Пепел, ставший отражением

NC-17
Завершён
41
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
98 страниц, 37 165 слов, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
41 Нравится 22 Отзывы 6 В сборник

Путь к крыше

Настройки
Примечания:

лампабикт, Элли на маковом поле - немерено

***

Всё началось с сигареты. Нет, неправда. Если быть до конца честным с самим собой — а он редко бывал честным с самим собой, предпочитая прятаться за маской холодного равнодушия, — всё началось гораздо раньше. За годы до того вечера в переулке. Может, в тот самый первый день, когда она появилась в школе «Ёнхва» — худенькая, бледная, в форме, которая сидела на ней чужим мешком, с учебниками, перевязанными резинкой. Он тогда даже не заметил её. Просто скользнул взглядом — очередная серая мышь, очередной никто — и забыл. А она осталась. Она была фоном его жизни целых два года. Сидела через два ряда, ближе к окну. Всегда одна. Всегда с опущенной головой. Всегда с этий дурацкой старой и погнутой заколкой. Он не замечал её. А если и замечал — не придавал значения. В школе «Ёнхва» таких, как она, были десятки. Бедные стипендиаты, которые пытались выжить среди золотой молодёжи. Они приходили и уходили — ломались, переводились, исчезали. Она была одной из многих. До того самого вечера. Ноябрь. Холодный, промозглый вечер. Сорин, как обычно, заскучала и решила развлечься. Она всегда так делала — когда ей становилось скучно, она находила жертву. Чаще всего этой жертвой становилась та самая серая мышь — Ли Союн. Чонгук не возражал. Ему было всё равно. Сорин — его девушка, красивая, популярная, богатая. Она делала его жизнь ярче, веселее, интереснее. А то, что она иногда срывалась на ком-то... ну, у всех свои недостатки. Он не вмешивался. Просто стоял в стороне, курил и смотрел. Наблюдатель. Так он себя называл. Так ему было удобно. В тот вечер они подкараулили Союн у ларька, где она подрабатывала. Он не знал, зачем пошёл с ними. Может, от скуки. Может, потому что Сорин попросила. Может, потому что в глубине души — так глубоко, что он сам не осознавал, — ему хотелось увидеть её. Просто увидеть. Они встретили её в переулке. Сорин, как всегда, была в ударе — её глаза горели предвкушением, губы кривились в жестокой усмешке. Ынчжи хихикала, предвкушая шоу. Миджо молчала, но в её пустых глазах тоже плескалось что-то тёмное. Дохван и Джихо стояли на стрёме, перегораживая выход. Чонгук, как обычно, отошёл в сторону. Прислонился плечом к холодной кирпичной стене, достал сигарету, закурил. Он не собирался участвовать. Он просто смотрел. Сначала всё шло как обычно. Сорин что-то говорила — он не вслушивался, — её голос звучал как белый шум. Ынчжи поддакивала. Союн молчала, вжав голову в плечи. Обычный ритуал. Сейчас посмеются, может, толкнут пару раз, вытрясут рюкзак в лужу. Ничего нового. А потом Сорин заметила лифчик. — А ну-ка, покажи, — сказала она, и в её голосе появился тот самый тон, который Чонгук хорошо знал. Тон, предвещающий что-то действительно жестокое. Дохван схватил Союн за локти сзади, выкручивая их так, что она вскрикнула — тихо, сдавленно, словно сама не хотела, чтобы кто-то услышал. Ынчжи и Миджо рванули блузку. Пуговицы посыпались на асфальт с противным, дробным стуком — как капли дождя, только жёстче, злее. Чонгук лениво перевёл взгляд, затянулся сигаретой, ожидая увидеть что-то привычное — может, страх, может, слёзы, может, мольбу. Он видел это сотни раз. Это не трогало его. Ничто не трогало. Он сам себя убедил в этом. А потом она подняла голову. Всего на секунду. На один короткий, почти незаметный миг. Их взгляды встретились. И мир остановился. В её глазах не было страха. Не было мольбы. Не было даже той привычной пустоты, которую он ожидал увидеть. Там было что-то другое — что-то, что ударило его под дых с такой силой, что он забыл, как дышать. Что-то, чему он не мог подобрать названия, но