая их толстым слоем, а не широким, как какой-нибудь медведь в период гнездования. Джон не знал, что на это сказать. Даже не смог придумать нормальную шутку. Поэтому он просто поцеловал его вместо этого. Сам начал. А лицо Тормунда потом — Джон никогда в жизни никого не делал настолько счастливым, он знает это — привело к тому, что Джон оказался на коленях — не на члене, а с ним во рту, задыхающийся и неловкий, пока Тормунд инструктировал его тем низким, хриплым голосом, от которого член Джона дёргался, даже когда его челюсть болела так, словно он пытался проглотить меч. Он изменился, смутно ощущает Джон. Полностью развращённый человек, который, очевидно, не может даже поужинать без мыслей о сосании члена. Он бы и сейчас отсосал его, пока в полном зале народа всё ещё описывается в красках, как он слегка загибается влево. — Ты красный, как свёкла. Джон резко поднимает голову. Понимающий взгляд на лице Стира заставляет Джона захотеть кого-нибудь пырнуть. Он опускается на скамью рядом с Джоном, не дожидаясь приглашения, что типично для вольного народа и сейчас невероятно некстати. — Нет, — лжёт Джон, отвратительно плохо. — Да, — Стир, кажется, наслаждается этим. — Красный, как свежевытраханная девица. — Это жар. Огонь... — Огонь на другой стороне зала, — сухо говорит Стир. — А ты выглядишь так, будто тебя застали на месте преступления. Любопытно. — Нет ничего любопытного. — Да ну? — ухмылка Стира становится шире. — Значит, ты просто естественно краснеешь, без связи с тем, как он описывает секс? Так, что ли? Что тогда за повод? Лицо Джона горит ещё сильнее. Что… блядь. Не помогает его делу. — Я не… — он замолкает. Перегруппировывается. — Это глупая история. Он рассказывал и глупее. — Ага, рассказывал, — Стир легко соглашается. Выдерживает паузу. — Но обычно ты не выглядишь так, будто хочешь заползти под стол, когда он их рассказывает. Джону нечем крыть. В основном потому, что Стир прав, а Джон никогда не был хорош во лжи, когда кто-то уже выяснил правду. Джон мрачно смотрит в свою кружку. — Если тебя это утешит, — добавляет Стир, и теперь в его сарказме проскальзывает что-то почти доброе. — Я рад, что вы разобрались со своими проблемами. Больно было смотреть, как вы кружите друг вокруг друга, как два полоумных лося. — Мы не... — Сноу, — Стир перебивает его. — Он тут выдумывает самую худшую ложь, которую я когда-либо слышал, возможно, даже сам в неё верит, а ты выглядишь так, будто хочешь убить его и трахнуть в одном порыве. Так что да. Вы разобрались. Джон открывает рот. Закрывает. Открывает снова. — Я не... — Ты да, — ровно говорит Стир. — И прежде чем ты снова попытаешься солгать — что у тебя хреново получается — избавлю нас обоих от проблем: все знают. Знали ещё до того, как узнал ты сам, я полагаю. — Стир встаёт, кажется, собираясь хлопнуть его по плечу, но затем передумывает. Умный человек. — Поздравляю, ворона. Постарайся не сломать его. Он хороший, под всей этой глупостью. Джон, наверное, тоже был немного глуп. Он берёт свою кружку. Слегка поднимает её в сторону Тормунда, чей взгляд меняется с прищуренного, следившего за Стиром через весь зал, на тёплый, как только он замечает, что Джон смотрит на него. Ухмылка Тормунда становится шире. Он поднимает свою кружку в ответ, затем возвращается к своей истории, которая, очевидно и к счастью, перешла на кракена. Снова. Джон качает головой и пьёт. Встаёт. Тормунд смотрит на него теперь, забыв про историю. Джон понятия не имеет, как они здесь оказались, но кто осудит его? Не эти люди, сидящие рядом с единственным мужчиной здесь, которого можно было бы назвать их королём. — Джон? — глаза Тормунда становятся немного виноватыми, его голос пристыжённым. — Я смущаю тебя? Да. Немного. И что с того? — Встань, — Джон показывает ему на кружку. Тормунд встаёт. Все остальные смотрят. Это не долгий поцелуй. Не глубокий. Просто прикосновение губ, и когда Джон отстраняется, отпуская шкуры Тормунда, в зале воцаряется мёртвая тишина. Тормунд смотрит так, словно у Джона только что выросли рога. — Ты мой, — говорит Джон, негромко, но настолько отчётливо, насколько может. — И я твой. Но если ты расскажешь ещё одну историю о Королеве драконов, я сброшу тебя со скалы. По залу прокатываются несколько ошеломлённых смешков. Джон ставит свою кружку и поворачивается, чтобы уйти. Он идёт, изо всех сил стараясь не попросить Тормунда последовать за ним, но успевает сделать только три шага за пределами зала, когда Тормунд валит его с ног прямо в предлетнюю слякоть. — Я выебу тебя прямо здесь, мальчик, — горячо дышит Тормунд в рот Джона. — За то, что заявил на меня права при других. Хороший воронёнок. — Нет, не выебешь, — Джон отталкивает его, отряхивая грязь с рук. Его одежда мокрая на спине, но он не намерен оставлять её на себе надолго. — Ага, но только потому что тут холодно, а вы, южане, предпочитаете потеть, когда уже и так потные, — соглашается Тормунд, первым вставая на ноги и поднимая Джона за собой. Его голос меняется, когда он кладёт руку на щёку Джона. — Почему ты не сказал, что хочешь уйти? Я бы закончил раньше. Джон не отвечает. Возможно, он никогда не научится этому. Но он прижимается к Тормунду, когда тот обнимает его своей большой рукой.