что пронзило его насквозь, как раскалённая игла. Это не было ненавистью. Не было болью. Это было... понимание? Принятие? Словно она смотрела не на него, а в него. Словно видела всё, что он так тщательно прятал — за маской холодности, за сигаретами, за Сорин, за всей этой грёбаной жизнью, которую он себе построил. Словно она знала его настоящего. Того, кого он сам боялся узнать. В груди что-то дёрнулось. Резко, сильно, почти болезненно. Там, где, как он думал, давно ничего не было, вдруг забилось что-то живое. Горячее. Пугающее. Оно разрасталось с каждой секундой, заполняло грудную клетку, давило на рёбра, мешало дышать. Он испугался. Чон Чонгук — тот, кто никогда ничего не боялся, кто смеялся в лицо опасности, кто гонял на байке с закрытыми глазами, — испугался до чёртиков. Испугался этого взгляда. Испугался того, что он с ним сделал. Испугался себя. И он сделал то, что всегда делал, когда боялся: он ударил. Не кулаком — у него не хватило бы духу ударить её, такую маленькую, хрупкую, с этими невероятными глазами. Хуже. Он подошёл — спокойный снаружи, с ленивой походкой, словно всё происходящее было ему безразлично, — хотя внутри всё клокотало, билось в истерике, кричало: «Остановись! Что ты делаешь?!». Он подошёл, остановился вплотную. От неё пахло чем-то простым — дешёвым мылом, может, стиральным порошком. Никаких духов. Никакой искусственности. Только она. Настоящая. Живая. Он поднял руку с сигаретой. Уголек на кончике был ярко-оранжевым в полумраке переулка, и этот свет отражался в её глазах — тех самых, что смотрели на него, не отрываясь. Он аккуратно, почти нежно — и от этой нежности самому себе стало противно, — коснулся пальцами левой руки края дурацкого розового лифчика с чёрными бантами. Чуть оттянул ткань вниз, открывая бледную, незагорелую ложбинку между грудей. Там, под тонкой кожей, просвечивали голубые вены. Она была такой хрупкой. Такой беззащитной. И он собирался сделать ей больно. Он прижал сигарету к её коже. Шипение. Запах палёной плоти и фильтра ударил в ноздри — тошнотворный, сладковатый, отвратительный. Он смотрел ей в глаза, пока делал это. Хотел увидеть там боль, страх, ненависть — хоть что-то, что подтвердило бы: она такая же, как все. Обычная жертва. Обычный никто. Но она не закричала. Даже не вздрогнула. Только смотрела на него — прямо, не отводя глаз, — и в этом взгляде было всё то же самое. То, что он пытался убить этой сигаретой. То, что отказывалось умирать. Он держал сигарету две секунды. Две вечности. Каждая миллисекунда отпечатывалась в памяти — её глаза, её молчание, её боль, которую она отказывалась показывать. А потом убрал руку. На бледной коже остался круглый, белесый ожог с чёрными крапинками пепла. Клеймо. Его клеймо на ней. Он развернулся и ушёл. Бросил окурок в лужу, не глядя, и пошёл прочь, чувствуя, как внутри всё горит. Не от удовольствия. От стыда. От ненависти к себе. От этого чёртового взгляда, который засел у него в голове, как заноза, и не желал уходить. Всю ночь он не спал. Лежал в своей огромной, пустой квартире — родители были в очередной командировке, они всегда были в командировках, — и смотрел в белый потолок. Видел её глаза. Снова и снова. Прокручивал в голове тот момент — как она подняла голову, как их взгляды встретились, как внутри него что-то сломалось и родилось заново. Он ненавидел её за это. Ненавидел себя. Ненавидел то, что не мог перестать думать о какой-то нищей девчонке с дурацким розовым лифчиком, которая даже не закричала, когда он тушил об неё сигарету. Он пытался убедить себя, что это ничего не значит. Что она — никто. Что он просто устал, просто перенервничал, просто... Врал. Он врал себе, и знал это. Потому что впервые в жизни — впервые, чёрт возьми, — он почувствовал что-то. Что-то настоящее. Что-то, что не покупается за деньги и не достигается статусом. И это «что-то» было связано с ней. С Ли Союн.

***

Он старался не смотреть на неё в школе всё это время. Честно старался. Отводил глаза, когда она проходила мимо. Делал вид, что занят телефоном, когда она сидела через два ряда. Не хотел снова встретиться с ней взглядом. Боялся. До дрожи в коленях боялся, что если он снова посмотрит в эти глаза, то всё повторится. Что он снова почувствует это — живое, горячее, пугающее, — и не сможет с ним справиться. Но он всё равно смотрел. Украдкой. Через отражение в окне класса. Через плечо, когда она не видела. Он изучал её, сам того не замечая. Как она поправляет волосы — этот дурацкий хвост, который так хотелось распустить. Как она кусает губу, когда задумывается. Как она никогда не ест в столовой — только сидит с пустыми руками и смотрит в одну точку. Как она ходит — тихо, вдоль стен, стараясь занимать как можно меньше места в этом мире. Она была... другой. Не такой, как все, кого он знал. Сорин всегда требовала внимания, пространства, восхищения. Она заполняла собой комнату, вытесняя всех остальных. А Союн, наоборот, старалась исчезнуть, стать невидимой, раствориться. И от этого ему хотелось смотреть на неё ещё больше. Хотелось найти её в этой невидимости. Увидеть то, что она прятала. Он заметил, что она носит блузку с разными пуговицами. Той самой, которую порвали в переулке. Она пришила новые — одна белая матовая, одна перламутровая, одна прозрачная пластиковая. Все разные. И это было так... по-настоящему. Так честно. Сорин выбросила бы блузку и купила новую, даже не заметив. А Союн сидела ночью, при тусклом свете, и пришивала эти дурацкие пуговицы, потому что другой блузки у неё не было. И от этой мысли у него что-то сжималось в груди. Он хотел подойти к ней. Сказать что-то. Может, извиниться за сигарету. Но не мог. Не знал как. Слова застревали в горле, превращались в пыль. Он, Чон Чонгук, который мог уговорить кого угодно на что угодно, не мог выдавить из себя и двух слов, обращённых к ней. Потому что боялся. Боялся, что она посмотрит на него — и увидит. Увидит то, что он сам в себе ненавидел. Чудовище.

***

Был ещё байк. Он не специально. Правда, не специально. Просто ехал быстро, как всегда, срезая путь через переулки возле старой пекарни. В наушниках играл какой-то бит, мысли были далеко, и он даже не заметил её, пока не стало поздно. Союн шла, опустив голову, в своих дурацких наушниках, и он едва успел вывернуть руль. Задел её. Она упала. Чонгук остановился, заглушил двигатель, слез. Снял шлем. И замер. Она поднялась сама — не дожидаясь помощи, не крича, не ругаясь. И посмотрела на него. Узнала. Он видел, как расширились её зрачки, как дрогнули губы — то ли от боли, то ли от страха, то ли от чего-то ещё. Она росто встала, отряхнула юбку, подняла свой разбитый телефон из лужи. А потом она просто... ушла. Быстро, хромая, прижимая к груди мокрый телефон. Даже не взглянула на него больше. Он стоял и смотрел ей вслед. На её сбитые колени — чулок порван, сквозь дыру видна свежая ссадина, сочится кровь. На то, как она прихрамывает, но не замедляется. На то, как ветер треплет её волосы, выбившиеся из дурацкого хвоста. И внутри снова что-то дёрнулось. То самое, живое, что он пытался убить той сигаретой, но оно, оказывается, выжило. Оно росло. Медленно, незаметно, как сорняк сквозь асфальт. Пробивалось сквозь его холодность, его равнодушие, его жестокость. Тянулось к ней. В школе он прижал её к стене. Сам не знал зачем. Просто увидел её в коридоре — хромающую, бледную, с этим чёртовым телефоном в кармане, который, он был уверен, уже не работал, — и что-то щёлкнуло. Он должен был убедиться, что она не расскажет о ДТП. Так он сказал себе. На самом деле ему просто нужно было подойти к ней. Прикоснуться. Почувствовать, что она настоящая, живая, здесь. Она кивала — часто-часто, испуганно, — и он вдруг заметил, какая она маленькая. Какая хрупкая. Её плечи были такими узкими, что, казалось, будто он мог бы обхватить их одной ладонью. Ключицы выступали под тонкой тканью блузки. На шее билась жилка — быстро, испуганно, как пойманная птица. Он смотрел на эту жилку и чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Он опустил взгляд ниже — на её колени, на ссадину, которую оставил его байк. И, сам не понимая зачем, приподнял край её юбки. Всего на несколько сантиметров. Просто чтобы посмотреть. Чтобы убедиться, что рана не серьёзная. Так он сказал себе. На самом деле ему просто хотелось увидеть её кожу. Прикоснуться к ней — пусть даже так, через расстояние, через взгляд. Она дрожала. Он чувствовал это кожей. Дрожала всем телом, как лист на ветру. И от этой дрожи внутри него что-то сжималось в тугой, болезненный узел. Он хотел... что? Защитить её? Согреть? Ударить? Он не знал. Всё смешалось. Он отпустил её и ушёл. Но вечером уже заказывал новый телефон. Последнюю модель. Такой же, как у Сорин. Лучше. Он выбрал доставку на следующий день, заплатил за срочность, даже не глядя на цену. Деньги никогда не имели для него значения. Их было слишком много, и они ничего не стоили. А этот телефон... он стоил. Потому что это был предлог. Способ дать ей что-то, что будет связывать их. Что-то, что она будет держать в руках и, может быть — только может быть, — иногда думать о нём. Он подбросил телефон в её рюкзак на физкультуре, когда никто не видел. Сделал это быстро, неуклюже, как воришка, хотя сам был тем, кто даёт. И потом ждал. Ждал, что она заметит. Что напишет. Что скажет что-то. Но она молчала.

***

Союн не носила телефон в школу. Чонгук заметил это в первый же день после того, как подбросил его. Смотрел на её пустые руки, на край парты, где у других лежали смартфоны, и чувствовал, как внутри закипает раздражение. Почему? Почему она не берёт его? Боится, что украдут? Не хочет пользоваться его подарком? Считает, что он недостаточно хорош? Или — и эта мысль была самой болезненной, — она просто выбросила его? Выбросила его подарок, как мусор? Он не заговаривал с ней. Просто смотрел. Не мог отвести взгляд. Союн изменилась после того вечера в переулке. Стала ещё тише, ещё незаметнее, ещё больше вжималась в стены. Но он всё равно видел её. Всегда. Везде. В классе — сидит у окна, грызёт ручку, смотрит в одну точку. В коридоре — идёт вдоль стены, опустив голову, стараясь никого не задеть. В столовой — сидит одна, с пустыми руками, и смотрит в стол. Он знал, где она сидит на каждом уроке. Знал, что она почти ничего не ест — только рис, иногда кимчи, если повезёт. Знал, как она двигается, как поправляет волосы, как кусает губу, когда нервничает. Он изучал её, сам того не замечая. Каждый день узнавал что-то новое. И каждое новое знание делало её только... ближе. Реальнее. Живее. Однажды Чонгук заметил, что её старый, разбитый телефон исчез. Она больше не доставала его на переменах, не смотрела в экран с трещинами. Значит, он окончательно умер. А новый она так и не взяла. Почему? Почему, чёрт возьми?! Этот вопрос сводил его с ума.

***

А потом он зашёл в тот чёртов ларек. Просто проезжал мимо на байке после очередной бесцельной поездки по городу. Увидел свет в окне, узнал её силуэт за прилавком — маленькая, сгорбленная, в старой кофте поверх форменной жилетки, — и ноги сами свернули к двери. Он даже не думал. Просто зашёл. Внутри пахло жареным соусом, сигаретами и сыростью. Она стояла за прилавком и пересчитывала мелочь. Когда он вошёл, она подняла глаза — и замерла. Её руки, державшие монеты, задрожали. Он видел это. Видел, как побелели её пальцы, как она вцепилась в край прилавка, чтобы унять дрожь. И от этого внутри него всё сжалось. Она боялась его. Боялась до дрожи. И он ненавидел себя за это. Он купил сигареты и пиво. Смотрел, как она тянется за пачкой «Эссе» на верхнюю полку — её рукав задрался, и он увидел край старого бинта на запястье. Что там? Порез? Ожог? Он не знал, и от этого хотелось разбить что-нибудь. Он смотрел, как она достаёт банку «Кэсс» из холодильника — её пальцы дрожали так сильно, что она чуть не выронила её. Смотрел, как она пробивает на кассе, называет сумму тихим, сдавленным голосом. А потом спросил про телефон. Просто выпалил, не думая. Потому что не мог больше ждать. Потому что этот вопрос жег его изнутри уже несколько недель. Почему ты не носишь новый телефон? Она подняла на него глаза. Расширенные, испуганные, непонимающие. И спросила — тихо, почти шёпотом: «Это правда ты?» И он сказал правду. — Да. Плата за молчание. За ДТП. Он сам не знал, зачем соврал. Точнее, знал, но не хотел признавать. Потому что правда была слишком... обнажающей. Слишком уязвимой. Я купил его, потому что не мог перестать думать о тебе. Потому что хотел, чтобы у тебя было что-то от меня. Потому что я чудовище, которое тушило об тебя сигарету, и это единственный способ, которым я умею... что? Любить? Нет. Он не мог сказать это. Даже себе. Он ушёл, забыв пиво на прилавке. Специально. Чтобы был повод вернуться. Чтобы она думала о нём, глядя на эту дурацкую банку в холодильнике. Чтобы между ними осталась хоть какая-то ниточка.

***

Она завела Instagram. Он нашёл её случайно. Просто аккаунт всплыл в рекомендациях. И замер. Её аккаунт. Открытый. С одним-единственным фото. Он нажал на него и забыл, как дышать. Она сидела в старом худи с выцветшей надписью, волосы распущены — он впервые видел её с распущенными волосами, и от этого зрелища у него перехватило горло, — и смотрела в камеру снизу вверх. И улыбалась. Слегка, едва заметно, уголками губ. Но улыбалась. Он смотрел на это фото, наверное, минут десять. А может, час. Время потеряло смысл. Он изучал каждую деталь — тени под глазами (она опять не спала), бледные губы (она опять не ела), прядку волос, упавшую на щёку. Она была... красивой? Нет, не то слово. Красивых он видел сотни. Сорин была красивой. Фотомодели в журналах были красивыми. А Союн была... настоящей. Живой. Такой, от вида которой внутри всё переворачивалось и хотелось то ли разбить что-то, то ли плакать, то ли... прикоснуться. Просто прикоснуться к её щеке на этом фото. Подпись была короткой: «I see my reflection in your eyes»«Я вижу своё отражение в твоих глазах». Строчка из песни The Neighbourhood. Он знал эту песню. И, глядя на эти слова, чувствовал, как внутри что-то рушится. Она писала о ком-то? О чьих глазах? О его? Или о ком-то другом? Эта мысль обожгла ревностью — острой, неожиданной, совершенно иррациональной. Он не имел на неё никаких прав. Она была никем ему. И всё же... Он лайкнул фото. И начал писать. Первое сообщение было коротким: «Почему не носишь телефон в школу?» Он ждал ответа, как приговора. Она ответила: «Боюсь, что разобьют». И от этих слов у него что-то сжалось в груди. Она боялась. Не его — за телефон. Боялась, что его подарок уничтожат. И поэтому прятала его. Берегла. Он написал: «Он твой. Делай с ним что хочешь. Но я купил его не для того, чтобы он лежал дома». И это было правдой. Он хотел, чтобы она носила его с собой. Чтобы он мог писать ей в любое время. Чтобы она была на связи. Чтобы он знал, что она в порядке. После этого он стал писать ей постоянно. Не мог остановиться. Каждый вечер, лёжа в своей пустой квартире, он открывал Instagram и набирал сообщение. Спрашивал, ела ли она. Почему она всегда одна. Заметил, что у неё разные пуговицы на блузке. Каждое сообщение давалось ему с трудом — он не привык говорить о таких вещах, не привык замечать такие вещи. Но с ней всё было иначе. С ней он хотел замечать. Хотел знать каждую мелочь. Она отвечала редко, односложно. «Да». «Нет». «Не знаю». Иногда игнорировала его сообщения, оставляя их висеть непрочитанными до следующего вечера. Он не злился. Просто ждал. Перечитывал её редкие ответы по десять раз, как идиот. Как влюблённый идиот. Влюблённый. Он не хотел признавать это слово. Оно было слишком... уязвимым. Слишком не для него. Чон Чонгук не влюблялся. Он использовал. Он играл. Он был холодным наблюдателем, который никогда ни к кому не привязывался. Но когда он лежал ночью и смотрел на её фото в Instagram — это единственное фото, где она улыбалась, — он чувствовал, как внутри что-то растёт. Тёплое. Живое. Пугающее. Что-то, что не укладывалось в его картину мира, но отказывалось уходить. Он думал о ней постоянно. Утром, просыпаясь, первым делом проверял, не написала ли она. Днём, в школе, искал её глазами в толпе. Вечером, лёжа в постели, прокручивал в голове их редкие встречи, её слова, её взгляды. Она стала центром его вселенной, а он даже не заметил, когда это произошло.

***

Он подвёз её на байке. Снова тот же ларек. Снова её дрожащие руки. Снова этот испуганный взгляд, от которого внутри всё сжималось. Чонгук ждал её у выхода, прислонившись к байку, незаженная сигарета лежала в зубах. Просто нужно было чем-то заняться. Когда она вышла и увидела его, её рюкзак выпал из рук. Она стояла, бледная, испуганная, и смотрела на него, как на привидение. Он сказал про пиво — дурацкий, нелепый предлог, — и она, помедлив, вернулась в ларек и принесла ему банку. Протянула дрожащими пальцами. Их руки соприкоснулись — её ледяные, его горячие, — и он почувствовал, как по телу пробежал электрический разряд. Она спросила, собирается ли он пьяный вести байк. И в этом вопросе было что-то... забота? Вызов? Он не понял. Но усмехнулся — впервые за долгое время по-настоящему, не наигранно. Союн не хотела садиться. Отступала, качала головой, говорила, что сама дойдёт. Он схватил её за руку — тонкую, холодную, дрожащую, — и притянул ближе. Надел на неё свой шлем. Застегнул ремешок под подбородком, стараясь не думать о том, как его пальцы касаются её шеи. Как бьётся её пульс под тонкой кожей. Как она пахнет — дешёвым мылом и чем-то ещё, чем-то её. Она села сзади и держалась за сиденье. Не за него. Он цокнул, закатил глаза и сам положил её руки себе на талию. Её ладони легли на его живот — маленькие, холодные, напряжённые, — и он почувствовал, как внутри всё взрывается. Тепло разлилось по груди, по животу, по всему телу. Она держалась за него. Она была рядом. Она была его — хотя бы на эти несколько минут. Он рванул с места. Она вскрикнула и прижалась к нему всем телом — от страха, от скорости, от неожиданности. Её грудь впечаталась в его спину, её руки сомкнулись вокруг его талии в мёртвой хватке, её лицо уткнулось в его плечо. Он чувствовал её дыхание — частое, испуганное, — сквозь ткань куртки. Чувствовал, как бьётся её сердце — быстро-быстро, в унисон с его собственным. И в этот момент он был счастлив. По-настоящему счастлив. Впервые в жизни. Он довёз её до дома. Она слезла, дрожащая, бледная, с припухшими от ветра губами, и протянула ему шлем. Он взял, но не надел. Смотрел, как она пятится к подъезду, как её ноги подкашиваются, как она нашаривает ручку двери. И сказал — сам не зная зачем, просто потому что не мог не сказать: «Спокойной ночи, Союн-а». Она не ответила. Скрылась за дверью. А он остался стоять, глядя на тёмные окна, и чувствовал, как внутри всё переворачивается. Он назвал её по имени. Впервые — вслух, не в мыслях. И это имя жгло губы слаще любой сигареты. Союн-а. Союн-а. Союн-а. Он повторял его про себя, пока ехал домой по пустым ночным улицам, и не мог остановиться. Вечером он написал ей: «Ты крепко держалась. Молодец». Она не ответила. Но он знал — она прочитала.

***

Потом был разрыв с Сорин. Он сделал это быстро, трусливо — сообщением. Просто не мог больше притворяться. Каждое прикосновение Сорин вызывало отвращение. Каждое её слово — раздражение. Её смех резал слух. Её духи душили. Она была красивой, богатой, популярной — всем, что, казалось бы, должно было ему нравиться. Но она была пустой. Жестокой. Искусственной. И когда она смеялась над кем-то в школе, он видел перед собой не её лицо, а глаза Союн. Тот самый взгляд, который ударил его под дых в переулке. Тот самый, который не отпускал его ни на секунду. Он устал. Устал быть частью этого. Устал быть чудовищем. Устал притворяться, что ему всё равно. Сорин пришла в школу на следующий день — заплаканная, растрёпанная, злая. Устроила сцену в подсобке. Кричала, что он предал её, что он променял её на мусор, что он пожалеет. Он молчал. Стоял, прислонившись к стене, и смотрел сквозь неё. А когда она напомнила ему, что он тушил сигарету об грудь Союн, он почувствовал, как внутри что-то ломается. Она была права. И от этого было невыносимо. Он прижал её к двери и сказал заткнуться. Не потому что она была неправа. Потому что она была права. Потому что каждое её слово было правдой, и эта правда жгла его сильнее любого ожога. Он был чудовищем. Он сделал с Союн то, что нельзя простить. И всё же он не мог перестать думать о ней. Не мог перестать хотеть быть рядом. Не мог перестать... любить. Он вернулся в класс, сел на своё место и старался не смотреть на Союн. Не мог. Боялся, что если посмотрит, то не сможет отвести взгляд. Что все увидят. Что она увидит. А потом пришло сообщение от неё: «Всё в порядке?» Она волновалась. О нём. После всего, что он сделал. Он смотрел на эти два слова и чувствовал, как глаза щиплет. Он, Чон Чонгук, который не плакал с детства. Она волновалась о нём. Она, которую он унижал, которой делал больно, которую клеймил сигаретой. Она спрашивала, всё ли с ним в порядке. Он ответил: «Ничего не случилось. Просто избавился от балласта». И это было правдой. Сорин была балластом. Тяжёлым, токсичным грузом, который тянул его на дно. А Союн... Союн была якорем. Тем, что держит на плаву, даже когда хочется утонуть. Чонгук ушёл из школы сразу после уроков. Не мог оставаться. Слишком много всего. Слишком много её. Её взгляд, её молчание, её дрожащие руки. Её сообщение. Ему нужно было проветрить голову, остыть, подумать. Он сел на байк и гонял по ночному городу, пока бензин не кончился почти до нуля. Ветер бил в лицо, холод пробирал до костей, но он не чувствовал ничего. Только пустоту, которую раньше заполняла она. Он не знал, что в это время в переулке её насиловали по приказу его бывшей. Не знал, что Дохван, его так называемый друг, заставлял её давиться своим членом, пока Сорин смеялась и смотрела. Не знал, что она плакала на грязном асфальте, захлёбываясь чужой спермой и собственной рвотой. Не знал, что его подарок — телефон, который должен был связывать их, который она наконец взяла с собой в школу, который лежал в её кармане, прижатый к сердцу, — растоптали каблуками у неё на глазах. Но он не знал. Он гонял на байке по пустым улицам, слушал ветер и думал о ней. А Союн в это время лежала на холодном асфальте и хотела умереть.

***

Утром он пришёл в школу с тяжёлым чувством. Что-то было не так. Он чувствовал это кожей, нутром, всем своим существом, но не мог понять, что именно. В классе было шумно, как всегда. Сорин сидела на своём месте с каменным лицом. Дохван и Джихо ржали над чем-то в телефоне. Всё как обычно. А потом вошла она. Он увидел её сразу — как только дверь открылась. И забыл, как дышать. Она была... другой. Не просто бледной или уставшей — он видел её такой сотни раз. Она была мёртвой. Её глаза — те самые глаза, которые когда-то ударили его под дых в переулке, которые снились ему каждую ночь, которые он искал в каждой толпе, — теперь были пустыми. Абсолютно, чудовищно пустыми. Как у куклы. Как у трупа. Она вошла, не глядя по сторонам. Её движения были механическими, словно она не жила, а просто выполняла заложенную кем-то программу. Сесть за парту. Достать учебник. Открыть. Смотреть в одну точку. Он смотрел на неё и не мог дышать. Что-то случилось. Что-то страшное. А он, чёртов идиот, был не с ней, когда это случилось. Сорин подошла к ней. Он видел это, но не слышал слов — в ушах шумело, сердце колотилось где-то в горле. Он видел, как Сорин улыбается — приторно, фальшиво, жестоко. Видел, как лицо Союн становится ещё белее, если это вообще возможно. Видел, как она бросает рюкзак и выбегает из класса. Он дёрнулся встать. Сорин схватила его за руку, что-то зашептала, заглядывая в глаза. Он не слышал. Вырвал руку, но остался сидеть. Трус. Он остался, потому что не знал, что делать. Не знал, как подойти к ней после всего. Не знал, что сказать. Не знал, имеет ли право вообще смотреть на неё после того, что он сделал — после сигареты, после байка, после всего. А потом она не вернулась. Прошло пять минут. Десять. Он смотрел на часы, и каждая минута тянулась как вечность. Учитель начал урок, но её место пустовало. Пустая парта у окна. Её учебник всё ещё лежал раскрытым. Её ручка — на странице. Всё было на месте, кроме неё. Он поднялся и вышел из класса. Учитель что-то крикнул ему вслед, но он не слышал. Шёл по коридору, ускоряя шаг. Заглянул в женский туалет — пусто. В столовую — пусто. В библиотеку — пусто. Его сердце колотилось всё быстрее, в висках стучало. Где она? Где, чёрт возьми?! Лестница. Он поднимался, перепрыгивая через две ступеньки, не зная зачем. Просто чувствовал — она там. Наверху. Где-то, где её не должно быть. Где она не должна быть одна. Дверь на крышу была приоткрыта. Он толкнул её и вышел. И замер. Она стояла на краю. На самом краю бетонного ограждения, свесив ногу в пустоту. Шесть этажей. Ветер трепал её короткие волосы — те самые, что он так хотел распустить, и вот они распущены, но не так, как он представлял, — трепал юбку, тонкую блузку с разномастными пуговицами. Она была такой маленькой. Такой хрупкой. Такой одинокой на фоне серого ноябрьского неба. Один порыв ветра — и она сорвётся. Внутри у него всё оборвалось. Не метафорически — физически. Он почувствовал, как что-то внутри рвётся, ломается, умирает. Он чуть не опоздал. Эта мысль ударила его, как молния. Если бы он задержался в классе ещё на минуту. Если бы пошёл в другую сторону. Если бы не поднялся на крышу. Он чуть не опоздал. И она бы... её бы... Он не помнил, как преодолел расстояние от двери до неё. Кажется, даже не дышал. Просто бросился вперёд, схватил за плечо и рванул назад — с такой силой, что они оба упали на холодный бетон. Она ударилась локтем, бедром, но даже не поморщилась. Просто лежала с закрытыми глазами, и её лицо было спокойным. Слишком спокойным. Как у человека, который уже всё решил. Он тряс её за плечи, кричал, сам не слыша своего голоса. Слова вырывались сами — грубые, отчаянные, полные ужаса. Он спрашивал, что случилось, кто это сделал, почему она здесь, зачем она это делает. Она молчала. Лежала с закрытыми глазами, и её лицо было таким спокойным, что ему хотелось выть. Она открыла глаза. Посмотрела на него. И в этом взгляде было... ничего. Абсолютно, чудовищно ничего. Та самая пустота, которую он видел в классе. Она смотрела на него, но не видела. Была где-то далеко, там, куда он не мог дотянуться. И от этого ему было страшнее, чем от чего бы то ни было в жизни. Он продолжал говорить. Спрашивал снова и снова — что случилось, что они сделали, кто. Она молчала. Только смотрела сквозь него пустыми, мёртвыми глазами. И тогда он понял: слова бесполезны. Она не слышит его. Она слишком далеко. Слишком глубоко внутри своей боли. И он сделал единственное, что пришло в голову. Единственное, что, как ему казалось, могло достучаться до неё там, где слова были бесполезны. Он поцеловал её. Грубо, отчаянно, вкладывая в этот поцелуй всё, что не мог сказать. Весь свой страх — липкий, животный, сковывающий горло. Всю свою боль — от осознания, что он чуть не потерял её, даже не успев обрести. Всю свою ненависть к себе — за сигарету, за равнодушие, за то, что его не было рядом, когда она нуждалась в нём. Всё своё запоздалое, неуклюжее, пугающее чувство, которому он так долго сопротивлялся, которое отрицал, которое пытался убить. Всё это он вложил в один поцелуй. Её губы были холодными. Неподвижными. Мёртвыми. Он целовал её, и ему казалось, что он вдыхает в неё жизнь. Что если он будет целовать её достаточно сильно, достаточно долго, достаточно отчаянно, она вернётся. Она останется. Она выберет его. Она не отвечала. Просто лежала под ним, на холодном бетоне, и её губы были безжизненными. А потом она ответила. Робко. Неумело. Едва заметно. Её губы дрогнули под его губами — не от страха, не от холода. От жизни. Она отвечала на поцелуй. Медленно, неуверенно, словно вспоминая, как это делается. Словно возвращаясь оттуда, где была. Он отстранился — всего на пару сантиметров, — чтобы посмотреть ей в глаза. В них всё ещё была пустота, но теперь где-то глубоко, на самом дне, теплилась искра. Крошечная, едва живая, дрожащая на ветру. Но искра. Она всё ещё была там. Она не ушла. — Пожалуйста, — прошептал он. Одно слово. Но в нём было всё. Пожалуйста, не умирай. Пожалуйста, останься. Пожалуйста, дай мне шанс. Пожалуйста, поверь, что я могу быть другим. Пожалуйста, позволь мне быть рядом. Пожалуйста, не оставляй меня одного в этом чёртовом мире, где я только что понял, что жить без тебя не могу. Она смотрела на него. Долго. Мучительно долго. Её глаза изучали его лицо — искажённое болью, живое. И он не прятался. Впервые в жизни не прятался за маской. Пусть видит. Пусть видит всё — его страх, его слабость, его отчаяние. Пусть видит его настоящего. Того, кого он сам боялся узнать. А потом она подалась вперёд. Её губы снова нашли его — на этот раз осознанно. Она поцеловала его сама. И в этом поцелуе было прощение. Или обещание. Или что-то, чему он ещё не знал названия, но что было важнее всего на свете. Она выбрала его. Выбрала остаться. Выбрала жить. Холодный ноябрьский ветер трепал их волосы, забирался под одежду, холодил кожу до костей. Но они не чувствовали холода. Только тепло друг друга. Только это странное, болезненное, невозможное притяжение, которое связало их вопреки всему — вопреки его жестокости, вопреки её боли, вопреки целому миру, который был против них. Он держал её за плечи, боясь отпустить. Боялся, что она исчезнет, растворится в воздухе, стоит ему разжать пальцы. Она смотрела на него — всё так же молча, — но в её глазах теперь было что-то иное. Не пустота. Что-то живое. Что-то, за что он готов был умереть. Что-то, ради чего он готов был стать другим. Он чуть не опоздал. Но успел. И теперь он никогда, никогда её не отпустит.
41 Нравится 22 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (2)